Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Продавец разложил на белой фланельке свой убогий тройной ассортимент. Слева направо.

Номер первый — пистолет системы Макарова, год выпуска неизвестен, общая длина 160 мм, длина ствола 93 мм, вес 730 граммов, калибр 9 мм, в магазине восемь патронов. Условная цена — четыреста долларов.

Номер второй — пистолет системы Токарева: 1942 год, общая длина 195 мм, длина ствола 116 мм, калибр 7,62 мм, вес 850 граммов, магазин — восемь патронов. Условная цена — триста пятьдесят долларов.

И номер три. Счастливый лот. Третий брат. Добродушный фартовый дурачок. Как в русских сказках с хорошим концом. Револьвер системы нагант. Тула, 1936 год, общая длина 234 мм, длина ствола 114 мм, калибр 7,62 мм, вес 750 граммов, барабан на семь зарядов. Условная цена — двести семьдесят долларов.

Считать-то надо было справа налево. Тогда бы я был жив.



— Наган, — сказал продавец. — Со склада. Целка.

С этими словами расторопного купчины попытался эффектно крутануть ребром ладони барабан. Товар предал его — барабан не зажужжал, не завертелся. Продавец позабыл немного отвести курок.

В смятении он бросил нагант обратно на фланельку…



Ах, этот давний спор: что лучше? Револьвер неприхотлив, прост в конструкции, всегда готов к стрельбе. Не нуждается в предохранителе. Но! Меньшее число зарядов по сравнению с пистолетами.

Впрочем, браунинг 1900года, калибр 7,65мм и знаменитый американский кольт, модель 191JAI, калибр 11,43 мм насчитывали в магазине также семь патронов — как и в револьвере нагант. А что говорить о карманных пистолетиках, имевших всего шесть патронов в магазине… Шесть, как в стандартном револьвере.

Но, по большому счёту, разница в один-два патрона ничего не значит. Скорость перезаряжания — вот он, серьезный недостаток револьверов. Снарядить барабан или вставить новый магазин? Минута или пять секунд? И револьверы, конечно, не так скорострельны, как автоматические пистолеты. Мускульные затраты на каждый выстрел отнимают драгоценное время…



Продавец взялся за «Токарева»:

— Ствол чистый, не сомневайся.

Наученный прежним неудачным трюком, выкрутасов с пистолетом не устраивал. Подержал да на место положил. Испачканные в оружейной смазке пальцы детским движеньем вытер о штанину.

— Возьми, братец, «Макаров», — сказал продавец, — к нему патронов завались. И достать их легко.

— Так он у тебя, братец, самый дорогой, — отвечаю.

— Бери наган, он подешевле остальных. За двести пятьдесят отдам.



А у меня в голове будто все оружейные отцы-основатели — Коровин, Дегтярев, Воеводин, Стечкин — разом запели:

Калибр 7,62 — едва ли не минимальный

Для обеспечения надежной самозащиты.

Калибр 9мм является оптимальным

С точки зрения поражающей способности пули.

Применение в военных образцах калибра

Менее 9мм вызвано не баллистическими,

А экономическими соображениями.

Аминь.



Я молчу. Он собирается.

Вначале прячет пистолет системы Макарова. Тряпкой запеленал, и в портфель.

А я тоскливым песьим взглядом провожаю. Потом пистолет системы Токарева, 1942 года.



Папа мой в сорок втором родился. Купить второго отца?

Если ты стар, пистолет, будь мне батюшкой, если млад, будь мне братом названым…



Не успел, завернули в тряпочку, спрятали.



Дрогнули мембраны, заговорил голос священной войны — незримый диктор Левитан: «Благодаря исключительным боевым качествам револьвер системы нагант производился даже когда на вооружение в Красную Армию стал поступать с 1933 года автоматический пистолет системы Токарева — ТТ.



Продавец потянулся за нагантом. Тряпичная пеленка наготове.



«Покупай, уйдет ведь!» — отчаянно крикнул Левитан прокуренным шоферским голосом и по-змеиному выполз из хриплой шкуры свежим пионерским дискантом: «Есть пули в нагане и надо успеть сразиться с врагами и песню допеть!»

Юный мститель белокурый послал в бандитскую грудь пулю. Калибр 7,62мм. Начальная скорость двести семьдесят метров в секунду.



— А он точно исправен? Мало ли, сколько лет на складе пролежал.

Продавец приволок ведро из голубой жести — в нём песок вперемешку с опилками. Поставил под ведро деревянный брус. Включил музыку. Из колонок грянули барабаны. Гитары загудели как умирающие бомбардировщики. Дурным фальцетом заорал солист.

Продавец вложил в мою руку нагант, указал глазами на ведро, сказал: «Пробуй. В песок целься».

Я примерился, будто стрелял в колодец. Нажал на спусковой крючок. Выстрел потонул в гитарах. Нагант коротко содрогнулся, пуля взрыла песок, качнула ведро.

Продавец вырубил звуковую завесу, поднял ведро и вынес в коридор, а за ним желтой змейкой на линолеум сыпался песок. Из пробитого пулей ведерного донца.

— Ладно, покупаю, — я согласился. — За двести пятьдесят. Нельзя ли побольше патронов?

Денег он всё равно получил с меня двести семьдесят. По доллару за метр в секунду. Патроны у прохвоста к наганту не прилагались, за семь штук двадцатку я и доплатил.

* * *

Чёрт знает о чем мечталось в ночь до покупки. О смуглых итальянских «береттах», о надежных, как швейцарские гвардейцы, «зауэрах», о немецких «Вальтерах», внуках арийских «вальтеров», под дулами которых обоссалась Европа.

