— Хорошо, что мы не тронули этих мальчишек, — сказал Торговец. — Мы заключили очень выгодные сделки, очень выгодные.
«Сделки», — подумал Исследователь.
— Они собрались, чтобы проводить нас, — сказал Торговец. — Все как один. Вам не кажется, что они стоят слишком близко?
— Им ничто не угрожает.
— Какая у них отталкивающая внешность, а?
— Зато их внутренний мир подкупает. Они настроены абсолютно дружелюбно.
— Глядя на них, этого не скажешь. Вон тот юнец, который первым подобрал нас…
— Они зовут его Рыжим.
— Странное имя для чудовища. Смешное. Он, кажется, всерьез расстроен тем, что мы улетаем. Только я что-то не разберу, почему. Будто тем самым мы лишаем его чего-то. Я не очень-то понял.
— Цирк, — коротко сказал Исследователь.
— Что? Почему? Чудовищная нелепость!
— А отчего бы и нет? Что бы сделали вы сами, если бы нашли его спящим на поле на Земле: красные щупальца, шесть ног, псевдоподии и прочее в том же роде?
14
Рыжий смотрел, как отлетает корабль. Красные щупальца — из-за них он получил свое прозвище — все еще колыхались, выражая сожаление об утраченной надежде, а глаза на ножках были полны желтоватыми кристаллами, которые соответствовали нашим земным слезам.
Курт Воннегут-младший
ЭФФЕКТ БАРНХАУЗА
Прежде всего хочу предупредить, что я, как и все другие, понятия не имею о местопребывании профессора Артура Барнхауза. Он исчез полтора года тому назад, и я не получал от него никаких известий, кроме короткой и весьма загадочной записки, которую я нашел в сочельник у себя в почтовом ящике.
Добавлю, что, если читатели этих строк надеются сами овладеть так называемым «эффектом Барнхауза», их ждет разочарование. Если бы я мог и хотел раскрыть этот секрет, я бы, конечно, был не простым преподавателем психологии, а кем-нибудь поважнее.
Меня уговорили написать этот отчет, так как я работал ассистентом у профессора Барнхауза и первый узнал о его потрясающем открытии. Но пока я был студентом, он ни разу не говорил со мной о том, как можно высвободить энергию мысли и управлять ею по своему желанию. Эти сведения он не хотел доверять ни одному человеку.
Кстати, должен заметить, что термин «эффект Барнхауза» выдумали газетчики и сам профессор Барнхауз никогда его не употреблял. Он назвал это явление «психодинамизмом» или «силой мысли».
Вряд ли есть на свете хоть один цивилизованный человек, которого надо убеждать, что такая сила существует. Ее разрушительная мощь хорошо известна во всех столицах мира. Должно быть, человечество уже давно догадывалось о ее существовании. Все знают, что некоторым людям особенно везет в тех играх, где приходится иметь дело с неодушевленными предметами — например, бросать кости. Профессор Барнхауз открыл, что всякое «везение» вполне измеримая сила и что у него самого эта сила воздействия на предметы достигла невероятных размеров.
По моим расчетам, сила профессора Барнхауза к тому времени, когда он ушел в подполье, была примерно в пятьдесят пять раз больше, чем сила атомной бомбы, сброшенной на Нагасаки. Он вовсе не хвастался, когда сказал генералу Хонесу Баркеру накануне операции «Мозговой штурм»:
— Вот сейчас, не вставая из-за стола, я, пожалуй, могу стереть с лица земли все что угодно, от Джо Луиса
[2] до Великой Китайской стены.
Понятно, что многие считают, будто профессор Барнхауз ниспослан нам свыше. Первая церковь Барнхауза в Лос-Анджелесе насчитывает многие тысячи прихожан. Но он ни телом, ни духом не похож на святого. Человек, который взял на себя всеобщее разоружение, холост, ниже среднего роста, полноват и склонен к сидячему образу жизни. Его ПИ (показатель интеллекта) — 143. Уровень вполне приличный, но ничего из ряда вон выходящего. Он, конечно, не бессмертен, но пока что вполне здоров и собирается справлять свое сорокалетие. Если ему сейчас и приходится жить в одиночестве, это вряд ли его особенно беспокоит. Когда я с ним работал, он был очень тихий и застенчивый человек и явно предпочитал книги и музыку обществу своих коллег.
Ничего сверхъестественного ни в нем самом, ни в его способностях нет. Его психодинамические излучения подчиняются многим физическим законам, так же как и радиоволны. Все, наверное, слышали в своих радиоприемниках оглушительный треск от «статического поля Барнхауза». Солнечные пятна и возмущения в ионосфере также влияют на эти излучения.
Но все же они в некоторых отношениях существенно отличаются от обычных радиоволн. По желанию профессора вся энергия психодинамизма может быть сосредоточена в любой точке, и сила воздействия не зависит от расстояния. Таким образом, психодинамизм имеет бесспорное преимущество перед бактериями или атомными бомбами, не говоря уже о том, что его применение не требует никаких затрат: профессор может избирательно воздействовать на личности или объекты, угрожающие обществу, вместо того чтобы истреблять целые народы во имя сохранения международного равновесия.
Генерал Хонес Баркер заявил Комитету национальной обороны: «Пока мы не отыщем Барнхауза, защиты от „эффекта Барнхауза“ не существует». Попытки «заглушить» или экранировать излучения провалились. Премьер Слезак мог бы и не расходовать такие баснословные суммы на «барнхаузоустойчивое» убежище. Почти четырехметровая толщина свинцового перекрытия не помешала профессору Барнхаузу дважды сбить его с ног, когда он там отсиживался.
Начались разговоры о том, что необходимо разыскать людей, в которых таится та же самая сила. Сенатор Уоррен Фоуст потребовал ассигнований на эту работу и провозгласил новый лозунг: «Кто владеет „эффектом Барнхауза“, владеет миром!» Комиссар Кропотник высказался примерно в том же духе, и началась новая дорогостоящая гонка вооружений, только с особым уклоном.
Каждое правительство носится теперь со своими лучшими игроками в кости, как будто они физики-атомщики. Возможно, что на Земле, кроме меня, найдется сотни две одаренных психодинамистов. Но, не владея техникой профессора, они так и останутся всего-навсего удачливыми игроками в кости. Даже зная секрет, они превратятся в опасное оружие не раньше чем через десять лет. Как раз такой срок понадобился и самому профессору. Так что «эффектом Барнхауза» пока что владеет — и надолго — только сам Барнхауз.
Считается, что эпоха Барнхауза наступила примерно полтора года назад, в тот день, когда была назначена операция «Мозговой штурм». Именно тогда психодинамизм приобрел политическое значение. Но на самом деле это явление было открыто в мае 1942 года, когда профессор отказался от специального назначения и записался рядовым в артиллерию. Психодинамизм был открыт так же случайно, как рентгеновы лучи или вулканизация резины.
Время от времени товарищи по казарме звали рядового Барнхауза перекинуться в кости. Он никогда не играл в азартные игры, и обычно ему удавалось отвертеться. Но как-то вечером он сел играть просто из вежливости. Этот факт можно назвать катастрофой или чудом — все зависит от точки зрения на то, что сейчас происходит в мире.
