Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Рик Маккаммон

Участь Эшеров

Посвящается Майклу Ларсену и Элизабет Помада
Я вижу события, которые грядут, и они вселяют в меня страх. Родерик Эшер
Чертова участь. Валлийское наименование бедствия
Пролог

I

Тяжелый воздух над Нью-Йорком прорезала молния, вслед за ней послышался чудовищный раскат грома, словно в вышине ударили в большой чугунный колокол. Пронзив высокий шпиль новой церкви Благодати Господней, построенной Джеймсом Ренвиком на 10-й Ист-стрит, молния насмерть поразила полуслепую ломовую лошадь на 14-й. Хозяин несчастного животного, бледный от ужаса, выпрыгнул из повозки и бросился прочь, оставив груз картофеля утопать в грязи.

На дворе стоял март 1847 года, и «Нью-Йорк трибюн» пообещала ужасную бурю в ночь на двадцать второе. На сей раз предсказание сбывалось. Яркая вспышка озарила небо над Маркет-стрит, и молния ударила в дымоход магазина. Деревянное строение мгновенно вспыхнуло, набежавшая толпа пялилась на веселое пламя. Паровые машины и повозки перестали появляться на улицах. Деревянные колеса и лошадиные копыта месили грязь. Множество собак, крыс и свиней металось по проулкам, в которых обычно бандиты поджидали свои жертвы. Под газовыми фонарями, словно изваяния, застыли полицейские.

Молодой город Нью-Йорк бурлил. Жизнь здесь была полна опасностей, невольного участника событий могли в любой момент бесцеремонно избавить от имеющихся при нем ценностей. Оживленные улицы вели от доков к театрам, от кегельбанов к веселым домам, от Поворота убийств к Сити-Холлу, но по некоторым авеню приходилось пробираться сквозь кучи мусора и отходов.

Опять прогремел гром, и с небес на землю обрушился настоящий водопад. Щеголи и девицы, выходившие из дверей «Дельмонико», мгновенно промокли до нитки. Вода била в чердачные окна домов и, черная от сажи, просачивалась вниз, в убогие жилища скваттеров. Дождь загасил костры, унял драчунов, ускорил заключение бесстыдных сделок и осуществление преступных замыслов. Мутные струи уносили в реку грязь улиц. Ненадолго ночной поток людей прекратился.

Две рыжие лошади, склонив головы, тянули черное ландо по Бродвею в сторону гавани. Кучер-ирландец ежился в насквозь промокшем коричневом пальто. Вода стекала с полей его низко надвинутой шляпы. Он проклинал тот час, когда решил проехать мимо отеля «Де Пейзер» на Кэнал-стрит. Если бы не подобрал пассажира, мрачно думал кучер, то был бы уже дома, грея ноги у камина с кружкой крепкого портера в обнимку. Сейчас у него в кармане золотой, но разве он поможет, когда ты продрог до костей? Он подстегивал лошадей, хотя знал, что они не пойдут быстрее. Проклятье! Что же этот пассажир ищет?

Джентльмен сел у отеля «Де Пейзер», вложил в руку кучера золотой и наказал ехать как можно скорее в редакцию газеты «Трибюн». Там было велено ждать, а спустя пятнадцать минут появился одетый в черное джентльмен и назвал новый адрес. Небо тем временем заволокли тучи, и вдалеке загрохотал гром. Они ехали в пригород, расположенный по соседству с Фордхэмом во впадине между холмами Лонг-Айленда. Там они остановились у зловещего коттеджа, где джентльмена приняла полная, средних лет женщина. Очень неохотно, как показалось кучеру. Спустя полчаса, которые вознице пришлось провести под холодным ливнем, что гарантировало тесное знакомство с простудой, джентльмен в черном появился с новыми указаниями. Они отправились обратно в Нью-Йорк, чтобы посетить несколько дешевых таверн в самом опасном районе города. «На юг города, в Трайэнгл, ночью! — печально думал кучер. — Одно из двух: то ли джентльмену нужна дешевая шлюха, то ли захотелось поиграть со смертью».

Углубившись в лабиринт южных улиц, кучер испытывал некоторое облегчение от того, что сильный дождь удерживает бандитов под крышей. «Слава богу!» — подумал он, и в то же мгновение два парня в лохмотьях выбежали из подворотни, направляясь к экипажу. В руке одного из них кучер с ужасом заметил булыжник — видно, грабитель намеревался сломать спицы колеса, а затем, если удастся, избить и обчистить карманы обоих наездников. Кучер отчаянно взмахнул кнутом и крикнул: «Пошла! Пошла!» Лошади, почуяв опасность, рванули вперед по скользкой мостовой. Брошенный камень ударил в облучок, затрещала древесина. «Пошла!» — снова закричал кучер. Он гнал лошадей рысью еще две улицы.

Приоткрылась шторка у него за спиной.

— Извозчик, — осведомился пассажир, — что случилось?

Голос был спокойным, с повелительными интонациями.

«Привык командовать», — подумал кучер.

— Прошу прощения, сэр, но…

Он оглянулся через плечо. В тусклом свете фонаря ему удалось разглядеть худое бледное лицо, на котором выделялись аккуратные серебристые усы и борода. Глубоко посаженные, цвета вороненой стали глаза смотрели с властностью аристократа. Возраст было трудно определить, лицо казалось гладким, без морщин, с мраморно-белой кожей. На джентльмене были черный костюм и блестящий черный цилиндр. Руки с длинными пальцами, затянутые в черные кожаные перчатки, играли тростью из эбенового дерева с роскошным серебряным набалдашником — головой льва со сверкающими изумрудными глазами.

— Что «но»? — спросил он.

Павел Крусанов

У кучера слова застряли в горле.

Сотворение праха

— Сэр… это не самое безопасное место в городе. Вы выглядите вполне респектабельным джентльменом, сэр, — такие, как вы, сюда редко заезжают.

— Не лезьте не в свое дело, — посоветовал пассажир. — Мы напрасно теряем время! — И задернул шторку.

Иван Коротыжин по прозвищу Слива, хозяин книжной лавки на 9-й линии, сидел у окна-витрины, умудренного пыльным чучелом совы, и изучал рисунки скорпиона и баллисты в «Истории» Аммиана Марцеллина. Гравюры были исполнены с необычайной дотошностью – исполать евклидовой геометрии и ньютоновой механике. «Должно быть, немец резал», – решил Коротыжин, копнув пальцем в мясистом носу, действительно похожем на зреющую сливу. За окном прогремел трамвай и сбил Коротыжина с мысли. Он отложил книгу, посмотрел на улицу и понял, что хочет дождя.

Кучер тихо выругался в мокрую бороду и направил экипаж вперед. «Слишком многого ждет за один золотой! — думал он. — Хотя и с ним можно неплохо провести время в баре».

Утро было сделано из чего-то скучного. Большинство посетителей без интереса оглядывали прилавок и книжные стеллажи, коротая время до прихода трамвая. Трое купили свежезавезенный двухтомник Гамсуна в несуразном голубом переплете. Мужчина, похожий на истоптанную кальсонную штрипку, после нервного раздумья отложил «Философию общего дела», предпочтя ей том писем Константина Леонтьева. Сухая дама в очках, залитых стрекозиным перламутром, долго копалась в книжном развале на стеллажах, пока не прижала к отсутствующей груди сборник лирики Катулла – «Academia», MCMXXIX...

Первой остановкой был кабачок на Энн-стрит под названием «Уэльский погребок». Джентльмен задержался в нем недолго. Столько же времени он провел и в «Павлине» на Салливан-стрит. «Мечта джентльмена», таверна двумя кварталами западнее, также была удостоена лишь краткого посещения.

