Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Они спустились вниз, протиснулись в низкую арку подвального помещения и вошли в плохо освещенный зал, потолок которого подпирали массивные каменные колонны. Слева от них тянулись тюремные камеры с металлическими решетками на дверях. Неподалеку от камер стояла небольшая группа людей, слабо освещенная мерцающим огнем факелов, закрепленных по периметру стены. Высокую фигуру Гвина окружали вооруженные солдаты, а рядом с ними Джон заметил шерифа и его главного секретаря. Кроме них в помещении находились Ралф Морин — констебль замка — и вдова Тайрелла Кристина, возле которой постоянно вертелся его брат Серло. А чуть дальше переминались с ноги на ногу два соседа Гвина из Сент-Сидвелла, а также Стиганд — высокий тюремный надзиратель, всем своим видом показывающий, как он рад удачному случаю использовать свой многолетний опыт тюремного палача.

Сотрудник, оставшись один, налил себе еще для большего куража и независимости, выпил, закусил, и никогда еще действительный статский советник Иван Ильич не приобретал себе более яростного врага и более неумолимого мстителя, как пренебреженный им сотрудник «Головешки», особенно после двух рюмок водки. Увы! Иван Ильич ничего не подозревал в этом роде. Не подозревал он и еще одного капитальнейшего обстоятельства, имевшего влияние на все дальнейшие взаимные отношения гостей к его превосходительству. Дело в том, что он хоть и дал с своей стороны приличное и даже подробное объяснение своего присутствия на свадьбе у своего подчиненного, но это объяснение в сущности никого не удовлетворило, и гости продолжали конфузиться. Но вдруг все переменилось, как волшебством; все успокоились и готовы были веселиться, хохотать, визжать и плясать, точно так же, как если бы неожиданного гостя совсем не было в комнате. Причиной тому был неизвестно каким образом вдруг разошедшийся слух, шепот, известие, что гость-то, кажется, того... под шефе. И хоть дело носило с первого взгляда вид ужаснейшей клеветы, но мало-помалу стало как будто оправдываться, так что вдруг все стало ясно. Мало того, стало вдруг необыкновенно свободно. И вот в это-то самое мгновение и началась кадриль, последняя перед ужином, на которую так торопился медицинский студент.

Де Волф направился к этой группе и, полностью игнорируя шерифа, обратился к Ралфу Морину, разделявшему его неприязнь к Ричарду де Ревелле.

И только что было Иван Ильич хотел снова обратиться к новобрачной, пытаясь в этот раз донять ее каким-то каламбуром, как вдруг к ней подскочил высокий офицер и с размаху стал на одно колено. Она тотчас же вскочила с дивана и упорхнула с ним, чтоб встать в ряды кадрили. Офицер даже не извинился, а она даже не взглянула, уходя, на генерала, даже как будто рада была, что избавилась.

— Ралф, что здесь, черт возьми, происходит? — воскликнул он нарочито громко.

«Впрочем, в сущности, она в своем праве, – подумал Иван Ильич, – да и приличий они не знают».

Морин, такой же крупный мужчина, что и корнуоллец, с огромной раздвоенной бородой, делавшей его похожим на отважного викинга, начал степенно объяснять суть дела, но был неожиданно прерван скрипучим голосом шерифа.

– Гм... ты бы, брат Порфирий, не церемонился, – обратился он к Пселдонимову. – Может, у тебя там есть что-нибудь... насчет распоряжений... или там что-нибудь... пожалуйста, не стесняйся. «Что он сторожит, что ли, меня?» – прибавил он про себя.

— Это я приказал арестовать его, Джон! И пока он не представит хоть сколько-нибудь вразумительные доказательства своей невиновности, будет сидеть в тюрьме в ожидании суда, который пройдет на следующей неделе!

Ему становился невыносим Пселдонимов с своей длинной шеей и глазами, пристально на него устремленными. Одним словом, все это было не то, совсем не то, но Иван Ильич далеко еще не хотел в этом сознаться.

Джон сделал несколько шагов, остановился перед шерифом и уставился на него с высоты своего огромного роста.



— Значит, он будет считаться виновным, пока не докажет обратное, не так ли? А мне почему-то казалось, что все должно быть наоборот!

Кадриль началась.

Де Ревелле попятился, словно опасаясь, что Джон может его ударить, затем махнул рукой в сторону вдовы и брата покойного:

– Прикажете, ваше превосходительство? – спросил Аким Петрович, почтительно держа в руках бутылку и готовясь налить в бокал его превосходительства.

– Я... я, право, не знаю, если...

— Эти добрые люди пришли ко мне после твоего слишком поспешного расследования и потребовали истинной справедливости! Ты не сделал ничего, чтобы назвать имя убийцы или хотя бы высказать подозрения в отношении виновника!

Но уж Аким Петрович с благоговейно сияющим лицом наливал шампанское. Налив бокал, он как будто украдкой, как будто воровским образом, ежась и корчась, налил и себе с тою разницею, что себе на целый палец не долил, что было как-то почтительнее. Он был как женщина в родах, сидя подле ближайшего своего начальника. Об чем в самом деле заговорить? А развлечь его превосходительство следовало даже по обязанности, так как уж он имел честь составить ему компанию. Шампанское послужило выходом, да и его превосходительству даже приятно было, что тот налил, – не для шампанского, потому что оно было теплое и гадость естественнейшая, а так, нравственно приятно.

— Ричард, если бы ты знал хоть что-то из области права, то давно бы сообразил, чем расследование отличается от правосудия! Это королевские судьи рассматривают дело в соответствии с установленными нормами и обычаями.

«Старику самому хочется выпить, – подумал Иван Ильич, – а без меня не смеет. Не задерживать же... Да и смешно, если бутылка так простоит между нами».

— Чепуха! В течение столетий суд моего графства весьма успешно вел дела и решал самые сложные проблемы, а твои новые королевские суды только деньги выкачивают!

Он прихлебнул, и все-таки оно показалось лучше, чем так-то сидеть.

Де Волф снисходительно рассмеялся:

– Я ведь здесь, – начал он с расстановками и ударениями, – я ведь здесь, так сказать, случайно и, конечно, может быть, иные найдут... что мне... так сказать, не-при-лично быть на таком... собрании.

— Значит, ты считаешь себя знатоком права, шериф? Тогда скажи, что намерен делать здесь с одним из моих офицеров? Он находится на службе короля, как и я, поэтому советую тебе быть поосторожнее.

Аким Петрович молчал и вслушивался с робким любопытством.

В этот момент вперед выступил Серло Тайрелл, всячески демонстрируя свое возмущение.

– Но я надеюсь, вы поймете, зачем я здесь... Ведь не вино же в самом деле я пить пришел. Хе-хе!

— Корнуолльский громила убил моего брата и оставил вдовой эту добрую женщину! Все указывает на его причастность, и мы требуем справедливости!

Аким Петрович хотел было похихикать вслед за его превосходительством, но как-то осекся и опять не ответил ровно ничего утешительного.

— Я никогда никого не убивал! — заорал Гвин, который до этого предпочитал держать язык за зубами. — Конечно, нехорошо говорить дурные вещи о покойном, но Уолтер Тайрелл лживо обвинил меня в преднамеренном поджоге его дома. А потом первый ударил, а когда я стал защищаться, бросился на меня с ножом!

– Я здесь... чтобы, так сказать, ободрить... показать, так сказать, нравственную, так сказать, цель, – продолжал Иван Ильич, досадуя на тупость Акима Петровича, но вдруг и сам замолчал. Он увидел, что бедный Аким Петрович даже глаза опустил, точно в чем-то виноватый. Генерал в некотором замешательстве поспешил еще раз отхлебнуть из бокала, а Аким Петрович, как будто все спасение его было в этом, схватил бутылку и подлил снова.

— А потом ты стал угрожать, что убьешь его! — завизжал шериф. — Это могут подтвердить два человека из Сент-Сидвелла! — Он показал рукой на мужчин, смущенно переминавшихся с ноги на ногу.

«А немного ж у тебя ресурсов», – подумал Иван Ильич, строго смотря на бедного Акима Петровича. Тот же, предчувствуя на себе этот строгий генеральский взгляд, решился уж молчать окончательно и глаз не подымать. Так они просидели друг перед другом минуты две, две болезненные минуты для Акима Петровича.

— Ну и как же он мог это сделать? И, главное, когда? — парировал Джон.

Два слова об Акиме Петровиче. Это был человек смирный, как курица, самого старого закала, взлелеянный на подобострастии и между тем человек добрый и даже благородный. Он был из петербургских русских, то есть и отец и отец отца его родились, выросли и служили в Петербурге и ни разу не выезжали из Петербурга. Это совершенно особенный тип русских людей. Об России они почти не имеют ни малейшего понятия, о чем вовсе и не тревожатся. Весь интерес их сужен Петербургом и, главное, местом их службы. Все заботы их сосредоточены около копеечного преферанса, лавочки и месячного жалованья. Они не знают ни одного русского обычая, ни одной русской песни, кроме «Лучинушки», да и то потому только, что ее играют шарманки. Впрочем, есть два существенные и незыблемые признака, по которым вы тотчас же отличите настоящего русского от петербургского русского. Первый признак состоит в том, что все петербургские русские, все без исключения, никогда не говорят: «Петербургские ведомости», а всегда говорят: «Академические ведомости». Второй, одинаково существенный, признак состоит в том, что петербургский русский никогда не употребляет слово «завтрак», а всегда говорит: «фрыштик», особенно напирая на звук фры. По этим двум коренным и отличительным признакам вы их всегда различите; одним словом, это тип смиренный и окончательно выработавшийся в последние тридцать пять лет. Впрочем, Аким Петрович был вовсе не дурак. Спроси его генерал о чем-нибудь подходящем к нему, он бы и ответил и поддержал разговор, а то ведь неприлично подчиненному и отвечать-то на такие вопросы, хотя Аким Петрович умирал от любопытства узнать что-нибудь подробнее о настоящих намерениях его превосходительства...

В спор неожиданно вмешалась вдова.

— Он мог быть в любой точке города, на любой улице! — выкрикнула Кристина. — Спросите, где он был в это время.

А между тем Иван Ильич все более и более впадал в раздумье и в какое-то коловращение идей; в рассеянности он неприметно, но поминутно прихлебывал из бокала. Аким Петрович тотчас же и усерднейше ему подливал. Оба молчали. Иван Ильич начал было смотреть на танцы, и вскоре они несколько привлекли его внимание. Вдруг одно обстоятельство даже удивило его...