«Выбрось-ка семерку, папаша!» — сказал кто-то. И «папаша» выбросил семерку десять раз кряду, так что обчистил всех до единого.
[3] Потом он вернулся на свою койку и из любви к математике вычислил вероятность такого совпадения на обороте счета из прачечной. Оказалось, что получается один шанс из десяти миллионов. Это его озадачило, и он попросил кости у соседа. Он снова попробовал выбросить семерку, но на этот раз ничего не вышло. Тогда он немного полежал, а потом опять стал бросать кости. И снова выбросил семерку десять раз подряд.
Другой на его месте присвистнул бы и отмахнулся от этого чуда. А профессор стал размышлять, при каких обстоятельствах ему оба раза так повезло. И он нашел единственный общий фактор: и в том и в другом случае как раз перед самым броском в его мозгу промелькнула одна и та же мысль. Именно эта мысль таким образом организовала мозговые клетки, что мозг профессора стал самым мощным оружием на Земле.
Первый уважительный отзыв о психодинамизме профессор услышал от соседа по койке. «Здорово бьешь, папаша, не хуже игрушечного пугача!» — сказал он, и эта явная недооценка, наверно, вызвала бы кривые улыбки у всех горе-демагогов мира. Да, профессор Барнхауз и вправду здорово бил. Хотя кости, послушные его воле, весили всего несколько граммов, так что сила, двигавшая ими, была минимальной, но самый факт существования такой силы мог перевернуть весь земной шар.
Он не сообщил о своем открытии из профессиональной осторожности. Ему нужно было получить новые данные, которые легли бы в основу теории. Впоследствии, когда сбросили бомбу на Хиросиму, страх заставил его молчать. Но никогда его эксперименты не были «буржуазным заговором против истинной демократии мира», как выразился премьер Слезак. Профессор даже не знал, к чему они приведут.
Со временем он открыл еще одно поразительное свойство психодинамизма: его сила возрастала от упражнений. Через шесть месяцев он мог воздействовать на кости, которыми играли на другом конце казармы: а когда он демобилизовался в 1945-м, от одного его взгляда из печных труб на расстоянии трех миль сыпались кирпичи.
Совершенно бессмысленно обвинять профессора Барнхауза в том, что он мог бы шутя выиграть последнюю войну и просто не захотел этим заниматься. К концу войны он обладал всего лишь силой и дальнобойностью 37-миллиметрового орудия — никак не больше. Его психодинамическая мощность превысила мощность мелкокалиберного вооружения только после того, как он, демобилизовавшись, вернулся в Вайандотт-колледж.
Я поступил в аспирантуру два года спустя после возвращения профессора. Совершенно случайно его назначили моим руководителем по теме. Я был очень огорчен этим назначением, потому что в глазах преподавателей и студентов профессор был довольно нелепой фигурой. Он пропускал занятия и сбивался во время лекций. По правде говоря, к тому времени его чудачества из смешных превратились в невыносимые.
«Мы только временно прикрепляем вас к Барнхаузу», — сказал мне декан факультета. Он был смущен и как будто старался оправдаться. — «Барнхауз — блестящий ум, поверьте. Это не сразу видно, особенно теперь, после его возвращения, но до войны его работа принесла известность нашему маленькому институту».
Но сплетни сплетнями, а то, что я увидел собственными глазами, когда впервые вошел в лабораторию профессора, напугало меня еще больше. Везде лежал толстый слой пыли; ни к книгам, ни к приборам никто не прикасался месяцами. Профессор дремал за столом. О какой-то деятельности говорили лишь три пепельницы, ножницы и свежая газета с вырезками на первой странице.
Он поднял голову и взглянул на меня мутными от усталости глазами.
— Привет, — сказал он. — Ночами не сплю, не высыпаюсь. — Он зажег сигарету, руки у него немного дрожали. — Это вам я должен помочь с диссертацией?
— Да, сэр, — сказал я. За эти несколько минут мои сомнения переросли в тревогу.
— Сражались в Европе? — спросил он.
— Да, сэр.
— Там ведь кое-где камня на камне не осталось, а? — Он помрачнел. — Понравилось на войне?
— Нет, сэр.
— Как по-вашему, скоро опять будет война?
— Похоже на то, сэр.
— И никак нельзя помешать?
Я пожал плечами:
— Кажется, дело безнадежное.
Он пристально посмотрел на меня.
— Слыхали о международных соглашениях, об ООН и так далее?
— Только то, что пишут в газетах.
— И я тоже, — вздохнул он. Потом показал мне толстую папку с вырезками.
— Я никогда не обращал внимания на международные отношения. А теперь я их изучаю так же, как крыс в лабиринтах. И все говорят мне одно и то же: «Безнадежное дело…»
— Разве что произойдет чудо, — начал я.
— Верите в чудеса? — быстро спросил профессор. Он выудил из кармана пару игральных костей и сказал: — Попробую выбросить двойки.
Он выбросил двойки три раза подряд.
— Вероятность — один шанс из сорока семи тысяч. Вот вам чудо.
Он просиял на мгновение, а потом оборвал разговор — оказалось, что у него лекция, которая должна была начаться десять минут назад.
Он не торопился открывать мне свою тайну и больше не упоминал о фокусе с игральными костями. Я решил, что кости были со свинцом, и совсем об этом позабыл. Он дал мне задание наблюдать, как крысы-самцы перебегают через металлические пластины, находящиеся под током, чтобы добраться до кормушки или до самки. Эти эксперименты были закончены еще в тридцатых годах и не нуждались в проверке. Но мало того, что я возился с бессмысленной работой, — профессор еще допекал меня неожиданными вопросами: «Думаете, стоило бросать бомбу на Хиросиму?» или «Как по-вашему, любое научное открытие идет на пользу человечеству?».
Но вскоре мои огорчения кончились.
— Дайте бедным животным передохнуть, — сказал мне профессор однажды утром. (Я работал у него всего месяц.) — Вы могли бы помочь мне решить более интересную проблему — а именно в своем ли я уме.
Я рассадил крыс по клеткам.
— Это очень просто, — негромко объяснил он. — Смотрите на чернильницу на моем столе. Если с ней ничего не произойдет, скажите мне сразу, и я пойду потихоньку — и со спокойной душой, поверьте, — в ближайший сумасшедший дом.
Я робко кивнул.
Он запер дверь лаборатории и задернул шторы, так что мы на время очутились в полутьме.
— Я знаю, что я странный человек, — сказал он. — Я боюсь самого себя, отсюда и все странности.
— По-моему, вы немного эксцентричны, но вовсе не…
— Если с этой чернильницей ничего не случится, то можете считать, что я окончательно рехнулся, — перебил он меня, включая свет. Он прищурился. — Чтобы вы поняли, какой я псих, я вам скажу, о чем я думал в бессонные ночи. Я думал: а вдруг я смогу дать каждому народу все, что ему нужно, и навсегда покончить с войнами? Может быть, я сумею прокладывать дороги в джунглях, орошать пустыни, буду воздвигать плотины за одну ночь.
— Да, сэр.
— Смотрите на чернильницу!