Коротыжин достал из-под прилавка электрический чайник и вышел в подсобку к умывальнику. Сегодня он работал один – Нурия Рушановна, счетовод-товаровед, отпросилась утром на празднование татарского сабантуя. Вернувшись в лавку, Коротыжин застал в дверях круглоголового, остриженного ежом парня в лиловом спортивном костюме. Суставы пальцев на руках физкультурника заросли шершавыми мозолями.

На узкой Пелл-стрит, где дохлая свинья привлекла стаю бродячих собак, кучер подогнал экипаж к захудалой таверне под названием «Погонщик мулов». Как только джентльмен вошел в таверну, кучер надвинул шляпу на лоб и погрузился в раздумья, не стоит ли вернуться к работе на картофельных полях.

– Привет, Слива, – сказал парень.

Внутри «Погонщика мулов» при тусклом свете лампы развлекалось пестрое сборище пьяниц, игроков и хулиганов. В воздухе стоял табачный дым, и джентльмен в черном брезгливо поморщился от густого запаха плохого виски, дешевых сигар и промокшей одежды. Несколько мужчин посмотрели на вошедшего, оценивая его как потенциальную жертву, но крепкие плечи и твердый взгляд подсказали им искать поживу в другом месте.

Коротыжин оглядел посетителя вскользь, без чувства.

Он подошел к стойке, за которой разливал зеленоватое пиво смуглый мужчина в штанах из оленьей кожи, и назвал какое-то имя.

– Чай будешь?

Бармен криво усмехнулся и пожал плечами. По грубой сосновой стойке скользнула золотая монета, и в маленьких черных глазах вспыхнула жадность. Смуглый потянулся за ней, но трость, увенчанная серебряным львом, прижала его руку к стойке. Джентльмен в черном повторил имя, негромко и спокойно.

Парень обернулся на застекленную дверь – лужи на улице ловили с неба капли и, поймав, победно выбрасывали вверх водяные усики.

— В углу. — Бармен кивком указал на одиноко сидящего человека, старательно пишущего что-то при свете коптящей китовым жиром лампы. — Надеюсь, вы не представитель закона?

– А коньяку нет?

— Нет.

– Коньяку?.. – Коротыжин нашел под прилавком заварник и жестяную кофейную банку, в которой держал чай. – Коньяку нет. Зато чай – настоящий манипури. Последний листочек с утреннего побега... Собирается только вручную – прислал из Чаквы один пламенник...

— Не причиняйте ему вреда. Это, знаете ли, наш американский Шекспир.

– Кто прислал? – Парень развязно оплыл на стуле.

— Нет, не знаю. — Джентльмен поднял трость, и бармен поспешил смахнуть монету.

– Есть такая порода – пламенники. Это – самоназвание, иначе их зовут «призванные». Живут они сотни лет, как библейские патриархи, и способны творить чудеса, как... те, кто способны творить чудеса.

Джентльмен в черном нарочито медленно подошел к одинокому человеку. На грубом дощатом столе перед писателем стояла чернильница и лежала стопка дешевой голубоватой бумаги для письма, а рядом — полупустая бутылка шерри и грязный стакан. Скомканные листы были разбросаны по полу.

Парень ухмыльнулся и, не спросив разрешения, закурил.

Бледный хрупкий человек со слезящимися серыми глазами работал; перо, зажатое в тонкой нервной руке, быстро бегало по бумаге. Вот он прекратил писать, подпер лоб кулаком и секунду сидел так без движения, словно в голове у него не было ни единой мысли. Потом нахмурился, желчно выругался, скомкал лист и швырнул его на пол, где тот ударился о ботинок мрачного посетителя.

Писатель поднял взгляд, озадаченно моргнул, на лбу и щеках выступила лихорадочная испарина.

– Я знаком с одним призванным, – сказал Коротыжин. – Он купил у меня «Голубиную книгу» монашеского рукописного письма и запрещенные для христиан «Стоглавом», богоотреченные и еретические книги «Шестокрыл», «Воронограй», «Зодчий» и «Звездочет». – Он рукавом смахнул со столика пыль. – А когда пламенник увидел «Чин медвежьей охоты», то зарыдал и высморкался в шарф. Я дал ему носовой платок, и с этого началась наша дружба. Он кое-что рассказал о себе... – Коротыжин вдруг встал, подошел к двери и вывесил табличку «обед». – Дар обрек его на скитания. Живи он, не сходя с места, – при его долголетии в глазах соседей он сделался бы бесом, ведьмаком. Каких земель он только не видал... Но при том, что живет он куда как долго и может творить чудеса, он остался человеком. Я видел, как он смеется над августовским чертополохом, покрытым белым пухом – будто намыленным для бритья, как кривится, вспоминая грязных татарчат в Крымском ханстве Хаджи-Гирея – они позволяли мухам кормиться у своих глаз и губ. Словом, все-то ему известно: страх, усталость, радость узнавания...

— Мистер Эдгар По? — тихо спросил джентльмен в черном.

– Слива, ты заливаешь, – сказал парень и осклабился.

— Да, — ответил писатель; болезнь и шерри сделали его голос глухим, а речь — невнятной. — А вы кто?

— С некоторых пор мне очень хотелось повстречаться с вами… сэр. Могу я сесть?

– Сносная внутренняя рифма, – отметил Коротыжин. – Первый раз он попал на Русь давно и, должно быть, случайно. А может, и нет – он всегда был любопытен и хотел иметь понятие о всех подлунных странах. Он говорил, что это понятие ему необходимо, дабы провидеть будущее... Вернее, он говорил: вспомнить будущее. Такая сидит в нем вера, что, мол, время мертво, и в мертвой его глыбе давно и неизменно отпечатаны не только судьбы царств, но и извилистые человеческие судьбы. А чтобы понять их, следует просто смотреть вокруг и запоминать увиденное... Словом, выходит, будто судьба наша не то чтобы началась, но уже и кончилась. Не такая уж это и новость... – Из-под крышки заварника в лавку потек горький аромат высокосортного манипури. – Он был звонарем в Новегороде, юродом в Москве, воинским холопом при владимирском князе, бортником под Рязанью, лекарем у Димитрия Шемяки, бил морского зверя на Гандвике, ходил на медведя в ярославских лесах, кочевал со скоморохами от Ростова до Пскова – всякого покушал... Он даже уходил в монастырь, в затвор. Но отчего-то пошла среди чернецов молва, будто чуден он не по дару благодати, а диавольским промыслом. Что-де под действием беса говорит он по-гречески, римски, иудейски и на всех языках мира, о которых никто никогда здесь прежде не слыхал, что бесовской силой чудеса исцеления являет, с бесовского голоса прозорлив и толкует о вещах и людях, ранее никому не ведомых, что освоил все диавольские хитрости и овладел пагубной мудростью – умеет летать, ходить по водам, изменять свойства воздуха, наводить ветры, сгущать темь, производить гром и дождь, возмущать море, вредить полям и садам, насылать мор на скот, а на людей – болезни и язвы. Не все, разумеется, но многое из этого он действительно умеет...

По пожал плечами и указал рукой на стул. Под глазами у него набухли тяжелые синие отеки, губы были серые и дряблые. Дешевый коричневый костюм испачкан, белая льняная сорочка и изношенный черный галстук усеяны винными пятнами. Потертые манжеты делали писателя похожим на нищего студента. От него веяло жаром, порой его пробирал озноб, и тогда он откладывал перо и подносил дрожащую руку ко лбу. Темные волосы были влажны, бисеринки пота блестели в желтоватом свете горящей ворвани. По сильно и громко кашлял.



