— Хороша рекомендация: князь Коврижкин, этот лакей-энтузиаст…
— Ladislas — мой друг! — закричал Калломейцев. — Он мой товарищ — и я…
— Тем хуже для вас, — перебил Нежданов, — значит, вы разделяете его образ мыслей и мои слова относятся также к вам.
Калломейцев помертвел от злости.
— Ка… как? Что? Как вы смеете? На… надобно вас… сейчас…
— Что́ вам угодно сделать со мною сейчас? — вторично, с иронической вежливостью перебил Нежданов.
Патрисия Корнуэлл
Бог ведает, чем бы разрешилась эта схватка между двумя врагами, если бы Сипягин не прекратил ее в самом начале. Возвысив голос и приняв осанку, в которой неизвестно что преобладало: важность ли государственного человека, или же достоинство хозяина дома — он с спокойной твердостью объявил, что не желает слышать более у себя за столом подобные неумеренные выражения; что он давно поставил себе правилом (он поправился: священным правилом) уважать всякого рода убеждения, но только с тем (тут он поднял указательный палец, украшенный гербовым кольцом), чтобы они удерживались в известных границах благопристойности и благоприличия; что если он, с одной стороны, не может не осудить в г-не Нежданове некоторую невоздержность языка, извиняемую, впрочем, молодостью его лет, то, с другой стороны, не может также одобрить в г-не Калломейцеве ожесточение его нападок на людей противного лагеря — ожесточение, объясняемое, впрочем, его рвением к общему благу.
— Под моим кровом, — так кончил он, — под кровом Сипягиных, нет ни якобинцев, ни клевретов, а есть только добросовестные люди, которые, однажды поняв друг друга, непременно кончат тем, что подадут друг другу руки!
Ферма трупов
Нежданов и Калломейцев умолкли оба — однако руки друг другу не подали; видно, час взаимного понимания не наступил для них. Напротив: они никогда еще не чувствовали такой сильной взаимной ненависти. Обед кончился в неприятном и неловком молчании; Сипягин попытался рассказать какой-то дипломатический анекдот, но так и бросил его на полпути. Марианна упорно глядела в свою тарелку. Ей не хотелось выказать сочувствия, возбужденного в ней речами Нежданова, не из трусости — о, нет! но надо было прежде всего не выдать себя Сипягиной. Она чувствовала на себе ее проницательный, пристальный взор. И действительно, Сипягина не спускала с нее глаз — с нее и с Нежданова. Его неожиданная вспышка сперва поразила умную барыню, а потом ее как будто что озарило — да так, что она невольно шепнула: — А!.. Она вдруг догадалась, что Нежданов отвернулся от нее, тот самый Нежданов, который еще недавно шел к ней в руки. «Тут что-то произошло… Уж не Марианна ли? Да, наверное, Марианна… Он ей нравится… да и он…»
«Надо принять меры», — так заключила она свои рассуждения, а между тем Калломейцев задыхался от негодования. Даже играя в преферанс, часа два спустя, он произносил слова: «Пас!» или «Покупаю!» — с наболевшим сердцем, и в голосе его слышалось глухое тре́моло обиды, хотя он и показывал вид, что «презирает»! Один Сипягин был собственно даже очень доволен всей этой сценой. Ему пришлось выказать силу своего красноречия, усмирить начинавшуюся бурю… Он знал латинский язык, и вергилиевское: Quos ego! (Я вас!) — не было ему чуждым. Сознательно он не сравнивал себя с Нептуном, но как-то сочувственно вспомнил о нем.
XV
Как только оказалось возможным, Нежданов отправился к себе в комнату и заперся. Ему не хотелось ни с кем видеться — ни с кем, кроме Марианны. Ее комната находилась на самом конце длинного коридора, пересекавшего весь верхний этаж. Нежданов только раз — и то на несколько минут — заходил туда; но ему казалось, что она не рассердится, если он к ней постучится, что она даже желает переговорить с ним. Было уже довольно поздно, часов около десяти; хозяева, после сцены за обедом, не считали нужным его тревожить и продолжали играть в карты с Калломейцевым. Валентина Михайловна раза два наведалась о Марианне, так как она тоже исчезла скоро после стола. — Где же Марианна Викентьевна? — спросила она сперва по-русски, потом по-французски, не обращаясь ни к кому в особенности, а более к стенам, как это обыкновенно делают очень удивленные люди; впрочем, она вскоре сама занялась игрой.
«Отправляющиеся на кораблях в море, производящие дела на больших водах, видят дела Господа и чудеса Его в пучине».
Псалом 106: 23—24
Нежданов прошелся несколько раз по своей комнате, потом отправился по коридору до Марианниной двери — и тихонько постучался. Ответа не было. Он постучался еще раз — попытался отворить дверь… Она оказалась запертою. Но не успел он вернуться к себе, сесть на стул, как его собственная дверь слабо скрипнула и послышался голос Марианны:
— Алексей Дмитрич, это вы приходили ко мне?
Он тотчас вскочил и бросился в коридор; Марианна стояла перед дверью, со свечой в руке, бледная и неподвижная.
— Да… я… — шепнул он.
Посвящается Оррину Хатчу, сенатору от штата Юта, неутомимому борцу с преступностью
— Пойдемте, — отвечала она и пошла по коридору; но, не дойдя до конца, остановилась и толкнула рукою низкую дверь. Нежданов увидал небольшую, почти пустую комнату. — Войдемте лучше сюда, Алексей Дмитрич, здесь нам никто не помешает. — Нежданов повиновался. Марианна поставила свечку на подоконник и обернулась к Нежданову.
— Я понимаю, почему вам именно меня хотелось видеть, — начала она, — вам очень тяжело жить в этом доме, и мне тоже.
— Да; я хотел вас видеть, Марианна Викентьевна, — отвечал Нежданов, — но мне не тяжело здесь с тех пор, как я сблизился с вами.
Марианна улыбнулась задумчиво.
— Спасибо, Алексей Дмитрич, — но скажите, неужели вы намерены остаться здесь после всех этих безобразий?
— Я думаю, меня здесь не оставят — мне откажут! — отвечал Нежданов.
— А сами вы не откажетесь?
— Сам… Нет.
— Почему?
— Вы хотите знать правду? Потому что вы здесь.
Марианна наклонила голову и отошла немного в глубь комнаты.
— И к тому же, — продолжал Нежданов, — я обязан остаться здесь. Вы ничего не знаете, но я хочу, я чувствую, что должен вам всё сказать. — Он подступил к Марианне и схватил ее за руку. Она ее не приняла — и только посмотрела ему в лицо. — Послушайте! — воскликнул она внезапным, сильным порывом. — Послушайте меня! — И тотчас же, не садясь ни на одно из двух-трех стульев, находившихся в комнате, продолжая стоять перед Марианной и держать ее руку, Нежданов с увлечением, с жаром, с неожиданным для него самого красноречием сообщил Марианне свои планы, намерения, причину, заставившую его принять предложение Сипягина, — все свои связи, знакомства, свое прошедшее, всё, что он скрывал, что никому не высказывал! Он упомянул о полученных письмах, о Василии Николаевиче, обо всем — даже о Силине! Он говорил торопливо, без запинки, без малейшего колебанья — словно он упрекал себя в том, что до сих пор не посвятил Марианны во все свои тайны, словно извинялся перед нею. Она его слушала внимательно, жадно; на первых порах она изумилась… Но это чувство тотчас исчезло. Благодарность, гордость, преданность, решимость — вот чем переполнялась ее душа. Ее лицо, ее глаза засияли; она положила другую свою руку на руку Нежданова — ее губы раскрылись восторженно… Она вдруг страшно похорошела!
1
Он остановился наконец — глянул на нее и как будто впервые увидал это лицо, которое в то же время так было и дорого ему и так знакомо.
Он вздохнул сильно, глубоко…
На рассвете 16 октября, когда солнечные лучи только-только проглянули сквозь ночную мглу, на краю темного леса за моим окном призрачной тенью показался осторожный олень. Сверху и снизу в трубах шумела вода, и одно за другим освещались изнутри окна других комнат. Утреннюю тишину нарушил пронзительный звук — где-то в военных лагерях играли зорю. Я опять легла и проснулась под грохот выстрелов.