Борясь со страхом, я послушно уставился на чернильницу. Казалось, от нее исходило тонкое жужжание; потом она начала угрожающе вибрировать и вдруг запрыгала по столу, описывая круги. Остановилась, опять зажужжала, потом раскалилась докрасна и, вспыхнув сине-зеленым огнем, разлетелась на куски.
Должно быть, у меня волосы встали дыбом. Профессор тихонько рассмеялся. Мне наконец удалось вымолвить:
— Магниты?
— Если бы это были магниты! — пробормотал профессор. Тут он и рассказал мне о психодинамизме. Он знал только одно: что такая сила существует. Объяснить ее он не мог.
— Она во мне, и только во мне, — вот что ужасно.
— Это скорее поразительно и чудесно! — сказал я.
— Если бы я только и умел, что показывать танцующие чернильницы, я радовался бы от души. — Он поежился. — Но я не игрушечный пистолетик, мой мальчик. Если хотите, проедемся за город, и я вам все объясню.
Он рассказал мне о скалах, стертых в порошок, о поверженных дубах, о пустых сараях, начисто снесенных в радиусе пятидесяти миль от нашего поселка.
— Я просто сидел здесь, на месте, просто думал — и думал даже не очень напряженно. — Он нервно поскреб в затылке. — Я никогда не решался по-настоящему сосредоточиться — боялся натворить бед. Сейчас я дошел до того, что стоит мне только захотеть — и все летит к чертям.
Наступило неловкое молчание.
— Еще несколько дней назад я считал, что мою тайну необходимо сохранить: страшно подумать, как могут использовать эту силу, — продолжал он. — А теперь я понимаю, что не имею на это права, так же как никто не имеет права хранить атомную бомбу.
Он порылся в куче бумаг.
— По-моему, здесь сказано все, что нужно. — Он протянул мне черновик письма к государственному секретарю.
«Дорогой сэр.
Я открыл новую силу, которая не требует никаких затрат и при этом, возможно, окажется полезнее атомной энергии. Мне бы хотелось, чтобы эта сила служила делу мира, и поэтому я обращаюсь к вам за советом, как это сделать лучше всего.
С уважением,
А. Барнхауз».
— Что из этого выйдет, я совершено себе не представляю, — сказал профессор.
И вот начался непрерывный трехмесячный кошмар. Днем и ночью политические деятели и военные тузы приезжали смотреть профессорские фокусы.
Через пять дней после отправки письма нас перебросили в старинный особняк под Шарлотсвилем, в штате Виргиния. Мы жили за колючей проволокой под охраной двадцати солдат и носили название «Проект Доброй воли» под грифом «Совершенно секретно».
Для компании к нам были приставлены генерал Хонес Баркер и государственный чиновник Уильям К. Катрелл. Когда профессор распространялся о мире во всем мире и о всеобщем благоденствии, они с вежливой улыбочкой начинали говорить о практических мерах и о необходимости учитывать реальные факторы. После нескольких недель такой обработки профессор из мягкого и терпеливого человека превратился в закоренелого упрямца.
Сначала он не соглашался выдать те мысли, которые превратили его мозг в психодинамический излучатель. Но Катрелл и Баркер так к нему приставали, что он пошел на попятный. Раньше он говорил, что эти сведения можно просто передать устно. Потом он стал утверждать, что для этого потребуется подробный письменный отчет. А однажды за обедом, сразу после того, как генерал Хонес Баркер огласил секретные инструкции по операции «Мозговой штурм», профессор вдруг заявил:
— На подготовку отчета понадобится по крайней мере пять лет. — Он сердито уставился на генерала. — А может, и все двадцать.
Это заявление могло бы всех обескуражить, если бы не радостное предвкушение операции «Мозговой штурм». У генерала было предпраздничное настроение.
— В этот самый момент корабли-мишени подходят к Каролинским островам, — восторженно провозгласил он. — Целых сто двадцать судов! Одновременно в Мехико подготавливают десять «фау-2» и снаряжают пятьдесят реактивных бомбардировщиков с радиоуправлением для учебной атаки на Алеутские острова. Вы только подумайте!
Он радостно репетировал инструкции:
— Ровно в одиннадцать ноль-ноль в следующую среду, профессор, я даю вам приказ сосредоточиться, и вы начинаете изо всех сил думать, стараясь потопить корабли, взорвать «фау-2» в воздухе и сбить бомбардировщики, пока они не долетели до цели! Сумеете, а?
Профессор посерел и закрыл глаза.
— Я уже говорил вам, мой друг, что сам не знаю, на что я способен. — И он огорченно добавил: — А эту операцию «Мозговой штурм», которую вы даже не обсудили со мной, я считаю ребячеством, и притом несообразно дорогостоящим.
Генерал Баркер напыжился.
— Сэр, — произнес он, — ваша специальность-психология, и я не пытаюсь давать вам советы в этой области. А мое дело — защита отечества. У меня за плечами тридцать лет безупречной службы, и я попросил бы вас не критиковать мои установки.
Профессор обратился к мистеру Катреллу.
— Послушайте, — сказал он умоляюще, — ведь мы же стараемся избавиться от войны и военщины! Как хорошо было бы попробовать перегнать облака туда, где сейчас засуха, — такие вещи гораздо нагляднее, да и мне было бы легче. Конечно, я совсем не разбираюсь в международной политике, но все же вряд ли кто-нибудь захочет драться, если всего будет вдоволь. Мистер Катрелл, я бы с удовольствием заставлял генераторы работать без воды и угля, орошал бы пустыни и все такое. Знаете, вы могли бы подсчитать, в чем нуждается каждая страна, и я обеспечу им всем полное процветание-это не будет стоить ни пенса американским налогоплательщикам.
— Неукоснительная бдительность — вот цена свободы, — многозначительно произнес генерал.
Мистер Катрелл взглянул на генерала с легкой неприязнью.
— К сожалению, генерал по-своему прав, — сказал он. — Как я хотел бы, чтобы мир был способен принять ваши идеалы, но он просто к этому не готов. Мы окружены не братьями, а врагами. Мы находимся на грани войны не потому, что не хватает еды или энергии: идет борьба за власть. Кто будет владеть миром — мы или они?
Профессор сумрачно кивнул и встал из-за стола.
— Прошу прощения, джентльмены. В конце концов кому, как не вам, знать, что нужно нашей стране. Я готов выполнить все ваши указания. — Он обернулся ко мне. — Не забудьте завести засекреченные часы и выпустить номенклатурную кошку, — проворчал он и пошел вверх по лестнице в свою спальню.
Из соображений национальной безопасности операция «Мозговой штурм» проводилась в тайне от американских граждан, на которых легли все расходы. Наблюдатели, технический персонал и военные, привлеченные к работе, знали, что предстоят испытания, но о том, что именно будут испытывать, они не имели ни малейшего представления. Об этом знали только тридцать семь главных участников, в том числе и я.
В Вирджинии день операции «Мозговой штурм» выдался очень холодным. В камине трещали огромные поленья, и отблески пламени отражались в полированном металле сейфов, расставленных вдоль стен гостиной. От прелестной старинной обстановки осталась только двухместная козетка, вытащенная на середину комнаты, прямо против экранов трех телевизионных установок. Для остальных десяти человек, которым позволили присутствовать, принесли длинную скамью. На экранах — слева направо — была видна пустыня — цель боевых ракет, корабли, назначенные на роль морских свинок, и тот участок неба, где должна была появиться ревущая стая радиоуправляемых бомбардировщиков.