— Простите, — сказал он. — Я болен.

Мужчина аккуратно, стараясь не задеть чернильницу или бумагу, положил свою трость на стол и сел. Сразу же возле него появилась дородная официантка, но он отослал ее легким движением руки.

— Вам следует попробовать здешнее амонтильядо, сэр, — сказал ему По. — Оно пробуждает искру разума, а на худой конец согревает желудок в сырую ночь. Извините меня, сэр.

Какой покой наступает, когда думаешь, что цвет детства – цвет колодезной воды, вкус детства – вяжущий вкус рябины, запах детства – запах грибов в ивовой корзине. Как делается в душе прозрачно и хорошо. Но об этом почти никогда не думаешь. А говоришь еще реже. Потому что это никого не касается. Все равно что пересказывать сны... А они здесь удивительно раскрашены. Красок этих нет ни в сером небе, ни в бедной природе, ни в реденьком свете чего-то с неба поблескивающего. Но не убогость дня рождает цвет под веками – много в мире убогих юдолей, длящихся и в снах. Не красками, но мыслями о красках пропитано это место. Кто-то налил по горло в этот город ярчайшие сны. Я вижу, как идет по тротуару Среднего Нурия Рушановна. Она погружена в обычное свое дурацкое глубокомыслие. Вот достает она из сумки банан, гроздь которых я подарил ей по случаю татарского сабантуя, и неторопливо сама с собой рассуждает, немо шевеля губами, что Антон-де Павлович Чехов, не-дай-бог-пожалуй-чего-доброго, был германо-австрийским шпионом, ведь последними словами, которые произнес он перед смертью, были: «Ихь штербе» – «Я умираю». «Нет, – думает Нурия Рушановна, – фон Книппер-Чеховой не по зубам вербовать классика. Вероятно, Антона Павловича подменили двойником на Сахалине или по пути туда-обратно». Счетовод-товаровед удивляется прыти колбасников и, обходя лужу, словно невзначай роняет на асфальт у дома, где живет герой моего сна, банановую кожурку. Колготки на суховатых икрах Нурии Рушановны забрызганы капельками грязи. А вот дворник Курослепов – циник и полиглот. Он знает три основных европейских языка плюс португальский и латынь. Курослепов уверен, что лучшие слова, какие можно сказать о любви, звучат так: «Фомин пошел на улицу, а Софья Михайловна подошла к окну и стала смотреть на него. Фомин вышел на улицу и стал мочиться. А Софья Михайловна, увидев это, покраснела и сказала счастливо: “как птичка, как маленький”». Эти слова написаны на обоях его комнаты, над кроватью. Курослепов метет тротуар у дома, где живет герой моего сна, который еще не появился, который появится позже. Метла брызжет в прохожих жидкой грязью. Банановая кожурка не нравится дворнику, он сметает ее за поребрик, едва не налепив на замшевый ботинок спешащего господина. Подметая тротуар, Курослепов, разумеется, думает, что занимается не своим делом. Мысль весьма чреватая мышью, взращенная расхожим заблуждением, будто человек выползает в слизи и крови из мамы для какого-то своего дела. Нахальство-то какое... Метла и Курослепов исчезают, как кириллические юсы, куда-то за предел сознания, в архетип, в коллективное бессознательное, что ли, – не помню, что за чем. Они сделали свое дело. К тротуару мягко подкатывает девятая модель «Жигулей». За рулем сидит некто, при первом взгляде напоминающий колоду для – хрясь! – разделки туш, т.е. вещь грубую, но в своем роде важную. Однако если остановить здесь скольжение взгляда хотя бы до счета восемь, то на три колода станет шаловливо надутой предохранительной резинкой, на пять – выковырянным из колбасы кусочком жира, а к концу счета – соринкой в глазу, которую и не разглядеть вовсе, а надо просто смыть. Некто – приятель героя моего сна, который скоро появится. Здесь у них назначена встреча. Они собрались в Апраксин двор покупать патроны для общего – на двоих – пистолета Стечкина. Собственно, цель не важна – пистолета я не увижу, – важна встреча, а причина – почему бы не эта? В той же девятой модели сидит подружка героя моего сна. От бровей до тонированной родинки на подбородке лицо ее нарисовано – губы, словно из Голландии, – тюльпаном, синие ресницы напоминают порхающих речных стрекоз. В среде естественной стрекозы в парники не залетают. Она – наездница, самозабвенная путешественница. Не раз ночами она скакала в такие дали, что, воротясь, искренне удивлялась – в пути, оказывается, она сменила коня. Герой моего сна об этом не знает, он считает себя бессменным скакуном. Его подружка думает так: «Когда я стану старой, когда голова моя будет сорить перхотью, когда живот мой сползет вниз, когда на коже появятся угри и лишние пятна – тогда я, пожалуй, раскаюсь и стану дороже сонма праведников, а пока моя кожа туга, как луковица, и, как луковица, светится, я буду развратничать и читать Эммануэль Арсан». Некто и наездница с нарисованным лицом встретились еще вчера. Но герою моего сна не скажут об этом. Ему соврут, что они встретились... Впрочем, соврать ему не успеют. А вот и герой моего сна. Он выходит из подворотни походкой человека, который ломтик сыра на бутерВы видите, я работаю. — Он прищурил глаза, пытаясь сфокусировать взгляд на посетителе. — Как, вы сказали, ваше имя?

броде всегда сдвигает к переднему краю. Контур его размыт, подплавлен, словно я смотрю сквозь линзочку и объект не в фокусе. Импрессионизм. Светлые невещественные струйки стекают по контуру к земле, привязывают его к субстанции, словно это такой ходячий памятник. Свет не течет ни вверх, ни в стороны – герой моего сна заземлен. Кажется, моросит. На миг объект заслоняет девица в куртке от Пьеро – из рукавов торчат лишь кончики пальцев, ногти покрыты зеленым лаком. По странному капризу воображения, персонифицированная Атропос представляется вот такой – хамоватой недозрелкой с зелеными ногтями. Герой моего сна подходит к девятой модели «Жигулей» и, глядя на пассажирку, простодушно поднимает брови. Та в ответ целует разделяющий их воздух. «На-ка, поставь», – говорит некто, протягивая над приспущенным стеклом щетки дворников. Герой моего сна склоняется над капотом. Зеленый ноготок судьбы незримо тянется к нему, не указуя, не маня, а так – потрогать: готов ли? «Поторапливайся, – говорит некто, – а не то умыкну твоего пупса...» – и шутливо газует на сцеплении. Герой моего сна весело пружинит в боевой стойке, как выпущенный из табакерки черт, и тут невзначай наступает на банановую кожурку. Кроссовка преступно скользит, нога взмывает вверх, следом – другая, руки беспомощно загребают воздух, будто он пытается плыть на спине, и герой моего сна с размаху грохается навзничь. Голова с тяжелым треском бьется о гранитный поребрик. Удар очень сильный. На сыром темно-сером граните появляется алая лужица. Пожалуй, в этом есть какая-то варварская красота. Герой моего сна без сознания. Он жив.

— Мое имя, — ответил тот, — Хадсон Эшер. Родерик Эшер был моим братом.



По на мгновение застыл с полуоткрытым ртом, слабо вздохнул, а затем разразился хохотом. Вскоре смех перешел в кашель, и По осознал, что может задохнуться.