Но наперед верил до конца в сказочную правду, как девица из терема, твердо верил, что выберу русского. Как ни хорохориться иностранным принцам, наш чумазый из народа, слезший с деревенской печи, лучше окажется.

Сколько появилось их за последние годы. «Бердыш» — пистолет с тремя сменными стволами, на все патронные лады. «Варяг» — гордый пистолет под сороковой калибр Смит-Вессона, чтоб врагу не сдаваться и пощады не желать. «Гюрза» — восемнадцать ядовитых пуль поразят врага, отстоящего на четыреста двадцать метров, ровно через секунду даже сквозь четырехмиллиметровую сталь…

Мечтал, как сказочная невеста ждал, и обманулся, как невеста.

Импортных принцев не было. Разве что давно обрусевший нагантец.

Забыл ли я поинтересоваться насчет ПСМ, пистолета самозарядного малогабариного? Нет, не забыл. Калибр 5,45 мм, восемь патронов, не уступающих по мощности дебелому патрону «Макарова».

Но продавец сказал:

— Редкая штука, был только у командного состава и оперативных работников.

Разве не спросил я о двадцатизарядном АПС, стреляющем очередями стечкинском первенце пятьдесят второго года, свидетеле смерти великого вождя и учителя Сталина-Джугашвили?

Я помню, как продавец отвел в сторону лживые глаза:

— Есть, но дорого.

— Сколько? — я потряс мошной.

— Дорого, восемьсот баксов, — повторил продавец и так посмотрел, что я сразу понял: врет, нет у него такого пистолета, и не было. Разложил то, что имел.

И разве не спрашивал, в конце концов, о новом «Макарове», уже без звезд на рукояти, но с тугим набитым брюшком до двенадцати усиленных патронов с начальной скоростью четыреста тридцать метров в секунду?

Продавец разводил руками:

— Нет, только старая модель, восьмизарядная.

Пусть, пусть у меня на них всё равно не хватило бы денег! Хотя нет! Понадобись по-настоящему, то хватило бы!

Так что в наганте нет моей вины!

* * *

Продавец закрыл за мной дверь. На лестнице прознобило — милиция ждет возле подъезда. Проклинал свою бездумность. Не хотел в тюрьму. Спустился на цыпочках в подвал. Через выломанное оконце выполз с обратной стороны дома. Бежал. Оглядывался.

Взял такси. С умыслом остановил его раньше, чем нужно, за два квартала. Петлял улицами, запутывал следы.

Дома не мог отдышаться. Вытащил из-за пазухи нагант. Любовался. Заряжал, целился, смотрелся в зеркало.

Нашел в хозяйственных бабкиных закромах масло для швейной машинки. Поставил кассету с каким-то боевиком — для создания героического, с выстрелами, фона. Главное, что в это время, уложив нагант на фланельку, я, как умел, чистил его и смазывал. Потом обтер насухо, чтобы спрятать под подушку.

И так неделю. Только фильмы разные смотрел.

А на восьмой день покручивал пустой барабан, лениво примечая вращение камор. Возле одной — царапина, как седой волос, легла на воронение. Я наделил ее невидимым патроном. Художественно поднес к виску. Щелкнул. Глянул на барабан. Меченую отделяли от ствола две каморы. Стало интересно. Из кухни притащил жестянку с окурками. Выломал фильтр, чтобы придать потехе видоподобия.

Сколько же раз стрелялся с фильтром? Не вспомню. Отчаянно везло. Что-то делал для жизни, ел, спал, а в остальное время стрелялся, ожесточаясь предчувствием ужаса.

Вечером сменил фильтр на аккуратно отпиленный брусок карандаша. С ним стрелялся до ночи. Крутил барабан, нажимал на спусковой крючок и тут же смотрел, что было бы, заряди я нагант всерьез.

Понял, что с расточительным безумием отщелкал счастливые попытки, и когда придет черед патрона, мне уже не повезет. Выковырял карандашный обрубок. Ногами, обутыми в ороговевшие носки, точно копытами топтал проклятый заменитель. Содрогаясь от непоправимого, достал патрон. Увидел в зеркале свое лицо в свекольных от борща экземах. И наступил ужас.

* * *

Жадность погубила! Ведь были деньги. Мог бы заплатить и триста пятьдесят долларов. А погнался за дешевизной. И прогадал.

Господи, ведь если бы купил я автоматический ТТ, то так же точно и смазал бы его, и в зеркало на нас погляделся! Проклятые копейки!

Каким замечательно другим сделал бы меня «токарев»! Метким, дальнобойным, шутка ли — четыреста двадцать метров в секунду! Оружие великоотечественных офицеров и нынешних малобюджетных киллеров. Бесшумным и хищным стал бы я, сжимая его в руке. Эти жирные плаксивые губы сделались бы тонкими и жестокими, близорукая каурость глаз окрасилась бы цветом голубого металла. С пистолетом Токарева.

Собрался ехать к продавцу менять нагант на «токарева», уточку на гусочку.

Готовил речь: «Я тут подумал, лучше ТТ возьму. А деньги, сто тридцать долларов, я вот принес доплатить. Нельзя ли побольше патронов?»

Бессонная ночь.

Попутал голод со страхом, и на ощупь поперся на кухню, скользя, как слепец, пальцами по стенам. Тогда и наступило открытие, едва дверца ударила по колену и электрическое нутро холодильника маргаринового цвета осветило таким же пищевым, трупно-лунным оттенком мои ноги.