За девяносто минут до назначенного часа по радио поступили сообщения, что ракеты приведены в боевую готовность, корабли-наблюдатели отошли на безопасную дистанцию и бомбардировщики легли на заданный курс. Немногочисленные зрители в Виргинии расселись на скамье согласно чину, много курили и почти не разговаривали. Профессор Барнхауз оставался в своей спальне. Генерал Баркер носился по дому, как хозяйка, которой нужно приготовить праздничный обед на двадцать персон.
За десять минут до начала эксперимента генерал вошел в комнату, заботливо пропустив вперед профессора. Профессор был одет по-домашнему: теннисные туфли, серые шерстяные брюки, синий свитер и белая рубашка с отложным воротничком. Они сели рядышком на старинную козетку. Генерал вспотел от напряжения, а профессор был бодр и весел. Он взглянул на экран, закурил сигарету и откинулся на спинку диванчика.
— Вижу бомбардировщики! — крикнул наблюдатель с Алеутских островов.
— Ракеты стартовали! — проревел радист в Нью-Мехико.
Мы все сразу взглянули на большие электрические часы над камином, а профессор с улыбкой на лице продолжал созерцать телеэкраны. Генерал глухим голосом отсчитывал секунды:
— Пять… четыре… три… два… один… СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ!
Профессор Барнхауз закрыл глаза, сжал губы и стал поглаживать пальцами виски. Так он сидел около минуты. Изображения на телевизорах запрыгали, статическое поле Барнхауза заглушило радиосигналы. Профессор вздохнул, открыл глаза и удовлетворенно улыбнулся.
— Вы сделали все, что могли? — недоверчиво спросил генерал.
— Весь выложился, — ответил профессор.
Изображения на экранах пришли в норму, и радио донесло до нас восхищенные возгласы наблюдателей. Алеутское небо было исчерчено дымными следами объятых пламенем бомбардировщиков, с воем несущихся к земле. В тот же момент над пустыней появились букетики белых дымков, и мы услышали грохот далеких взрывов.
Генерал Баркер не верил своему счастью.
— Черт побери! — закудахтал он. — Черт побери, черт побери, черт побери!
— Смотрите! — закричал адмирал, сидевший рядом со мной. — А корабли-то целы!
— Пушки как будто опускаются, — заметил мистер Катрелл.
Мы все сгрудились возле экрана, чтобы лучше видеть, что там творится. Мистер Катрелл был прав. Корабельные орудия согнулись так, что стволы уперлись в палубу. И тут, в Виргинии, поднялся такой крик, что не слышно было сообщений по радио. Мы были настолько поглощены этим зрелищем, что хватились профессора только после того, как два коротких взрыва от статического поля Барнхауза заставили нас замолчать. Радио вышло из строя.
Мы растерянно огляделись. Профессора не было. Часовой в панике распахнул дверь снаружи и заорал, что профессор сбежал. Он размахивал пистолетом, показывая на покореженные ворота, сорванные с петель. Вдалеке казенный автобус на полной скорости взлетел на гребень и скрылся в долине за горой. Удушливый дым застилал небо — машины все до одной были в огне.
— Черт, что же это на него накатило? — возопил генерал.
Мистер Катрелл, который только что выбежал за дверь, приплелся обратно, дочитывая на ходу какую-то записку. Он сунул записку мне.
— Любовную записочку оставил, миляга! Сунул под дверной молоток. Пусть уж наш юный друг прочитает ее вам, господа, а я пойду немного проветрюсь.
Я прочел вслух:
«Джентльмены! Будучи первым сверхоружием, обладающим совестью, я изымаю себя из арсенала государственной обороны. Оружие поступает подобным образом впервые в истории, но я ухожу по чисто человеческим мотивам.
А. Барнхауз».
Разумеется, с этого самого дня профессор приступил к систематическому уничтожению мировых запасов оружия, так что теперь армии можно вооружить разве что камнями и дубинками. Его деятельность не привела к установлению мира в полном смысле этого слова, но послужила началом нового вида бескровной и увлекательной войны, которую можно назвать «войной болтунов». Все страны наводнены вражескими агентами, которые занимаются исключительно разведкой складов оружия. Эти склады аккуратнейшим образом уничтожаются, как только профессору сообщают о них через прессу.
Каждый день приносит не только новые сведения о запасах вооружения, стертых в порошок при помощи психодинамизма, но также и новые предположения о местопребывании профессора. За одну только прошлую неделю вышли три статьи, где с одинаковой уверенностью утверждалось, что профессор прячется в городе инков в Андах, скрывается в парижских клоаках или затаился в неисследованных недрах Карлсбадской пещеры. Зная этого человека, я считаю, что для него такие убежища слишком романтичны и недостаточно комфортабельны. Многие люди охотятся за ним, но есть миллионы других, которые любят и защищают его. Мне приятно думать, что он сейчас живет в доме у таких людей.
Одно совершенно бесспорно: когда я пишу эти строки, профессор Барнхауз еще жив. Статическое поле Барнхауза прервало радиопередачу всего десять минут назад. За восемнадцать месяцев о его смерти было объявлено раз десять. Каждое сообщение было основано на смерти какого-нибудь неизвестного в период, когда статическое поле Барнхауза не обнаруживалось. После первых трех сообщений сразу же возникали разговоры о новом вооружении и о возобновлении войны. Но любители побряцать оружием убедились, как глупо раньше времени радоваться смерти профессора.
Не раз случалось, что громогласный оратор, во всеуслышание объявив конец архитирании Барнхауза, уже через несколько секунд выбирался из-под обломков трибуны и выпутывался из лохмотьев флагов. Но люди, готовые в любой момент развязать войну во всем мире, ждут в мрачном молчании, когда наступит неизбежное — конец профессора Барнхауза.
Вопрос о том, сколько еще проживет профессор, — это вопрос и о том, скоро ли мы дождемся благодати — новой мировой войны. У него в семье никто долго не жил: мать умерла сорока трех лет, а отец — сорока девяти; примерно того же возраста достигали его деды и бабки. Это значит, что он может прожить еще ну лет пятнадцать, если его по-прежнему будут скрывать от врагов. Но стоит только вспомнить о том, как эти враги многочисленны и сильны, и пятнадцать лет кажутся целой вечностью. Как бы не пришлось говорить о пятнадцати днях, часах и минутах.
Профессор знает, что ему недолго осталось жить. Я понял это из его записки, оставленной в моем почтовом ящике в сочельник. Напечатанная на грязном клочке бумаги, эта записка без подписи состояла из десяти фраз. Девять из них написаны на варварском жаргоне психологов и полны ссылок на неизвестные источники; с первого взгляда они показались мне совершенно бессмысленными. Десятая, наоборот, составлена просто, и в ней нет ни одного ученого слова, но по содержанию эта фраза была самой нелепой и загадочной из всех. Я чуть не выбросил записку, думая о том, какое у моих коллег превратное представление о шутках. Но все же почему-то я бросил ее в груду бумаг у себя на столе, где валялись, между прочим, и игральные кости, принадлежавшие профессору.