— Ах, как я хорошо сделал, что вам всё сказал! — едва могли шепнуть его губы.
— Да, хорошо… хорошо! — повторила она тоже шёпотом. Она невольно подражала ему, да и голос ее угас — И значит, вы знаете, — продолжала она, — что я в вашем распоряжении, что я хочу быть тоже полезной вашему делу, что я готова сделать всё, что будет нужно, пойти куда прикажут, что я всегда, всею душою, желала того же, что и вы…
В Квонтико, штат Виргиния, шум не прекращается ни днем ни ночью — академию ФБР со всех сторон окружают базы морской пехоты. Здесь я проводила несколько дней в месяц, поселяясь в охраняемом крыле, где могла укрыться от нежелательных телефонных звонков и общества какого-нибудь перебравшего пива коллеги.
Она тоже умолкла. Еще одно слово — и у ней брызнули бы слезы умиления. Всё ее крепкое существо стало внезапно мягко как воск. Жажда деятельности, жертвы, жертвы немедленной — вот чем она томилась.
Чьи-то шаги послышались за дверью — осторожные, быстрые, легкие шаги.
В отличие от спартанской обстановки комнат для свежеиспеченных агентов и командированных полицейских в моем номере были телевизор, телефон, кухня и ванная, которую ни с кем не приходилось делить. Хотя курение и алкоголь находились здесь под запретом, подозреваю, что в этом отношении агенты под прикрытием и свидетели, попавшие под программу защиты, не следовали правилам так уж буквально — как и я сама.
Марианна вдруг выпрямилась, освободила свои руки — и вся тотчас переменилась и повеселела. Что-то презрительное, что-то удалое мелькнуло по ее лицу.
— Я знаю, кто нас подслушивает в эту минуту, — проговорила она так громко, что в коридоре явственным отзвучием раздавалось каждое ее слово, — г-жа Сипягина подслушивает нас… но мне это совершенно всё равно.
Шорох шагов прекратился.
Пока в микроволновке подогревался кофе, я полезла в портфель за делом, ожидавшим меня со вчерашнего вечера, с моего приезда сюда. Я еще не просматривала материалы — не могла заставить себя погрузиться в детали, не хотела тащить такое в ночной сон. Мое отношение к работе существенно поменялось в этом плане.
— Так как же? — обратилась Марианна к Нежданову, — что же мне делать? как помочь вам? Говорите… говорите скорей! Что делать?
— Что? — промолвил Нежданов. — Я еще не знаю… Я получил от Маркелова записку…
Еще учась в медицинском, я всегда была готова иметь дело с любыми, самыми тяжелыми травмами. Сутками напролет я работала в приемном отделении «Скорой помощи» и до рассвета в одиночку делала вскрытия в морге. Спала я всегда урывками, просто проваливаясь в темноту, почти без сновидений. Однако с годами что-то кардинально переменилось. Перспектива работать допоздна стала приводить меня в ужас, а по ночам то и дело наваливались кошмары — подсознание выталкивало из своих недр жуткие образы, увиденные наяву.
— Когда? Когда?
— Сегодня вечером. Надо мне ехать завтра с ним к Соломину на завод.
— Да… да… Вот еще славный человек — Маркелов! Вот настоящий друг!
Эмили Стайнер было одиннадцать, и первые, робкие и стыдливые, проявления сексуальности едва наметились в ее хрупкой фигурке. Первого октября, в позапрошлое воскресенье, она писала в своем дневнике: «Я сегодня такая счастливая! Сейчас почти час ночи, и мама не знает, что я пишу в дневник, потому что я забралась с фонариком под одеяло. Мы ходили в церковь, все принесли с собой какую-нибудь еду, и Рен тоже там был! И он смотрел на меня, я точно заметила. А потом дал мне коричную бомбочку! Я спрятала, когда он не видел, и положила в свою секретную шкатулку. Завтра днем опять собрание молодежного клуба, и он сказал, что будет ждать меня перед началом, но только чтобы никому!!!»
— Такой же, как я?
Марианна глянула прямо в лицо Нежданову.
— Нет — не такой же.
В половине четвертого Эмили вышла из своего дома в Блэк-Маунтин, городка к востоку от Эшвилла, и отправилась в церковь, до которой было около двух миль. С собой она несла гитару в футляре. По словам других детей, с собрания она уходила одна. Это произошло в шесть часов вечера, когда солнце уже садилось за вершины холмов. Она свернула с шоссе, выбрав короткую дорогу вдоль берега небольшого озерца. Следствие предположило, что именно там Эмили встретился тот, кто лишил ее жизни несколько часов спустя. Возможно, она остановилась и разговаривала с ним; возможно, прошла мимо, торопясь домой и не заметив его в сгущающихся тенях.
— Как?..
Она вдруг отвернулась.
— Ах! да разве вы не знаете, чем вы для меня стали и что я чувствую в эту минуту…
Полиция Блэк-Маунтин, расположенного в западной части Северной Каролины и насчитывающего семь тысяч жителей, не часто сталкивалась с убийством или изнасилованием ребенка и никогда прежде — с тем и другим вместе. Они и думать не думали о Темпле Бруксе Голте из Олбани, штат Джорджия, хоть он и скалился с каждого плаката «Десять самых разыскиваемых преступников США», которые были развешаны по всей стране. Громкие дела и их фигуранты мало кого интересовали в этом живописном уголке, известном именами Томаса Вулфа
[1] и Билли Грэма
[2].
Сердце Нежданова сильно забилось и взор опустился невольно. Эта девушка, которая полюбила его — его, бездомного горемыку, — которая ему доверяется, которая готова идти за ним, вместе с ним, к одной и той же цели, — эта чудесная девушка — Марианна — в это мгновенье стала для Нежданова воплощением всего хорошего, правдивого на земле, воплощением неиспытанной им семейной, сестриной, женской любви, — воплощением родины, счастья, борьбы, свободы!
Он поднял голову — и увидал ее глаза, снова на него обращенные…
Не знаю, чем привлекли Голта это место и худенькая девочка по имени Эмили, которой недоставало отца и внимания мальчика по имени Рен. Однако когда двумя годами ранее Голт устроил кровавую вакханалию в Ричмонде, мотивы, которыми он руководствовался при выборе жертв, тоже казались лишенными всякой логики. В сущности, они так и остались неразгаданными.
О, как проникал их светлый, славный взгляд в самую глубь его души!
— Итак, — начал он неверным голосом, — я еду завтра… И когда я вернусь оттуда, я скажу… вам… (ему вдруг стало неловко говорить Марианне «вы»), скажу вам, что узнаю, что будет решено. Отныне всё, что я буду делать, всё, что я буду думать, — всё, всё сперва узнаешь… ты.
— О мой друг! — воскликнула Марианна и опять схватила его руку. — Я то же самое обещаю тебе!
Выйдя из номера, я шла по остекленным, залитым солнцем коридорам, но красоту утра омрачали воспоминания о преступлениях безжалостного убийцы. Однажды, всего на какой-то миг, он оказался так близко от меня, что я буквально могла коснуться его рукой, прежде чем он выпрыгнул в окно и исчез. У меня не было с собой оружия, да и вообще стрелять — не моя работа. Но с тех пор мою душу не переставало грызть сомнение, от которого я никак не могла избавиться, — сделала ли я тогда все, что могла?
Это «тебе» вышло у ней так легко и просто, как будто иначе и нельзя было — как будто это было товарищеское «ты».
— А письмо можно видеть?
— Вот оно, вот.
Марианна пробежала письмо и чуть не с благоговением подняла на него взор.
Вино в столовой академии никогда не отличалось хорошим качеством, и я пожалела, что вчера вечером выпила несколько бокалов. Утренняя пробежка вдоль шоссе Эдгара Гувера давалась тяжелее обычного. «Господи, кажется, сегодня не справлюсь», — думала я.
— На тебя возлагают такие важные поручения?
Он улыбнулся ей в ответ и спрятал письмо в карман.
— Странно, — промолвил он, — ведь мы объяснились друг другу в любви — мы любим друг друга, — а ни слова об этом между нами не было.