— Я был дома, на Милк-лейн, вместе со своей семьей, — сердито проворчал Гвин. — Потом пошел в караульное помещение замка, чтобы поиграть в кости. Там же я нашел свободную койку в одном из бараков.

— Это все пустые разговоры, парень! — недоверчиво хмыкнул де Ревелле. — Как ты можешь доказать это?

Гвин повернулся к Джону и посмотрел на него с отчаянием:

Танцы действительно были веселы. Тут именно танцевалось в простоте сердец, чтоб веселиться и даже беситься. Из танцоров ловких было очень немного; но неловкие так сильно притопывали, что их можно было принять и за ловких. Отличался, во-первых, офицер: он особенно любил фигуры, где оставался один, вроде соло. Тут он удивительно изгибался, а именно: весь, прямой как верста, он вдруг склонялся набок, так что вот, думаешь, упадет, но с следующим шагом он вдруг склонялся в противоположную сторону, под тем же косым углом к полу. Выражение лица он наблюдал серьезнейшее и танцевал в полном убеждении, что ему все удивляются. Другой кавалер со второй фигуры заснул подле своей дамы, нагрузившись предварительно еще до кадриля, так что дама его должна была танцевать одна. Молодой регистратор, отплясывавший с дамой в голубом шарфе, во всех фигурах и во всех пяти кадрилях, которые протанцованы были в этот вечер, выкидывал все одну и ту же штуку, а именно: он несколько отставал от своей дамы, подхватывал кончик ее шарфа и на лету при переходе визави, успевал влеплять в этот кончик десятка два поцелуев. Дама же, впереди его, плыла, как будто ничего не замечая. Медицинский студент действительно сделал соло вверх ногами и произвел неистовый восторг, топот и взвизги удовольствия. Одним словом, непринужденность была чрезвычайная. Иван Ильич, на которого и вино подействовало, начал было улыбаться, но мало-помалу какое-то горькое сомнение начало закрадываться в его душу: конечно, он очень любил развязность и непринужденность; он желал, он даже душевно звал ее, эту развязность, когда они все пятились, и вот теперь эта развязность уже стала выходить из границ. Одна дама, например, в истертом синем бархатном платье, перекупленном из четвертых рук, в шестой фигуре зашпилила свое платье булавками, так что выходило, как будто она в панталонах. Это была та самая Клеопатра Семеновна, с которой можно было все рискнуть, по выражению ее кавалера, медицинского студента. Об медицинском студенте и говорить было нечего: просто Фокин. Как же это? То пятились, а тут вдруг так скоро эманципировались! Кажись бы, и ничего, но как-то странен был этот переход: он что-то предвещал. Точно совсем они и забыли, что есть на свете Иван Ильич. Разумеется, он хохотал первый и даже рискнул аплодировать. Аким Петрович почтительно хихикал ему в унисон, хотя, впрочем, с видимым удовольствием и не подозревая, что его превосходительство начинал уже откармливать в сердце своем нового червяка.

— Коронер, я должен отвечать на эти идиотские вопросы? Моя жена и семья ее сестры подтвердят, что я действительно был с ними. А половина гарнизона видела меня в замке Ружемон!

Не успел Джон ответить на этот вопрос, как шериф задал еще один, явно пытаясь создать вокруг корнуолльца атмосферу подозрительности и недоверия:

– Славно, молодой человек, танцуете, – принужден был Иван Ильич сказать студенту, проходившему мимо: только что кончилась кадриль.

— А в котором часу ты покинул дом на Милк-лейн? И когда пришел в замок, а?

Студент круто повернулся к нему, скорчил какую-то гримасу и, приблизив свое лицо к его превосходительству на близкое до неприличия расстояние, во все горло прокричал петухом. Это уже было слишком. Иван Ильич встал из-за стола. Несмотря на то, последовал залп неудержимого хохоту, потому что крик петуха был удивительно натурален, а вся гримаса совершенно неожиданна. Иван Ильич еще стоял в недоумении, как вдруг явился сам Пселдонимов и, кланяясь, стал просить к ужину. Вслед за ним явилась и мать его.

— Откуда мне знать, черт возьми? — возмутился Гвин. — Я не ношу с собой церковную свечу. Кафедральный собор — единственное место в городе, где можно узнать точное время. Наверняка скажу только, что это было до того, как прозвонил колокол Матэн.

– Батюшка, ваше превосходительство, – говорила она, кланняясь, – окажите честь, не погнушайтесь нашей бедностью...

Джон с трудом сдерживался и с ненавистью смотрел на шурина.

– Я... я, право, не знаю... – начал было Иван Ильич, – я ведь не для того... я... хотел было уж идти...

— Все твои вопросы, Ричард, не стоят выеденного яйца. Мой офицер уже заявил, что никто в точности не скажет, когда именно это было. Можно только строить догадки. Человеку известно лишь день это был или ночь. Он также прав насчет того, что церковный колокол — единственный указатель времени в нашем городе. А до тех пор пока ты не найдешь более веские аргументы для ареста моего офицера, полагаю, мы можем отправиться по домам!

Действительно, он держал в руках шапку. Мало того: тут же, в это самое мгновение, он дал себе честное слово непременно, сейчас же, во что бы то ни стало уйти и ни за что не оставаться и... и остался. Через минуту он открыл шествие к столу. Пселдонимов и мать его шли перед ним и раздвигали ему дорогу. Посадили его на самое почетное место, и опять непочатая бутылка шампанского очутилась перед его прибором. Стояла закуска: селедка и водка. Он протянул руку, сам налил огромную рюмку водки и выпил. Он никогда прежде не пил водки. Он чувствовал, что как будто катится с горы, летит, летит, летит, что надо бы удержаться, уцепиться за что-нибудь, но нет к тому никакой возможности.

Де Ревелле самодовольно ухмыльнулся и гордо выпятил грудь, небрежно закинув край меховой накидки и открывая взору присутствующих дорогую рубашку, отороченную столь же дорогими кружевами.



— Сегодня ты сам признал перед присяжными на так называемом расследовании, что смертельная рана, нанесенная жертве, могла быть сделана длинным мечом. Разве не так, Джон?

Действительно, положение его становилось все более и более эксцентричным. Мало того: это была какая-то насмешка судьбы. С ним бог знает что произошло в какой-нибудь час. Когда он входил, он, так сказать, простирал объятия всему человечеству и всем своим подчиненным; и вот не прошло какого-нибудь часу, и он, всеми болями своего сердца, слышал и знал, что он ненавидит Пселдонимова, проклинает его, жену его и свадьбу его. Мало того: он по лицу, по глазам одним видел, что и сам Пселдонимов его ненавидит, что он смотрит, чуть-чуть не говоря: «А чтоб ты провалился, проклятый! Навязался на шею!..» Все это он уже давно прочел в его взгляде.

— Разумеется, это вполне возможно, — согласился тот, подозрительно косясь на шерифа. — Но такая рана в равной степени могла быть нанесена кинжалом, длинным ножом мясника или даже крюком для разделки туш.

Конечно, Иван Ильич даже и теперь, садясь за стол, дал бы себе скорее руку отсечь, чем признался бы искренно, не только вслух, но даже себе самому, что все это действительно точно так было. Минута еще вполне не пришла, а теперь еще было какое-то нравственное балансе. Но сердце, сердце... оно ныло! оно просилось на волю, на воздух, на отдых. Ведь слишком уж добрый человек был Иван Ильич.

— Однако твой задержанный слуга обычно носит с собой меч, — упрямо настаивал де Ревелле. — Кстати, я слышал, что совсем недавно он приобрел новый клинок. — Он повернулся и щелкнул пальцами, подзывая тюремщика. Тот подошел к стоявшему неподалеку столу, взял там меч Гвина в прекрасных ножнах и поспешил вручить его шерифу. — Это тот самый меч, не так ли? Он был обнаружен в жилище на Милк-лейн во время ареста.

Он ведь знал, очень хорошо знал, что еще давно бы надо было уйти, и не только уйти, но даже спасаться. Что все это вдруг стало не тем, ну совершенно не так обернулось, как мечталось давеча на мостках.

Гвин растерянно посмотрел на клинок и перевел удивленный взгляд на торжествующего шерифа, узкое лицо которого еще больше вытянулось от самодовольной ухмылки.

«Я ведь зачем пришел? Я разве затем пришел, чтоб здесь есть и пить?» – спрашивал он себя, закусывая селедку. Он даже приходил в отрицание. В душе его шевелилась мгновениями ирония на собственный подвиг. Он начинал даже сам не понимать, зачем, в самом деле, он вошел?

— Да, это мой меч! Ну и что из того?

Но как было уйти? Так уйти, не докончив, было невозможно. «Что скажут? Скажут, что я по неприличным местам таскаюсь. Оно даже и в самом деле выйдет так, если не докончить. Что скажет, например, завтра же (потому что ведь везде разнесется) Степан Никифорыч, Семен Иваныч, в канцеляриях, у Шембелей, у Шубиных ? Нет, надо так уйти, чтоб они все поняли, зачем я приходил, надо нравственную цель обнаружить... – А между тем патетический момент никак не давался. – Они даже не уважают меня, – продолжал он. – Чему они смеются? Они так развязны, как будто бесчувственные... Да, я давно подозревал все молодое поколение в бесчувственности! Надо остаться во что бы то ни стало!.. Теперь они танцевали, а вот за столом будут в сборе... Заговорю о вопросах, о реформах, о величии России... я их еще увлеку! Да! Может быть, еще совершенно ничего не потеряно... Может быть, так и всегда бывает в действительности. С чего бы только с ними начать, чтоб их привлечь? Какой бы это такой прием изобресть? Теряюсь, просто теряюсь... И чего им надо, чего они требуют?.. Я вижу, они там пересмеиваются... Уж не надо мной ли, господи боже! Да чего мне-то надо... я-то чего здесь, чего я-то не ухожу, чего добиваюсь?..» Он думал это, и какой-то – стыд, какой-то глубокий, невыносимый стыд все более и более надрывал его сердце.

Де Волф подошел к тюремщику и почти вырвал из его рук оружие. Выдвинув наполовину лезвие, он пристально осмотрел его со всех сторон, увидел выгравированную на латыни надпись и воочию убедился, что это тот самый клинок, который он недавно купил своему офицеру.



— Ну и какое отношение это имеет к нашему делу, шериф? — строго спросил он и добавил не без сарказма: — Может, ты хочешь взглянуть и на мой меч? А заодно на оружие целой сотни солдат Эксетера, которые имеют право его носить?

Но все уж так и шло, одно к другому.