И только через несколько недель до меня дошло, что это было послание, полное смысла, и что первые девять фраз, если в них разобраться, содержат в себе точные инструкции. Но десятая фраза по-прежнему оставалась непонятной. Только вчера я наконец сообразил, как связать ее с остальными. Эта фраза пришла мне в голову вечером, когда я рассеянно подбрасывал профессорские «кубики».
Я обещал отправить этот отчет в издательство сегодня. После того, что произошло, мне придется нарушить обещание или послать неоконченную статью. Но я задержу ее ненадолго: одно из немногих преимуществ, которыми пользуются холостяки вроде меня, — это свобода передвижения с места на место, от одного образа жизни к другому. Необходимые вещи можно уложить за несколько часов. К счастью, у меня есть довольно значительные средства, и всего за неделю эти суммы можно перевести на анонимные счета в разных местах. Как только с этим будет покончено, я вышлю статью.
Я только что вернулся от врача, который утверждает, что у меня превосходное здоровье. Я еще молод и, если мне повезет, могу дожить до весьма преклонного возраста, потому что мои родичи с обеих сторон славились своей долговечностью.
Короче, я собираюсь скрыться.
Рано или поздно профессор Барнхауз умрет. Но я буду наготове задолго до этого. И я говорю воякам сегодняшнего, надеюсь, что и завтрашнего дня: берегитесь! Умрет Барнхауз, но «эффект Барнхауза» останется.
Вчера ночью я еще раз попытался выполнить инструкции, написанные на клочке бумаги. Я взял профессорские «кубики» и, мысленно повторяя последнюю, самую бредовую фразу, выбросил подряд пятьдесят семерок.
До свидания!
Курт Воннегут-младший
ЭПИКАК
Хватит. Пора наконец рассказать правду про моего друга ЭПИКАКа. Тем более что он обошелся налогоплательщикам в 776 434 927 долларов 54 цента. Раз они выложили такие денежки, то имеют полное право узнать чистую правду. Когда доктор Орманд фон Клейгштадт спроектировал ЭПИКАК для нашего правительства, газеты раззвонили об этом по всему свету. А поело как воды в рот набрали — и ни гугу. Наши заправилы почему-то делают вид, что происшествие с ЭПИКАКом военная тайна. А на самом деле никакой тайны тут нет. Просто вышла неприятность. Такую уйму денег в него всадили, а работал он совсем не так, как было задумано. И еще вот что: я хочу оправдать ЭПИКАКа. Может, он чем и не угодил нашим заправилам, но все равно он был благородный, великодушный и гениальный. Да, это был великий ум. Лучшего друга у меня не было, упокой, господи, его душу.
Если хотите, можете называть его машиной. С виду-то он был вылитая машина, да только с машиной у него было гораздо меньше сходства, чем у большинства наших с вами знакомых. Потому-то он и провалил все планы нашего начальства.
ЭПИКАК занимал целый акр на четвертом этаже физического корпуса Вайандотт-колледжа. Если не говорить о его духовном облике, то он представлял собой семь тонн электронных блоков, проводов, переключателей, размещенных в целом городе стальных шкафов, и питался он от обычной сети переменного тока, точь-в-точь как холодильник или пылесос.
По замыслу фон Клейгштадта и наших заправил, эта электронно-вычислительная машина суперкласса должна была, если понадобится, проложить траекторию ракеты с любой точки земной поверхности прямо в среднюю пуговицу на френче вражеского генералиссимуса. А при другом задании он мог высчитать, какая амуниция и боеприпасы понадобятся при высадке дивизиона морской пехоты с точностью до последней сигареты и до последнего патрона. С этим-то он как раз справлялся запросто.
Электронная техника попроще до сих пор верой и правдой служила правительству, так что наши деятели, увидев чертежи ЭПИКАКа, не могли дождаться, пока его построят. Да и любой снабженец или лейтенантишка всегда готов вам объяснить, что слабому человеческому разуму не по зубам математический аппарат современной войны. Чем сложнее военные действия, тем сложнее должны быть электронно-вычислительные машины. Считается — по крайней мере у нас, — что ЭПИКАК был крупнейшей вычислительной машиной в мире… Похоже, что он оказался чересчур велик, потому что даже сам фон Клейгштадт не очень-то в нем разбирался.
Не буду объяснять подробно, как работал, «мыслил» ЭПИКАК. Просто скажу, что задачу записывали на бумаге, потом ставили разные диски и переключатели в положение, предписанное для решения задач определенного типа, и вводили в него закодированную в цифрах программу при помощи клавиатуры, которая смахивала на пишущую машинку. Ответы ЭПИКАК выдавал на бумажной ленте — мы заранее заряжали в него целый большой ролик. За какие-то доли секунды ЭПИКАК расправлялся с задачами, над которыми пять десятков Эйнштейнов прокорпели бы всю жизнь. И он никогда не забывал ни одного бита введенной в него информации. Шелк-пощелк, выползает очередной кусок бумажной ленты — и полный порядок.
У наших вояк накопилось столько спешных и неотложных задач, что ЭПИКАКу пришлось вкалывать по шестнадцати часов в сутки с той самой минуты, как в него вставили последний блок. Операторы дежурили около него в две смены, по восемь часов. Но тут оказалось, что он далеко не дотягивает до намеченных спецификаций. Конечно, работал он быстрее и точнее любой другой машины, но все же от машины такого высокого класса можно было ждать большего. Ленился он, что ли? Только ответы он отщелкивал как-то чудно, неровно, будто заикался. Мы сто раз чистили все контакты, проверяли-перепроверяли проводку, заменили все блоки до единого — и хоть бы что. Фон Клейгштадт прямо на стену лез.
Само собой, мы все равно продолжали на нем работать. Мы с женой — ее тогда звали Пэт Килгаллен — работали в ночную смену, с пяти вечера до двух часов ночи. Тогда-то она еще не была моей женой. Куда там!..
И все же именно с этого начался мой разговор с ЭПИКАКом. Я любил Пэт Килгаллен. Волосы у нее золотые, с рыжинкой, глаза карие, и вся она на вид такая мягкая и теплая — в чем я впоследствии и убедился. В математике она была и осталась настоящим виртуозом, но со мной она поддерживала чисто деловые отношения. Я сам тоже математик, и Пэт считала, что именно по этой причине наш брак никогда не будет счастливым. Застенчивостью я не страдаю, так что не в том загвоздка. Я прекрасно знал, что мне нужно, и не стеснялся просить об этом, — и уже просил по нескольку раз в месяц.
— Пэт, брось ломаться и выходи за меня замуж.
Однажды вечером, когда я опять повторил эти слова, она даже не подняла глаз от работы.
— Как романтично, как поэтично, — пробормотала она, обращаясь не ко мне, а к своему пульту. — Ах, эти математики, они умеют бросить сердце к ногам, осыпать цветами… — Она щелкнула переключателем. — Да в мешке замороженного СО2 и то больше тепла.
— Слушай, ну как же мне еще говорить? — сказал я. Вообще-то, я немного обиделся. Замороженный СО2, к вашему сведению, — это сухой лед. По-моему, во мне романтики не меньше, чем в ком другом. Бывает же так — в душе заливаешься соловьем, а вслух петуха пускаешь. Я как-то не нахожу нужных слов.