Два слова: «слепец» и «маргарин» — напомнили мне, о чем забыл — Марголин! Слепой конструктор Марголин, создавший легендарный спортивный пистолет МЦ — «марголин целевой»! Как я мог выпустить его из головы. Марголин, с возраста юноши незрячий, без чертежей, лишь в голове увидел свое оружие. Целевое! Простое и надежное. Конечно же! Слепой Марголин делал пистолет для потенциальных слепцов! В нём нет ничего, что отличает тяжелые армейские модели — сильный удар курка, тяжелый спуск. Наоборот, «марголин» имеет механизм регулировки спускового крючка. С изумительным наклоном рукояти, не напрягающий руку, «марголин».

Калибр 5,6 мм — вроде маленький, а начальная скорость пули до трехсот сорока метров в секунду, и это почти без отдачи! Магазин на десять патронов!

И если что, вдруг с ним поймают, «марголин» не относится к военным пистолетам. Максимум, конфискуют и штраф. Только штраф. Возможно, к «марголину» легче получить разрешение, или купить, он же все-таки спортивный, и уж достать-то небось проще простого! И стоит он, пожалуй, недорого! Да сколько бы ни стоил!

Утро никак из раннего не становилось поздним. Взял нагант, ненавистно обернул фланелевой портянкой — я разлюбил его.

Потом испугался, а что, если меня остановят на улице и обыщут? И принялся кутать нагант всё новыми одеждами, чтобы растворить в тряпье револьверные контуры.

Полностью одетый, он стал похож на обрубок ступни. Для большего сходства я надел на него шерстяной носок. Ступня сорок пятого размера. Ампутированный обрубок, в котором непрестанно тлеет гангрена моей смерти. Я даже примерил на него ботинок. Точно, мой размер. Разве я думал, что сорок пятый размер станет кобурой моего страха?

Ботинок, уже без пары, я положил в сумку, а сверху для конспирации просто накидал еще другой обуви.

Вдруг от внезапного узнавания у меня сжалось сердце. Трудно поверить, но среди прочего хлама я нашел и зимние ботинки из школьного отрочества. Дурацкий фасон, мехом наружу. Такого я больше никогда не видел. Папа в этих ботинках когда-то щеголял, а донашивать пришлось мне.

Как же издевались надо мной из-за этих ботинок одноклассники. Придумав название — «заячьи лапы», — они травили меня.

А что оставалось делать, лучшей обуви не купили. Были, правда, дутые непромокаемые сапоги, которые в народе называли говнодавами. Я их на следующий день надел, но с говнодавами стало еще хуже, точно к ним действительно налипло невидимое дерьмо, и за мною, как навозные слепни, неслись безжалостные заедающие крики: «А где твои заячьи лапы?!»

Из гордого упрямства я выбегал ту страшную зиму в унизительных ботинках. А по весне, когда гостил у бабки на каникулах, в кладовке, набитой разжалованной одеждой и обувью, я схоронил мой позор «мехом наружу».

Вспомнил всё это, и слёзы закапали прямо на старые ботинки. Как был, так и остался на всю оставшуюся жизнь в «заячьих лапах», бедный загнанный русачок…



За утренним чаем отравился коржиком и сам себя возненавидел. Отравиться коржиком мог только очень дурацкий человек. Выродок. Я бы даже врачу постеснялся сказать, что отравился коржиком — продуктом, похожим на имя чешского принца из сказки про какую-нибудь Златовласку.

Пока приводил себя в порядок, в трусливом лихачестве поменял запись на автоответчике с «Вы дозвонились по номеру» на «Здравствуйте, меня, к сожалению, нет в живых. Оставьте ваше сообщение после звукового сигнала».

Сигнал я хотел сделать как револьверный выстрел, но сымитировать его было нечем. Прижал линейку к столу, а потом щелкнул. Получилось очень непохоже.

И в метро, и в троллейбусе вспоминал ту ужасную коммунальную квартиру, где жил продавец, дверь, похожую на старый шкаф, который в последний, но уже незапамятный раз не красили, а просто окатили из ведра коричневой гадостью, так что дверные звонки проглядывали белыми нарвавшими головками, и выдавливание трезвона из этого фурункула было уже чем-то антисанитарным.

А потом за шаркающим продавцем по бесконечным коридорам. Стены до половины вызеленены, точно когда-то в коридорах стояла едкая жидкость, а пока не схлынула. Краску окаймляла черная ватерлиния, а с нее стартовала побелка, взбиравшаяся до самого потолка, такого высокого, что белый цвет в нём снова зеленел уже от далеких ламп, в которых вольфрамовый волос горел, казалось, в болотном тумане…



Худшие предчувствия, что продавец с ленивым хамством работника торговли скажет: «Не универмаг, товар обмену и возврату не подлежит», — не подтвердились.

Вместо продавца дверь открыла счастливая старуха:

— Нет у нас такого. — Меня контузил запах жареного лука. — Нет такого, — она оправила стручковыми пальцами платочек, завязанный пионерским узлом.

Я спустился вниз, вышел из подъезда во двор. Ко мне кинулась девочка. Сказала, протягивая руку:

— Это вам, дядя!

То, что она предлагала, было полузавернуто в конфетную бумажку и похоже на шоколадный трюфель.

— Он взял, он взял, — закричала малышка и побежала прочь к своим подружкам, гадко смеясь.

В бумажке лежал кусочек говна. Условный заменитель свинца для изготовления мягкой неопасной пули — вот что подразумевал детский подарок.