— Нет, Джон, меня не интересуют мечи других солдат, — на удивление спокойно отреагировал шериф. — Меня интересует только клинок, принадлежащий человеку, имеющему серьезные мотивы и возможности для убийства Уолтера Тайрелла.

Ровно две минуты спустя, как он сел за стол, одна страшная – мысль овладела всем существом его. Он вдруг почувствовал, что ужасно пьян, то есть не так, как прежде, а пьян окончательно. Причиною тому была рюмка водки, выпитая вслед за шампанским и оказавшая немедленно действие. Он чувствовал, слышал всем существом своим, что слабеет окончательно. Конечно, куражу прибавилось много, но сознание не оставляло его и кричало ему: «Нехорошо, очень нехорошо, и даже совсем неприлично!» Конечно, неустойчивые пьяные думы не могли остановиться на одной точке: в нем вдруг явились, даже осязательно для него же самого, какие-то две стороны. В одной был кураж, желание победы, ниспровержение препятствий и отчаянная уверенность в том, что он еще достигнет цели. Другая сторона давала себя знать мучительным нытьем в душе и каким-то засосом на сердце. «Что скажут? чем это кончится? что завтра-то будет, завтра, завтра!..»

Он приблизился к Джону и, вынув клинок из ножен, помахал им перед носом Гвина.

Прежде он как-то глухо предчувствовал, что между гостями у него уже есть враги. «Это оттого, что я, верно, и давеча был пьян», – подумал он с мучительным сомнением. Каков же был его ужас, когда он действительно, по несомненнейшим признакам, уверился теперь, что за столом действительно были враги его и что в этом уже нельзя сомневаться.

— Это оружие оказалось в твоих руках всего несколько дней назад, — многозначительно начал он. — А до этого долго хранилось у хорошо известного в городе торговца Роджера Трудога, верно?

«И за что! за что!» – думал он.

Гвин недовольно проворчал в знак согласия, все еще не понимая, к чему тот клонит.

— Поэтому не остается никаких сомнений, что оружейник самым тщательным образом почистил и отполировал клинок, чтобы продать его подороже. Ты согласен с этим?

За этим столом поместились все человек тридцать гостей, из которых уже некоторые были окончательно готовы. Другие вели себя с какою-то небрежною, злокачественною независимостью, кричали, говорили все вслух, провозглашали преждевременно тосты, перестреливались с дамами хлебными шариками. Один, какая-то невзрачная личность в засаленном сюртуке, упал со стула, как только сел за стол, и так и оставался до самого окончания ужина. Другой хотел непременно влезть на стол и провозгласить тост, и только офицер, схватив его за фалды, умерил преждевременный восторг его. Ужин был совершенно разночинный, хотя и нанимался для него повар, крепостной человек какого-то генерала: был галантир, был язык под картофелем, были котлетки с зеленым горошком, был, наконец, гусь, и под конец всего бламанже. Из вин было: пиво, водка и херес. Бутылка шампанского стояла перед одним генералом, что принудило его самого налить и Акиму Петровичу, который собственной своей инициативой за ужином уже не смел распорядиться. Для тостов же прочим гостям предназначалось горское или что попало. Самый стол состоял из многих столов, составленных вместе, в число которых пошел даже ломберный. Накрыт он был многими скатертями, в числе которых была одна ярославская цветная. Гости сидели вперемежку с дамами. Родительница Пселдонимова сидеть за столом не захотела; она хлопотала и распоряжалась. Зато явилась одна злокачественная женская фигура, не показывавшаяся прежде, в каком-то красноватом шелковом платье, с подвязанными зубами и в высочайшем чепчике. Оказалось, что это была мать невесты, согласившаяся выйти наконец из задней комнаты к ужину. До сих пор она не выходила по причине непримиримой своей вражды к матери Пселдонимова; но об этом упомянем после. На генерала эта дама смотрела злобно, даже насмешливо и, очевидно, не хотела быть ему представленной. Ивану Ильичу эта фигура показалась до крайности подозрительною. Но кроме нее и некоторые другие лица были подозрительны и вселяли невольное опасение и беспокойство. Казалось даже, что они в каком-то заговоре между собою, и именно против Ивана Ильича. По крайней мере ему самому так казалось, и в продолжение всего ужина он все более и более в том убеждался. А именно: злокачествен был один господин с бородкой, какой-то вольный художник; он даже несколько раз посмотрел на Ивана Ильича и потом, повернувшись к соседу, что-то ему нашептывал. Другой, из учащихся, был, правда, совершенно уж пьян, но все-таки по некоторым признакам подозрителен. Худые надежды подавал тоже и медицинский студент. Даже сам офицер был не совсем благонадежен. Но особенною и видимою ненавистью сиял сотрудник «Головешки»: он так развалился на стуле, он так гордо и заносчиво смотрел, так независимо фыркал! И хоть прочие гости и не обращали никакого особенного внимания на сотрудника, написавшего в «Головешке» только четыре стишка и сделавшегося оттого либералом, даже, видимо, не любили его, но когда возле Ивана Ильича упал вдруг хлебный шарик, очевидно назначавшийся в его сторону, то он готов был дать голову на отсечение, что виновник этого шарика был не кто другой, как сотрудник «Головешки».

И на этот раз Гвин вынужден был согласиться и подозрительно смотрел на шерифа из-под насупленных густых бровей. А де Ревелле тем временем театральным жестом вынул из кружевного рукава рубашки белоснежный носовой платок и сделал знак тюремщику; тот, вероятно, предупрежденный заранее, поднес ему небольшую кожаную емкость с кристально чистой дождевой водой. Шериф макнул платок в воду и крепко отжал.

Все это, конечно, действовало на него плачевным образом.

— Итак, если торговец оружием действительно почистил лезвие клинка перед продажей, то все оказавшееся на нем сейчас привнесено его новым обладателем.

Де Ревелле уже не ждал ответа на свой вопрос, а просто провел платком по лезвию клинка, тщательно прижимая его к краям. После чего вернул меч Стиганду, медленно развернул платок и продемонстрировал его пораженным свидетелям.

Особенно неприятно было и еще одно наблюдение: Иван Ильич совершенно убедился, что он начинает как-то неясно и затруднительно выговаривать слова, что сказать хочется очень много, но язык не двигается. Потом, что вдруг он как будто стал забываться и, главное, ни с того ни с сего вдруг фыркнет и засмеется, тогда как вовсе нечему было смеяться. Это расположение скоро прошло после стакана шампанского, который Иван Ильич хоть и налил было себе, но не хотел пить, и вдруг выпил как-то совершенно нечаянно. Ему вдруг после этого стакана захотелось чуть не плакать. Он чувствовал, что впадает в самую эксцентрическую чувствительность; он снова начинал любить, любить всех, даже Пселдонимова, даже сотрудника «Головешки». Ему захотелось вдруг обняться с ними со всеми, забыть все и помириться. Мало того: рассказать им все откровенно, все, все, то есть какой он добрый и славный человек, с какими великолепными способностями. Как будет он полезен отечеству, как умеет смешить дамский пол и, главное, какой он прогрессист, как гуманно он готов снизойти до всех, до самых низших, и, наконец, в заключение, откровенно рассказать все мотивы, побудившие его, незваного, явиться к Пселдонимову, выпить у него две бутылки шампанского и осчастливить его своим присутствием.

Кристина Тайрелл издала громкий крик и повалилась на руки деверя, который едва успел подхватить ее.

— Кровь моего мужа! — простонала женщина, драматично вскинув руки и мгновенно позабыв, что некоторое время назад довольно спокойно смотрела на бездыханное тело, даже не думая падать в обморок во время расследования.

«Правда, святая правда прежде всего и откровенность! Я откровенностью их дойму. Они мне поверят, я вижу ясно; они даже смотрят враждебно, но когда я открою им все, я их покорю неотразимо. Они наполнят рюмки и с криком выпьют за мое здоровье. Офицер, я уверен в этом, разобьет свою рюмку о шпору. Даже можно бы прокричать, „ура!“. Даже если б покачать вздумали по-гусарски, я бы и этому не противился, даже и весьма бы хорошо было. Новобрачную я поцелую в лоб; она миленькая. Аким Петрович тоже очень хороший человек. Пселдонимов, конечно, впоследствии исправится. Ему недостает, так сказать, этого светского лоску... И хотя, конечно, нет этой сердечной деликатности у всего этого нового поколения, но... но я скажу им о современном назначении России в числе прочих европейских держав. Упомяну и о крестьянском вопросе, да и... и все они будут любить меня, и я выйду со славою!..»

А шериф, продолжая триумфально размахивать носовым платком, на котором отчетливо проступали розовые пятна, подошел поближе к де Волфу.

— Можно ли усомниться, что именно этот меч был использован в качестве орудия убийства несчастного суконщика? — пронзительно проблеял он. — Теперь я с полным основанием обвиняю этого человека, Гвина из Полруана, в убийстве Уолтера Тайрелла. Уведите его и позаботьтесь, чтобы на следующей неделе он предстал передо мной на суде графства!

Эти мечты, конечно, были очень приятны, но неприятно было то, что среди всех этих розовых надежд Иван Ильич вдруг открыл в себе еще одну неожиданную способность: именно плеваться. По крайней мере слюна вдруг начала выскакивать из его рта совершенно помимо его воли. Заметил он это на Акиме Петровиче, которому забрызгал щеку и который сидел, не смея сейчас же утереться из почтительности. Иван Ильич взял салфетку и вдруг сам утер его. Но это тотчас же показалось ему самому до того нелепым, до того вне всего здравого, что он замолчал и начал удивляться. Аким Петрович хоть и выпил, но все-таки сидел как обваренный. Иван Ильич сообразил теперь, что он уже чуть не четверть часа говорит ему о какой-то самой интереснейшей теме, но что Аким Петрович, слушая его, не только как будто конфузился, но даже чего-то боялся. Пселдонимов, сидевший через стул от него, тоже протягивал к нему свою шею и, наклонив набок голову, с самым неприятным видом прислушивался. Он действительно как будто сторожил его. Окинув глазами гостей, он увидал, что многие смотрят прямо на него и хохочут. Но страннее всего было то, что при этом он вовсе не сконфузился, напротив того, он хлебнул еще раз из бокала и вдруг во всеуслышание начал говорить.

На какое-то время в подвале поднялась суматоха. Гвин отчаянно сопротивлялся попыткам четырех солдат затолкать его в камеру, вдова продолжала стенать и всхлипывать, брат убитого Тайрелла выкрикивал проклятия в адрес подозреваемого, а шериф грациозно удалился с самодовольной ухмылкой на тонких губах.