– А сам-то? – спросил парень, трудно улыбаясь. – Сам-то веришь в этих... этих...

Овладев собой, он вытер слезящиеся глаза, еще раз закашлялся и плеснул в стакан шерри.

– Призванных? Разумеется, – сказал Коротыжин. – Ты пьешь чай, который прислал один из них.

— Отличная шутка! Примите мои поздравления, сэр! Теперь можете вернуть свой наряд в магазин и скажите моему дорогому другу, преподобному Грисволду, что попытка уморить меня смехом почти удалась! Скажите ему, что столь милого розыгрыша я никогда не забуду! — По от души хлебнул шерри, серые глаза заблестели на болезненно бледном лице. — О нет — стойте! Я ему еще кое-что передам! Знаете ли вы, мой дорогой мистер Эшер, что я сейчас пишу? — По пьяно ухмыльнулся и постучал по лежащим перед ним листам. — Это шедевр, сэр! Ничего лучше я еще не создавал! Взгляд на сущность самого Господа Бога! Здесь все… — Он схватил листы и с хитрой ухмылкой прижал к груди. — Этот труд поставит Эдгара По в один ряд с Диккенсом и Готорном! Конечно, все мы ослепли от сияния ярчайшего светоча литературы, преподобного Грисволда, но с этим я еще поспорю!

– Кто ж их призвал? За каким бесом?

По помахал бумагами перед лицом собеседника. На них, казалось, не было ничего, кроме чернильных клякс и пятен шерри.

– Кто? – Коротыжин поднес к губам чашку – на глади чая то и дело взвивалась и рассеивалась белесая дымка. – Должно быть, часть той части, что прежде была всем. Как там у тайного советника: «Ихь бин айн тейль дес тейльс, дер анфангс аллес вар». Лукавый язык. На слух – бранится человек, а поди ж ты... Так вот, кто и зачем – это тайна. Знакомый мой пламенник говорил, что таких, как он, – не один десяток и что действует некий закон вытеснения их в особую касту: отличие от окружающих, непонимание и враждебность с их стороны заставляют призванных менять место и образ жизни до тех пор, пока они не сходятся с подобными. – Снаружи неслась водяная кутерьма, брызги от проезжающих машин долетали до стекла витрины и растекались по нему широким гребнем. – Есть у пламенников особое место, как бы штаб или совет, там в специальной комнате на стенах висят портреты, написанные с каждого его собственной кровью. Стоит кому-то открыть тайну, вроде того – кем и зачем призваны, как сразу портрет почернеет. И тогда достаточно выстрелить в портрет или проткнуть его ножом, и пламенник тотчас умрет, где бы он ни находился.

— Много он вам заплатил за шпионство для его плагиаторского пера? Убирайтесь, сэр! Мне больше нечего сказать вам!

На протяжении всей этой тирады джентльмен в черном не шелохнулся. Затем смерил Эдгара По мрачным взглядом.

– Розенкрейцерова соната... – Парень отпил из чашки и поморщился. – Сахар у тебя есть?

— Вы глухи настолько же, насколько пьяны? спросил он со странным певучим акцентом. — Я повторяю: мое имя Хадсон Эшер, а Родерик, человек, которого вы имели наглость злостно оклеветать, мой брат. Я оказался в этом американском бедламе по делу и решил потратить день, чтобы найти вас. Сначала я пошел в «Трибюн», где узнал от мистера Горация Грили адрес вашего загородного дома. Ваша приемная мать снабдила меня списком…

Коротыжин достал из-под прилавка майонезную баночку с сахаром Нурии Рушановны. Сам Коротыжин чай никогда не сластил – он находил, что сахар прогоняет из напитка чудо, которое в нем есть.

— Крикунья? — По задохнулся. Одна из страниц выскользнула из его руки и упала в пивную лужицу. — Вы были у моей Крикуньи?

– Так вот, – сказал Коротыжин. – Моего пламенника в Московии сильно увлекла медвежья охота. К этому ремеслу он подступил еще в пору бортничества – над крышей колоды подвешивался на веревке здоровенный чурбан, который тем сильнее бил медведя в лоб, чем сильнее тот отпихивал его лапами. Так – разбивая в кровь морду – доводил упрямый зверь себя до изнеможения. Или готовился специальный лабазец – сунет медведь лапу в щель, пощупает соты, а тут – бымс! – захлопнется доска с шипами, и, как зверь ни бейся, погибает дурацкой смертью: разбивает ему ловец задницу палкой, отчего вмиг пропадает медвежья сила... – При известии о медвежьей слабинке парень прыснул в чай. – Я знаю об этом отчасти со слов пламенника, отчасти из книги «Чин медвежьей охоты», которую написал тот же пламенник в бытность свою пестуном у княжичей в Суздале. Разумеется, капканы были баловством – настоящая охота начиналась тогда, когда мужики ловили зайца и с рогатинами шли к берлоге. У берлоги начинали зайца щипать – медведь заячьего писку не выносит – и тем подымали зверя. Вставал мохнач, разметав валежник, на дыбы, и тут кто посмелее, изловчась, чтобы зверь не вышиб и не переломил рогатину, всаживал острие медведю под самую ложечку. Зверь подымал рев на весь лес, а ловец упирал рогатину в первый корень и был таков, – медведь же, чем больше бился и хватался когтями за рогатину, тем глубже загонял острие в свое тело. Оставалось добычу ножами добить и поделить по уговору... Но если упустят ловцы медведя, то нет тогда зверя ужасней на свете – всю зиму он уже не ложится, лютует, ломает людей и скот, выедает коровам вымя...

— … Списком кабаков, в которых вас можно отыскать, продолжал Хадсон Эшер. — Сдается, я немного разминулся с вами в «Уэльском погребке».

– И долго?.. – Парень сглотнул, будто вернул в глотку грубоватое для слизистой слово. – Долго твой призванный небо коптит?

— Вы лжец! — прошептал По, до глубины души потрясенный. — Вы… не можете быть тем, кем назвались!

– Вот смотри... – Коротыжин шаркнул к стеллажу и снял с полки пухленький том в шестнадцатую долю листа.

— Не могу? Прекрасно, тогда перейдем к фактам! В тысяча восемьсот тридцать седьмом году мой больной старший брат утонул во время наводнения, разрушившего наш дом в Пенсильвании. Я со своей женой был в то время в Лондоне, а моя сестра незадолго до этого сбежала с бродячим актеришкой, оставив Родерика одного. Мы спасли что смогли и сейчас живем в Северной Каролине. — Лицо Эшера напряглось и застыло, как маска, а глаза сверкали едва сдерживаемым гневом. — Теперь вообразите мое неудовольствие, когда спустя пять лет я наткнулся на книжицу презренных небылиц, именуемую «Гротески и арабески». Особенно возмутил меня рассказ, названный… Впрочем, я уверен, вы сами прекрасно понимаете, о чем идет речь. В нем вы изобразили моего брата психом, а мою сестру ходячим трупом! О, я очень хотел встретиться с вами, мистер По! «Трибюн» часто писала о вас!

Том был в ветхом кожаном переплете цвета старой мебели, с приклеенным прямо к блоку корешком, настоящими бинтами и желтыми неровными обрезами. Шершавый титульный лист гласил: «Чинъ медвежьей охоты». Шрифт был подтянутый, но чуть неровный, словно часть литер прихрамывала на правую ногу. Далее следовало: «Съ Латынскаго на Россiйской языкъ переведенъ въ Нижнемъ Новгороде. Москва. Въ Типографiи у Новикова. 1788». Авторство указано не было.