* * *

— Ты очень стг\'анный. Не такой, как все. Говог\'ишь загадками. Я не совсем поняла, пг\'и чём здесь г\'евольвег\'... Но мне кажется, мы г\'одственные души. Хочешь откг\'овенностью на откг\'овенность? Стг\'ашная тайна. Никому еще не г\'ассказывала… Меня один мальчик весь тг\'етий класс шантажиг\'овал. Мы вместе за одной паг\'той сидели. Мне однажды на уг\'оке тг\'усы внутг\'ь залезли, так стало чесаться — умег\'еть, ну я потихоньку г\'укой тг\'усы вытащила и стала чесать, оглянулась на него — а он смотг\'ит.

Я говог\'ю ему: «Не г\'ассказывай никому».

А он: «Нет, г\'асскажу».

Я говог\'ю: «Я тебе семечек куплю».

А он говорит: «Хог\'ошо, только каждый день покупай».

Мне давали г\'одители двадцать копеек в день на мог\'оженое или на пиг\'ожки, а я ему семечки покупала, и так целый год без сладкого пг\'ожила, пока он в дг\'угую школу не пег\'ешел… Что с тобой, ты весь дг\'ожишь?



Прилично ли уходить с такой тайной в могилу?



Мы познакомились в одну из моих вылазок в город. Это бывало со мной нечасто, без надобности я никуда не отлучался, пугаясь огромных пространств Москвы.

На разрытой дорожным ремонтом улочке оказалось кафе. Через окно взывал ко мне скрытой метафорой бедности ржавеющий экскаватор, похожий на нищего с протянутой рукой. Я приказал себе: «Никаких излишеств», — и заказал только два кофе.

Принесли маленькие чашки, полные замшевой пены, и она сказала: «Моя тетя долго пг\'ог\'аботала секг\'етаг\'шей. Начальник тети пг\'едпочитал кофе с пенкой. И если она пг\'иносила кофе без пенки, кг\'ичал на нее. Поэтому она всегда плевала в кофе и делала ему эту пенку».

Она не понравилась мне. Особенно раздетая. У нее были по всему телу мелкие родинки, как многоточия, словно кто-то, бывший с ней до меня, хотел выразить свое недоумение, но так и не нашел слов — одни многоточия…

Мы были разными как сырое и вареное. Только от одиночества я вступил в этот физиологический мезальянс. Провинция более избирательна в выборе женщины. Там еще придают значение внешности.

Это я устраивал ее, и она называла меня «жених с кваг\'тиг\'ой».

* * *

Тяжел камень, ко дну тянет, злая змея сердце высосала!

Так меня понять мудрено. Поэтому скажу просто. Смерть мою родил и выпестовал фильм про грузинского разбойника Дато Туташхию. Всё позабыл, лишь одну сцену помню.

Юноша в черкеске встает из-за стола и заявляет, что опасности не боится. Достает из кобуры нагант, извлекает патроны, оставляя один, крутит барабан. Приставляет ствол к виску. Сухой щелчок. Все облегченно вздыхают. Кто-то замечает — смотри, однажды доиграешься. Он садится. Всё.

С этим эпизодом, как с осколком в сердце, я двадцать лет проходил и не чувствовал. А однажды он, проклятый, зашевелился.

Сразу не объяснишь. По порядку. Некий грузин при помощи семизарядного наганта играет в так называемую русскую рулетку. И проблема не в том, что играет, а в том, что с нагантом! В этом заложен онтологический ущерб!

Еще раз. Что совершил грузин? На первый взгляд, храбрый поступок. Безрассудный. Но настолько ли безрассудный, с точки зрения абстрактного человека, приставившего к виску пятизарядный «Веблей № 2»? Это уже интересный вопрос.

А кто виноват, что у грузина не нашлось другого револьвера? Или все-таки был другой за пазухой, а грузин по своим личным причинам отважился именно с нагантом? Тоже очень интересно…

Я хочу сказать: шесть — максимальное число для русской рулетки, с риском один к пяти. Все, что больше, — не вполне справедливо. Если бы грузин имел смит-вессон, он бы, возможно, не один раз подумал, вытаскивать ли его из кобуры. А хоть бы и вытащил, то меня это уже не касается. У меня нагант! Семизарядный револьвер, с которым рулетка не серьезна!..



Царское правительство в тысяча восемьсот семьдесят первом году поставило для армии взамен устаревших однозарядных пистолетов револьверы смит-вессон — в барабане шесть камор, калибр сорок четвертый, русский, 10,67 мм. Они оставались на вооружении до девяносто пятого года, пока не взяли нагант.

В течение двадцати четырех лет золотопогонники, а с ними и гражданские, с высшего благословения играли либо игнорировали револьверное безумие, крутящееся по американскому шестизарядному стандарту.

А потом все. Катастрофа. Леон Анри Нагант и брат его Эмиль подкладывают бомбу под паровоз русской ментальности. Указом свыше в стране принимается не только табельное оружие, но и новый семизарядный стандарт рулетки, бельгийского покроя. Он приходится исключительно впору нации, и без того приноровившей свой быт и ум ко всему семизначному, включая даже гитару с семиструнным романсовым перебором.

«Вот еще беда! — воскликнет сторонний наблюдатель. — Ввели нагант? А вы крутите барабан шестизарядного смит-вессона!»

Так-то оно так. Но не совсем. Ведь русский человек, он по природе законопослушен и на всякие послабления очень падок. По собственному почину он бы — ни за что, а с воли государства — пожалуйста.

«Тогда вовсе не играйте», — скажут.

А как же не играть? Это тонкая штука. Перед лицом закона любой вам сообщит о назначении револьвера — оружие ближнего боя. Но под камуфляжем официальных слов уже скрывается намек — насколько ближнего?!