По обочинам дороги, с которой открывался вид на стрельбище, морпехи расставляли складные стулья и оптические трубы. Двигаясь черепашьей рысцой, я чувствовала на себе их нахальные взгляды. Из-за золотой эмблемы на синей футболке меня, вероятно, принимали за агента ФБР или копа. Представив, как по тому же маршруту совершает утреннюю пробежку Люси, моя племянница, я почувствовала беспокойство. Я предпочла бы, чтобы она проходила стажировку в другом месте. Безусловно, немалое влияние оказал на нее мой пример, и именно это страшило меня больше всего на свете. Такие переживания почти всегда возникали во время тяжелых физических нагрузок, когда я выбивалась из сил и осознавала, что годы идут.
— К чему? — шепнула Марианна и вдруг бросилась к нему на шею, притиснула свою голову к его плечу… Но они даже не поцеловались — это было бы пошло и почему-то жутко, так по крайней мере чувствовали они оба, — и тотчас же разошлись, крепко-крепко стиснув друг другу руку.
Марианна вернулась за свечой, которую оставила на подоконнике пустой комнаты, — и только тут нашло на нее нечто вроде недоумения. Она погасила ее и в глубокой темноте, быстроскользнув по коридору, вернулась в свою комнату, разделась и легла в той же для нее почему-то отрадной темноте.
XVI
Специальный отряд ФБР по освобождению заложников проводил учения. Лопасти вертолета, неторопливо вращаясь, рассекали воздух. Мимо с ревом промчался небольшой грузовик, нагруженный баллистическими щитами, за ним проследовала колонна солдат. Развернувшись, я потрусила обратно к зданию академии, от которого удалилась мили на полторы. Сложенное из желтоватого кирпича, его можно было бы принять за отель современного типа, если бы не антенны на крышах и сплошной лес вокруг.
На другое утро, когда Нежданов проснулся, он не только не почувствовал никакого смущения при воспоминании о том, что произошло накануне, но напротив: он исполнился какой-то хорошей и трезвой радостью, точно он совершил дело, которое, по-настоящему, давно следовало совершить. Отпросившись на два дня у Сипягина, который согласился на его отлучку немедленно, но строго, Нежданов уехал к Маркелову. Перед отъездом он успел свидеться с Марианной. Она тоже нисколько не стыдилась и не смущалась, глядела спокойно и решительно, и спокойно говорила ему «ты». Волновалась она только о том, что он узнает у Маркелова, и просила сообщить ей всё.
— Это само собою разумеется, — отвечал Нежданов.
Наконец я добралась до пропускного пункта, обогнула подъемные шипы на въезде и, подняв руку, вяло помахала дежурному за стеклом будки. Задыхаясь, вся в поту, я намеревалась продолжить путь обычным шагом, когда услышала сзади замедляющую ход машину.
«И в самом деле, — думалось ему, — чего нам тревожиться? В нашем сближении личное чувство играло роль… второстепенную — а соединились мы безвозвратно. Во имя дела? Да, во имя дела!»
Так думалось Нежданову, и он сам не подозревал, сколько было правды — и неправды — в его думах.
— Нарочно под колеса лезешь, или как? — громогласно осведомился капитан Пит Марино, перегнувшись через пассажирское сиденье своей серебряной «краун-виктории». Торчащие удочки радиоантенн заколыхались от резкой остановки. Несмотря на все мои нотации, он был не пристегнут.
Он застал Маркелова в том же усталом и суровом настроении духа. Пообедавши кое-как и кое-чем, они отправились в известном уже нам тарантасе (вторую пристяжную, очень молодую и не бывавшую еще в упряжке лошадь, взяли напрокат у мужика — маркеловская еще хромала) на большую бумагопрядильную фабрику купца Фалеева, где жил Соломин. Любопытство Нежданова было возбуждено: ему очень хотелось поближе познакомиться с человеком, о котором в последнее время он слышал так много. Соломин был предупрежден; как только оба путешественника остановились у ворот фабрики и назвались — их немедленно провели в невзрачный флигелек, занимаемый «механиком-управляющим». Сам он находился в главном фабричном корпусе; пока одни из рабочих бегал за ним, Нежданов и Маркелов успели подойти к окну и осмотреться. Фабрика, очевидно, была в полном расцветании и завалена работой; отовсюду несся бойкий гам и гул непрестанной деятельности: машины пыхтели и стучали, скрыпели станки, колеса жужжали, хлюпали ремни, катились и исчезали тачки, бочки, нагруженные тележки; раздавались повелительные крики, звонки, свистки; торопливо пробегали мастеровые в подпоясанных рубахах, с волосами, прихваченными ремешком, рабочие девки в ситцах; двигались запряженные лошади… Людская тысячеголовая сила гудела вокруг, натянутая как струна. Всё шло правильно, разумно, полным махом; но не только щегольства или аккуратности, даже опрятности не было заметно нигде и ни в чем; напротив — всюду поражала небрежность, грязь, копоть; там стекло в окне разбито, там облупилась штукатурка, доски вывалились, зевает настежь растворенная дверь; большая лужа, черная, с радужным отливом гнили, стоит посреди главного двора; дальше торчат груды разбросанных кирпичей; валяются остатки рогож, циновок, ящиков, обрывки веревок; шершавые собаки ходят с подтянутыми животами и даже не лают; в уголку под забором сидит мальчик лет четырех, с огромным животом и взъерошенной головой, весь выпачканный в саже, — сидит и безнадежно плачет, словно оставленный целым миром; рядом с ним, замаранная той же сажей, свинья, окруженная пестрыми поросятами, пожирает капустные кочерыжки; дырявое белье болтается на протянутой веревке — а какой смрад, какая духота всюду! Русская фабрика — как есть; не немецкая и не французская мануфактура.
— Есть более верные способы покончить с собой, — ответила я, наклонившись к открытому окну. — Например, не пользоваться ремнем безопасности.
Нежданов глянул на Маркелова.
— Мне столько натолковали об отменных способностях Соломина, — начал он, — что, признаюсь, меня весь этот беспорядок удивляет; я этого не ожидал.
— При моей работе не знаешь, когда придется пулей выскакивать из тачки.
— Беспорядка тут нет, — отвечал угрюмо Маркелов, — а неряшливость русская. Все-таки миллионное дело! А ему приспособляться приходится: и к старым обычаям, и к делам, и к самому хозяину. Вы имеете ли понятие о Фалееве?
— Никакого.
— Врежешься куда-нибудь — точно вылетишь как пуля, — сказала я. — Прямо через лобовое стекло.
— Первый по Москве алтынник. Буржуй — одно слово!
В эту минуту Соломин вошел в комнату. Нежданову пришлось разочароваться в нем так же, как и в фабрике. На первый взгляд Соломин производил впечатление чухонца или, скорее, шведа. Он был высокого роста, белобрыс, сухопар, плечист; лицо имел длинное, желтое, нос короткий и широкий, глаза очень небольшие, зеленоватые, взгляд спокойный, губы крупные и выдвинутые вперед; зубы белые, тоже крупные, и раздвоенный подбородок, чуть-чуть обросший пухом. Одет он был ремесленником, кочегаром: на туловище старый пиджак с отвислыми карманами, на голове клеенчатый помятый картуз, на шее шерстяной шарф, на ногах дегтярные сапоги. Его сопровождал человек лет сорока, в простой чуйке, с чрезвычайно подвижным цыганским лицом и черными как смоль, пронзительными глазами, которыми он, как только вошел, так разом и окинул Нежданова… Маркелова он уже знал. Звали его Павлом; он слыл фактотумом Соломина.
Марино, опытный детектив, специализирующийся на убийствах, жил, как и я сама, в Ричмонде. Не так давно он получил повышение с переводом в первый участок, находившийся в самом криминальном районе города. С ФБР Марино долгие годы сотрудничал в рамках программы по расследованию насильственных преступлений.
Соломин подошел не спеша к обоим посетителям, даванул молча руку каждого из них своей мозолистой, костлявой рукой, вынул из стола запечатанный пакет и передал его, тоже молча, Павлу, который тотчас и вышел вон из комнаты. Потом он потянулся, крякнул; сбросив картуз с затылка долой одним взмахом руки, присел на деревянный крашеный стульчик и, указав Маркелову и Нежданову на такой же диван, промолвил:
— Прошу!