Как я помню, еще какой-то год назад вы были литературным львом, не правда ли? Но сейчас… Да, слава — тонкая субстанция!

– Пламенник написал это в пятнадцатом веке на русском, – сказал Коротыжин. – Впоследствии, проживая в Италии, он перевел рукопись на латынь и преподнес Папе Пию II как документ, позволяющий глубже постичь упрямый оплот греческой схизмы. Книга была издана в папской типографии. С нее и сделан обратный перевод на русский, так как оригинал утрачен. – Коротыжин отложил матово-бурый, в потеках, том. – Ну а что с ним было до пятнадцатого века, пламенник рассказывать не любит. Еще я знаю, что он посильно помогал Пискатору в составлении карты Московии...

— Чего вы от меня хотите? — спросил дрожащим голосом По. — Если пришли требовать возмещение или хотите смешать мое имя с грязью на судебном процессе, то зря теряете время, сэр. У меня очень мало денег, и, клянусь Богом, я никогда не имел намерения порочить вашу честь. Сотни людей в нашей стране носят фамилию Эшер!

– А про медведей – все? – Из пачки проклюнулась вторая сигарета.

— Возможно, — согласился Эшер, — но есть только один утонувший Родерик и одна оболганная Маделин. — Он помедлил с минуту, изучая лицо и одежду По, затем недобро улыбнулся краем рта, показав белые ровные зубы. — Нет, мне не нужны ваши деньги. Я не верю, что из камня можно выжать кровь, но если бы мог, то изъял бы все до единого экземпляры этой вздорной книжонки и устроил бы из них костер. Мне просто хотелось узнать, что вы собой представляете, и показать вам, кто такой я. Дом Эшеров еще стоит, мистер По, и будет долго стоять после того, как вы и я обратимся в прах. — Эшер вытащил из портсигара первосортную гаванскую сигару и зажег ее от светильника. Выпустив в лицо По струю дыма, Эшер произнес: — Я спустил бы с вас шкуру и прибил ее к дереву за очернение моего рода. Вас следует заточить в приют для умалишенных.

– Отчего же... Казалось бы, что ему медведь – он мог шутя заставить зверя служить себе, лишь начертав в воздухе знак, мог убить его заклятьем, но он хотел испытать над ним не победу своей таинственной силы, а честную победу того, что было в нем человеческим. Завалив с десяток медведей ватагой, пламенник принялся ходить на зверя один на один. Готовился загодя – собирал сколько мог телячьих пузырей и сыромятной кожи, обтягивал ими затылок, шею и плечи, залезал в протопленную печь и сидел там, пока не ссыхались на нем доспехи тяжелой броней. Потом два дня точил широкий обоюдоострый нож, привязывал его крепко-накрепко ремешком к руке, надевал на броню полушубок, подхватывал рогатину и шел к берлоге или на медвежью тропу, где мохнач ревел по зорям. Зверь, чутьем врага узнав, вставал на дыбы и кидался на ловца, – тут впивалась ему в грудь рогатина и сердила до последней меры. Пока медведь свирепствовал, боролся с рогатиной, с корнями вырывал кусты и зашвыривал их в пространство, пламенник укрывался за деревом и караулил удобную минуту. А как подкараулит, заслонит лицо локтем, бросится на зверя и порет ему ножом шкуру от ключицы до клочка хвоста, пока не вывалятся потроха. Страшно, а что делать – отступи только, медведь задерет и высосет мозги. – Коротыжин смочил горло чаем. – Так и действовал всякий матерый медвежатник и так ходил один на один, пока не заваливал тридцатого медведя. А после тридцатого перестает страх бить в сердце, и никакой медведь больше не уйдет и не поломает.

— Я клянусь, что… писал этот рассказ как фантазию! Он всего лишь отражение того, что было у меня в душе!

Коротыжин замолчал, щелкнул линзочкой ногтя по чашке и посмотрел за окно, где струи дождя от полноты сил сделались матовыми, непрозрачными.

— В таком случае, сэр, мне жаль вашу душу. — Эшер затянулся сигарой и пустил дым сквозь ноздри, его глаза превратились в щелки. — Но позвольте мне высказать предположение относительно того, как вы наткнулись на эту мерзкую идею. Ни для кого не было секретом, что мой брат страдал душевно и физически. Он помутился рассудком после того, как отец погиб в руднике, задолго до нашего переезда в эту страну из Уэльса. Когда Маделин оставила дом, он, должно быть, чувствовал себя всеми покинутым.



Во всяком случае, состояние Родерика и обветшание дома, оставленного мною на его попечение, не остались не замеченными простолюдинами, живущими в ближайших деревнях.

Неудивительно, что его смерть и разрушение дома во время наводнения стали источником всякого рода пагубных слухов!

Я допускаю, мистер По, что семя, из которого произросли ваши домыслы, было найдено вами в месте, подобном этому, где хмель развязывает языки. Возможно, вы слышали о Родерике Эшере в какой-нибудь таверне между Питтсбургом и Нью-Йорком, а ваше пьяное воображение дорисовало остальное. Я казнил себя за то, что оставил Родерика одного в столь тяжелое для него время. Так что вы должны понять: ваш гнусный рассказец уколол меня в самое сердце!