* * *

Не знаю точно, какой именно временной промежуток воспевал фильм о Дато Туташхии. Если после тысяча восемьсот девяносто пятого года, тогда должен быть нагант. А если до — то смит-вессон. С этими грузинами пойди еще разберись. Может, режиссер ошибся или костюмер недоглядел и выдал из реквизита единственно имевшийся нагант вместо положенного смит-вессона? Так какого дьявола я должен умирать из-за чьего-то недосмотра?!

Теперь всякому понятно: трагедия поступка в том, что грузин совершил безрассудство, которое таковым, по сути, не является. Напротив, на шестизарядную поверку оказывается едва ли не клоунадой.

Приобретя смит-вессон или «Веблей № 2», я бы безумно, до кишечного озноба, боялся, но это не имело бы ничего общего с теперешней истерией слабого эпигона кинематографических грузин. Я уважал бы этот пятизарядный страх — один к четырем — или шестизарядный — один к пяти, а не презирал бы свою обреченность на заведомо ущербный фарс. До слез! До смерти! До Урала! До ненависти к себе, к Леону Наганту, к Дато Туташхии, к режиссеру Убийцашвили, снявшему проклятый фильм!..



Решившись, я поднесу нагант к виску, нажму на спусковой крючок. Но даже если я переживу это испытание и вхолостую щелкнет не встретивший капсюля боёк, то на пол рухнет тело, изъеденное навылет червем ужаса, а из ствола выскочит вороненый чёртик, дразнясь шестизарядным револьвером, чтоб до скончания века я не забывал, что солдатик моего лихачества был игрушечный, оловянный…

Но мой позор — колодец с секретом, кроличья нора, куда я падаю без надежды увидеть свет в конце ствола.



Жалостливые оружейники Тулы еще до революции выпустили девятизарядную модификацию — «прекрасного вороненiя, поразительной точности боя, изумительной надёжности» девятизарядный нагант.

Уже в начале века планка была понижена еще на два патрона. Мой страх заочно перерос соотношение восемь к одному. Для обуздания его мне и девяти камор не хватит.

Также спасти меня пытались Господь Бог и Казимир Лефоше. Последний официально утверждал, что собирается усилить боевую мощь револьвера за счет увеличения количества зарядов.

Основная причина была, конечно же, другой. Предвидя духовный кризис поколений, Казимир Лефоше подготавливал пути отступления. С пятидесятых годов девятнадцатого века он начал создавать десяти-двенадцатизарядные образцы. Венцом его творения стал тридцатизарядный револьвер. Шансы на выживание — двадцать девять к одному!

Эти щадящие робкий дух конструкции не прижились из-за громоздкости барабана и быстро устаревшего шпилечного патрона… Не важно. Я почему-то уверен, что погибну и с тридцатизарядным револьвером.

* * *

«Поди, возьми нагант!»

Ведь всего один-единственный разочек. Повторять не нужно. Можно, конечно, но совершенно не обязательно. Я бы не повторял. Ей богу, одного раза вполне достаточно. И все. И груз с души.

Большинство людей на формальности внимания не обращают. Купили нагант, в тряпку завернули, припрятали хорошенько и дальше себе живут. Таким и не надо пробовать. А вот если обращаешь внимание — то лучше один раз рискнуть, поволноваться, а потом, как остальные люди, в тряпку завернуть, припрятать. И не изводить себя посреди ночи зудящим в голове сверлом: «Поди, возьми нагант, поди, возьми нагант!»

И дело не в том, что мысль навязчивая. Сам не желаешь с ней расставаться. Сравнимо с детским ощущением потерянного молочного зуба, когда оголенная десна притягивает кончик языка, будто магнит.

Бичуют спины католики, выжигают гениталии русские скопцы, подвешиваются на крюках индусы, лупят себя подметками по лицу иудеи, жители гавайских островов выбивают дубинкой зубы, прижигают кожу, прокалывают щёки. Американские индейцы наносили на лицо и тело глубокие порезы, полагая, что с кровью выходит душевная боль. Я истязаю себя нагантом!

Отчего, покупая бечевку и мыло, я не хочу проверить, что находится в зашейной невесомости, когда ноги отталкивают опору?!

«Поди, возьми нагант!»

Это как венчание. Без него отношения не узаконены.

«Венчается раб божий (имярек) на рабе божьем Наганте».

Щелк! И теперь навсегда вместе. А верность хранить необязательно. Можно завести и другой револьвер, и не венчаться с ним, а просто сожительствовать. Это только первый раз необходимо. Не для галочки, а для себя.

Горе мое велико. Слёзы катятся по вымечку, с вымечка на копытечко. Избалованный наличием седьмой каморы, я запустил свой страх, оставил без присмотра, и он на голову перерос нагант. Теперь для обуздания страха мне слишком мало семи камор. Я не могу и с нагантом.



Вечер присыпал всё серой пылью. Паутина в каждом углу. Как изощренный оптический прицел. И в нём паук копошится, будто мохнатый зрачок снайпера. Вот лучше я опущусь на колени, помолюсь, и тогда вместо прицела мне увидится безумная геометрия прозрачной мишени, и паук в ней станет засохшей промахнувшейся мимо виска пулей.