В пятьдесят с небольшим он являл собой живой пример человека, поддавшегося порокам собственной натуры, жертву неумеренности в пище и злоупотребления выпивкой. На лице, обрамленном редеющей седой шевелюрой, явственно читались следы непростого жизненного пути. Излишний вес, плохая физическая форма и дурной характер были его отличительными чертами. Я знала, что его вызвали в качестве консультанта по делу Эмили Стайнер, но количество багажа на заднем сиденье машины меня удивило.
Маркелов сперва познакомил Соломина с Неждановым; тот ему снова даванул руку. Потом Маркелов начал говорить о «деле», упомянул о письме Василия Николаевича. Нежданов подал это письмо Соломину. Пока он читал внимательно и не торопясь, переводя глаза со строки на строку, Нежданов глядел на него. Соломин сидел близ окна; уже низкое солнце ярко освещало его загорелое, слегка вспотевшее лицо, его белокурые запыленные волосы, зажигая в них множество золотистых точек. Его ноздри подрыгивали и раздувались во время чтения и губы шевелились, как бы произнося каждое слово; он держал письмо крепко и высоко обеими руками. Всё это, бог ведает почему, нравилось Нежданову. Соломин возвратил письмо Нежданову, улыбнулся ему и опять принялся слушать Маркелова. Тот говорил, говорил — и умолк наконец.
— Знаете ли что, — начал Соломин, и голос его, немного сиплый, но молодой и сильный, тоже понравился Нежданову, — у меня здесь не совсем удобно; поедемте-ка к вам — до вас всего семь верст. Ведь вы в тарантасе приехали?
— Ты что, надолго сюда?
— Да.
— Ну… место мне будет. Через час у меня работы кончаются, и я свободен. Мы и потолкуем. Вы тоже свободны? — обратился он к Нежданову.
— Бентон записал меня на тренинг в условиях уличной перестрелки.
— До послезавтра.
— И прекрасно. Мы вот заночуем у них. Можно будет, Сергей Михайлыч?
— Тебя, а еще кого? — поинтересовалась я. Мне было известно, что эта программа рассчитана на оперативные подразделения, а не на отдельных детективов.
— Что за вопрос! Конечно, можно.
— Ну — я сейчас. Дайте только пообчиститься немного.
— Меня и группу захвата с моего участка.
— А как у вас по фабрике? — значительно спросил Маркелов.
Соломин глянул в сторону.
— Только не говори, что на новой должности тебе придется двери ногами вышибать.
— Мы потолкуем, — промолвил он вторично. — Погодите-ка… я сейчас… Я кое-что забыл.
Он вышел. Если бы не хорошее впечатление, которое он произвел на Нежданова, тот бы, пожалуй, подумал и даже, быть может, спросил бы у Маркелова: «Уж не отлынивает ли он?» Но ему ничего подобного в голову не пришло.
— Один из плюсов повышения, док, — приходится вновь втискивать задницу в униформу и выходить на улицу. Времена изменились, если ты вдруг не заметила: дешевые пукалки у преступников уже не в ходу.
Час спустя, в то время, когда из всех этажей громадного здания по всем лестницам спускалась и во все двери выливалась шумная фабричная толпа, тарантас, в котором сидели Маркелов, Нежданов и Соломин, выезжал из ворот на дорогу.
— Василий Федотыч! Действовать? — закричал Соломину напоследях Павел, проводивший его до ворот.
— Спасибо за информацию, — холодно ответила я. — Не забудь надеть что-нибудь поплотнее.
— Попридержи… — отвечал Соломин. — Это насчет одной ночной операции, — пояснил он своим товарищам.
— А? — Сквозь темные очки он поглядывал в зеркало заднего вида на машины, осторожно проезжавшие мимо.
— Шарики с краской бьют довольно ощутимо.
Приехали они в Борзёнково, поужинали — больше приличия ради, — а там запылали сигары и начались разговоры, те ночные, неутомимые русские разговоры, которые в таких размерах и в таком виде едва ли свойственны другому какому народу. Впрочем, и тут Соломин не оправдал ожиданий Нежданова. Он говорил замечательно мало… так мало, что почти, можно сказать, постоянно молчал; но слушал пристально и если произносил какое-либо суждение или замечание, то оно было и дельно, и веско, и очень коротко. Оказалось, что Соломин не верил в близость революции в России; но, не желая навязывать свое мнение другим, не мешал им попытаться и посматривал на них — не издали, а сбоку. Он хорошо знал петербургских революционеров и до некоторой степени сочувствовал им, ибо был сам из народа; но он понимал невольное отсутствие этого самого народа, без которого «ничего ты не поделаешь» и которого долго готовить надо — да и не так и не тому, как те. Вот он и держался в стороне — не как хитрец и виляка, а как малый со смыслом, который не хочет даром губить ни себя, ни других. А послушать… отчего не послушать — и даже поучиться, если так придется. Соломин был единственный сын дьячка; у него было пять сестер — все замужем за попами и дьяконами; но он, с согласия отца, степенного и трезвого человека, бросил семинарию, стал заниматься математикой и особенно пристрастился к механике; попал на завод к англичанину, который полюбил его как сына и дал ему средства съездить в Манчестер, где он пробыл два года и выучился английскому языку. На фабрику московского купца он попал недавно и хотя с подчиненных взыскивал, — потому что в Англии на эти порядки насмотрелся, — но пользовался их расположением: свой, дескать, человек! Отец был им очень доволен, называл его «обстоятельным» и только жалел о том, что сын жениться не желает.
— Я под выстрелы подставляться не намерен.
В течение ночного разговора у Маркелова Соломин, как мы уже сказали, почти всё молчал; но когда Маркелов принялся толковать о надеждах, возлагаемых им на фабричных, Соломин по своему обыкновению лаконически заметил, что у нас на Руси фабричные не то, что за границей, — самый тихоня народ.
— А мужики? — спросил Маркелов.
— Так никто не намерен.
— Мужики? Кулаков меж ними уж теперь завелось довольно и с каждым годом больше будет, а кулаки только свою выгоду знают; остальные — овцы, темнота.
— Так где же искать?
— Ты когда приехала? — сменил он тему.
Соломин улыбнулся.
— Ищите и обрящете.
— Вчера вечером.
Он почти постоянно улыбался, и улыбка его была тоже какая-то бесхитростная — но не безотчетная, как и весь он. С Неждановым он обходился особенным образом: молодой студент возбуждал в нем участие, почти нежность.
В течение того же ночного разговора Нежданов вдруг разгорячился и пришел в азарт; Соломин тихонько встал и, перейдя своей развалистой походкой через всю комнату, запер открывшееся за головой Нежданова окошко…
Марино вытащил пачку «Мальборо» из солнцезащитного щитка.
— Как бы вы не простудились, — добродушно промолвил он в ответ на изумленный взгляд оратора.
Нежданов стал расспрашивать его о том, какие социальные идеи он пытается провести во вверенной ему фабрике и намерен ли он устроить дело так, чтобы работники участвовали в барыше?
— Тебя уже ввели в курс?
— Душа моя! — отвечал Соломин, — мы школу завели и больницу маленькую — да и то патрон упирался, как медведь!
Раз только Соломин рассердился не на шутку и так ударил своим могучим кулаком по столу, что всё на нем подпрыгнуло, не исключая пудовой гирьки, приютившейся возле чернильницы. Ему рассказали о какой-то несправедливости на суде, о притеснении рабочей артели…
— Поверхностно. Насколько я понимаю, основную часть записей по делу местные детективы представят сегодня утром.
Когда же Нежданов и Маркелов принимались говорить, как «приступить», как привести план в действие; Соломин продолжал слушать с любопытством, даже с уважением — но сам уже не произносил ни слова. До четырех часов длилась эта их беседа. И о чем, о чем они не перетолковали! Маркелов между прочим таинственно намекнул на неутомимого путешественника Кислякова, на его письма, которые становятся всё интереснее да интереснее; он обещал показать Нежданову некоторые из них и даже дать их ему на дом, так как они очень пространны и писаны не совсем разборчивым почерком; да и сверх того, в них много учености и даже стихи попадаются — но не какие-нибудь легкомысленные, а с социалистическим направлением! От Кислякова Маркелов перешел к солдатам, к адъютантам, к немцам — договорился наконец до своих артиллерийских статей; Нежданов упомянул об антагонизме Гейне и Бёрне, о Прудоне, о реализме в искусстве, а Соломин слушал, слушал, вникал, покуривал — и, не переставая улыбаться, не сказав ни одного остроумного слова, казалось, лучше всех понимал, в чем состояла собственно вся суть.