И только Джон де Волф хранил спокойствие. Он заметил на ножнах меча Гвина какой-то странный предмет, аккуратно снял его и сунул в небольшую сумку на ремне.

– Я сказал уже! – начал он как можно громче, – я сказал уже, господа, сейчас Акиму Петровичу, что Россия... да, именно Россия... одним словом, вы понимаете, что я хочу ска-ка-зать... Россия переживает, по моему глубочайшему убеждению, гу-гуманность...



– Гу-гуманность! – раздалось на другом конце стола.

— Это хорошо организованная инсценировка! — зарычал Джон и громко стукнул кулаком по столу в таверне «Буш». — Все было подстроено!

– Гу-гу!

Они собрались в пивнушке Несты, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию и продумать план дальнейших действия. Помимо самой Несты там был Томас, а на месте Гвина восседал его старый друг сержант Гэбриел.

– Тю-тю!

— Но как же оказалась кровь на этом проклятом оружии? — неистовствовал Томас. — Ведь шериф специально обратил внимание на то, что оружейник тщательно почистил меч перед продажей.

Иван Ильич было остановился. Пселдонимов встал со стула и начал разглядывать: кто крикнул? Аким Петрович украдкой покачивал головою, как бы усовещивая гостей. Иван Ильич это очень хорошо заметил, но с мучением смолчал.

Де Волф сунул руку в сумку на ремне, порылся там и вынул крохотную вещицу, которую аккуратно положил на край стола и придавил большой кружкой с элем, чтобы ее не сдуло ветром.

– Гуманность! – упорно продолжал он, – и давеча... и именно давеча я говорил Степану Ники-ки-форовичу... да... что... что обновление, так сказать, вещей...

— Я нашел эту штуку на крайнем ободке ножен, — пояснил он. — Она приклеилась засохшей кровью, причем в том самом месте, где лезвие меча входит в ножны.

– Ваше превосходительство! – громко раздалось на другом конце стола.

Неста пристально посмотрела на край стола и ахнула от удивления:

– Что прикажете? – отвечал прерванный Иван Ильич, стараясь разглядеть, кто ему крикнул.

— Так это же крохотное перышко! От красного цыпленка, если судить по внешнему виду.

– Ровно ничего, ваше превосходительство, я увлекся, продолжайте! пра-дал-жайте! – послышался опять голос. Ивана Ильича передернуло.

Джон кивнул и мрачно улыбнулся:

– Обновление, так сказать, этих самых вещей...

— Сфабрикованная улика! После того как меч изъяли из дома Гвина на Милк-лейн во время ареста, сам де Ревелле или, скорее, кто-то из верных ему людей запачкали его кровью.

– Ваше превосходительство! – крикнул опять голос.

Томас понимающе кивнул:

— Конечно! Иначе как шерифу могла прийти мысль протирать меч своим носовым платком? Разумеется, он уже хорошо знал, что обнаружит на лезвии.

– Что вам угодно?

— И как это ему все сходит с рук? — прошипела Неста, закипая от возмущения по поводу такого гнусного заговора против одного из своих лучших друзей.

Де Волф беспомощно пожал плечами:

— Он представляет здесь интересы короля! В графстве Девоншир никто не может оспорить его власть.

— А если обратиться к кому-нибудь поверх его головы? — спросила женщина.

— Это отнимет слишком много времени, любовь моя! — с горечью ответил он. — Пока дождешься ответа от главного юстициара
[5]в Уинчестере, пройдет не менее двух недель, да и то при условии, что он окажется здесь, а не в Лондоне или Нормандии, куда часто ездит для встречи с королем.

Удрученный сержант согласно кивнул:

— За это время чертов шериф успеет не только предъявить обвинения Гвину, но и привести приговор в исполнение. Именно к этому он и стремится.

— Неужели епископ ничего не может сделать? — настойчиво вопрошала Неста, не оставляя попыток найти верное решение. — Думаю, он не обрадуется, узнав, что может быть казнен совершенно невиновный человек.

Джон хрипло рассмеялся и цинично махнул рукой:

— Генри Маршалл? Да он практически ничем не отличается от де Ревелле. И тоже тайно поддерживает предательство принца Джона. Нет, он и пальцем не пошевелит, чтобы помочь нам.

Томас быстро перекрестился от такого богохульства в адрес высшего церковного иерарха графств Девоншир и Корнуолл, хотя в душе понимал, что это истинная правда.

— Неужели мы ничем не можем помочь ему? — заныл он. — Нельзя позволить, чтобы на следующей неделе Гвина отправили на виселицу.

— Его держат в городской тюрьме у Южных ворот, — задумчиво пробормотал Гэбриел. — Тюремные камеры в замке Ружемон будут переполнены до следующего дня казни.

Огромные башни, прикрывающие южный вход в город, часто использовали для содержания арестованных преступников, приговоренных к наказанию городским судом присяжных, а также судом графства, который находился под юрисдикцией шерифа.

— Единственный выход — как можно быстрее найти настоящего убийцу, — простонала Неста со слезами на глазах и прижалась к руке Джона.

— Да, но это практически невозможно, учитывая отпущенное нам время, — тяжело вздохнул коронер.

— Значит, надо получить больше времени! — неожиданно заявил сержант. — Мы должны во что бы то ни стало вытащить его оттуда… А теперь послушайте меня!

– Здравствуйте!

Четыре головы склонились над столом, и заговорщики зашептались, разрабатывая план действий.

На этот раз Иван Ильич не выдержал. Он прервал речь и оборотился к нарушителю порядка и обидчику. Это был один еще очень молодой учащийся, сильно наклюкавшийся и возбуждавший огромные подозрения. Он уже давно орал и даже разбил стакан и две тарелки, утверждая, что на свадьбе будто бы так и следует. В ту минуту, когда Иван Ильич оборотился к нему, офицер строго начал распекать крикуна.



– Что ты, чего орешь? Вывести тебя, вот что!

В ту ночь по темным городским улочкам, помимо обычных пьяниц и завсегдатаев местных борделей, бродили несколько странных мужчин. И только коронер оставался дома, не принимая участия в расследовании, поскольку являлся королевским офицером и должен был держаться подальше от всевозможных авантюр. Именно для того чтобы заблаговременно отмести от себя всяческие подозрения, он и сидел дома, чем немало удивил супругу, поскольку обычно под предлогом длительной прогулки с любимым псом Брутусом уходил в таверну для тайной встречи с любовницей.

– Не про вас, ваше превосходительство, не про вас! продолжайте! – кричал развеселившийся школьник, развалясь на стуле, – продолжайте, я слушаю и очень, о-чень, о-чень вами доволен! Па-хвально, па-хвально!

Более того, Джон неожиданно открыл шкаф, где хранилось его любимое вино, взял кувшин красного «Луара» и даже настоял, чтобы Матильда выпила с ним стаканчик, пока они мирно сидели у большого домашнего очага. Необычное поведение мужа вызвало у нее сильные подозрения, но она, по обыкновению, сдержалась. Матильда давно привыкла к странностям мужа и не терзала его своей ревностью. А ближе к ночи, когда она, как обычно, отправилась спать на свою половину, он неожиданно двинулся следом, хотя уже давно не делал ничего подобного и мгновенно засыпал в постели.

– Пьяный мальчишка! – шепотом подсказал Пселдонимов.

Тем временем Томас де Пейн долго кружил возле здания гильдии, чтобы войти в помещение констеблей как раз в тот момент, когда они выложат на стол хлеб, сыр и эль, дабы основательно подкрепиться перед долгим рейдом по ночному городу. Симпатизируя Гвину и, как многие жители города, презирая шерифа за его продажность, они по просьбе секретаря коронера с готовностью направили свои стопы в северную часть города, чтобы побродить там не меньше часа, держась подальше от кафедрального собора.

– Вижу, что пьяный, но...

После того как констебли отправились в ночной рейд, лишенный сана священник незаметно проскользнул на территорию кафедрального собора Святых Петра и Марии, со всех сторон окруженную небольшими часовнями, маленькими церквушками и стенами городских жилищ. На самом деле это было старое церковное кладбище, вход на которое открывался с других улиц города, причем одна из них называлась Мартин-лейн, и именно на ней находился дом коронера. Томас держался подальше от этой улицы и проскользнул в низкую арку, ведущую к Южным воротам. До звона колоколов, обычно собиравшего священнослужителей для очередной службы, оставалось еще много времени, поэтому кладбищенский дворик был почти безлюден, если не считать нескольких попрошаек да пьяниц, мирно спавших на могильных плитах.

– Это я рассказал сейчас один забавный анекдот-с, ваше превосходительство! – начал офицер, – про одного поручика нашей команды, который точно так же разговаривал с начальством; так вот он теперь и подражает ему. К каждому слову начальника он все говорил: па-хвально, па-хвально! Его еще десять лет назад за это из службы выключили.

Вскоре послышались шаги, и на фоне ночного неба вырисовалась крупная фигура сержанта Гэбриела, облаченного в военный мундир.

– Ка-кой же это поручик?

— Все в порядке, — заговорщицки доложил ему Томас. — Сегодня ночью Осрик и Теобальд патрулируют улицы в районе Северных ворот. — Он сунул руку во внутренний карман длинной сутаны — единственное напоминание о его священническом прошлом — и вынул оттуда тяжелый кошелек. — Коронер сказал, что этого вполне достаточно для выполнения поставленной перед тобой задачи.

– Нашей команды, ваше превосходительство, сошел с ума на похвальном. Сначала увещевали мерами кротости, потом под арест... Начальник родительским образом усовещивал; а тот ему: па-хвально, па-хвально! И странно: мужественный был офицер девяти вершков росту. Хотели под суд отдать, но заметили, что помешанный.

Гэбриел пристально посмотрел в оба конца аллеи и быстро спрятал кошель в карман военной накидки.

— Жди меня здесь, — прошептал он. — Мы должны вернуться обратно через несколько минут.

– Значит... школьник. За школьничество можно бы и не так строго... Я, с своей стороны, готов простить...

Он исчез в темноте, оставив клирика в паническом страхе. Тот стучал зубами, но не столько от ночной прохлады, сколько от ужаса быть обнаруженным. Обещанные несколько минут показались ему вечностью, а в воспаленном мозгу росли опасения, что его арестуют и бросят в тюрьму со всеми вытекающими последствиями. Он даже задумался, какое наказание может грозить ему за незаконное вторжение в тюремную камеру: повешение или членовредительство, — но в этот момент из темноты вынырнул сержант, а за ним появилась и мощная фигура Гвина.