Я скажу: «На море океане, на острове Буяне гонит Илья пророк на колеснице гром со великим дождем: над тучей туча взойдет, молния осияет, гром грянет, дождь прольет, порох зальет. Пена изыде и язык костян. Лежит камень Алатырь, под ним жаба сидит. Как она под камнем мечется, выхода не находит, так чтоб у раба Божьего меня бились и томились ружейные и всякого другого огненного орудия пули: свинцовые, медные, каменные, железные, чугунные, стальные, серебряные, золотые. Как от кочета нет яйца, так от оружья нет стреляния. Ключ в небе, замок в море. Аминь, аминь, аминь».

Потом надо креститься, бумажку с заговором в рот, и глотать. Пусть себе нагант щелкает, хоть наяву, хоть во сне.

Ночью смрадно взмок. Первоначально к наганту образца 1895 года была пуля, покрытая мельхиором! Забыл про кухонный металл! Теперь глотаю заговор, добавляя про мельхиоровую пулю. Аминь, аминь, аминь!

* * *

— Я вообще по делу, я мимо пг\'обегала и так пг\'испичило — смег\'ть…

Задвижка в туалете выщелкнула как взведенный винтовочный затвор.

— Я в твоем сог\'тиг\'е умиг\'аю от скуки. У тебя там человеку совершенно нечем себя занять, а я читать пг\'ивыкла. Я всегда, когда сг\'у, изучаю, что на г\'азных флакончиках и тюбиках написано — про употребление, из чего сделано. Так интересно. Я не меньше четырех шампуней или зубных паст успеваю пг\'очесть…

— Дура, — я прошептал.

— Ну и что, что дуг\'а? — она засмеялась. — Знаешь, что означает? Дог\'огая, уважаемая, г\'одная, абожаемая! У вас так говорили? Это ты, конечно, хог\'ошо пг\'идумал всё под г\'аковину поставить, даже с унитаза вставать не надо, но у тебя ни одного отечественного флакона. Почему ты не поддерживаешь Российского производителя? Ты не патг\'иот? Всё на немецком, чег\'т! Я в школе английский учила. А ты что учил, какой у вас был иностранный язык? Навег\'ное, немецкий, да? Г\'аз у тебя всё на немецком… Ты от двег\'и-то не отходи, я же общаюсь с тобой! Это не вежливо… Слава Богу, нашла. Так, посмотг\'им, что у нас здесь… Ага, сег\'ия «Магия тг\'ав», кг\'асочка для волос. Зачем тебе? Седеешь?

— От бабушки покойной, наверное, осталась.

— А… Ну почитаем. На основе натуральной хны, объединяет наилучшие качества бальзама и стойкого сг\'едства для окг\'аски волос, укг\'епляет ког\'ни и заботится об их полноценном питании. Видишь, как полезно. Что тут еще? Экстг\'акт листьев смог\'одины и дуба, стеариновая кислота, лимонная кислота, глицег\'ин, цетеаг\'иловый спиг\'т, пг\'едизолон, пг\'опиленглеколь…

Унитаз шумно захлебнулся, зашипел, точно спустил кислоту, а не воду.

— Кстати, ты не думаешь, что и мне пог\'а наконец тоже «пг\'опилен» сделать. Хоть г\'азочек, я уже на стенку лезу от неудовлетворения…



«Пр-р-р-очь! Пр-р-р-рочь! Абр-р-р-рам! Кур-р-р-ра! Доктор-р-р-р!» — бесконечный список на букву «Р», нашу звонкую, рычащую, как пламенный мотор, родимый русский лакмус, всегда позволявший отсеять зёрна от иноплеменных плевел.

* * *

Уже какую ночь я не спал, охваченный гибельной истерией. В бессонном изнурении всё трогал нагант. Мучительная стадия — «вознесение наганта к виску». За ней следует «замирание духа» и червячное липкое «безволие пальца», потом глотку нарывает криком, я сдавливаю его, прокалываю кадыковым хрящом. Крик протекает рвотной кислотой в живот, сипит и пузырится в горле, я коротко упускаю огненную мочу в трусы и разрешаюсь «осматриванием барабана» — что было бы, нажми я на спусковой крючок. Как всегда, пустая камора.

Вот бессонница рухнула в кошмар, как в подпол.

Очнулся. За окном далекие грузовики лязгали железными костями в кузовах.

Сорвал штору. Луна выжелтила глаза, вскружила отвагой голову.

Отпрянул от окна. Не давая себе опомниться, крутанул барабан, приставил нагант к виску. Казалось, что твердой была одна голова, а рёбра стали мягкими и при дыхании прогибались внутрь.

Я закричал пронзительно, чтоб заглушить страх тела. Это был исправно помогающий прием.

Господи, вся жизнь перед глазами!



Детсадовские манные, суповые годы. На старой фотографии я в костюме второго поросенка — розовый чепец с крахмальными ушами — маленькая бездарность, выплясывающая на новогоднем утреннике…

Клетчатая и в линейку унылая череда школьных лет, когда не знаешь, то ли в следующий класс перешел, то ли прозвище сменилось…

День рождения, страшный своей июльской датой. Одноклассники разъехались, кто куда, на моря или к бабушкам, я, неприкаянный, в праздничных шортах хожу по дворам, зазываю незнакомых мне детей, раздаю бумажки с адресом, уже не рассчитывая на подарки, а только на визит…

Вот кто-то из недругов в ноябре, когда окна уже были заклеены до весны, метнул в мое окно бутербродный огрызок. Масляной стороной он присох к стеклу и провисел до апреля. Вечером, садясь за уроки, я видел этот хлебный ломоть, выучил наизусть каждую его хлебную пору…

Во дворе старшие ребята устроили каток и в хоккей играли. Высшим шиком считалась клюшка, обмотанная в ударной части изоляционной лентой, чёрной или синей. Однажды кого-то из мальчиков позвали домой обедать, и он доверил мне свою клюшку. Я, не умеющий стоять на коньках, вдохновенно шаркаю по льду подошвами…

Тогда я вдруг подумал, что полюбил хоккей. Посреди зимы в спортивный магазин привезли новые импортные клюшки. Я выпросил у мамы денег. Где-то в подвалах, рискуя быть убитым током, я поснимал со старых проводок изоленту: черную, синюю, принес домой и намотал на клюшку — я готовил ее к наисильнейшим ударам… Нужно ли говорить, что меня больше никто не пригласил поиграть?