Мне есть что не любить в жизни – волоски, прилипшие ко дну и стенкам ванны, потные ладони скупердяя, бездарное соитие дневного света с охрой электричества, свое лицо, будто сочиненное Арчимбольдо, воздух, от присутствия известной породы тусклый и излишне плотный. Тем не менее следует признать, что в окружающем пространстве героя моего сна определенно почти не осталось. Он словно бы умалился, стаял, как запотевшее от дыхания пятно на стекле. Называя его героем моего сна, я уже делаю усилие, – разглядеть его стоит труда. Разглядываемый – инвалид, клинический дурачок, он живет с семьей своей сестры и совершает странные прогулки, не выходя, скажем, из журчащих удобств. Он спускается под землю, в тайные лабиринты неведомых храмов, блуждает по мерцающим норам, видит черные озера, скрижали с загадочными письменами, уснувших до благодатных времен титанов, горы изумрудов и сторожевых при них котов. А иногда душа его, скрепленная с покинутым телом серебряной ниткой, воспаряет в горние миры и постигает тайное, – но прозрения, как визуальный эффект молнии, повествовательно невыразимы. Случается, правда, что фигурки в шафрановых одеждах, те, что притягивают за серебряную нитку душу, словно воздушного змея, обратно, делают свое дело нерадиво – тогда герой моего сна становится саламандрой, огонь манит его, он – хозяин огня, его дух, но сестре не нравится метаморфоза, и она отправляет саламандру пожить в Коломну, в выходящий окнами сразу на две реки дом. В этом доме полы шестнадцатого отделения покрыты кремовым линолеумом, окна зарешечены, а на обед дают галоперидол и жареную рыбу с трудно отстающим от скелета мя... тем, что покрывает рыбьи кости. Перед обедом гостям позволено клеить в столовой коробочки под наборы пластилина. Героя моего сна к этой работе не допускают, потому что он без всякой меры пьет крахмальный клейстер. Кстати, вечером в столовой можно смотреть телевизор. Информация не заключает в себе облегчения и света – просто что-то же должно быть кстати. Врач, заведующий шестнадцатым отделением, чье лицо мне весьма знакомо, встречался с героем моего сна до того, как тот поскользнулся на банановой кожуре, но оба этого не помнят. Я вижу их встречу так. Весна. Восьмое марта. Пятница, что, впрочем, не важно. Герой моего сна вместе с приятелем, владельцем девятой модели «Жигулей» (он же «некто»), без особого дела едет по Английскому проспекту. На углу Офицерской, у кафе-мороженое, машина, клюнув носом, тормозит перед голосующей рукой. Владелец руки и есть зав. шестнадцатым отделением. Машина медленно, решительно не соответствуя бойкой музычке, что насвистывает в салоне приемник, катит по разухабистой Офицерской. Кругом вздыблены трамвайные рельсы, гнилые обломки шпал, разбросаны невпопад бетонные кольца и прочая канализационная бижутерия. Слово «ремонт» зловеще щетинится во рту, из нейтрального становится едким, как скипидар, – не произнося, его следует выплюнуть. «Это не улица, – говорит некто, – это рак матки, это запущенный триппер». – «Таков весь мир, – говорит зав. шестнадцатым отделением, мотаясь на кренящемся сиденье из стороны в сторону. – В общем-то, весь мир похож на старый лифт, в котором нагадил спаниель, наблевал сосед Валера и семиклассник с четвертого этажа нацарапал голую бабу, но лифт, тем не менее, ездит вверх-вниз». Машина наконец сворачивает на Лермонтовский и по мокрому, лоснящемуся асфальту – на вид ему, вроде бы, следует пахнуть дегтем, – мимо витого, как раковина, шелома синагоги, мимо обескрещенных луковок (церковные луковки, в вас поволжский немец разглядел символ луковой русской жизни) церкви Священномученика Исидора Юрьевского, рассекая перламутровую весеннюю дымку, летит к Садовой. «Странно, восьмого марта закрыт музей поэта, написавшего стихи о Прекрасной Даме. Вы не находите это нелепым? – После риторического вопроса следует риторический ответ – зав. шестнадцатым отделением протягивает герою моего сна фотографию. – Вот. Из личного архива. Хотел подарить музею». Фотография наклеена на плотное паспарту, помеченное на обороте овальным штампом: «С.-Петербургъ, “Ненадо”, В.О., 6 линия, 28». От руки орешковыми чернилами, почти не выцветшими в здешней сырости, дописано: «1911 годъ». На снимке – павильон фотографического ателье, задник задрапирован тканью, в центре стоит одноногий, в стиле модерн, столик, за которым по одну сторону с выражением удивления на протяжном лице сидит Александр Блок, а по другую, закинув ногу на ногу, выставив из-под брючины вызывающе белый носок, красиво улыбается объеПо возвратил бумаги на стол и погладил их так, словно они были живыми. Он тихо застонал, заметив страницу, упавшую в грязь на полу. Писатель аккуратно поднял ее и вытер рукавом, после чего некоторое время пытался дрожащими руками сложить листы ровно.

тиву зав. шестнадцатым отделением. «Вы очень похожи на своего дедушку», – говорит герой моего сна, возвращая снимок. «Здесь каждый похож на себя. – Хозяин карточки обижен, как домочадец, принятый гостем за прислугу. – Мы с Александром Александровичем прошли весь Васильевский остров, прежде чем нашли ателье, которым владел русский – у немцев и евреев Блок сниматься отказывался». Воздух заполняется сухим электричеством, энергией отчуждения, которая относится к влажному электричеству, энергии карнавального амикошонства, как отчество к имени, как веко к глазу – так, вроде бы. Кроме того, первое едва-едва потрескивает, а последнее смотрит по сторонам в поисках чего-нибудь голого. Потом приехали, куда ехали, и пассажир вышел. Зав. шестнадцатым отделением не помнит этой встречи, потому что считает, что его голова не мусорный ящик, но вспомнил бы, подвернись случай (потускневшее, словно оно абажур, под которым с потерей ватт сменили лампочку, лицо саламандры таким случаем не явилось). Герой моего сна не помнит эту встречу, потому что при ударе о гранитный поребрик просыпал сквозь прореху в черепе свою предыдущую жизнь. Он как бы вновь родился, но за грехи – тварью страдающей. Итак, все вроде бы на месте, все расставлены в надлежащем порядке. Чуть смазывает картину муть естественной избыточности жизни, планктон бытия, зыбь параллельных возможностей и необязательности происходящего, пусть их смазывают – без них куда же? Я вижу героя моего сна сквозь туман его желаний. В ванне воды – по кромку. Градусов сорок. Герой в воде по самый нос, глаза его прикрыты, а душа – душа высоко летит, почти слепая от света. Шафрановые человечки сверяются со временем, с чем-то, что его меряет, и решают тянуть нить, решают, что душа героя моего сна нагулялась. Однако нынче они нерадивы – серебряная нитка срывается с какого-то блока и со скрежетом, рывками мотается на ось – не на то, на что следует. Словно рак-отшельник с мягким брюшком, душа без раковины тела пуглива и до обморока впечатлительна, она возвращается потрепанной и не узнает себя: она видит себя саламандрой и требует смены среды. Герой моего сна открывает глаза, слепые, как жидкое мыло, вылезает из ванны, идет на кухню и зажигает на плите все конфорки... Герой моего сна открывает глаза – вода доходит ему до носа, – вылезает из ванны и, как туча, оставляя за собой дождь, идет на кухню, где зажигает на плите все конфорки... Глаза героя моего сна открыты, они похожи на жидкое мыло, он подымает красивое тело из ванны, как туча, оставляя за собой дождь, идет по пустой квартире на кухню, зажигает на плите все конфорки и, ухватившись руками за решетку, бросает лицо в огонь. Кожа лопается раньше, чем затлевают мокрые волосы. Удивительно, но он не кричит.

— Мне… было очень плохо, мистер Эшер, — мягко сказал По. — Моя жена… недавно умерла. Ее звали Вирджиния. Я…



Я очень хорошо понимаю, что значит навсегда расставаться с близкими людьми. Я клянусь вам перед Богом, сэр, что и в мыслях не имел порочить имя Эшеров. Возможно, я… слышал где-то про вашего брата или читал об обстоятельствах этого дела в газете — не помню, это было так давно. Но я писатель, сэр! А литератор имеет право на любопытство! Я прошу у вас прощения, мистер Эшер, но должен также заметить, что как писатель я вынужден видеть мир собственными глазами!

– Что дуло залепил?

— В таком случае, — холодно сказал его собеседник, — мне кажется, было бы лучше, если бы вы родились слепым.

– В Купчине открылся клуб породного собаководства «Диоген», – сказал Коротыжин.

— Я сказал вам все, что мог, сэр! — По опять потянулся к стакану. — У вас есть ко мне еще что-нибудь?

– Ну и что?

— Нет. Я лишь хотел взглянуть на вас, и, как оказалось, один взгляд — это все, что я могу вынести. — Эшер потушил сигару в чернильнице писателя. Раздалось легкое шипение, и По тупо уставился на собеседника, не донеся стакан до рта.

Коротыжин прищурился и за шторкой ресниц обнаружил пену, сообщество пустот, прозу, составленную из сюжетов и восклицательных знаков.

Эшер взял свою трость, поднялся и бросил на стол золотую монету. — Возьмите еще одну бутылку, мистер По, — сказал он. — Похоже, вы черпаете оттуда вдохновение. — Он подождал, наблюдая, как По подбирает монету.

– Не скачи, как тушкан, – сказал парень, – досказывай.

— Я… желаю вам и вашей семье долгого и счастливого существования, — сказал По.

Ветхий кожаный том вновь оказался в руках Коротыжина и с тихим хрустом разломился.