Пробило четыре часа… Нежданов и Маркелов едва держались на ногах от усталости, а Соломин хоть бы в одном глазе! Приятели разошлись; но прежде было сообща положено: на следующий день отправиться в город к староверу купцу Голушкину, для пропаганды: сам Голушкин был очень ретив — да и обещал прозелитов! Соломин высказал было сомнение: стоит ли посещать Голушкина? Однако потом согласился, что стоит.
— Это Голт. По-любому он.
XVII
— Определенные параллели прослеживаются, — осторожно согласилась я.
Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу — да кстати в постскриптуме сообщала ему «забавную» новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не сплетни передает, а видела всё собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи… но он ни слова не промолвил: велел отдать посланцу книгу — и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел «по хозяйству». Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности; по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве (тут он заметил в скобках с нота-бене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну сажей, разведенной на воде); и всё это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков. Потом он говорил опять-таки о себе, о своей звезде, о том, как и в чем именно он дополнил теорию страстей Фуриэ; уверял, что он первый отыскал наконец «почву», что он «не пройдет над миром безо всякого следа», что он сам удивляется тому, как это он, двадцатидвухлетний юноша, уже решил все вопросы жизни и науки — и что он перевернет Россию, даже «встряхнет» ее! Dixi!!
[40] — приписывал он в строку. Это слово: Dixi — попадалось часто у Кислякова и всегда с двумя восклицательными знаками. В одном из писем находилось и социалистическое стихотворение, обращенное к одной девушке и начинавшееся словами:
Щелкнув по пачке, Марино вытряхнул сигарету и зажал ее в губах.
Люби не меня — но идею!
Нежданов внутренно подивился не столько самохвальству г-на Кислякова, сколько честному добродушию Маркелова… но тут же подумал: «Побоку эстетику! и г-н Кисляков может быть полезен».
— Я этого долбаного сукина сына все равно засажу, пусть хоть в пекло от меня спрячется.
К чаю все три приятеля сошлись в столовой; но вчерашнее словопрение между ними не возобновилось. Никому из них не хотелось говорить — но один Соломин молчал спокойно; и Нежданов и Маркелов казались внутренно взволнованными.
После чаю они отправились в город; старый слуга Маркелова, сидя на рундучке, сопровождал своего бывшего барина обычным унылым взором.
— Если окажется, что он и впрямь в аду, лучше его там и оставить, — заметила я. — Пообедаем вместе?
Купец Голушкин, с которым предстояло познакомиться Нежданову, был сын разбогатевшего торговца москательным товаром — из староверов-федосеевцев. Сам он не увеличил отцовского состояния, ибо был, как говорится, жуир, эпикуреец на русский лад — и никакой в торговых делах сообразительности не имел. Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал… вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми — и в театр ездил и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке. Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету! То Суворов или Потемкин — а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию (прежде он говорил просто «в позицию», но потом его научили) — свела его с нигилистами: он высказывал самые крайние мнения, трунил над собственным староверством, ел в пост скоромное, играл в карты, а шампанское пил, как воду. И всё сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешены. Он был вдов, бездетен; сыновья его сестры с подобострастным трепетом вились около него… но он обзывал их непросвещенными олухами, варварами и едва пускал их к себе на глаза. Жил он в большом каменном, довольно неряшливо содержанном доме; в иных комнатах мебель была заграничная, а в иных ничего не было, кроме крашеных стульев да клеенчатого дивана. Картины висели везде — и везде прескверные: рыжие ландшафты, лиловые морские виды, «Поцелуй» Моллера, толстые голые женщины с красными коленками и локтями. Хоть у Голушкина и не было семьи, но много разной челяди и приживальщиков ютилось под его кровлей: не из щедрости принимал он их, а опять-таки из популярничанья — да чтоб было над кем командовать и ломаться. «Мои клиенты», — говорил он, когда желал пыль пустить в глаза; книг он не читал, а ученые выражения запоминал отлично.
— Только если ты платишь.
Молодые люди застали Голушкина в его кабинете. Облеченный в долгополое пальто, с сигарой во рту, он притворялся, что читает газету. При виде их он тотчас вскочил, заметался, покраснел, закричал, чтобы скорей подавали закуску, что-то спросил, чему-то засмеялся — и всё это разом. Маркелова и Соломина он знал; Нежданов был для него новое лицо. Услышав, что он студент, Голушкин опять засмеялся, пожал ему вторично руку и промолвил:
— Славно! славно! нашего полку прибыло… Учение свет, неучение тьма — я сам на медные гроши учен, но понимаю, потому достиг!
— Я и так всегда плачу, — напомнила я.
Нежданову показалось, что г-н Голушкин робеет и конфузится… да оно действительно и было так. «Смотри, брат Капитон! не ударь лицом в грязь!» — было его первой мыслью при виде каждого нового лица. Он, однако, скоро оправился и тем же торопливо-шепелявым, спутанным языком начал говорить о Василии Николаевиче, об его характере, о необходимости про… па… ганды (он это слово хорошо знал, но выговаривал медленно); о том, что у него, Голушкина, открылся новый молодец, пренадежный; что, кажется, время теперь уже близко, назрело для… для ланцета (при этом он глянул на Маркелова, который, однако, даже бровью не повел); потом, обратясь к Нежданову, он принялся расписывать самого себя, не хуже чем сам великий корреспондент Кисляков. Что он, мол, из самодуров вышел давно, что он хорошо знает права пролетариев (и это слово он помнил твердо), что хотя он собственно торговлю бросил и занимается банковыми операциями — для наращения капитала, — но это только для того, чтобы капитал сей в данную минуту мог послужить в пользу… в пользу общему движению, в пользу, так сказать, народу; а что он, Голушкин, в сущности презирает капитал! Тут вошел человек с закуской, и Голушкин значительно крякнул и попросил: не угодно ли пройтись по рюмочке? — и сам первый «хлопнул» внушительную чарочку перцовки.
— И дальше будешь. — Он вырулил на подъездную дорожку. — Кто из нас двоих богатенький доктор?
Гости принялись за закуску. Голушкин запихивал себе в рот громадные куски паюсной икры и пил исправно, приговаривая: «Пожалуйте, господа, пожалуйте, хороший макончик!» Снова обратившись к Нежданову, он спросил его, откуда он прибыл, надолго ли и где обретается; а узнав, что он живет у Сипягина, воскликнул:
— Знаю я этого барина! Пустой! — И тут же начал бранить всех землевладельцев С… ой губернии за то, что в них не только нет ничего гражданственного, но даже собственных интересов они не чувствуют… Только — чудное дело! — сам бранится, а глаза бегают и видно в них беспокойство. Нежданов не мог себе хорошенько отдать отчета, что это за человек и зачем он им нужен. Соломин по обыкновению помалчивал; а Маркелов принял такой сумрачный вид, что Нежданов спросил его наконец: что с ним? — На что Маркелов отвечал, что с ним — ничего, но таким тоном, каким обыкновенно отвечают люди, когда хотят дать понять, что есть, мол, что-то, да не про тебя. Голушкин опять принялся сперва бранить кого-то, а потом хвалить молодежь: какие, дескать, теперь умницы пошли! У-умницы! У! Соломин перебил его вопросом: кто, мол, тот молодец надежный, о котором он говорил, и где он его отыскал? Голушкин расхохотался, повторил раза два: а вот увидите, увидите — и начал расспрашивать его об его фабрике и об ее «плуте» владельце, на что Соломин отвечал весьма односложно. Тогда Голушкин налил всем шампанского и, наклонясь к уху Нежданова, шепнул: — За республику! — и выпил бокал залпом. Нежданов пригубил. Соломин заметил, что он вина утром не пьет; Маркелов злобно и решительно выпил свой бокал до дна. Казалось, нетерпенье грызло его: вот, мол, мы всё прохлаждаемся, а к настоящему разговору не приступаем… Он ударил по столу, сурово промолвил: — Господа! — и собрался было говорить…
Но в это мгновенье вошел в комнату прилизанный человечек с кувшинным рыльцем и чахоточный на вид, в купеческом нанковом кафтанчике, обе руки на отлет.