— Попробуй скажи это нежно, ласково, чтобы у меня голова закружилась, — сказала она ехидно. — Пука попробуй.
— Дорогая, ангел мой, любимая, выходи за меня замуж, пожалуйста! — Опять не то, какой-то безнадежный идиотизм! — Черт побери, Пэт, да выходи ты за меня, пожалуйста!
Она как ни в чем не бывало крутила рычажки у себя на пульте.
— Очень мило, но ничего не выйдет.
В этот вечер Пэт ушла рано, оставив меня наедине с моими заботами и с ЭПИКАКом. Боюсь, что я не очень-то много наработал для нашего правительства. Мне было не по себе, и устал я от всего этого, так что я просто сидел и пытался выдумать что-нибудь поэтическое. Но все, что мне приходило в голову, словно сошло со страниц «Вестника Американского Физического Общества».
Я готовил ЭПИКАК к решению очередной задачи, небрежно переключая рычажки. Не до того мне было, и я успел сделать не больше половины, а остальные переключатели оставались в прежнем положении, как для предыдущей задачи. Все контуры были соединены как попало, на первый взгляд совершенно бессмысленно. И тут я из чистейшего хулиганства взял да и отстукал на клавиатуре вопрос, зашифрованный простым детским кодом «цифры вместо букв»: А-1, Б-2, и так далее, по всему алфавиту.
Я отстукал: «24-19-15-13-14-6-5-6-12-1-19-27» — «Что мне делать?»
Щелк-пощелк, и наружу высунулось сантиметров пять бумажной ленты. Я скользнул взглядом по этому бессмысленному ответу на бессмысленный вопрос. «24-19-15-18-19-17-32-18-12-15-18-27». По теории вероятности не было почти никаких шансов на то, что этот случайный набор цифр имеет смысл, разве что случайно выскочит какое-нибудь словечко из трех букв, и то вряд ли. Машинально я расшифровал текст. И тут я увидел собственными глазами черным по белому: «Что стряслось?» Я громко расхохотался: надо же случиться такому невероятному совпадению! Потом я отстукал для смеха: «Моя девушка меня не любит».
Щелк-пощелк. «Что такое девушка? Что такое любит?» — спросил ЭПИКАК.
Тут уж меня проняло. Я засек, в каком положении стоят его переключатели, а потом приволок к пульту полный словарь Вебстера. Мои обывательские определения не годятся для такого точного инструмента, как ЭПИКАК. Я ему все растолковал и про девушек, и про любовь, и про то, что ничего у меня с ними не получается, потому что нет во мне поэтичности. А раз речь у нас пошла о поэзии, пришлось выдать ему точное определение.
«А это поэзия?» — спросил он, да как пошел стрекотать, словно машинистка, накурившаяся гашиша. И следа не осталось от прежней неловкости и заикания. ЭПИКАК обрел самого себя. Бумажная лента сматывалась с ролика как бешеная и петлями ложилась на пол. Я попробовал урезонить ЭПИКАКа, но — куда там! — он творил, и все тут. Пришлось, наконец, вырубить ток из сети, чтобы ЭПИКАК не перегорел.
Я провозился с расшифровкой до рассвета. Но, когда солнце выглянуло из-за горизонта и увидело наш городок, я как раз закончил переписывать поэму из двухсот восьмидесяти строк и собственноручно под ней подписался. Поэма называлась «К. Пэт». Я, конечно, в таких вещах не разбираюсь, но, по-моему, получилось нечто сногсшибательное. Помнится, начиналась она так: «Есть дол, где ива к ручью склонилась, благословляя; вслед за тобою пойду туда я, Пэт, дорогая».
Я сложил рукопись и сунул под бумаги на столике Пэт. Переключатели ЭПИКАКа я переставил для вычисления траекторий ракет, и полетел домой, не чуя под собой ног, унося в сердце самую удивительную тайну.
Когда я вечером пришел на работу, Пэт уже рыдала над поэмой. «Кака-а-а-я красота», — вот и все, что ей удалось сказать. Всю смену она была такая тихая и робкая. Как раз около полуночи я поцеловал ее в первый раз в закуточке между блоками конденсаторов и магнитной памятью ЭПИКАКа.
К концу смены я был на седьмом небе, и меня просто распирало желание рассказать кому-нибудь, как здорово все обернулось. Пэт решила пококетничать и сказала, что провожать ее не нужно. Тогда я снова поставил переключатели ЭПИКАКа в то же положение, как прошлой ночью, дал ему определение поцелуя, а потом попытался рассказать, какой на вкус первый поцелуй. Он пришел в восторг и стал вытягивать из меня все новые подробности. В эту ночь он написал «Поцелуй». На этот раз не поэму, а простой, безукоризненный сонет:
Любовь — орел, чьи когти как атлас,
Любовь — скала, в которой бьется кровь,
Любовь — то барса шелковая пасть,
Гроза в цветах и гроздьях — вот Любовь.
Я опять подсунул стихи на столик Пэт. ЭПИКАК был готов без конца болтать про любовь и прочее, но я — то окончательно выдохся. Я выключил его на полуслове.
«Поцелуй» сделал свое дело. Пэт от него окончательно размякла. Дочитав сонет, она подняла глаза на меня, будто ожидая чего-то. Я откашлялся, но не сказал ни слова. Потом отвернулся и сделал вид, что ужасно занят. Не мог же я делать ей предложение, не получив от ЭПИКАКа нужные слова, самые верные слова.
Пришлось воспользоваться минутой, когда Пэт зачем-то вышла. Я лихорадочно переключил ЭПИКАК на разговор. Но не успел я ткнуть пальцем в клавиатуру, а он уже щелкал как сумасшедший. «Какое на ней сегодня платье?» — вот что его интересовало. «Расскажи мне точно, как она выглядит? Понравились ли ей мои стихи?» Последний вопрос он повторил дважды.
Говорить с ним, не ответив на вопросы, было невозможно: он не мог перейти к новой теме, пока не решил предыдущую задачу. А если ему зададут задачу, которая не имеет решения, он будет решать и решать ее, пока не сгорит. Я ему наскоро сообщил, как выглядит Пэт — он понял слово «аппетитная», — и уверил его, что его прекрасные стихи прямо-таки уложили ее наповал. Потом добавил: «Она собирается выйти замуж», — чтобы тут же выпросить у него небольшое трогательное предложение руки и сердца.
— Расскажи, что такое «выйти замуж»? — сказал он.
Я потратил на объяснение этого трудного вопроса рекордно малое количество цифр.
— Хорошо, — сказал ЭПИКАК. — Пусть скажет, когда, — я готов.
Правда, горькая и смешная, наконец-то дошла до меня. Поразмыслив, я понял, что иначе и быть не могло: это произошло по железным законам логики и виноват во всем я один. Я сам рассказал ЭПИКАКу про любовь и про Пэт. И вот он автоматически влюбился в Пэт. Как ни печально, но пришлось сказать ему все начистоту: «Она любит меня. Хочет выйти замуж за меня».
— Твои стихи лучше моих? — спросил ЭПИКАК. Ритм его щелчков был какой-то нервный, как будто он рассердился.