Я умру, а нетронутая клюшка так и будет лежать на антресолях у родителей…



Из-за крика я не почувствовал движения пальца. Висок взорвался ударом и болью. При этом я оставался ещё жив. Отбросил нагант, зажимая рану. Оказалось, она не кровоточила. Совсем. Кровь будто кулаками стучала. Под непробитой височной кожей.

Выжил! Выжил! Но нажимал ли я на спусковой крючок, не помнил. Пытался уговорить себя, что нажимал. А как проверить? Гордая натура не шла на компромисс. Сам виноват, мудак! Зачем брал в руки нагант при больном уме и жидкой памяти?

Что ж это такое!? Значит, по новой барабан крутить! И в слёзы…



Застрелился!!! Больно! Было первую секунду… Удар! Голову обдало вначале кипятком, потом морозом. Челюсти медленно стянуло тонким льдом. Догадался: трупное окоченение.

Проснулся.

На кухне немыслимыми верблюжьими глотками пил воду. Снова улегся. Пока не рассвело, смотрел в черную бездну потолка. Тогда поднялся. Спокойно взял нагант, упер дуло в висок. Нажал. Услышал звонкий холостой щелчок. Положил уже навсегда укрощенный нагант обратно на стол.

И во все стороны брызнул дичайший неизведанный восторг. Какая сладость! Ромовая пьяность! Ласковый сквозняк трепал мне кудри, мазал шоколадом желудок. Все страхи позади, нагантное наваждение кончилось.

Я понял, что смогу даже, если захочу, спеть протяжную украинскую песню. Я знал единственную, она предусматривала известный полевой простор, покачивающиеся возы с сеном, речку, мельницы, воловьи рога, похожие на лиру с невидимыми струнами. Мой срывающийся голос примешал бы к песне крик рассветного петуха, но это подходило к атмосфере.



Комната упала навзничь. Солнце брызнуло по глазам. Я лежал в кровати. И уже не спал!



Как же я кричал! Почти так же, как однажды во сне, когда трамвайный кошмар ампутировал мне ногу и я в бессильном отчаянии обрушивал на мать потоки брани: «Вот, видишь, сволочь, нет ноги!» — слёзы застилали насмерть глаза, как полиэтилен, крики выворачивали горло наизнанку: «Гадина, нет ноги! Видишь? Не доглядела!» — снова горючие слёзы, как удары крапивы по щекам. «Нет ноги! Ты мне не мать!» — и как утешительно и сладко было осязать в коконе моей муки ее раскаяние. В том сне мне почудилось будущее пожизненно ревущего инвалида: «Это твоя вина, сделай что-нибудь!» — и вечное чье-то раскаяние, такое утешительное, что я проснулся тогда в ненавидящих воспаленных слезах, но примеренный с ампутацией…



Призрачны поступки моего бодрствования. Химеры сна болезненно правдоподобны. Но в них тоже веры нет. Одна только страшная ниточка в руке: если не выходишь из оледенения, значит, застрелился.

Я сам заплел в одну косу навь с явью, поэтому обречен крутиться в револьверном колесе, и сомневаться в правдивости любого исхода, кроме собственной гибели.

* * *

Леон Анри Нагант умер в 1900 году, двадцать третьего февраля, чтоб гробовая его доска служила праздничным столом на грядущих пирах Красной Армии и Флота.

Брат его Эмиль Анри скончался через два года, в декабре, но тоже подыграл двадцать третьим числом. Их сдвоенная смерть была растянута, как деревенская гармошка. Возможно, моя клиническая жизнь продлится сроком смерти двух Нагантов.

Но я простил бельгийцев и не держу зла на грузин. Они лишь только воспитывали мою смерть, мастерски науськивал я сам. Но кто-то неизвестный спустил ее с поводка!

Зажег в каждом глазу по шахтерскому фонарику. Рылся в мусорных корзинах памяти, надеясь среди отходов выудить лоскуток, бумажку, взгляд, которые вдруг окажутся уликой.

Мой первый детсадовский дружок научил меня странной игре. Я ложился на землю, потому что считался убитым, а он стоял надо мной и с криками: «Кто его? Кто его убил?!» — палил из пистонного пистолета. Когда ему надоедало, мы менялись местами. Я подозреваю, что он подцепил эту сценку из какого-нибудь фильма про войну. Этот мальчик всегда всё подменял. Мы познакомились, когда он спросил меня, умею ли я свистеть. Я сказал, что нет. Он обещал показать, как он свистит, и вдруг начал тонко и пронзительно визжать. Если закрыть глаза, визг действительно напоминал свист взрослого человека.

Как же сейчас я нуждался в яростном друге, разобравшемся, «кто меня убил»…



Нашел под шкафом растоптанный карандашный обрубок. Что от него осталось, то заострил столовым ножом, взял лист бумаги и сел графической дедукцией препарировать ребус моего грядущего убийства.