– Медициной свидетельствовали, ваше превосходительство.

— Спасибо Богу и всем его ангелам! — облегченно вздохнул Томас, беспрестанно осеняя себя крестным знамением.

— Сейчас не время для молитвы, — осадил его Гэбриел. — Надо поскорее выбираться отсюда.

– Как! ана-то-мировали?

Они быстро пересекли кладбищенский двор, миновали западный вход кафедрального собора и вышли на темную улочку, ведущую к дому, где проживал коронер. Томас остановился перед низким входом в одну из выкрашенных в белый цвет церквушек, над которой возвышалась простая узкая башня. Повернув несколько раз большое металлическое кольцо, он открыл дверь и пропустил внутрь своих товарищей.

– Помилуйте, да ведь он был совершенно живой-с.

— Вот мы и пришли, Гвин, — прошептал он. — Это место станет для тебя безопасной гаванью на ближайшие сорок дней! Даже шериф не посмеет вытащить тебя отсюда, поскольку это священное убежище!

Громкий и почти всеобщий залп хохоту раздался между гостями, сначала было державшими себя чинно. Иван Ильич рассвирепел.



– Господа, господа! – закричал он, на первое время даже почти не заикаясь, – я очень хорошо в состоянии различить, что живого не анатомируют. Я полагал, что он в помешательстве был уже не живой... то есть умер... то есть я хочу сказать... что вы меня не любите... А между тем я люблю вас всех... да, и люблю Пор... Порфирия... Я унижаю себя, что так говорю...

— Как он воспринял это, Джон? — спросила Неста на следующую ночь, когда они лежали на ее широкой кровати в таверне, где часть большого зала была отгорожена и служила жильем для хозяйки.

В эту минуту преогромная салива [*5] вылетела из уст Ивана Ильича и брызнула на скатерть, на самое видное место. Пселдонимов бросился обтирать ее салфеткой. Это последнее несчастье окончательно подавило его.

Суровое лицо де Волфа расплылось в улыбке, когда он вспомнил, как на следующее утро шериф чуть не лопнул от ярости, узнав, что Гвин сбежал из тюрьмы и нашел убежище в святой обители.

– Господа, это уж слишком! – прокричал он в отчаянии.

— Он чуть не помер от злости! Мне даже показалось, что вот-вот набросится на меня с кулаками! — рассмеялся Джон. — Обнаружив, что его хитроумный заговор полностью провалился, он готов был растерзать меня. Это сильный удар по его самолюбию.

– Пьяный человек, ваше превосходительство, – снова было подсказал Пселдонимов.

— А ты рассказал ему, что на мече Гвина была кровь цыпленка? — продолжала допытываться она.

– Порфирий! Я вижу, что вы... все... да! Я говорю, что я надеюсь... да, я вызываю всех сказать: чем я унизил себя?

— Еще бы! Конечно, он все отрицал и твердил, что у меня нет никаких доказательств на этот счет, а я, в свою очередь, сказал, что у него нет никаких доказательств, будто это кровь человека. Он был взбешен, поскольку хорошо понимал, что я знаю правду.

Иван Ильич чуть не плакал.

— А что с тем тюремщиком, который дежурил на Южных воротах? — поинтересовалась Неста. — У него, должно быть, будут из-за этого крупные неприятности.

— Да, шериф грозился запереть беднягу в его же собственной тюремной камере и выбросить ключи, — усмехнулся де Волф. — К счастью, Гэбриел заставил Гвина врезать ему по лицу несколько раз, а потом крепко связать веревками. Впрочем, тюремщик не возражал, поскольку стал в три раза богаче. Конечно, вместе с Гвином пришлось выпустить еще четверых преступников, чтобы не создавалось впечатление, будто побег кем-то спланирован. Это вовсе не означает, что все тюремщики берут взятки, но иногда такое все же случается.

– Ваше превосходительство, помилуйте-с!

— Но де Ревелле догадался, что за всем этим стоишь именно ты?

– Порфирий, обращаюсь к тебе... Скажи, если я пришел... да... да, на свадьбу, я имел цель. Я хотел нравственно поднять... я хотел, чтоб чувствовали. Я обращаюсь ко всем: очень я унижен в ваших глазах или нет?

— Конечно, догадался, но никак не докажет этого! Даже его собственная сестра может подтвердить под присягой, что я весь вечер и ночь провел с ней и ни на минуту не выходил из дома.

Валлийка с крашенными хной волосами прижалась к нему под овечьей шкурой, охваченная тревогой.

Гробовое молчание. В том-то и дело, что гробовое молчание, да еще на такой категорический вопрос. «Ну, что бы им, что бы им хоть в эту минуту прокричать!» – мелькнуло в голове его превосходительства. Но гости только переглядывались. Аким Петрович сидел ни жив ни мертв, а Пселдонимов, немея от страха, повторял про себя ужасный вопрос, который давно уже ему представлялся:

— А тебе не кажется, что мы всего лишь оттягиваем печальный исход этого дела? — взволнованно спросила она. — Что будет с Гвином через сорок дней?

Она и сама кое-что знала о древнем обычае священного убежища, а любовник пояснил ей мельчайшие детали. Гвин может оставаться в церкви Святого Мартина весь этот период, и никто не имеет права арестовать или задержать его. Но если он не признается в совершенном преступлении коронеру в установленной форме и соответствующих выражениях и при этом не согласится «отречься от королевства», то по истечении сорока дней будет заперт внутри церкви и умрет там от голода. «Отречение от королевства» означает, что Гвин должен покинуть Англию под клятвой никогда больше не возвращаться на ее территорию. Если же он нарушит эту клятву, то будет предан смерти.

«А что-то мне за все это завтра будет?»

— Нужно раскрыть преступление задолго до того, как истечет этот срок, — заключил Джон, вновь обретая серьезность. — Иначе говоря, найти истинного убийцу Уолтера Тайрелла и тем самым разоблачить происки де Ревелле.

Неста неожиданно привстала, и в тусклом свете свечи обнажились ее полные груди. Она инстинктивно прикрылась овечьей шкурой и посмотрела на любовника:

Вдруг сотрудник «Головешки», уже сильно пьяный, но сидевший до сих пор в угрюмом молчании, обратился прямо к Ивану Ильичу и с сверкающими глазами стал отвечать от лица всего общества.

— Знаешь, Джон, я сегодня услышала кое-что интересное. Вечером в таверну зашел один ткач из Тайвертона. Он довольно часто посещает мое заведение — приходит перекусить и выпить эля каждый раз, когда приезжает в Эксетер для закупки шерсти. Все только и говорят о Тайрелле, и я решила спросить, знал ли он его раньше.

Джон обнял ее за обнаженные плечи, прикрыл шкурой и с интересом стал ждать продолжения.

– Да-с! – закричал он громовым голосом, – да-с, вы унизили себя, да-с, вы ретроград... Рет-ро-град!

— Мы долго болтали об этом, и я выудила из него столько сведений, сколько смогла.

– Молодой человек, опомнитесь! с кем вы, так сказать, говорите! – яростно закричал Иван Ильич, снова вскочив с своего места.

— Ах ты, бесстыдная потаскушка! Хочешь пробудить во мне ревность? — пошутил де Волф.

– С вами, и, во-вторых, я не молодой человек... Вы пришли ломаться и искать популярности.

— Не валяй дурака, Джон! Так вот, он сообщил, что брат Уолтера Серло давно пытался выкупить у того его долю предприятия, чтобы стать единственным и полновластным хозяином мануфактуры. Но Уолтер решительно отказывался уступить ему, и это служило причиной постоянной вражды между ними.

Коронер тщательно обдумал услышанное, машинально поглаживая ее обнаженную грудь.

– Пселдонимов, что это! – вскричал Иван Ильич.

— Да, сейчас нам полезна даже самая ничтожная информация, — снисходительно проворчал он. — Но неужели ты думаешь, что из-за этого кто-то станет убивать другого человека?

Но Пселдонимов вскочил в таком ужасе, что остановился как столб и совершенно не знал, что предпринять. Гости тоже онемели на своих местах. Художник и учащийся аплодировали, кричали «браво, браво!».

— Это еще не все, Джон, — продолжала Неста. — Во время нашей беседы к нам подошел извозчик Генри Окфорд и сказал, что слышал от кого-то, будто Серло имеет серьезные виды на свою невестку.

Сотрудник продолжал кричать с неудержимою яростью:

— На Кристину? — хмыкнул Джон. — Меня это нисколько не удивляет. Слишком невозмутимой ее оставил вид покойного мужа. Хотя позже она устроила настоящий спектакль, якобы упав в обморок от пятен крови на носовом платке де Ревелле. Что же до Серло, то он просто не снимал руки с ее плеча во время расследования.

– Да, вы пришли, чтоб похвалиться гуманностью! Вы помешали всеобщему веселью. Вы пили шампанское и не сообразили, что оно слишком дорого для чиновника с десятью рублями в месяц жалованья, и я подозреваю, что вы один из тех начальников, которые лакомы до молоденьких жен своих подчиненных! Мало того, я уверен, что вы поддерживаете откупа... Да, да, да!

Неста прижалась к нему и обняла за шею.

— Я знаю еще одного человека, который тоже не может снять руки с женщины!

– Пселдонимов, Пселдонимов! – кричал Иван Ильич, простирая к нему руки. Он чувствовал, что каждое слово сотрудника было новым кинжалом для его сердца.

На этом их разговор прервался на некоторое время.

– Сейчас, ваше превосходительство, не извольте беспокоиться! – энергически вскрикнул Пселдонимов, подскочил к сотруднику, схватил его за шиворот и вытащил вон из-за стола. Даже и нельзя было ожидать от тщедушного Пселдонимова такой физической силы. Но сотрудник был очень пьян, а Пселдонимов совершенно трезв. Затем он задал ему несколько тумаков в спину и вытолкал его в двери.



– Все вы подлецы! – кричал сотрудник, – я вас всех завтра же в «Головешке» окарикатурю!..

— Это лучший эль в таверне, а Неста собственноручно испекла пироги с мясом, — сообщил Томас, с удовольствием глядя, как Гвин, словно изголодавшийся волк, опустошает сумку с едой и питьем, которую он притащил в церковь. — Твоя жена в полном порядке, и пока нет никаких признаков возможного выкидыша, — добавил он через некоторое время. — Она сказала, что навестит тебя, как только сможет совершать длительные прогулки, и приведет с собой сыновей, которые быстро идут на поправку.