Сбиваясь с бега на шаг, я добралась до пешеходной тропинки, пересекла ее и через заднюю дверь вошла в здание спорткомплекса. В раздевалке на меня уставились три хорошо сложенные девицы разной степени наготы.
Поклонившись всей компании, человек доложил что-то вполголоса Голушкину.
— Сейчас, сейчас, — отвечал тот торопливо. — Господа, — прибавил он, — я должен просить извинения… Мне Вася вот, мой приказчик, одну таку «вещию» сказал (Голушкин выразился так нарочно, шутки ради), что мне беспременно предстоит на время отлучиться; но надеюсь, господа, что вы согласитесь у меня сегодня откушать — в три часа; и гораздо тогда нам будет свободнее!
— Доброе утро, мэм, — пропели они в унисон, сразу прояснив, к какому подразделению принадлежат. Среди обитателей академии подобной раздражающей приветливостью известны лишь агенты Управления наркоконтроля.
Ни Соломин, ни Нежданов не знали, что ответить; но Маркелов тотчас промолвил, с той же суровостью на лице и в голосе:
— Конечно, будем; а то что же это за комедия?
— Благодарим покорно, — подхватил Голушкин и, нагнувшись к Маркелову, присовокупил: — «Тыщу» рублев во всяком случае на дело жертвую… в этом не сомневайся!
Смущаясь, я начала стаскивать с себя мокрую одежду. Принятая здесь и среди слабого пола мужская казарменная простота отношений, когда можно преспокойно болтать друг с другом в чем мать родила, выставляя напоказ синяки и ссадины, так и не стала для меня привычной. Вцепившись в полотенце, я поспешила в душ.
И при этом он раза три двинул правой рукой с оттопыренными мизинцем и большим пальцем: «верно, значит!»
Он проводил гостей до двери и, стоя на пороге, крикнул:
— Буду ждать в три часа!
Едва я включила воду, как за пластиковую шторку заглянула пара знакомых зеленых глаз. Я вздрогнула от неожиданности и выронила мыло. Скользнув по кафельному полу, оно остановилось у заляпанных грязью кроссовок моей племянницы.
— Жди! — отвечал один Маркелов.
— Господа! — промолвил Соломин, как только все трое очутились на улице. — Я возьму извозчика — и поеду на фабрику. Что мы будем делать до обеда? Бить баклуши? Да и купец наш… мне кажется, от него, как от козла, — ни шерсти, ни молока.
— Люси, неужели нельзя подождать, пока я выйду? — Я резко задернула шторку.
— Ну, шерсть-то будет, — заметил угрюмо Маркелов. — Он вот деньги обещает. Или вы им брезгаете? Нам во всё входить нельзя. Мы — не разборчивые невесты.
— Стану я брезгать! — спокойно проговорил Соломин. — Я только себя спрашиваю, какую пользу мое присутствие может принести. А впрочем, — прибавил он, глянув на Нежданова и улыбнувшись, — извольте, останусь. На людях и смерть красна.
— Ну, загонял меня сегодня Лен! — проговорила она со счастливым выражением, подтолкнув мыло ногой обратно в кабинку. — Здорово было. Я его спрошу, когда следующий раз побежим по «Дороге из желтого кирпича», — может, мы и тебя возьмем.
Маркелов поднял голову.
— Пойдем пока в городской сад; погода хорошая. На людей посмотрим.
— Нет уж, спасибо. — Я намылила голову. — Порванные связки и переломы мне ни к чему.
— Пойдем.
Они пошли — Маркелов и Соломин впереди, Нежданов за ними.
— Ну, тетя Кей, хоть раз пробежать надо. Это как обряд посвящения.
XVIII
— Только не для меня.
Странное было состояние его души. В последние два дня сколько новых ощущений, новых лиц… Он в первый раз в жизни сошелся с девушкой, которую — по всей вероятности — полюбил; он присутствовал при начинаниях дела, которому — по всей вероятности — посвятил все свои силы… И что же? Радовался он? Нет. Колебался он? Трусил? Смущался? О, конечно нет. Так чувствовал ли он по крайней мере то напряжение всего существа, то стремление вперед, в первые ряды бойцов, которое вызывается близостью борьбы? Тоже нет. Да верит ли он, наконец, в это дело? Верит ли он в свою любовь? — О, эстетик проклятый! Скептик! — беззвучно шептали его губы. — Отчего эта усталость, это нежелание даже говорить, как только он не кричит и не беснуется? Какой внутренний голос желает он заглушить в себе этим криком? Но Марианна, этот славный, верный товарищ, эта чистая, страстная душа, эта чудесная девушка, разве она его не любит? Не великое разве это счастье, что он встретился с нею, что он заслужил ее дружбу, ее любовь? И эти два существа, которые теперь идут перед ним, этот Маркелов, этот Соломин, которого он знает еще мало, но к которому чувствует такое влечение, — разве они не отличные образчики русской сути, русской жизни — и знакомство, близость с ними не есть ли также счастье? Так отчего же это неопределенное, смутное, ноющее чувство? К чему, зачем эта грусть? — Коли ты рефлектер и меланхолик, — снова шептали его губы, — какой же ты к чёрту революционер? Ты пиши стишки, да кисни, да возись с собственными мыслишками и ощущениями, да копайся в разных психологических соображениях и тонкостях, а главное — не принимай твоих болезненных, нервических раздражений и капризов за мужественное негодование, за честную злобу убежденного человека! О Гамлет, Гамлет, датский принц, как выйти из твоей тени? Как перестать подражать тебе во всем, даже в позорном наслаждении самобичевания?
— Алексис! Друг! Российский Гамлет! — раздался вдруг, как бы в отзвучие всем этим размышлениям, знакомый пискливый голос: — Тебя ли я вижу?!
Люси помолчала секунду, потом как-то нерешительно произнесла:
Нежданов поднял глаза — и с изумлением увидел перед собою Паклина! Паклина в образе пастушка, облеченного в летнюю одежду бланжевого цвету, без галстука на шее, в большой соломенной шляпе, обвязанной голубой лентой и надвинутой на самый затылок, и в лаковых башмачках!
Он тотчас подковылял к Нежданову и ухватился за его руки.
— Я хотела у тебя кое-что спросить.
— Во-первых, — начал он, — хотя мы в публичном саду, надо, по старинному обычаю, обняться… и поцеловаться… Раз! два! три! Во-вторых, ты знай, что если бы я тебя не встретил сегодня, ты бы, наверное, завтра улицезрел меня, ибо мне известно твое местопребывание и я даже нарочно прибыл в сей город… каким манером — об этом после. В-третьих, познакомь меня с твоими товарищами. Скажи мне вкратце, кто они, а им — кто я, и будем наслаждаться жизнью!
Нежданов исполнил желание своего друга, назвал его, Маркелова, Соломина и сказал о каждом из них, кто он такой, где живет, что делает и т. п.
Смыв шампунь и убрав волосы с глаз, я отодвинула занавеску и выглянула наружу. Люси стояла чуть поодаль, с ног до головы покрытая грязью и потом. Серую футболку с эмблемой ФБР забрызгала кровь. Моей племяннице исполнился двадцать один год, и она оканчивала Виргинский университет. У нее было красивое, четко очерченное лицо и короткие каштановые волосы, золотившиеся на солнце. Я же помнила ее пухленькой, с длинными рыжими патлами и скобками на зубах.
— Прекрасно! — воскликнул Паклин, — а теперь позвольте мне отвести вас всех вдаль от толпы, которой, впрочем, нет, на уединенную скамейку, сидя на которой я в часы мечтаний наслаждаюсь природой. Удивительный там вид: губернаторский дом, две полосатых будки, три жандарма и ни одной собаки! Не удивляйтесь, однако, слишком моим речам, которыми я столь тщетно стараюсь рассмешить вас! Я, по мнению моих друзей, представляю русское остроумие… оттого-то, вероятно, я и хромаю.