По примеру какого-то киношного следачка я выводил на бумаге заглавные буквы своих несчастий. В карандашной паутине взаимных пересечений мне постепенно открывался заговор литер. Творились химические метаморфозы. Что раньше виделось пустячным, недостойным внимания, в лакмусе постороннего факта или персоны обретало вдруг мрачные толкования и зловещие масштабы.

Все события жизни искусно выкладывались так, чтоб всучить мне нагант.

* * *

Бабушка Аня прожила восемьдесят два года, оставив по себе горькое воспоминание стыда.

Сколько же она сделала для нас! Даже жильем мы были обязаны ей. Это она принесла в жертву свою однокомнатную квартиру, чтобы родители, подмешав две жалких комнаты в коммуналке, получили свою независимую, трехкомнатную квартиру. Потом бабушка Аня жила с нами, до смерти.

Меня вскормили ветхие сосцы. Я еще не умел читать, но уже раскладывал пасьянсы, знал названия всех лекарств. Главное лекарство называлось «Антасман», его принимала бабушка Аня, когда задыхалась. Старушечий лексикон въелся в мою речь. Бабушка Аня таскала меня по своим приятельницам. Они беседовали, слушали музыку на древних патефонных пластинках. К чаю они просили «сахарок» или «медок», словно приспосабливали слова под свое уменьшившееся тело.

С меня и теперь сталось бы завернуть: «Началась такая катавасия!» — поднести руки к щекам. Сказать: «Мальчишки во дворе шалят» — или: «Он только баловаться и озорничать горазд», — и головой покачать.

Даже сальности у меня старушечьи, ветхие, из начала века:



Жасмин прекрасненький цветочек,
Он пахнет нежно и свежо.
Понюхай, миленький дружочек.
А правда, пахнет хорошо?



Бабушкина приятельница крупными печатными буквами выводила на листке четверостишие. Я старательно читал по слогам, не находя подвоха, и тогда старухи показывали на вертикаль из заглавных букв, заливались смехом, и я вместе с ними, уже навсегда приученный смотреть на текст не только слева направо, но и сверху вниз.

С малых лет пестовали во мне всяческие паранойи. Бабушка Аня учила бояться воды. Говорила, глядя на вздутые, как шины, старческие ноги: «Нырнешь, судороги схватят, захлебнешься», — и пучила глаза, изображая удушье.

Судороги представлялись мне хищными водорослями с рыбьими головами. Вода страшила и чаровала глубиной и мутью.

Боготворил считалочку: «Десять негритят пошли купаться в море. Десять негритят резвились на просторе…»

Мы положили ее на музыку.

«Один из них утоп! Ему срубили гроб! — выпевал я. — И вот вам результат — девять негритят!»

Я разыгрывал жестокие игры про купание, заканчивающиеся всегда одним финалом. Рука-судорога утаскивала жертву на дно ванны. Кукольный приятель рыдал на эмалевом берегу.

Ответственная за мое питание, бабушка всякий раз пугала: «Доедай суп, а то он ночью к тебе придёт и задушит».

Я всё равно оставлял еду в тарелке, а ночами не мог заснуть и истощался нервно и физически.

Провинция бездумно поощряет старческий вампиризм, укладывая детей в одной спальне с людьми преклонного возраста. Каким бы здоровым от рождения ни был ребенок, он захиреет, и как скоро — это вопрос времени или числа старух.

Бабушка Аня глядела, как я день ото дня чахну, и стращала с новой силой.

От впечатлительности и страха я терял окружающую обстановку и собственную личность. В кухонном мареве призрак бабушки Ани покрывал меня жуткой бранью. Суп грозил совершить содомический грех.

«Залезет в жопу!» — в ночном бреду додумывал я бабушкины угрозы.

Она мучительно стыдилась: «Каких же только слов ребенок на улице нахватался!» И, беспомощные, улыбались родители.



Мне было пять лет. К бабушке Ане каждый месяц приходила женщина-врач, тоже очень старая, но, видимо, ей доверялось больше, чем молодым участковым докторшам. Старухи скрывались в комнате для медицинского осмотра, затем пили чай и беседовали.

Будь проклят тот день, когда я опередил их уединение и спрятался под кровать. Они зашли, бабушка Аня разделась. Врачиха впряглась в фонендоскоп, присосала круглый наконечник с мембраной к обвисшей коже своей пациентки…

Память благородно заретушировала подробности, причем настолько густо, что всё запомнилось скорее как поступок. К событию нет достоверных зрительных образов — одни домыслы. В пятилетнем возрасте меня не интересовало женское тело в состоянии дряхлого упадка. Я не мог знать слова «фонендоскоп». Вероятно, я действительно видел нечто, состоящее из резиновых трубок, вставляющихся в уши, и теперь подрисовываю его к дагерротипу того далекого события.

Возможно, циничный глаз современного фотографа увидел бы в этой сцене совершенно иную эстетику: два древних тела, соединенные резиновой пуповиной фонендоскопа…

Я выскочил посреди осмотра из-под кровати, подбежал к бабушке Ане и цепко ухватил ее под пепельную курчавость старческого руна. Я вскричал что-то. Возможно: «Ага!» — или: «Вот!» — или: «Ух, ты!» — или «Поймал!» — не помню.

Мы трое ненадолго замерли, врачиха, бабушка Аня и я с пальцами в руне. Старухи никак не отреагировали. Я опешил от такого невнимания и спросил, осаженный их спокойствием: «Что это?»

Врачиха сказала равнодушно: «Мышка».

«Мышка?» — я недоверчиво перебирал курчавый пепельный ворс, похожий на сбившийся войлок или вековую диванную пыль, потом убрал руку и вышел из комнаты…