Все повскакали с мест.

Гвин посмотрел на длинную каменную скамью вдоль стены и спросил с полным ртом:

— Сколько времени мне придется сидеть здесь? Эти два дня показались мне длиннее двух месяцев!

– Ваше превосходительство, ваше превосходительство! – кричали Пселдонимов, его мать и некоторые из гостей, толпясь около генерала, – ваше превосходительство, успокойтесь!

— Коронер делает все возможное, чтобы помочь тебе, но для этого ему надо как можно быстрее найти настоящего убийцу.

– Нет, нет – кричал генерал, – я уничтожен... я пришел... я хотел, так сказать, крестить. И вот за все, за все!

Корнуоллец кивнул.

— Да, я знаю и очень благодарен вам всем! Жаль, что не могу выбраться отсюда и помочь.

Он опустился на стул, как без памяти, положил обе руки на стол и склонил на них свою голову, прямо в тарелку с бламанже. Нечего и описывать всеобщий ужас. Через минуту он встал, очевидно желая уйти, покачнулся, запнулся за ножку стула, упал со всего размаха на пол и захрапел...

Он угрюмо оглядел мрачные стены церкви с ее земляным полом, примитивным алтарем с единственным бронзовым крестом и двумя деревянными подсвечниками.

— Это, конечно, лучше, чем тюремная камера в Южных воротах, но не намного, — недовольно проворчал он и ужаснулся столь откровенному проявлению неблагодарности по отношению к маленькому клирику. — Прости меня, Томас, я сейчас в дурном расположении духа. С тех пор как обрел этот проклятый меч, все у меня пошло вверх тормашками.

Это бывает с непьющими, когда они случайно напьются. До последней черты, до последнего мгновенья сохраняют они сознание и потом вдруг падают как подкошенные. Иван Ильич лежал на полу, потеряв всякое сознание. Пселдонимов схватил себя за волосы и замер в этом положении. Гости стали поспешно расходиться, каждый по-своему толкуя о происшедшем. Было уже около трех часов утра.

Бывший священник молча кивнул в знак понимания и сочувствия.



— Возможно, на нем лежит проклятие прежнего владельца, этого предателя Генри. И кто знает, какие постыдные поступки были совершены с его помощью до этого?

Главное дело в том, что обстоятельства Пселдонимова были гораздо хуже того, чем можно было их представить, несмотря на всю непривлекательность и одной теперешней обстановки. И покамест Иван Ильич лежит на полу, а Пселдонимов стоит над ним, в отчаянии теребя свои волосы, прервем избранное нами течение рассказа и скажем несколько пояснительных слов собственно о Порфирии Петровиче Пселдонимове.

Они стали обсуждать обстоятельства недавнего побега и вспомнили подкупленного тюремщика, который искусно притворился, будто не мог противостоять пятерым заключенным, когда вошел в камеру, чтобы оставить им немного еды и воды.

— Боюсь, я ударил его сильнее, чем требовалось, но ведь мы оба корнуолльцы и я хотел, ради его же блага, чтобы все выглядело по-настоящему. — Гвин улыбнулся, доедая пироги допивая остатки эля.

— Сэр Джон сказал, что навестит тебя при первом же удобном случае, — кивнул Томас, складывая остатки еды в корзину Несты. — Разумеется, он не хочет, чтобы его роль в этом деле была слишком очевидной, поскольку шериф по-прежнему убежден, что это именно он организовал твой побег.

Гвин снова устроился на узком каменном выступе — единственном месте в церкви, где могли присесть престарелые и немощные прихожане. Этот же выступ служил беглецу кроватью, лишь слегка смягченной тонким шерстяным одеялом, великодушно предоставленным в его распоряжение доброй хозяйкой таверны.

Еще не далее как за месяц до своего брака он погибал совершенно безвозвратно. Происходил он из губернии, где отец его чем-то когда-то служил и где умер под судом. Когда, месяцев пять до женитьбы, Пселдонимов, целый уже год погибавший в Петербурге, получил свое десятирублевое место, он было воскрес и телом и духом, но вскоре опять принизился обстоятельствами. На всем свете Пселдонимовых осталось только двое, он и мать его, бросившая губернию после смерти мужа. Мать и сын погибали вдвоем на морозе и питались сомнительными материалами. Бывали дни, что Пселдонимов с кружкой сам ходил на Фонтанку за водой, чтоб там и напиться. Получив место, он кое-как устроился вместе с матерью где-то в углах. Она принялась стирать на людей белье, а он месяца четыре сколачивал экономию, чтоб как-нибудь завести себе сапоги и шинелишку. И сколько бедствий он вынес в своей канцелярии: к нему подходило начальство с вопросом, давно ли он был в бане? Про него ходила молва, что у него под воротником вицмундира гнездами заводятся клопы. Но Пселдонимов был характера твердого. С виду он был смирен и тих; образование имел самое маленькое, разговору от него почти не было слышно никогда. Не знаю положительно: мыслил ли он, созидал ли планы и системы, мечтал ли об чем-нибудь? Но взамен того в нем выработывалась какая-то инстинктивная, кряжевая, бессознательная решимость выбиться на дорогу из скверного положения. В нем было упорство муравьиное: у муравьев разорите гнездо, и они тотчас же вновь начнут созидать его, разорите другой раз – и другой раз начнут, и так далее без устали. Это было существо устроительное и домовитое. На лбу его было видно, что он добьется дороги, устроит гнездо и, может быть, даже скопит и про запас. Одна только мать и любила его в целом свете и любила без памяти. Женщина она была твердая, неустанная, работящая, а вместе с тем и добрая. Так бы и жили они в своих углах, может быть, еще лет пять или шесть, до перемены обстоятельств, если б не столкнулись они с отставным титулярным советником Млекопитаевым, бывшим казначеем и служащим когда-то в губернии, в последнее же время основавшимся и устроившим себя в Петербурге с своим семейством. Пселдонимова он знал и отцу его был чем-то когда-то обязан. Деньжонки у него водились, конечно небольшие, но они были; сколько их действительно было, – про это никто не знал, ни жена его, ни старшая дочь, ни родственники. Было у него две дочери, а так как он был страшный самодур, пьяница, домашний тиран и, сверх того, больной человек, то и вздумалось ему вдруг выдать одну дочь за Пселдонимова: «Я, дескать, знаю его, отец его был хороший человек, и сын будет хороший человек». Млекопитаев что хотел, то и делал; сказано – сделано. Это был очень странный самодур. Большею частию он проводил время, сидя на креслах, лишившись употребления ног от какой-то болезни, что не мешало ему, однако ж, пить водку. По целым дням он пил и ругался. Человек он был злой; ему надобно было непременно кого-нибудь и беспрерывно мучить. Для этого он держал при себе несколько дальних родственниц: свою сестру, больную и сварливую; двух сестер жены своей, тоже злых и многоязычных; потом свою старую тетку, у которой по какому-то случаю было сломано одно ребро. Держал еще одну приживалку, обрусевшую немку, за талант ее рассказывать ему сказки из «Тысячи одной ночи». Все удовольствие его состояло шпынять над всеми этими несчастными нахлебницами, ругать их поминутно и на чем свет стоит, хотя те, не исключая и жены его, родившейся с зубною болью, не смели пред ним пикнуть слова. Он ссорил их между собою, изобретал и заводил между ними сплетни и раздоры и потом хохотал и радовался, видя, как все они чуть не дерутся между собою. Он очень обрадовался, когда старшая дочь его, бедствовавшая лет десять с каким-то офицером, своим мужем, и наконец овдовевшая, переселилась к нему с тремя маленькими больными детьми. Детей ее он терпеть не мог, но так как с появлением их увеличился матерьял, над которым можно было производить ежедневные эксперименты, то старик был очень доволен. Вся эта куча злых женщин и больных детей вместе с их мучителем теснилась в деревянном доме на Петербургской, недоедала, потому что старик был скуп и деньги выдавал копейками, хотя и не жалел себе на водку; недосыпала, потому что старик страдал бессонницею и требовал развлечений. Одним словом, все это бедствовало и проклинало судьбу свою. В это-то время Млекопитаев и наглядел Пселдонимова. Он был поражен его длинным носом и смиренным видом. Тщедушной и невзрачной младшей дочке его минуло тогда семнад— Здешний приходской священник, кажется, вполне терпимо относится к моему пребыванию, — поделился Гвин с клириком. — В отличие от того толстого ублюдка в церкви Святого Олава, которому приходилось скрывать у себя настоящего убийцу.

цать лет. Она хотя и ходила когда-то в какую-то немецкую шуле, [*6] но из нее почти ничего, кроме азов, не вынесла. Затем росла, золотушная и худосочная, под костылем безногого и пьяного родителя, в содоме домашних сплетней, шпионств и наговоров. Подруг у ней никогда не бывало, ума тоже. Замуж ей давно уже хотелось. При людях была она бессловесна, а дома, возле маиньки и приживалок, зла и сверлива, как буравчик. Она особенно любила щипаться и раздавать колотушки детям сестры своей, фискалить на них за утащенный сахар и хлеб, отчего между ней и старшей сестрой ее существовала бесконечная и неутолимая ссора. Старик сам предложил ее Пселдонимову. Как ни бедствовал тот, но, однако, попросил несколько времени на размышленье. Долго они вместе с матерью раздумывали. Но на невестино имя записывали дом, хоть и деревянный, хоть и одноэтажный и гаденький, но все-таки чего-нибудь стоивший. Сверх того, давали четыреста рублей, – когда-то их сам-то накопишь! «Я ведь к чему беру в дом человека? – кричал пьяный самодур. – Во-первых, для того, что все вы бабье, а мне надоело одно бабье. Я хочу, чтоб и Пселдонимов по моей дудке плясал, потому я ему благодетель. Во-вторых, потому беру, что вы все того не хотите и злитесь. Ну так вот назло вам и сделаю. Что сказал, то и сделаю! А ты, Порфирка, ее бей, когда женой тебе будет; в ней семь бесов от рождения сидит. Всех изгони, и клюку изготовлю...»

— У него просто нет выбора, — пояснил Томас. — Священное убежище — это милосердие, дарованное самим Господом Богом, а не священнослужителем той или иной церкви. Но мы выбрали для тебя церковь Святого Мартина прежде всего потому, что отец Эдвин — один из немногих священников саксонского происхождения в Эксетере. Он сочувствует повстанцам и искренне ненавидит норманнскую аристократию, к которой принадлежит наш шериф!