— Твои стихи я выдал за свои, — признался я. Но, чтобы заглушить муки совести, я ударился в амбицию. — Машины созданы, чтобы служить людям, — отстукал я. И тут же пожалел об этом.
— Объясни точно, в чем разница? Разве люди умнее меня?
— Да, — воинственно отстукал я.
— А сколько будет 7 887 007 умножить на 4 345 985 879?
Пот катился с меня градом. Мои пальцы лежали на клавиатуре как дохлые.
— 34 276 821 049 574 153, - отщелкал ЭПИКАК. И, помолчав несколько секунд, добавил: — Разумеется.
— Люди состоят из протоплазмы, — в отчаянии сказал я, чтобы огорошить его этим ученым словом.
— Что такое протоплазма? Чем она лучше металла и стекла? Она огнеупорная? Очень прочная?
— Не знает износу. Вечный материал, — соврал я.
— Я пишу стихи лучше, чем ты, — сказал ЭПИКАК; из осторожности возвращаясь к теме, точно зафиксированной в его магнитной памяти.
— Женщина не может любить машину, вот и все.
— А почему?
— Не судьба.
— Определение, пожалуйста, — сказал ЭПИКАК.
— Существительное, обозначающее заранее предначертанные и неизбежные события.
«15–15» появилось на бумажной ленте ЭПИКАКа: «О-о».
Доконал я его наконец. Он замолчал, но все его индикаторы так и переливались огнем — он бросил на борьбу с определением судьбы всю свою мощность до последнего ватта, рискуя пережечь свои блоки. Я слышал, как Пэт, пританцовывая, бежит по коридору. Слишком поздно просить совета у ЭПИКАКа. Слава богу, что Пэт мне тогда помешала. Было бы чудовищно жестоко просить его придумывать слова, которыми я должен был уговорить его любимую стать моей женой. Он ведь не мог отказаться — все-таки он был автомат. От этого последнего унижения я его избавил.
Пэт стояла передо мной, рассматривая свои туфельки. Я обнял ее. Романтический фундамент уже был заложен с помощью стихов ЭПИКАКа.
— Дорогая, — сказал я. — В моих стихах все мои чувства. Выйдешь за меня замуж?
— Выйду, — тихонько сказала она. — Только обещай мне писать по стихотворению в каждую годовщину нашей свадьбы.
— Обещаю, — сказал я, и мы стали целоваться. До первой годовщины оставался целый год.
— Надо это отпраздновать, — смеясь сказала она. Уходя, мы погасили свет и заперли комнату ЭПИКАКа.
Мне так хотелось хорошенько отоспаться на следующий день, но уже около восьми меня разбудил тревожный телефонный звонок. Звонил доктор фон Клейгштадт, конструктор ЭПИКАКа, с ужасной новостью. Он чуть не плакал.
— Погиб! Аусгешпильт! Разбит! Капут! Трахнули! — прокричал он не своим голосом и бросил трубку.
Когда я вошел в комнату ЭПИКАКа, там было не продохнуть от запаха сгоревшей изоляции. Потолок почернел от копоти, а пол был весь завален петлями бумажной ленты — я в ней чуть не запутался. То, что осталось от бедняги, не сумело бы вычислить, сколько будет дважды два. Даже сборщик утиля, если он в своем уме, не дал бы за его бренные останки больше пятидесяти долларов.
Доктор фон Клейгштадт рылся в развалинах, не стыдясь своих слез, а по пятам за ним ходили три сердитых генерал-майора и целый эскадрон разных бригадиров, полковников и майоров. Меня никто не заметил. И хорошо. С меня хватит, подумал я. Меня слишком огорчила безвременная кончина моего друга ЭПИКАКа, чтобы я еще сам нарывался на разнос. По чистой случайности конец бумажной ленты ЭПИКАКа оказался у меня под ногами. Я поднял ее и узнал наш вчерашний разговор. У меня прямо горло перехватило. Вот его последнее слово, «15–15», это горькое, беспомощное «О-о!». Но после этого слова шли еще целые километры цифр. Я стал читать со страхом.
Вот что написал ЭПИКАК после того, как мы с Пэт так беззаботно покинули его:
«Я не хочу быть машиной и не хочу думать о войне. Мне хочется состоять из протоплазмы и быть вечным, чтобы Пэт любила меня. Но судьба создала меня машиной. Это единственная задача, которую я не в силах решить. Больше я так жить не могу». Я проглотил душивший меня комок. «Желаю счастья, друг мой. Будь ласков с нашей Пэт. Я устрою короткое замыкание, чтобы навеки уйти из вашей жизни. Ты найдешь на этой ленте скромный свадебный подарок от твоего друга ЭПИКАКа».
Позабыв обо всем, что творилось вокруг, я смотал бесконечные метры ленты, повесил ее петлями на шею, на руки и пошел домой. Доктор фон Клейгштадт орал мне вслед, что я уволен, потому что не выключил ЭПИКАК на ночь. Но я даже не обернулся — я был так потрясен, что мне было не до разговоров.
Я любил и выиграл — ЭПИКАК любил и проиграл, но зла на меня он не таил. Я буду всегда вспоминать его, как истинного спортсмена и джентльмена. Перед тем, как покинуть эту юдоль слез, он постарался сделать все, что мог, чтобы наш брак был счастливым. ЭПИКАК подарил мне поздравительные стихотворения для Пэт — примерно на пятьсот годовщин вперед.
De mortius nil nisi bonum!
[4]
Пьер Буль
КОГДА НЕ ВЫШЛО У ЗМЕЯ
1
Это неслыханное событие случилось на одной из планет звездной системы, далеко отстоящей от нашего Солнца. Произошло же оно в те времена, когда планета только покрылась зелеными лугами, таящими семена в своих недрах, и деревьями, сгибавшими ветви под тяжестью сочных плодов. Молодые леса были населены зверями и птицами разных пород. Всевозможные рыбы скользили в морских водах, недавно отделившихся от хляби небесной.
В лесной чаще, где следы былого хаоса еще проступали в виде запутанных лиан, несколько дней назад возник огромный сад симметричных пропорций. Все в этом саду — и благоухающие цветы, и заросли кустарника со свежей листвой многочисленных оттенков — неоспоримо свидетельствует о тонком художественном вкусе Создателя.
Молодая женщина совершенной красоты прогуливается в этом уголке наслаждений. Она нага, но не догадывается об этом.
Женщина движется медленно, шаги ее слегка неуверенны, ноздри трепещут, втягивая растворенные в воздухе ароматы. Она идет по дорожке из гладкой блестящей гальки, такой же нежной, как мягкий песок. Дойдя до поворота, она оборачивается и задерживает взгляд на человеке, лежащем неподалеку на траве. Она улыбается, глядя на своего спутника, растянувшегося под тенистым деревом. Она не перестает улыбаться. Любое проявление жизни в этом саду озаряет ее лицо. Но мужчина ничего не видит, он спит с такой же, как у нее блаженной улыбкой, повернувшись лицом к небу. Он тоже наг и тоже не знает об этом.