Паклин повел приятелей к «уединенной скамейке» и усадил их на ней, предварительно согнав с нее двух салопниц. Молодые люди «обменялись мыслями»… занятие большей частью довольно скучное — особенно на первых порах — и необыкновенно бесплодное.
— Мне предлагают остаться здесь после выпуска из университета, — сказала она. — Мистер Уэсли внес предложение, и руководство скорее всего возражать не будет.
— Стой! — воскликнул вдруг Паклин, обернувшись к Нежданову, — надо тебе объяснить, почему я здесь. Ты знаешь, я свою сестру каждое лето увожу куда-нибудь; когда я узнал, что ты отправляешься в соседство здешнего города, я и вспомнил, что в самом этом городе живут два удивительнейших субъекта: муж и жена, которые нам доводятся сродни… по матери. Мой отец был мещанин (Нежданов это знал, но Паклин сказал это для тех двух), а она — дворянка. И давным-давно они нас к себе зазывают! — Стой! — думаю я… Это мне на руку. Люди они добрейшие, сестре у них будет — лафа; чего же больше? Вот мы и прикатили. И уж точно! Так нам здесь хорошо… сказать нельзя! Но что за субъекты! Что за субъекты! Вам непременно надо с ними познакомиться! — Что вы здесь делаете? Где вы обедаете? И зачем вы собственно сюда приехали?
— Так в чем вопрос?
— Мы обедаем сегодня у одного Голушкина… Здесь есть такой купец, — отвечал Нежданов.
— В котором часу?
— В три часа.
— Просто хотела узнать твое мнение. — В ее словах снова отчетливо прозвучали сомнение и неопределенность.
— И вы видитесь с ним насчет… насчет… — Паклин обвел взором Соломина, который улыбался, и Маркелова, который всё темнел да темнел…
— Да ты им, Алеша, скажи… сделай какой-нибудь фармазонский знак, право… скажи, что со мной ведь чиниться нечего… Ведь я ваш… вашего общества…
— Ты же знаешь, что новых сотрудников сейчас не набирают.
— Голушкин тоже наш, — заметил Нежданов.
— Ну вот и чудесно! До трех часов еще времени много. Послушайтесь меня — пойдемте к моим родственникам!
Люси пристально посмотрела на меня, стараясь по выражению лица распознать, что я пытаюсь от нее скрыть.
— Да ты с ума сошел! Как же можно так…
— Меня все равно не взяли бы агентом сразу после университета. Смысл такой, чтобы я пока поработала в ТИКе, на гранте или еще как. А уж как там будет дальше, кто знает? — Она пожала плечами.
— Об этом ты не беспокойся! уж это я на себя беру. Представь: оазис! Ни политика, ни литература, ни что современное туда и не заглядывает. Домик какой-то пузатенький, каких теперь и не видать нигде; запах в нем — антик; люди — антик; воздух — антик… за что ни возьмись — антик, Екатерина Вторая, пудра, фижмы, XVIII век! Хозяева… представь: муж и жена, оба старенькие-престаренькие, однолетки — и без морщин; кругленькие, пухленькие, опрятненькие, настоящие попугайчики-переклитки; а добры до глупости, до святости, бесконечно! Мне скажут, «бесконечная» доброта часто бывает сопряжена с отсутствием нравственного чувства… Но я в эти тонкости не вхожу и знаю только, что мои старички — добрячки! И детей никогда не имели. Блаженные! Их так в городе блаженными и зовут. Одеты оба одинаково, в какие-то полосатые капоты — и материя такая добротная: такой тоже теперь нигде не сыщешь. Похожи друг на друга ужасно, только вот что у одной на голове чепец, а у другого колпак — и с такими же рюшами, как на чепце; только без банта. Не будь этого банта — так и не узнаешь, кто — кто; к тому ж и муж-то безбородый. И зовут их: одного — Фомушка, а другую — Фимушка. Я тебе говорю — деньги следовало бы платить, чтоб только посмотреть на них. Любят друг друга до невозможности; а посетит их кто — милости просим! И такие податливые: сейчас все свои штучки покажут. Только одно: курить у них нельзя; не то чтобы они были раскольники — но уж очень им табак мерзит… Да ведь в их времена кто же и курил? Зато и канареек они не держат, потому что птица эта тоже мало была тогда распространена… И это великое счастие — согласитесь! Ну что ж? идете вы?
— Я, право же, не знаю, — начал Нежданов.
Строгое здание ТИКа — Технико-исследовательского комплекса ФБР — было возведено на территории академии недавно. Проекты, над которыми там работали, были строго засекречены, и меня слегка задевало, что я, будучи главным судебно-медицинским экспертом штата Виргиния и консультирующим патологоанатомом отдела следственного анализа Бюро, не имею допуска туда, где моя юная племянница проводит каждый день.
— Стой: я еще не всё сообщил. Голоса у них одинаковые: закрой глаза, так и не знаешь, кто говорит. Только у Фомушки речь как будто почувствительней. Вот вы, господа, собираетесь теперь на великое дело, быть может на страшную борьбу… Что бы вам, прежде чем броситься в эти бурные волны, окунуться…
Люси сбросила кроссовки, стащила шорты и через голову стянула футболку вместе со спортивным бюстгальтером.
— В стоячую воду? — перебил Маркелов.
— Потом договорим, — сказала я, выходя из душа и уступая место ей.
— А хоть бы и так? Стоячая она, точно; только не гнилая. Такие есть степные прудки; они хоть и не проточные, а никогда не зацветают, потому что на дне у них есть ключи. И у моих старичков есть ключи — там, на дне сердца, чистые-пречистые. Уж одно то: хотите вы узнать, как жили сто, полтораста лет тому назад? Так спешите, идите за мною. А то придет вдруг день и час — один и тот же час непременно для обоих, — и свалятся мои переклитки со своих жердочек, и всякий антик тотчас с ними прекратится, и пузатенький дом пропадет — и вырастет на его месте то, что, по словам моей бабушки, всегда вырастает на месте, где была «человечина», а именно: крапива, репейник, осот, полынь и конский щавель; самой улицы не будет — и придут люди, и ничего уже больше такого не найдут во веки веков!..
— Ай! — взвизгнула она, когда вода попала на ссадины.
— А что? — воскликнул Нежданов, — и впрямь пойти?
— Я с великим даже удовольствием готов, — промолвил Соломин, — не по моей это части, а все-таки любопытно; и коли г-н Паклин точно может поручиться, что мы своим приходом никого не обеспокоим, то… почему же…
— Промой как следует, побольше воды и мыла. Как тебя угораздило так поранить руку?
— Да уж не сомневайтесь! — воскликнул в свою очередь Паклин, — восторг произведете — и больше ничего. Какие тут церемонии! Говорят вам: они блаженные, мы их петь заставим. А вы, г-н Маркелов, согласны?
Маркелов сердито повел плечами.
— На склоне поскользнулась, и веревка врезалась в кожу.
— Не оставаться же мне тут одному! Извольте вести. — Молодые люди поднялись со скамейки.
— Какой это у тебя барин грозный, — шепнул Паклин Нежданову, указывая на Маркелова, — ни дать ни взять Иоанн Предтеча, наевшийся акрид… одних акрид, без меда! А тот, — прибавил он, кивнув головой на
— Надо бы обработать спиртом.
Соломина, — чудесный! Как это он славно улыбается! Я заметил, так улыбаются только такие люди, которые выше других, а сами этого не знают.
— Еще чего!
— Разве бывают такие люди? — спросил Нежданов.
— Редко; но бывают, — отвечал Паклин.
— Во сколько сегодня освободишься?
XIX
— Не знаю. Как получится.
— Мы еще увидимся до моего отъезда в Ричмонд, — пообещала я.
Фомушка и Фимушка — Фома Лаврентьевич и Евфимия Павловна Су́бочевы — принадлежали оба к одному и тому же коренному русскому дворянскому роду и считались чуть ли не самыми старинными обитателями города С*. Они вступили в брак очень рано — и очень давно тому назад поселились в дедовском деревянном доме на краю города, никогда оттуда не выезжали и ни в чем никогда не изменили ни своего образа жизни, ни своих привычек. Время, казалось, остановилось для них; никакое «новшество» не проникало за границу их «оазиса». Состояние у них было небольшое; но мужички их по-прежнему привозили им по нескольку раз в год домашнюю живность и провизию; староста в указанный срок являлся с оброчными деньгами и парой рябчиков, будто бы застреленных в господских лесных, в действительности давно исчезнувших, дачах; его поили чаем на пороге гостиной, дарили ему баранью шапку, пару зеленых замшевых рукавиц и отпускали с богом. Дворовые люди по-прежнему наполняли субочевский дом. Старый слуга Каллиопыч, облеченный в камзол из необычайно толстого сукна с стоячим воротником и маленькими стальными пуговицами, по-прежнему докладывал нараспев, что «кушанье на столе», и засыпал, стоя за креслом барыни. Буфет был у него на руках; он заведовал «разной бакалией, кардамонами и лимонами», а на вопрос: не слыхал ли он, что для всех крепостных вышла воля, всякий раз отвечал, что мало ли кто какие мелет враки; это, мол, у турков бывает воля, а его, слава богу, она миновала. Девка Пуфка из карлиц держалась для развлечения, а старая няня Васильевна во время обеда входила с большим темным платком на голове и рассказывала шамкавшим голосом про всякие новости: про Наполеона, двенадцатый год, про антихриста и белых арапов; а не то, подперши рукою подбородок, словно горюя, сообщала, какой она видела сон и что он означал, и что у ней на картах вышло. Самый дом Субочевых отличался от всех других домов в городе: он был весь построен из дуба и окна имел в виде равносторонних четырехугольников; двойные рамы никогда не вынимались! И были в нем всевозможные сенцы, и горенки, и светлицы, и хороминки, и рундучки с перильцами, и голубцы на точеных столбиках, и всякие задние переходцы и каморки. Спереди находился палисадник, а сзади сад; а в саду — что́ клетушек, пунек, амбарчиков, погребков, ледничков… — как есть гнездо! И не то чтобы во всех этих помещениях сохранялось много добра — иные уже и завалились; да заведено всё это было исстари — ну, и держалось. Лошадей у Субочевых было только две, древние, седлистые, косматые; по одной от старости даже белые пятна выступили; звали ее Недвигой. Закладывались они — много-много раз в месяц — в необычайный, всему городу известный экипаж, представлявший подобие земного глобуса с вырезанной спереди четвертою частью и обитый снутри заграничной желтой материей, сплошь усеянной крупными пупырушками в виде бородавок. Последний аршин этой материи был выткан в Утрехте или Лионе еще во времена императрицы Елизаветы! И кучер у Субочевых был чрезвычайно древний, пропитанный запахом ворвани и дегтя старик; борода начиналась у него близ самых глаз — а брови падали маленьким каскадом на бороду. Он до того был медлителен во всех своих движениях, что употреблял целых пять минут на понюшку табаку, две минуты на то, чтобы заткнуть кнут за пояс, и два часа с лишком на то, чтобы заложить одну Недвигу. А звали его Перфишкой. Если Субочевым случалось выехать и экипажу приходилось хоть чуточку подниматься в гору, то они непременно пугались (спускаясь с горы, они, впрочем, тоже пугались), цеплялись за каретные ремни и твердили оба вслух: «Коням — коням… сила Самуила; а мы — а мы легче пуха, легче духа!!.» Субочевых все в городе С* считали за чудаков, чуть не за сумасшедших; да они сами сознавали, что не подходят к настоящим порядкам… но не больно об этом печалились: в каком быту родились они, выросли и сочетались браком, в том и остались. Одна только особенность того быта к ним не пристала: отроду они никогда никого не наказали, не взыскали ни с кого. Коли слуга у них оказывался отъявленным пьяницей или вором, они сперва долго терпели и переносили — вот как переносят дурную погоду; а наконец старались отделаться от него, спустить его другим господам: пускай же, дескать, и те помаются маленько! Только эта беда случалась с ними редко, — до того редко, что становилась в их жизни эпохой — и они говаривали, например: «Этому очень давно; это приключилось тогда, когда у нас проживал Алдошка озорник»; или: «когда у нас украли меховую дедушкину шапку с лисьим хвостом…» У СубочевВернувшись в раздевалку, я принялась сушить волосы. Не прошло и минуты, как Люси, в отличие от меня отнюдь не страдавшая излишней стыдливостью, прошлепала мимо в одних только швейцарских часах, которые я подарила ей на день рождения.
ых еще водились, такие шапки. Другая, впрочем, отличительная черта старинного быта в них также не замечалась: ни Фимушка, ни Фомушка не были слишком религиозными людьми. Фомушка так даже придерживался вольтерианских правил; а Фимушка смертельно боялась духовных лиц; у них, по ее приметам, глаз был дурной. «Поп у меня посидит, — говаривала она, — глядь! ан сливки-то и скислись». В церковь они выезжали редко и постились по-католически, то есть употребляли яйца, масло и молоко. В городе это знали — и, конечно, это не поправляло их репутации. Но доброта их всё побеждала; и над чудаками Субочевыми хоть и смеялись, хоть и считали их юродивыми и блаженными, а все-таки в сущности уважали их.
— Ч-черт! — прошипела она от боли, натягивая одежду. — Ты просто не поверишь, сколько мне надо за сегодня успеть. Переразбить на разделы жесткий диск, всю систему переставить — место постоянно заканчивается, выделить дополнительный объем дискового пространства, отредактировать кое-какие файлы… Надеюсь, хоть с «железом» проблем больше не будет, — продолжала она жаловаться, не особо, впрочем, искренне. На самом деле Люси обожала свою работу, даже самые рутинные и малозначимые моменты.
Да; их уважали… но ездить к ним никто не ездил. Впрочем, они об этом также не тужили. Вместе они никогда не скучали, а потому не разлучались никогда и никакого другого общества не желали. Ни Фомушка, ни Фимушка ни разу не болели; а если с одним из них и приключалась какая легкая немощь, то они оба пили настой липового цвету, натирались теплым маслом по пояснице или капали горячим салом на подошвы — и вскорости всё проходило. День они проводили всегда одинаково. Вставали поздно, кушали утром шоколад из крошечных чашек в виде ступок; «чай, — уверяли они, — уж после нас в моду-то вошел»; садились друг перед другом — и либо беседовали (и всегда находили о чем!), либо читали из «Приятного препровождения времени», «Зеркала света» или «Аонид», либо просматривали старенький альбом, переплетенный в красный сафьян с золотою каемкой, принадлежавший некогда, как гласила надпись, одной M-me Barbe de Kabyline
[41]. Как и когда попал этот альбом к ним в руки — они сами не знали. В нем находилось несколько французских и много русских стихотворений и прозаических статей, вроде, например, следующего «краткого» размышления о «Цецероне»:
«В каковом расположении Цецерон вступил в чин квестора, объявляет он следующее. Засвидетельствовавши богами чистосердие своих чувственностей во всех чинах, коими дотоле почтен был, мнил себя обязанна самыми священными узами к достойному оных исполнению и в сем намерении не попускался он, Цецерон, не токмо в сладости законопреступные, но и убегал от таковых увеселений, кои кажутся быть всеконечно необходимы». Внизу стояло: «Записано в Сибири, в гладе и хладе». Хорошо было также стихотворение, озаглавленное «Тирсис», где встречались такие строфы:
— Я, когда бегала, встретила Марино. Он приехал на неделю, — вспомнила я.
Покой вселенной управляет,
Роса с приятностью блестит,
Природу нежит, прохлаждает,
Ей нову жизнь собой дарит!
Один Тирсис с душой унылой
Страдает, мучится, грустит…
Когда с ним нет Анеты милой —
Его ничто не веселит! —
— Увидишь его, спроси, как насчет пострелять со мной. — Она зашвырнула кроссовки в шкафчик и с энергичным «бамс!» захлопнула дверцу.
и экспромт проезжего капитана в 1790 году, «Маия в шестый день»:
— Думаю, стрельбы у него и так будет хоть отбавляй, — бросила я вдогонку. В раздевалку тем временем вошли еще с полдюжины сотрудниц наркоконтроля в черном.
Никогда я не забуду!
Тебя, любезное село!
И вечно помнить буду!
Приятно время как текло!
Которое имел я честь!
У владелицы твоей!
Пять лучших в жизни дней!