Пселдонимов молчал, но он уж решился. Их с матерью приняли в дом еще до свадьбы, обмыли, одели, обули, дали денег на свадьбу. Старик их покровительствовал, может быть, именно потому, что все семейство на них злобствовало. Старуха Пселдонимова ему даже понравилась, так что он удерживался и над ней не шпынял. Впрочем, самого Пселдонимова заставил еще за неделю до свадьбы проплясать перед собой казачка. «Ну довольно, я хотел только видеть, не забываешься ли ты передо мной», – сказал он по окончании танца. Денег он дал на свадьбу в обрез и созвал всех родственников и знакомых своих. Со стороны Пселдонимова был только сотрудник «Головешки» и Аким Петрович, почетный гость. Пселдонимов очень хорошо знал, что невеста к нему питает отвращение и что ей очень бы хотелось за офицера, а не за него. Но он все переносил, уж такой у них уговор был с матерью. Весь свадебный день и весь вечер старик ругался скверными словами и пьянствовал. Вся семья по случаю свадьбы приютилась в задних комнатах и стеснилась там до смрада. Передние же комнаты предназначались для бала и ужина. Наконец, когда старик заснул, совершенно пьяный, часов в одиннадцать вечера, мать невесты, особенно злившаяся в этот день на мать Пселдонимова, решилась переменить гнев на милость и выйти к балу и к ужину. Появление Ивана Ильича все перевернуло. Млекопитаева сконфузилась, обиделась и начала ругаться, зачем ее не предуведомили, что звали самого генерала. Ее уверяли, что он пришел сам, незваный, – она была так глупа, что не хотела верить. Потребовалось шампанское. У матери Пселдонимова нашелся один только целковый, у самого Пселдонимова ни копейки. Надо было кланяться злой старухе Млекопитаевой, просить денег на одну бутылку потом на другую. Ей представляли будущность служебных отношений, карьеру, усовещивали. Она дала наконец собственные деньги, но заставила Пселдонимова выпить такую чашу желчи и оцта, что он, уже неоднократно вбегая в комнатку, где приготовлено было брачное ложе, схватывал себя молча за волосы и бросался головой на постель, предназначенную для райских наслаждений, весь дрожа от бессильной злости. Да! Иван Ильич не знал, чего стоили две бутылки джаксона, выпитые им в этот вечер. Каковы же были ужас Пселдонимова, тоска и даже отчаяние, когда дело с Иваном Ильичом окончилось таким неожиданным образом. Опять представлялись хлопоты и, может быть, на целую ночь взвизги и слезы капризной новобрачной, укоры бестолковой невестиной родни. У него и без того уже голова болела, и без того уже чад и мрак застилали ему глаза. А тут Ивану Ильичу потребовалась помощь, надо было искать в три часа утра доктора или карету, чтобы свезти его домой, и непременно карету, потому что на ваньке в таком виде и такую особу нельзя было отправить домой. А где взять денег хотя бы для кареты? Млекопитаева, взбешенная тем, что генерал не сказал с ней двух слов и даже не посмотрел на нее за ужином, объявила, что у ней нет ни копейки. Может быть, и в самом деле не было ни копейки. Где взять? Что делать? Да, было отчего теребить себе волосы.

— Молодец! — пробормотал Гвин. — Но лучше бы он бросил на эту каменную полку хоть какое-нибудь толстое покрывало. После сорока ночей на этом каменном ложе вся моя задница покроется огромными волдырями.





Джон де Волф решил последовать совету Несты и прислушаться к сплетням, которые распространялись в ее таверне. Если между братьями Тайрелл действительно существовала вражда, стало быть, первым делом надо посетить их сукновальную мануфактуру.

Между тем Ивана Ильича покамест перенесли на маленький кожаный диван, стоявший тут же в столовой. Покамест убирали со столов и разбирали их, Пселдонимов бросался во все углы занять денег, пробовал даже занять у прислуги, но ни у кого ничего не оказалось. Он даже рискнул было побеспокоить Акима Петровича, остававшегося дольше других. Но тот, хоть и добрый человек, услышав о деньгах, пришел в такое недоуменье и в такой даже испуг, что наговорил самой неожиданной дряни.

На следующее утро он отправился к Западным воротам и оказался на обширной заболоченной местности на берегу речки, известной под названием Экс-Айленд. Пробивая себе путь сквозь глубокие канавы и рытвины, во время сильных дождей она выходила из берегов и заливала обширные луга вплоть до Эксмура, и именно благодаря этому обстоятельству стала почти идеальным местом для сукновальных мануфактур, коих было здесь не меньше дюжины. Процесс очистки и обработки сырой шерсти требовал огромного количества воды, а производство шерсти являлось главным источником богатства не только Эксетера, но и всей Англии. Братья Тайрелл имели две мануфактуры, расположенные по соседству на берегу и окруженные большим количеством каналов, по которым вода из речки поступала на их предприятия. Вокруг главных зданий, выстроенных из толстых бревен, расположились многочисленные домики, большая часть которых использовалась для хранения сырой и уже обработанной шерсти.

– В другое время я с удовольствием, – бормотал он, – а теперь... право, меня извините...

Де Волф спросил, как отыскать Серло Тайрелла, но ему сказали, что тот поехал за покупкой большой партии сырья в аббатство Бакфаст, где находилось самое многочисленное стадо овец в графстве Девоншир. В маленькой хижине за большим столом сидел клирик и сосредоточенно разбирал огромное количество свитков пергамента. Он был крайне раздражен когда его посмели оторвать от важных дел, но, узнав в неожиданном госте королевского коронера, вскочил и почтительно поклонился.

— Чем могу быть полезен, сэр? — пролепетал он. — Это ужасное дело!

И, взяв шапку, поскорей бежал из дому. Один только добросердечный юноша, рассказывавший про сонник, еще пригодился на что-нибудь, да и то некстати. Он тоже оставался дольше всех, принимая сердечное участие в бедствиях Пселдонимова. Наконец, Пселдонимов, мать его и юноша решили на общем совете не посылать за доктором, а лучше послать за каретой и свезти больного домой, а покамест, до кареты, испробовать над ним некоторые домашние средства, как-то: смачивать виски и голову холодной водой, прикладывать к темени льду и проч. За это уж взялась мать Пселдонимова. Юноша полетел отыскивать карету. Так как на Петербургской даже и ванек в этот час уже не было, то он отправился к извозчикам куда-то далеко на подворье, разбудил кучеров. Стали торговаться, говорили, что в такой час за карету и пяти рублей взять мало. Согласились, однако ж, на трех. Но когда, уже в исходе четвертого часа, юноша прибыл в нанятой карете к Пселдонимовым, у них уже давно переменилось решенье. Оказалось, что Иван Ильич, который был все еще не в памяти, до того разболелся, до того стонал и метался, что переносить его и везти в таком состоянии домой стало совершенно невозможным даже рискованным. «Еще что из этого выйдет?» – говорил совершенно обескураженный Пселдонимов. Что было делать? Возник новый вопрос. Если уж оставить больного дома, то куда перенести его и где положить? Во всем доме было только две кровати: одна огромная, двуспальная, на которой спали старик Млекопитаев с супругою, и другая новокупленная, под орех, двуспальная и назначенная для новобрачных. Все прочие обитатели, или, лучше сказать, обитательницы дома, спали на полу вповалку, более на перинах, отчасти уже попортившихся и продушенных, то есть вовсе неприличных, да и тех было ровно в обрез; даже и того не было. Куда же положить больного? Перина-то бы еще, пожалуй, и нашлась – можно было вытащить под кого-нибудь в крайнем случае, но где и на чем постлать? Оказалось, что постлать надо в зале, так как комната эта была отдаленнейшею от недр семейства и имела свой особый выход. Но на чем постлать? неужели на стульях? Известно, что на стульях стелют только одним гимназистам, когда они приходят с субботы на воскресенье домой, а для особы, как Иван Ильич, это было бы неуважительно. Что сказал бы он назавтра, увидя себя на стульях? Пселдонимов и слышать не хотел об этом. Оставалось одно: перенести его на брачное ложе. Это брачное ложе, как мы сказали, было устроено в маленькой комнатке, тотчас же подле столовой. На кровати был двуспальный, еще не обновленный, купленный матрас, чистое белье, четыре подушки в розовом коленкоре, а сверху в кисейных чехлах, обшитых рюшем. Одеяло было атласное, розовое, выстеганное узорами. Из золотого кольца опускались кисейные занавески. Одним словом, все было как следует, и гости, почти все перебывавшие в спальне, похвалили убранство. Новобрачная, хоть и терпеть не могла Пселдонимова, но в продолжение вечера несколько раз, и особенно украдкой, забегала сюда посмотреть. Каково же было ее негодование, ее злость, когда она узнала, что на ее брачное ложе хотят перенести больного, заболевшего чем-то вроде холерины! Маменька новобрачной вступилась было за нее, бранилась, обещалась назавтра же жаловаться мужу; но Пселдонимов показал себя и настоял: Ивана Ильича перенесли, а новобрачным постлали в зале на стульях. Молодая хныкала, готова была щипаться, но ослушаться не посмела: у папаши был костыль, ей очень знакомый, и она знала, что папаша непременно завтра потребует кой в чем подробного отчета. В утешение ее перенесли в залу розовое одеяло и подушки в кисейных чехлах. В эту-то минуту и прибыл юноша с каретой; узнав, что карета уже не нужна, он ужасно испугался. Приходилось платить ему самому, а у него и гривенника еще никогда не было. Пселдонимов объявил свое полное банкротство. Пробовали уговорить извозчика, Но он начал шуметь и даже стучать в ставни. Чем это кончилось, подробно не знаю. Кажется, юноша отправился в этой карете пленником на Пески, в четвертую Рождественскую улицу, где он надеялся разбудить одного студента, заночевавшего у своих знакомых, и попытаться: нет ли у него денег? Был уже пятый час утра, когда молодых оставили и заперли в зале. У постели страждущего осталась на всю ночь мать Пселдонимова. Она приютилась на полу, на коврике, и накрылась шубенкой, но спать не могла, потому что принуждена была вставать поминутно: с Иваном Ильичом сделалось ужасное расстройство желудка. Пселдонимова, женщина мужественная и великодушная, раздела его сама, сняла с него все платье, ухаживалаДжон решил, что тот имеет в виду нелепую смерть своего работодателя.

за ним, как за родным сыном, и всю ночь выносила через коридор из спальни необходимую посуду и вносила ее опять. И, однако ж, несчастия этой ночи еще далеко не кончились.

— Мне нужны некоторые сведения, которые могут помочь нам найти истинного убийцу вашего хозяина.