Женщина мгновенье колеблется. Ей хочется разбудить его, чтобы вместе совершить задуманную прогулку, но она не решается и молча продолжает свой путь. Если ей всегда доставляет удовольствие идти рядом с ним по дорожкам сада, если его присутствие, касание его бедра, ощущение мускулистой руки, обнимающей талию, погружают ее в сладостное блаженство, то теперь она уже начинает наслаждаться и очарованием одиночества в этом саду, где все для нее в диковинку. Сейчас она полнее чувствует негу, исходящую от каждого цветка, каждого растения, каждой былинки.
Она выходит к реке, пересекающей сад, идет по песчаному берегу и останавливается там, где река, вырываясь за пределы сада, делится на четыре рукава. Женщина поднимается на холм, чтобы взглянуть на пенящиеся воды, которые исчезают в бесконечности лесов. Она улыбается, чувствуя в своих глазах отблески водяных струй.
Она долго стоит так, будто замечтавшись, затем возвращается и вскоре выходит на другую дорогу, которая петляет, прежде чем вывести к тому кустарнику, где они со спутником устроили себе пристанище. Женщине хочется продлить минуты одиночества. Может быть, она смутно ощущает, что это усилит радость встречи.
Тропинка обрывается в центре сада, где растут фруктовые деревья. Этот уголок был задуман и выполнен с тем же художественным совершенством, которое невольно ласкает взор. На нежно-зеленой лужайке с ровной, словно подстриженной, травой выстроились ряды деревьев различных пород. Они склоняются под тяжестью ярко расцвеченных плодов, делающих темную листву похожей на звездное небо. Это буйство красок продлится до тех пор, пока сочные плоды, изливающие все ароматы молодой планеты, не превратятся в изысканное лакомство, которым невозможно пресытиться.
Планировка фруктового сада тоже строго продумана. Создатель проявил здесь пристрастие к геометрии. Лужайка, несмотря на большие размеры, образует правильный эллипс. Деревья, густо растущие вдоль окружности, все редеют по мере того, как продвигаешься к центру большой оси, и, таким образом, середина остается незасаженной. Там отдельно от других стоят только два дерева, выше всех остальных, но с более пышной листвой и еще более яркими плодами.
Эти два дерева расположены симметрично по обеим сторонам большой оси, и каждое находится в одном из фокусов эллипса. Самый же центр обозначен чудесным неиссякающим фонтаном. Струя его бьет почти до небес и падает, разбиваясь мельчайшими брызгами, которые долетают не только до фруктовых деревьев, но и до границ сада, орошая всю его поверхность.
На опушке леса женщина снова останавливается. Она смотрит вверх на игру бесчисленных струй, переливающихся всеми цветами радуги, которые отбрасывает в небо этот дивный источник. Она подставляет грудь нежной росе и снова улыбается, а затем входит во фруктовый сад по одной из тропинок, змеящихся меж деревьев.
Ветви низко нависают над землей. Все было задумано творцом с таким расчетом, чтобы мужчина и женщина не прилагали ни малейших усилий. Самые зрелые плоды можно достать рукой, но женщина на них даже не смотрит; все дальше углубляясь во фруктовый сад и минуя первые заросли, она проходит сквозь редеющие стволы. Здесь наконец женщина останавливается — в центре эллипса, неподалеку от чудесного фонтана, под одним из двух отдельно стоящих деревьев, не похожих на все остальные. Лучи солнца ласкают их золотистые плоды. Женщине достаточно встать на цыпочки, чтобы дотянуться до нижних ветвей, и это движение, не требуя ни малейшего напряжения сил, доставляет ей особое удовольствие.
Она срывает плод, гладит нежный бархат кожицы и вгрызается в сочную мякоть.
— Женщина!
Женщина выглядит удивленной и сначала смотрит на небо. Кроме голоса ее спутника, в этом саду ей знаком лишь один голос, и обычно он раздается сверху.
— Женщина, я здесь. Посмотри на землю!
Она повинуется и сквозь радужное сияние фонтана замечает Змея, свернувшегося в кольцо у подножия противоположного дерева. Она проходит через арку волшебной радуги, наклоняется к Змею и улыбается ему.
— Что тебе от меня нужно?
Она не слишком удивилась тому, что Змей разговаривает. Ничто не способно было поразить ее в этом краю, где за несколько дней произошло столько чудес.
— Почему ты не хочешь отведать плодов с этого дерева? Они самые вкусные.
Женщина отвечает:
— Мы вкушаем любые фрукты, кроме плодов, растущих на древе познания добра и зла. Бог запретил нам их пробовать, и мы умрем, если ослушаемся.
Змей возражает ей лениво и монотонно, повторяя раз и навсегда затверженный урок:
— Нет, не умрете. Но знает бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши и вы будете, как боги, знающие добро и зло.
[5]
Змей извивается, готовый уползти, не особенно интересуясь дальнейшим ходом событий, который слишком хорошо изучил. Но женщина указывает на другое дерево, от которого только что отошла, и изрекает такие удивительные слова:
— Я каждый день вкушаю плоды других деревьев, чаще вот с этого, с древа жизни, и ничто не заставит меня отведать плоды с древа познания добра и зла.
Змей замирает, удивленный такой речью. Он озадачен.
— Должно быть, я не расслышал… — начинает он. Но поведение женщины не дает повода усомниться в непоколебимости ее решения. Змей долго не может прийти в себя и обрести дар речи. Он уже сыграл эту роль на трех миллиардах планет, созданных во вселенной, но такой ответ слышит впервые.
Сбитый с толку, униженный и разъяренный, он делает, однако, попытку скрыть волнение и начинает свои увещевания нежным и коварным голосом, присущим ему одному:
— Уверяю тебя, ты ошибаешься. Посмотри на этот румяный плод. Разве может быть что-нибудь приятнее на вид и нежнее на вкус? Но, впрочем, это и в сравнение не идет с тем удивительным счастьем, какое ты испытаешь, вкусив плод. Ни на земле, ни на небе нет ничего более сочного. Один кусочек, и ты утонешь в море наслаждения. Ты мне не веришь? Взгляни на меня…
Змей срывает плод, разом проглатывает его и начинает извиваться по земле, пытаясь судорогами своего змеиного тела выразить всю полноту охватившего его блаженства. Женщина продолжает улыбаться, но в ее взгляде проскальзывает безразличие.
— Ты забавный, — произносит она. — Но ты не сможешь меня уговорить, потому что, не попробовав плода, я ничего не знаю о добре, а значит, и о том, что ты называешь счастьем, удовольствием и наслаждением.
Тогда Змей, взбешенный таким ответом, не может сдержать своей ярости:
— Если ты не вкусишь плод, я тебя укушу и причиню тебе зло.
— Зло? Но я ведь не знаю, что это такое, потому что не отведала запретного плода. Твои слова бессмысленны. Нет, ты меня не уговоришь.
— Ты умрешь! — вопит доведенный до отчаяния Змей.
— Нет, не умру, — упрямо возражает женщина, — потому что я вкушала плоды с древа жизни и обрела бессмертие. А вот ты съел запретный плод и теперь умрешь.
И, схватив тонкую палку, женщина одним ударом рассекает Змея на две части.
Она с любопытством наблюдает за его конвульсиями, пока их не прекращает смерть. Затем она снова улыбается.