— И пусть ваша судьба вас не минует. — Эшер прикоснулся кончиком трости к краю цилиндра и вышел из бара. — Отель «Де Пейзер», — приказал он промокшему кучеру, усевшись в карету.

Когда они тронулись, Эшер опустил фонарь, чтобы дать глазам отдых, и снял цилиндр. Под ним оказалась роскошная серебристая шевелюра. Он остался доволен прошедшим днем. Его любопытство в отношении Эдгара По было удовлетворено. Этот человек, без сомнения, в сильной нужде, почти безумен и стоит одной ногой в могиле. По не знал ничего действительно важного о семье Эшер; его рассказ — простая фантазия, слишком близкая к истине. Не пройдет и пяти лет, уверял себя Эшер, как Эдгар По окажется в гробу, и все забудут рассказ, который он написал, как и другие, столь же малозначительные литературные эксперименты. И на этом все закончится.

– Но самое ценное в этом труде не руководства по практике медвежьей охоты, не способы добычи чудодейственного медвежьего молока, не рассказы о сожительстве вдовиц с мохначами и об оборотнях у таких вдовиц рождающихся, а ряд советов, полезных и ныне, о том, как вести себя при встрече с лесным хозяином. – Коротыжин утвердил палец на нужном месте. – Совет первый: «Притворись мертвым, дабы князь лесной, стервой брезгующий, погнушался тобою, лапою пнув. Оное притворство требует выдержки немалой, но живот твой выручит и от увечий тяжких избавит; гляди только – пластайся, пока сам в чаще не пропал, потому, коли узрит обман, никаким мытом уже не откупитися и новым обманом живота не отстояти». Совет второй: «Аще повстречав зверя сего в лесу березовом или разнодеревном, оборотись окрест и пригляди березу к взлазу годную, на оную березу взлазь и терпи, покуда медведь восвоясь не отойдет. Березна кора гладкая, в баловном малолетстве медвежатки на те березы лазают и с них крепко падают – науку оную до старости поминают и тебя с березы имати не станут и в соблазн не войдут». – В глазах Коротыжина блеснули светлые лучики. – А это, точно про нас... «Аще при встрече с сим зверем, коли будет близ скала или валун великой, то вокруг оной скалы или валуна от зверя кружити следует и в хвост ему выйти. Князь лесной след берет по чутью, на нос, и в недоумии зверином не ведает, как кругом идет, и разумети не может, каково бы оборотитися или встать обождати. Зверь сей силою в лапах и когтях зело богат, да дыхом слаб и сердцем недюжен, посему, в хвосте у медведя идучи, как услышишь одых хрипом, ступай смело, каким путем лучится, потому зверь сердцем сник и погоню сей миг бросит». А дальше... – Книга в руках Коротыжина захлопнулась. – Дальше пламенник делится кое-какими секретами ворожбы и говорит, что при встрече с косолапым кстати может оказаться клубок просмоленной веревки, заговоренный печерским ведьмаком оберег, сухая известь, вываренный крестец летучей мыши, серебряная откупная гривна, печень стерлядки, нетоптаная черная курица и... кажется, все. Но с таким багажом встретить мишку – случай редкий. Так-то вот. В тот раз выходил пламенник из Руси под личиной княжеского посла со свитой из переодетых скоморохов. Путь держал через улус Джучиев и державу Тимуридов – хотел осмотреть судьбу всяких пределов...

Дождь барабанил по верху кареты. Эшер прикрыл глаза, его руки сжимали трость.

– Слушай, Слива, – сказал вдруг парень, – а кто в штабе у этих призванных портреты сторожит? Тот, стало быть, и атаман, раз жизням их хозяин?

«О, — думал он, — если бы Эдгар По знал всю историю! Если бы он понимал истинную природу безумия моего брата Родерика!»

Коротыжин на миг задумался.

Но Родерик всегда был слабаком. Это он, Хадсон, унаследовал грубую силу и целеустремленность их отца, инстинкт самосохранения, передающийся из поколения в поколение в древнем валлийском роду Эшеров. «Эшер ходит, где пожелает, — размышлял он, — и берет, что захочет».

– Нет, – сказал он, – не атаман. Ему, конечно, от пламенников уважение, но в дела всякого призванного сторож не допущен. Да и портреты заговоренные – если пламенник тайны хранит, а портрет кто-то ножиком тычет, тот сам и окочурится. Сторожу это известно.

Имя Эшеров будет воткано в гобелен грядущего. Хадсон Эшер верил в это. И да поможет Бог тем, кто встанет на их пути.

Дождь за окном ослаб. Осовелая витрина смотрела на стучащий мимо трамвай.

Повозка грохотала по скользкой мостовой, и Хадсон Эшер, выглядевший в свои пятьдесят три года от силы на тридцать, улыбнулся улыбкой ящерицы.

– Что же, и судьбы читать твой пламенник научился?

II

– А как же, – сказал Коротыжин. – Дело-то пустяковое – они ведь уже кончились.

— Отель «Де Пейзер», пожалуйста, — сказал высокий блондин в коричневом твидовом костюме, садясь в такси на Шестидесятой Ист-стрит менее чем в трех кварталах от Центрального парка.

– Сам что ли пробовал? – Трудная улыбка вновь осела на круглом лице парня. – А скажи-ка мне, Слива...

— Э-э? — Таксист нахмурился. — Где это?

– Пожалуйста. Смерть твоя, в продолжение жизни, будет дурацкой. Ты поскользнешься на банановой шкурке и проломишь череп о поребрик. Из больницы ты выйдешь идиотом и остаток дней поделишь между домом и набережной Пряжки. Твоего лечащего врача будут звать Степан Периклесович – он тоже пламенник... А однажды ты сожжешь лицо на газовой плите и через три дня умрешь в больничной палате, потому что гной из твоих глазниц прорвется в мозг. – Коротыжин плеснул в опустевшую чашку медной заварки. – А когда все это будет, не скажу. Смысла нет – это уже случилось.

— Кэнал-стрит, на пересечении с Грин.

Лицо парня плавно отвердело, словно оно было воск и его сняли с огня. За окном матовая занавесь раздернулась, и теперь лишь редкие капли шлепались в лужи со светлеющего неба.

— Я довезу вас туда. — Он завел мотор такси, нажал на гудок и влился в дневной поток машин, выругавшись, когда чуть не столкнулся с разворачивавшимся автомобилем.

– Хамишь, Слива, – нехорошо сказал парень. – Ну вот что... школьная задачка – прежнее на полтора умножь. Теперь так будет. Шевелись, говорун!

Таксист поехал на юг по Пятой авеню, пробираясь сквозь море легковушек, грузовиков и автобусов.

– Помилуй, – спокойно сказал Коротыжин. – Я масспродукта не держу. Наркотиков всяких из целлюлозы и типографской краски...

Пассажир на заднем сиденье расстегнул воротник и ослабил узел галстука. Он обнаружил, что руки дрожат. Звуки с улицы отдавались в его мозгу подобно грохоту отбойного молотка, и он пожалел, что мало выпил в «Ля Кокотт», французском ресторанчике, где только что позавтракал. Еще одна порция бурбона смягчила бы удары в голове. Но все будет в порядке. Он живуч и сможет достойно встретить плохие новости, которые ему только что сообщили.

– Теперь так будет, – повторил парень. Лицо его было твердым, казалось – сейчас посыплется крошкой. – Товар твой – и вправду дрянь. Но раз аренду тянешь, так и за покой плати – а то, гляди, выгорит лавчонка... – Парень оттолкнул свою чашку, та стукнулась о заварник и едва не опрокинулась. – А не по карману – место не занимай. Насосанные люди осядут.