Брови клирика удивленно поползли вверх.

Не прошло десяти минут, после того как молодых заперли одних в зале, как вдруг послышался раздирающий крик, не отрадный крик, а самого злокачественного свойства. Вслед за криками послышался шум, треск, как будто падение стульев, и вмиг в комнату, еще темную, неожиданно ворвалась целая толпа ахающих и испуганных женщин во всевозможных дезабилье. Эти женщины были: мать новобрачной, старшая сестра ее, бросившая на это время своих больных детей, три ее тетки, приплелась даже и та, у которой было сломанное ребро. Даже кухарка была тут же, даже приживалка-немка, рассказывавшая сказки, из-под которой вытащили силой для новобрачных ее собственную перину, лучшую в доме и составлявшую все ее имение, приплелась вместе с прочими. Все эти почтенные и прозорливые женщины уже с четверть часа как пробрались из кухни через коридор на цыпочках и подслушивали в передней, пожираемые самым необъяснимым любопытством. Между тем кто-то наскоро зажег свечку, и всем представилось неожиданное зрелище. Стулья, не выдержавшие двойной тяжести и подпиравшие широкую перину только с краев, разъехались, и перина провалилась между ними на пол. Молодая хныкала от злости; в этот раз она была до сердца обижена. Нравственно убитый Пселдонимов стоял как преступник, уличенный в злодействе. Он даже не пробовал оправдываться. Со всех сторон раздавались ахи и взвизги. На шум прибежала и мать Пселдонимова, но маинька новобрачной на этот раз одержала полный верх. Она сначала осыпала Пселдонимова странными и по большей части несправедливыми упреками на тему: «Какой ты, батюшка, муж после этого? Куда ты, батюшка, годен, после такого сраму?» – и прочее и, наконец, взяв дочку за руку, увела ее от мужа к себе, взяв лично на себя ответственность назавтра перед грозным отцом, потребующим отчета. За нею убрались и все, ахая и покивая головами своими. С Пселдонимовым осталась только мать его и попробовала его утешить. Но он немедленно прогнал ее от себя.

— А я думал, сэр, что его уже давно нашли! — Однако, вспомнив, что предполагаемым убийцей оказался верный слуга этого рыцаря, он продемонстрировал нарочитое смущение.

Клирику, как и Джону, было лет сорок. Это был невысокий полный мужчина с круглым лицом и светлыми, заметно редеющими, коротко остриженными волосами. Его толстые розовые губы скрывали два ряда неровных зубов отвратительного желтого цвета. Он был в длинной черной сутане, покрытой многочисленными чернильными пятнами; такими же пятнами пестрели его толстые пальцы на обеих руках.

Ему было не до утешений. Он добрался до дивана и сел в угрюмейшем раздумье, так как был босой и в необходимейшем белье. Мысли перекрещивались и путались в его голове. Порой, как бы машинально, он оглядывал кругом эту комнату, где еще так недавно бесились танцующие и где еще ходил по воздуху папиросный дым. Окурки папирос и конфетные бумажки все еще валялись на залитом и изгаженном полу. Развалина брачного ложа и опрокинутые стулья свидетельствовали о бренности самых лучших и вернейших земных надежд и мечтаний. Таким образом он просидел почти час. Ему приходили в голову все тяжелые мысли, как например: что-то теперь ожидает его на службе? он мучительно сознавал, что надо переменить место службы во что бы ни стало, а оставаться на прежнем невозможно, именно вследствие всего, что случилось в сей вечер. Приходил ему в голову и Млекопитаев, который, пожалуй, завтра же заставит его опять плясать казачка, чтоб испытать его кротость. Сообразил он тоже, что Млекопитаев хоть и дал пятьдесят рублей на свадебный день, которые ушли до копейки, но четыреста рублей приданых и не думал еще отдавать, даже помину о том еще не было. Да и на самый дом еще не было полной формальной записи. Задумывался он еще о жене своей, покинувшей его в самую критическую минуту его жизни, о высоком офицере, становившемся на одно колено перед его женой. Он это уже успел заметить; думал он о семи бесах, сидевших в жене его, по собственному свидетельству ее родителя, и о клюке, приготовленной для изгнания их... Конечно, он чувствовал себя в силах многое перенести, но судьба подпускала, наконец, такие сюрпризы, что можно было, наконец, и усомниться в силах своих.

— Я Мартин Нотт, сэр, главный клирик предприятий братьев Тайрелл. Что я должен рассказать вам?

Коронеру сразу не понравился толстяк, хотя никаких видимых причин для этого не находилось. Однако за короткое время общения он успел произвести неприятное впечатление своими пошлыми манерами и слишком подвижными мокрыми губами. Прекрасно осознавая, что это слишком поспешное впечатление несправедливо для незнакомого человека, Джон сразу приступил к делу:

Так горевал Пселдонимов. Между тем огарок погасал. Мерцающий свет его, падавший прямо на профиль Пселдонимова, отражал его в колоссальном виде на стене, с вытянутой шеей, с горбатым носом и с двумя вихрами волос, торчавшими на лбу и на затылке. Наконец, когда уже повеяло утренней свежестью, он встал, издрогший и онемевший душевно, добрался до перины, лежавшей между стульями, и, не поправляя ничего, не потушив огарка, даже не подложив под голову подушки, всполз на четвереньках на постель и заснул тем свинцовым, мертвенным сном, каким, должно быть, спят приговоренные назавтра к торговой казни.

— Вы работали клириком и на Уолтера, и на Серло Тайрелла?



— Да, господин коронер, я имел честь служить им обоим. На соседнем предприятии есть еще один клирик, но он слишком молод и неопытен и работает под моим руководством. — Мартин произнес эти слова с неприкрытым снисхождением — так обычно епископ обращается к мальчику из церковного хора.

— Насколько я понимаю, братья были партнерами?

С другой стороны, что могло сравниться и с той мучительной ночью, которую провел Иван Ильич Пралинский на брачном ложе несчастного Пселдонимова! Некоторое время головная боль, рвота и прочие неприятнейшие припадки не оставляли его ни на минуту. Это были адские муки. Сознание, хотя и едва мелькавшее в его голове, озаряло такие бездны ужаса, такие мрачные и отвратительные картины, что лучше, если бы он и не приходил в сознание. Впрочем все еще мешалось в его голове. Он узнавал, например, мать Пселдонимова – слышал ее незлобивые увещания вроде: «Потерпи, мой голубчик, потерпи, батюшка, стерпится – слюбится», узнавал и не мог, однако, дать себе никакого логического отчета в ее присутствии подле себя. Отвратительные привидения представлялись ему: чаще всех представлялся ему Семен Иваныч, но, вглядываясь пристальнее, он замечал, что это вовсе не Семен Иваныч, а нос Пселдонимова. Мелькали перед ним и вольный художник, и офицер, и старуха с подвязанной щекой. Более всего занимало его золотое кольцо, висевшее над его головою, в которое продеты были занавески. Он различал его ясно при свете тусклого огарка, освещавшего комнату, и все добивался мысленно: к чему служит это кольцо, зачем оно здесь, что означает? Он несколько раз спрашивал об этом старуху, но говорил, очевидно, не то, что хотел выговорить, да и та, видимо, его не понимала, как он ни добивался объяснить. Наконец, уже под утро, припадки прекратились, и он заснул, заснул крепко, без снов. Он проспал около часу, и когда проснулся, то был уже почти в полном сознании, чувствуя нестерпимую головную боль, а во рту, на языке, обратившемся в какой-то кусок сукна, сквернейший вкус. Он привстал на кровати, огляделся и задумался. Бледный свет начинавшегося дня, пробравшись сквозь сквозь щели ставен узкою полоскою, дрожал на стене. Было около семи часов утра. Но когда Иван Ильич вдруг сообразил и припомнил все, что с ним случилось с вечера; когда припомнил все приключения за ужином, свой манкированный подвиг, свою речь за столом; когда представилось ему разом, с ужасающей ясностью все, что может теперь из этого выйти, все, что скажут, теперь про него и подумают; когда он огляделся и увидал, наконец, до какого грустного и безобразного состояния довел он мирное брачное ложе своего подчиненного, – о, тогда такой смертельный стыд, такие мучения сошли вдруг в его сердце, что он вскрикнул, закрыл лицо руками и в отчаянии бросился на подушку. Через минуту он вскочил с постели, увидал тут же на стуле свое платье, в порядке сложенное и уже вычищенное, схватил его и поскорее, торопясь, оглядываясь и чего-то ужасно боясь, начал его напяливать. Тут же на другом стуле лежала и шуба его, и шапка, и желтые перчатки в шапке. Он хотел было улизнуть тихонько. Но вдруг отворилась дверь, и вошла старуха Пселдонимова, с глинянымм тазом и рукомойником. На плече ее висело полотенце. Он поставил рукомойник и без дальних разговоров объявила, что умыться надобно непременно.

— Да, сэр, но Уолтер владел большей долей собственности, поскольку намного старше Серло и унаследовал это предприятие, когда его младший брат был еще подростком.

– Как же, батюшка, умойся, нельзя же не умывшись-то...

И де Волф решил без промедления перейти к сути дела.

— Между ними существовало согласие, или все-таки имелись серьезные трения?

И в это мгновение Иван Ильич сознал, что если есть на всем свете хоть одно существо, которого он мог бы теперь не стыдиться и не бояться, так это именно эта старуха. Он умылся. И долго потом в тяжелые минуты его жизни припоминалась ему, в числе прочих угрызений совести, и вся обстановка этого пробуждения, в этот глиняный таз с фаянсовым рукомойником, наполненным холодной водой, в которой еще плавали льдинки, и мыло, в розовой бумажке, овальной формы, с какими-то вытравленными на нем буквами, копеек в пятнадцать ценою, очевидно, купленное для новобрачных, но которое пришлось почать Ивану Ильичу; и старуха с камчатным полотенцем на левом плече. Холодная вода освежила его, он утерся и, не сказав ни слова, не поблагодарив даже свою сестру милосердия, схватил шапку, подхватил на плеча шубу, поданную ему Пселдонимовой, и через коридор, через кухню, в которой уже мяукала кошка и где кухарка, приподнявшись на своей подстилке, с жадным любопытством посмотрела ему вслед, выбежал на двор, на улицу и бросился к проезжавшему извозчику. Утро было морозное, мерзлый желтоватый туман застилал еще дома и все предметы, Иван Ильич поднял воротник. Он думал, что на него все смотрят, что его все знают, все узнают...

Мартин заметно насторожился.