Резкий гудок грузовика, раздавшийся сзади, чуть не доконал пассажира. В мозгу запульсировала острая боль, словно вся голова превратилась в ноющий зуб. Плохой знак. Он прижал руки к бокам, пытаясь сконцентрироваться на мерном тиканье счетчика такси, но вдруг обнаружил, что не отрываясь смотрит на водителя, на крошечный скелетик, болтающийся у того в левом ухе. Скелет прыгал вверх и вниз, реагируя на тряску автомобиля.

Коротыжин встал, сыро пробурчал под нос: «Тупо сковано – не наточишь...» – и отправился в комнату за подсобкой, где оформлял торговые сделки и хранил в сейфе документы и выручку. Спустя минуту на журнальный столик легли четыре пачки денег. Две – сиреневые, две – розовые. Букеты не пахли. Парень взял деньги, взвесил в руке и, доверяя банковской оплетке, без счета сунул в карман спортивной куртки.

«Мне становится хуже», — подумал пассажир.

– Спасибо за чай, – сказал он. – Привет пламеннику...

— Вы профессионал, Рикс, — сказала ему Джоан Рутерфорд менее часа назад в «Ля Кокотт». — И это не конец света. — Эта крепкого телосложения крашеная брюнетка была заядлой курильщицей, не вынимавшей изо рта мундштук из слоновой кости. Один из лучших литературных агентов, Джоан работала с тремя его предыдущими романами ужасов и сейчас сообщила жестокую правду по поводу четвертого творения. — Я не вижу у «Бедлама» какого-либо будущего, по крайней мере в теперешней редакции. Роман слишком дискретен, перегружен персонажами, и чертовски трудно следить за развитием сюжета. Вы нравитесь «Стратфорд-хаузу», Рикс, и он не прочь издавать ваши книги, но не эту.

Парень подошел к двери, на улице – вполоборота круглой головы – плюнул в лужу. Зевотно глядя вослед посетителю, Коротыжин снял со стекла табличку «обед», вспомнил про оставленный открытым сейф и направился в глубь лавки.

— Что вы мне предлагаете? Выбросить рукопись в мусорный ящик, после того как я потратил на нее больше шестнадцати месяцев? В этом проклятом романе почти шестьсот страниц! — Он заметил в своем голосе просительные интонации и сделал паузу, пытаясь справиться с собой. — Я переписывал его четыре раза!

Дверь в комнату была обита листовым дюралем и снабжена надежным замком. На трех стенах в один ряд висели старые, обрамленные черными багетами портреты, писанные, похоже, кошенилью по желтоватой и плотной хлопковой бумаге. Посреди пустого стола лежала пара спелых, уже чуть крапчатых, как обрезы старых книг, бананов – остаток грозди, купленной утром по случаю татарского сабантуя в подарок Нурии Рушановне.

— «Бедлам» не лучшее ваше творение, Рикс. — Джоан Рутерфорд спокойно посмотрела на него голубыми глазами, и он почувствовал, что его прошиб пот. — У вас герои словно сделаны из дерева. Какой-то маленький, обладающий сверхъестественным восприятием слепой мальчик, способный видеть прошлое или что-то в этом роде, сумасшедший доктор, режущий людей на куски в подвале собственного дома. Я до сих пор не могу понять, что у вас там происходит. Вы написали роман в шестьсот страниц, который читается как телефонный справочник.

Прежде чем закрыть сейф, Иван Коротыжин по прозвищу Слива сунул руку в его выстеленную сукном утробу, вытащил из-под флакона штемпельной краски тетрадь в синем бархатном переплете и сделал запись под четырехзначным номером: «Солярный миф Моцарта – Гелиос улыбчивый, свершающий по небу ежедневные прогулки; солярный миф Сальери – потный Сизиф, катящий на купол мира солнце».

Съеденная пища опилками лежала на дне желудка. Шестнадцать месяцев. Четыре мучительные переделки. Его последняя книга, средненький бестселлер «Огненные пальцы», была издана «Стратфорд-хаузом» три года назад. Полученные за него деньги давно кончились. Дела с киношниками тоже заглохли. Железная рука нужды взяла за горло, и Риксу начали сниться кошмары, в которых отец с удовлетворением заявлял, что он рожден неудачником.

— Хорошо. — Рикс уставился в свой бурбон. — Что теперь прикажете мне делать?

— Отложите «Бедлам» и начинайте новую книгу.

— Легко сказать.

— Да перестаньте! — Джоан ткнула сигаретой в керамическую пепельницу. — Вы уже не маленький, вы сможете!

Когда профессионал сталкивается с проблемами, он отступает и начинает сначала.

Рикс кивнул и мрачно улыбнулся. На душе у него было тоскливо, как на кладбище. За три года, прошедших после публикации его бестселлера, он пытался написать несколько разных книг, даже ездил в Уэльс исследовать одну свою идею, которая, впрочем, не прошла, но все замыслы рассыпались, словно карточные домики. Обнаружив, что он сидит в баре в Атланте и размышляет над продолжением «Огненных пальцев», Рикс осознал, что дела совсем плохи. Идея «Бедлама» пришла к нему ночью, когда он видел кошмарный сон, где смешались темные коридоры, искаженные лица и трупы, висящие на крюках. Написав половину романа, Рикс понял, что и эта идея расползлась, подобно ветхой ткани. Но отказаться от нее после стольких трудов! Выбросить из головы все сцены, как мишуру, перерезать пуповину, связывавшую персонажи с его воображением, и дать им умереть! Джоан Рутерфорд посоветовала ему начать другую книгу, словно это так же просто, как сменить одежду. Он боялся, что никогда не сможет закончить новый роман. Он чувствовал, что выжат как лимон этими бесплодными попытками, и уже не доверял своему чутью на подходящие сюжеты. Его здоровье ухудшалось, пришли страхи, доселе неведомые, — такие, как боязнь успеха, провала, риска. В охватившем его смятении он слышал и издевательский смех отца.

— Почему бы вам не попробовать писать рассказы? — поинтересовалась Джоан и попросила счет. — Я могла бы разместить что-нибудь в «Плейбое» или «Пентхаузе». И как вы знаете, я много раз говорила, что использование вашего настоящего имени тоже может принести выгоду.

— Я думал, вы согласны с тем, что Джонатан Стрэйндж — удачный псевдоним.

— Да, но почему бы не поэксплуатировать ваше настоящее имя, Рикс? Ничего страшного, если станет известно, что вы потомок тех самых Эшеров, о которых писал По. Я думаю, это будет плюс, особенно для того, кто работает в жанре ужасов.

— Вы знаете, я не люблю рассказы. Они меня не интересуют.

— Неужели вам безразлична ваша карьера? — резко спросила Джоан. — Если хотите быть писателем, вы должны писать. — Она достала кредитную карточку «American Express» и после внимательного ознакомления со счетом отдала ее официанту. Затем прищурилась и посмотрела на Рикса Эшера так, будто давно не видела. — Вы плохо позавтракали. Похоже, похудели со времени нашей последней встречи. Вы себя хорошо чувствуете?

— Да, все в порядке, — соврал он.

Оплатив счет, Джоан сказала, что вышлет рукопись в Атланту, и покинула ресторан. Он остался сидеть, вертя в руках стакан с вином. Полоска света, появившаяся, когда Джоан открывала дверь, неприятно резанула глаза, хотя стоял пасмурный октябрьский день.

«Еще один глоток. Допью, и пора уходить».

Неподалеку от Вашингтон-сквер шофер сказал: