– Спасибо, Ангел.
Позвякивала чайная ложечка. Под вагоном стучали колеса.
Я опустил ноги на пол, сел за столик, обхватил руками голову.
– Чайку? – спросил Ангел.
– Нет, спасибо. Знаете, Ангел… Когда мы с вами только что познакомились и вы сказали – кто вы… Нет. Не так. Вот как: когда я безоговорочно поверил в то, что вы – настоящий Ангел-Хранитель, я подумал, что такой вот забавный случай, как столкновение старого, ни во что уже не верующего человека вроде меня с неким мифическим, извините, персонажем, превосходно и реально существующим в сегодняшнем земном мире, мог бы лечь в основу смешного и симпатичного рассказика. А наше совместное путешествие ночью в одном купе подсказывало забавное название, прямо скажем, лежащее на поверхности: «НОЧЬ С АНГЕЛОМ». А внизу, для этакого литературного кокетства, – подзаголовочек маленькими буковками: «невероятная история».
– Однако историйка, рассказанная реально-мифическим существом некоему, извините, пожилому господину, оказалась не очень смешной и на веселый рассказик не тянет, да?
– Точно, Ангел. Не тянет.
– Не огорчайтесь, Владим Владимыч, в этой грустной повести, насколько я припоминаю, было немало и забавных моментов.
– Кстати, я уже давно жду, когда же вы лично наконец появитесь на мрачноватом небосклоне Самошниковых – Лифшицев. Ваша поразительная информированность…
– Прошу прощения, сразу же перебью вас. Все рассказанное мною до этого момента и о некоторых событиях, до которых мы еще не добрались, я узнал из материалов нашей школьной базы данных, поступавших к нам Снизу, с Земли. Пока у нас Наверху Научно-Педагогический Совет томительно долго решал вопрос о моем спуске Вниз и возможном прикомандировании к Леше Самошникову, я не терял времени даром и постарался вызубрить все, что касалось этой семьи. От момента отъезда Любови Абрамовны и Натана Моисеевича в Дом отдыха Балтийского морского пароходства и засорившегося Фирочкиного туалета, в результате чего Фирочка Лифшиц потеряла невинность и быстренько стала Фирочкой Самошниковой. Понятия не имею, как теперь обстоят дела Наверху с информатикой, но даже тогда наша Школа Ангелов-Хранителей обладала превосходной картотекой и удивительно полными досье, позволявшими заглянуть в историю предков наблюдаемого… или «опекаемого», как хотите, на несколько поколений назад. Причем, учтите, это я говорю всего лишь о нашей «школьной» библиотеке. А можете представить себе, какими гигантскими архивами располагало Главное управление нашей службы, подчиненное непосредственно Ему?!
– Погодите, погодите, Ангел… Но, насколько я понял, вам в ту пору было всего двенадцать лет?
– Да. Почти тринадцать. Я же говорил вам, что мы с Толиком-Натанчиком появились на свет одновременно. Но как родился Толик Самошников, было предельно ясно, а вот как возник я сам… Почему-то последние годы меня это очень занимает.
Впервые в голосе Ангела прозвучали нескрываемые горькие нотки.
Мне стало невыразимо жаль этого прекрасного взрослого парня, который никогда, даже в самом раннем детстве, не ощущал Материнского всепрощения и ласковой поддержки Отца.
Не очень ловко я тут же попытался перенастроить Ангела:
– Я заговорил о вашем возрасте того времени лишь потому, что потрясен тем объемом самостоятельной работы, которую произвели вы – мальчик двенадцати… пусть даже тринадцати лет!
Было слышно, как кто-то прошлепал по коридору вагона. Затем мы услышали, как щелкнула дверь туалета, промолчали всю характерную для кратковременного посещения горшка паузу, потом раздался яростный шум низвергающейся воды, снова щелчок двери и шлепанье сонных шагов в обратном вагонно-коридорном направлении.
Почему мы так внимательно прислушивались к этим чужим звукам, совершенно непонятно. Может быть, оттого, что именно эти звуки возвращали нас из душноватой ирреальности прошлого в сиюсекундную обыденность?…
Наверное, Ангел ощутил то же самое и поэтому благодарно мне улыбнулся. Да и мысли мои скорее всего прочитал, сукин кот!
И сказал:
– Во-первых, я очень неплохо учился. Отсюда и возникла моя кандидатура для почти взрослой командировки на Наземную практику. А во-вторых, не забывайте, Владим Владимыч, я все-таки был не «мальчиком двенадцати лет», а «двенадцатилетним Ангелом». А это вовсе не одно и то же!
– Да, да, конечно… Наверное… – растерянно пробормотал я, не очень представляя себе, чем так уж мог отличаться двенадцатилетний Ангел от обычного земного мальчика двенадцати лет. Наличием крыльев и отсутствием родителей, что ли?
Но спросил я совершенно о другом:
– Одно в голове не укладывается, Ангел, – как Лешка Самошников мог стать «невозвращенцем», зная о том, что Толик-Натанчик сидит в колонии, что на суде погиб дедушка Натан Моисеевич, что застрелился старейший друг семьи Ваня Лепехин, всю жизнь покупавший ему мятные пряники?… Как это могло произойти?!
– Да не знал он ничего этого, Владимир Владимирович! В том-то и трагедия, что Леша стал, как вы говорите, «невозвращенцем» за месяц до всех этих печальных ленинградских событий!…
Вы видели когда-нибудь искренне взволнованного Ангела-Хранителя, который еле сдерживает рвущееся из глубины души отчаяние? А вот я в ту ночь имел возможность наблюдать такое. Признаюсь, это было не самое веселое зрелище в моей долгой и путаной жизни.
– Он ведь всего один раз сумел позвонить домой в самом начале гастролей!… – нервно продолжал Ангел. – От этой Юты Кнаппе. Еще и расплатился с ней за этот звонок своими несколькими ничтожными восточными марками… Телефоны же всех воинских частей, в которых гастролировал театр, были так «засекречены», что и из Ленинграда к Лешке никто не мог прозвониться… Ведь о том, что Лешка остался на Западе, Самошниковы и Лифшицы узнали только тогда, когда к ним на дом пришли два вежливых сотрудника Калининского райотдела Комитета госбезопасности. Все пытались выяснить – не собирается ли вся остальная семья на выезд из Советского Союза. Скорее всего это известие о Лешке и суд над Толиком и добили старика Лифшица. Он одинаково боготворил своих очень разных внуков и без них просто не представлял себе дальнейшей жизни…
– Вы думаете, что если бы Лешка был в курсе ленинградских дел…
– Естественно!!! Никуда бы он не сорвался. Помня его достаточно хорошо, могу поручиться, что, узнав обо всех этих несчастьях, он плюнул бы в морду своему театру, поставил бы на уши всю Западную группу войск и заставил бы немедленно отправить его в Ленинград!… Ведь какое-то время спустя, уже там, на Западе, когда Лешка все узнал и про деда, и про Толика, он через пол-Германии помчался в Бонн, в советское посольство и…
– Стоп, стоп, Ангел! – прервал я его. – Вы, я смотрю, так раздергались, что стали перескакивать через какие-то наверняка очень важные события… Я рискую элементарно многого не понять в дальнейшем. А уже скоро Бологое – половина пути, и, насколько я соображаю в драматургии, – это всего лишь половина рассказа?…
– Примерно, – согласился Ангел. – Что-то в этом роде. Простите меня, пожалуйста. Столько лет прошло, а я все никак не могу совладать с собой, когда речь заходит о Лешке Самошникове… О\'кей, тогда по порядку. С незначительными купюрами соответственно не очень значительных событий. Просто чтобы не загружать вас излишними подробностями.
– Но сначала, пожалуйста, о себе, – напомнил я Ангелу.
– Нет, Владимир Владимирович, – возразил Ангел, – сначала я все-таки расскажу про Лешку. Потому что из-за нашей Высшей иерархической чудовищной бюрократии там, Наверху, из-за постыдной волокиты и зачастую трусоватой безответственности я вошел в жизнь Лешки Самошникова, к несчастью, слишком поздно… Вы хотите это услышать от меня, вот так, сидя за столиком? Или вы хотели бы поприсутствовать в Том Времени?
– Вен зи волен, – почему-то по-немецки ответил я Ангелу и тут же попытался пояснить: – Как хотите.
– В таком объеме я еще помню немецкий, – улыбнулся Ангел. – Может, приляжете?
Я послушно лег на свою постель и даже прикрыл глаза.
– Вот как мы сделаем, – услышал я Ангела. – Я начну вам рассказывать, а если вы сами захотите разглядеть что-либо поотчетливее, то стоит вам только проявить это желание…
– Вас понял, – сказал я, не открывая глаз.
– Льеша, – в предпоследнюю германско-демократическую ночь спросила Юта Кнаппе, – можно я буду называть тебя Алекс?
– Нет, – ответил Лешка. – Нельзя.
– Но здесь, на Западе, все русские Алексеи и Александры сразу становятся Алексами. Курцнаме – это очень удобно. Короткий имя.
– Хочешь короткое имя – продолжай называть меня Льеша. Короче только Том, Ким или Пит. Но это не русские имена. А я стопроцентно русский. Хотя наполовину и еврей… – рассмеялся Лешка.
– О!… – воскликнула удивленная Юта, не выпуская из рук внушительные Лешкины мужские половые признаки – славное отцовское наследие Сереги Самошникова. – А кто? Мама одер… Мама или фатер?
– Мама, – с нежностью сказал Лешка.
– Зе-е-ер практишь!… Это очень практично, – восхитилась Юта.
Лешка вспомнил закулисный разговор с актером, игравшим его «брата Александра» в обязательной репертуарной лениниане, и усмехнулся.
«Вот они – щупальца международного сионизма! Неужели этот подонок был прав?!» – подумал Лешка, а вслух сказал:
– Перестань шуровать у меня между ног. Убери руки. Ему тоже отдых требуется. Совсем заездили беднягу… А почему ты считаешь, что мама юде – это практично?
Но юная фрау Кнаппе и не собиралась выпускать из рук такую замечательную добычу. Она только слегка ослабила хватку и сказала трезвым, расчетливым голосом – таким, каким обычно разговаривала у себя на работе в кафетерии при Доме офицеров:
– Это практично потому, что свой еврейский националитет ты можешь утвердить – если юде твоя мама. Папа – нет.
– Мне-то это на кой? У нас с этим «националитетом» только заморочки всякие, – отмахнулся Лешка.
– Но ты можешь немножко съездить в Федеративные земли. Там везде есть «юдише гемайнде» – они помогают русским. Таким, как ты. Или на два дня. На субботу и воскресенье. Завтра и послезавтра тебе не надо играть театр. Генералы делают для вас парти. Шашлык и баня, – добавила Юта брезгливо. – А мы поедем туда…
– Мы?… – Лешка наконец высвободился из цепких пальчиков Юты и уселся на ее постели.
– Да. Ты и я. И еще один поляк. Он меня туда возит. Я буду там немного работать, а ты гулять и смотреть. Хочешь?
«Чем черт не шутит? – подумал Лешка. – Когда еще такой случай представится?…»
– Это не страшно, – сказала Юта. – Два дня урлауп. Отдых. Я туда езжу два раза в месяц.
Деловитая и прехорошенькая Юта действительно два раза в месяц нелегально пересекала эту бредовую и жестокую границу, когда-то безжалостно разрубившую одну страну на две очень неравные части.
Происходило это следующим образом.
Из польской Познани в соответствии с условиями Варшавского Договора еженедельно в столовые различных советских воинских соединений, расквартированных на земле «нашей» Германии, приходили огромные автофургоны-рефрижераторы с овощами и фруктами.
В танковый корпус, где работала вольнонаемная фрау Кнаппе, всегда приезжал один и тот же польский водитель Марек Дыгало. Молодой и здоровый хитрюга Марек на потрясающей смеси польского, немецкого и русского тут же сговорился с хорошенькой немочкой, что та будет получать от него два неучтенных ящика любых овощей и фруктов, которые она сможет распродать через офицерский кафетерий, а вырученные денежки будет складывать в свой собственный карманчик.
За это представитель дружеского соцлагеря польский водитель Марек Дыгало, разгрузив свой фургон, будет оставаться ночевать у фрау Юты, пользовать ее во все завертки, а утром уезжать к себе в Познань.
«Ни любви, ни тоски, ни жалости… Даже курского соловья…», как писал один известный советский поэт.
«Товар – деньги – товар». Хрестоматийная марксистская экономическая схема, тщательно подогнанная Мареком и Ютой под условия Варшавского Договора того времени.
Через некоторое время оборотистый и наглый Марек Дыгало вместе со своим фургоном стал по совместительству сотрудничать и с небольшой польской фирмой, находящейся в городке Зелена Гура, что на полпути от Познани до гэдээровской границы.
Эта польская фирма изготавливала «итальянскую» мебель в стиле «позднего барокко». Отдавая должное полякам, следует отметить, что мебель эта была изготовлена превосходно! И с огромным успехом уходила в западногерманскую торговую фирму. Которая, щедро расплатившись с польскими умельцами, втридорога распродавала эту «только что полученную из Милана» мебель в богатые немецкие западные дома.
Мебельные зеленогурцы открыли для Марека Дыгало постоянно продлеваемую визу в Федеративную Республику Германию, и отныне Марек Дыгало загружал свой фургон наполовину польскими морковками и яблоками, а наполовину – «итальянской» мебелью в стиле «барокко».
Сгрузив несколько тонн овощей на продовольственных складах советских войск в ГДР и закинув пару ящиков Юте, Марек уже не спешил теперь обратно в Познань. Переспав на фрау Кнаппе, Марек на следующий день продолжал свое движение на Запад уже с одной только «итальянской» мебелью польского происхождения.
Обратный его путь лежал снова сквозь Юту Кнаппе. Что, в свою очередь, также находило отражение на ее скудноватом немецко-демократическом благосостоянии.
Но настал день, когда Юта попросила Марека свозить ее «на Запад». Вот и снова пригодилась двойная передняя стенка фургона, давно сотворенная Мареком для перевозки вполне невинной контрабанды из Германии в Польшу. Ибо до заключения контракта с польскими гениями итальянской мебели Марек промышлял исключительно в этой области. Только стиль «барокко» избавил его от постоянной нервотрепки при крайне небольшом наваре, остававшемся у него после расчетов со своей же таможней.
Перед пересечением границы Юта была упакована в эту двойную стенку, заставлена коробками с мебелью и таким образом оказалась на земле Федеративной Республики.
Там, в небольшом городишке, Марек позмакомил Юту с владельцем местного борделя и за небольшую сумму в западных марках передал ему права на фрау Кнаппе. С радостного согласия самой фрау.
В борделе работали уже две польки, три чешки, две немки из Баварии, одна украинка и одна русская – из Москвы. Городок был маленький, все было на виду у всех, и своих, местных, в бордель хозяин не брал. Во избежание разборок с властями и родителями.
Владелец борделя лично «проэкзаменовал» Юту, остался очень доволен и договорился с ней – два раза в месяц, на две субботы и два воскресенья, а также на праздничные дни, когда наплыв посетителей бывает особенно велик, фрау Кнаппе будет приезжать и обслуживать клиентов за вполне достойное вознаграждение.
Естественно, график приездов Юты Кнаппе на гастроли был тщательно выверен и согласован с рейсами фургона Марека Дыгало. За что тот получал десять процентов Ютиных доходов. Работа есть работа.
Четыре дня в месяц на Западе, после вычетов всех расходов, давали Юте весьма ощутимую прибавку к заработной плате, получаемой на Востоке. Она даже смогла снять очень недурную квартирку, рядом с Домом офицеров. Всего семь минут пешком!…
Именно в этой квартирке и произошел тот разговор между Лешкой Самошниковым и Ютой Кнаппе.
– Туда и обратно, – сказала Юта. – Всего два дня. Неужели тебе это неинтересно? Там совсем, совсем другая жизнь!…
Лешка припомнил все, что так доходчиво и назидательно втолковывал ему вчера за кулисами «его старший брат Александр», и в его душе вдруг с утроенной силой снова всколыхнулось гадливое отвращение к этому серенькому, слабенькому псковскому актеришке. Отвращение ко всему тому «секретному» омерзительному шлейфу его тайной деятельности, порученной ему и доверенной в компенсацию за отсутствие таланта, в награду за постоянную готовность к предательству.
– Всего на два дня? – переспросил Лешка.
– Да, только два! – радостно подтвердила Юта.
Лешка еще несколько секунд помолчал, подумал, а потом бесшабашно махнул рукой и сказал тогда:
– А-а-а… На все плевать! На два дня? Поехали!!!
…До границы с Федеративной Республикой Германией артист Самошников А. С. ехал запакованный в узкую потайную стенку фургона, а Юта обозревала проносящиеся мимо демократические окрестности из удобной и широкой кабины грузовика Марека Дыгало.
Лежа в не очень удобной позе в скрытном пространстве между одной явной и второй тайной стенкой фургона, Лешка слышал, как Марек трижды останавливал машину. Один раз – заправиться дешевым гэдээровским дизельным топливом, а два остальных раза исключительно в любовно-половых целях.
Что подтверждалось таким скрипом подвесной койки и сопровождалось такими знакомыми стонами, всхлипами и взвизгами фрау Кнаппе, пронзавшими все явные и тайные фургоновы стенки, что в действиях, совершаемых в кабине, не было никаких сомнений! А тяжелое дыхание Марека Дыгало и его же финальные взрыки лишь подтверждали Лешкино опасение, что хорошенькой фрау Кнаппе ну никак не удалось сохранить верность русскому артисту Самошникову…
Когда же перед самой границей с ФРГ фургон остановился в четвертый раз и Юта была упакована в потайную стенку рядом со взбешенным Лешкой, тот сказал ей на чистом русском языке:
– Ну и сука же ты! Знал бы, что ты такая блядюга…
– Льеша! – прошептала Юта и прижалась к Лешке потным, несвежим телом. – Это не был льюбовни секс. Это был бизнес. Вместо денги за проезд. А льюбов только с тобой!
– Иди ты на хер, – посоветовал ей Лешка и попытался отодвинуться.
Но это ему не удалось. Тайник не был рассчитан на комфорт и жизненное пространство.
Почему он тогда, на той последней остановке, не послал к свиньям собачьим этого польского жучилу Марека и его деловитую полупроститутку Юту и не пошел пешком обратно, по гэдээровской земле к своему привычному соцстрою, к своим советским войскам, к своему театру, наконец?… Ну, не все же там стукачи и прохвосты! Раз-два – и обчелся… Остальные-то – прекрасные ребята. И Леха Самошников – один из них. Чуть ли не самый прекрасный… Что случилось? Какое затмение на него нашло?! Почему он не вылез тогда, перед самой границей, из этого идиотского тайника?…
Этого Лешка никогда не мог понять.
– Их арестовали сразу же, как только они пересекли границу Западной Германии, – сказал Ангел, мягко и бережно выводя меня из некого забытья.
Я даже не понял – слышал ли я всю эту историю сейчас от самого Ангела или присутствовал собственной персоной в том Месте и Времени, как это было в предыдущих эпизодах…
– Кто на них «стукнул» – понятия не имею. Знаю только, что Юту к вечеру вышибли обратно в Восточную Германию, и она уже с немецким водителем-дальнобойщиком, практически за ту же цену, счастливо поехала к себе домой. О поляке мне ничего не известно, а вот Лешку взяли в оборот достаточно круто. Сначала им занялась западногерманская контрразведка, а потом и американские спецслужбы. Разговаривали с Лешкой на хорошем русском языке, периодически меняя стиль отношения к нему. То – доводя до отчаянной истерики, то – поигрывая в этаких добрых, сочувствующих и ироничных дядюшек и парней-приятелей. Только спустя две недели, измотав до состояния полной и тупой прострации и убедившись в его абсолютной военно-стратегической и политико-идеологической никчемушности, Алексея Самошникова оставили в покое. Передали его обычным полицейско-правовым силам, которые перевезли Лешку на окраину одного большого города в центре Западной Германии и до рассмотрения его дела – «злостного нарушения государственной границы Федеративной Республики» – поместили в нормальную и достаточно благоустроенную тюрьму. Несмотря на то что на всех «собеседованиях» и допросах Лешка умолял отправить его обратно в Восточную Германию или, еще лучше, сразу же в Советский Союз, в нескольких газетках появилось трогательное сообщение о том, что молодой и «очень известный!» русский драматический артист Алекс Самошников, рискуя жизнью, сумел сбежать от милитаристско-коммунистического режима и попросил творческого убежища в Свободном Мире. Специальные службы этого Мира на всякий случай разослали эти газетные информашечки по советским Генеральным консульствам, не забыв и посольство Советского Союза в Бонне. Пусть представители «империи зла» знают, что людям искусства в их государстве дышать нечем! Вот вам очередной пример – актер А. Самошников…
– О, мать их в душу… – вздохнул я. – Какая-то безразмерная гнусность! Добро бы была значительная фигура – кагэбэшный разведчик, ученый с мировым именем, литератор, прозвеневший на весь белый свет! А то ведь несчастный молоденький актер провинциального театра, вся вина которого умещается в элементарном щенячьем любопытстве. Которое так естественно при постоянных глобальных запретах того времени… Он-то, Лешка, на хрен им сдался?!
– По-моему, вы, Владим Владимыч, должны были бы понимать это лучше меня. Вы жизнь прожили в «этом». Поэтому ваш справедливый гражданско-интеллигентский всхлип я буду считать вопросом риторическим. Ответа не требующим. Надеюсь, вы не забыли, что в то время в политике хороши были любые средства? Как, впрочем, сегодня в экономике…
– Вы не пробовали выступать с лекциями на собраниях пенсионеров в жэковских клубах «Кому за семьдесят»?
– Нет.
– Напрасно. Там вас обожали бы!
– Не задирайтесь. Короче. Все эти заметочки советские дипломаты уже по своим каналам переправили в ленинградские соответствующие органы, откуда на улицу Бутлерова к Самошниковым и пожаловали те два вежливых товарища: «Дескать, ваш сын, Эсфирь Натановна и Сергей Алексеевич, он же – ваш внук, уважаемая Любовь Абрамовна, Алексей Сергеевич Самошников, изволил сбежать на Запад. Что вы можете сказать по данному поводу?»
Я встал со своего вагонного диванчика и стал перестилать сбившуюся и скомканную постель. Взбил небольшую, жестковатую (подумалось почему-то – «тюремную»…) подушку, расправил простыню, аккуратно накрыл ее одеялом с пододеяльником и под затухающий шум колес притормаживающего состава сел напротив Ангела.
– Бологое, что ли? – спросил Ангел, вглядываясь в черноту оконного стекла.
Наверное, мы подъезжали к Бологому, единственной остановке «Красной стрелы» на этом пути, но на вопрос Ангела я не ответил. Другое занимало меня. И я сказал:
– Рискую повториться, Ангел: а вы-то где были? Простите, что я напоминаю вам, ведь с Лешкой Самошниковым все это происходило тогда, когда его младший брат Толик-Натанчик еще не был заключенным колонии строгого режима, еще не погиб от инфаркта на этом сволочном судилище его дед Натан Моисеевич и еще не застрелился одинокий и старый Ваня Лепехин… Когда ваше… Не конкретно «ваше», Ангел, а ваше всеобщее Божественное внимание не было рассредоточено по большому количеству очагов Людских несчастий в одной семье, а могло бы сконцентрироваться хотя бы на судьбе Леши Самошникова. Как-то помочь, отвести, упредить… Я не знаю, что делают в таких случаях Ангелы-Хранители. Я только хочу спросить: где вы были в это время – Всевидящие, Всезнающие и Всемогущие?!
– Владим Владимыч! Владим Владимыч!… Я не собираюсь рваться в бой за честь мундира, но давайте будем справедливы. В самую первую очередь в службу Ангелов-Хранителей поступает информация о нуждающихся в помощи Верующих Людях! С Неверующими гораздо сложнее. Сведения о них приходят Наверх крайне скупо и выборочно. И в помощь Неверующим командируются обычно или совсем юные Ангелы-Практиканты, каким я был в то время, или очень пожилые и усталые Ангелы-Хранители, которые вот-вот должны отправиться на заслуженный отдых. Так сказать, последний мазок в уже законченном полотне Ангельского существования…
– Невероятно пышная фраза! – хмыкнул я. Но Ангел даже бровью не повел.
– Второе: как вы догадываетесь, штат Ангело-Хранительской службы намного меньше, чем Верующих, нуждающихся в помощи этой службы. Явление повсеместное и неудивительное.
– «Вас много, а я – одна!» – классический аргумент магазинной продавщицы незабвенной эры советизма, – желчно вставил я.
– Тоже весьма непрезентабельная фразочка, – мгновенно отреагировал Ангел. – Теперь о помощи Неверующим: делалось это в исключительных случаях…
– Как у классиков – «Пиво отпускается только членам профсоюза», – с легким раздражением скромненько проговорил я.
– Должен признаться, что мой интерес носит чисто личный характер. День, когда будет уничтожена последняя ракета, станет для меня торжественным праздником. Я вознесу молитвы духу дедушки и дам понять, что его смерть не была напрасной. Ты не знаешь, когда наступит этот знаменательный день, Кристофер?
Но по всей вероятности, Ангел действительно обладал (не побоюсь некоторой тавтологии) поистине «ангельским» терпением. Он мягко улыбнулся мне и продолжал как ни в чем не бывало:
– …или когда произошедшее с Неверующим потрясало Небеса своей чудовищной несправедливостью. Тогда одним выстрелом убивались сразу несколько зайцев. На примере спасения Неверующего удавалось укрепить ослабленную жизнью Веру у остальных, а Неверующих таким образом почти бесповоротно обратить в Веру! Трюк чисто гуманитарно-пропагандистский, который когда-то с прелестной ироничностью лег в основу старого протазановского фильма «Праздник святого Йоргена».
– Точная дата мне неизвестна, нет. Ее хранят в тайне.
Тут я чуть не брякнулся со своего диванчика! Вот это Ангел! Ай да молодец!…
– Но почему? – удивился Нагумо. – Не понимаю.
– Вам-то откуда известно о Протазанове и его фильме?! – завопил я на весь спящий вагон. – Это же тысяча девятьсот тридцатый год!!! Его сейчас не все кинематографисты знают…
– Тс-с-с… – Ангел приложил палец к губам и опасливо прислушался. – Вы сейчас всех перебудите. Дело в том, что у нас в Школе Ангелов-Хранителей была превосходная фильмотека. И некоторые фильмы, снятые на Земле, были просто включены в наш учебный процесс, – с нескрываемой гордостью за «альма-матер» ответил Ангел. – А какая у нас была библиотека!… Вашу «Интердевочку» я прочитал еще там – Наверху, в Школе, в пятом классе. В одиннадцать лет! Она у нас довольно долго ходила по рукам у младшеклассников.
– Думаю, президент собирается превратить этот день во всеобщее торжество. Роджер любит время от времени ошеломить средства массовой информации, особенно теперь, когда выборы не за горами.
– О Господи… – только и смог простонать я.
– Вот от Него мы эту книжечку как раз очень тщательно скрывали, – заметил Ангел.
– А-а, понятно, – кивнул Сейджи. – Значит, это не составляет государственной тайны, угрожающей национальной безопасности? – небрежно спросил он.
Где-то впереди, в ночи, раздался вскрик нашего электровоза, и состав снова стал набирать ход.
Ангел посмотрел в оконную черноту, глянул на часы и сказал:
Кук задумался, прежде чем ответить.
– Нет, не Бологое. Еще рановато. Ну, так что, Владим Владимыч, хотите, чтобы я поведал о дальнейшем своими словами или…
– Не буду скрывать, Ангел, мне безумно интересно вас слушать, но какие-то эпизоды я хотел бы все-таки увидеть, – искренне сказал я. – И если это возможно…
– Нет, пожалуй. Просто мы будем чувствовать себя более уверенно, зато сам процесс протекает… в благожелательной атмосфере, скажем так.
– Без проблем, – прервал меня Ангел. – Тогда единственное, что я позволю себе, – это некоторые сокращения. Купюры, так сказать. Подробный рассказ о Лешкином бытии на Западе – не нужен. Эмиграция есть эмиграция, будь она случайной, как у него, или вынужденной, или сознательно и дотошно подготовленной. Об эмиграции столько написано-переписано, что сегодня эта литература уже утратила свою пряность, свой праздничный или трагический аромат запоздалых открытий мира. Поверьте, в этом действе со времен Тэффи, Аверченко и Алексея Толстого по сей день ничегошеньки не изменилось. Ну, разве, что помельчали фигуранты и причины их эмиграции. Плюс – катастрофически увеличилось количество постэмигрантского вранья! Что я вам-то рассказываю?! Простите меня ради всего святого. Ваши «Русские на Мариенплац», «Иванов и Рабинович…» и даже очень симпатичный мне «Кыся» – это все из той же эмигрантской оперы. Хотя и утешительно-сказочной.
– В таком случае могу я обратиться к тебе с просьбой?
– Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! – еле выговорил я.
– Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?
– Ив чем она состоит? – спросил Кук, чувствуя умиротворение от вина, приятной компании и того обстоятельства, что уже в течение нескольких месяцев снабжал японца информацией относительно позиции США в торговых переговорах между их странами.
– Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!
– Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.
– Ты оказал бы лично мне большую услугу, если бы узнал точную дату уничтожения последней ракеты. Дело в том, – объяснил Нагумо, – что мне требуется время для подготовки к этой весьма важной церемонии.
– Тогда вы были совсем ребенком!
– Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?
– Нет.
Кук едва не произнес: Сейджи, извини, но это, строго говоря, все-таки затрагивает проблему национальной безопасности и я не давал согласия на разглашение подобной информации. Колебания, отразившиеся на его обычно непроницаемом лице, и эмоции, вызвавшие их, нарушили самообладание дипломата. Он попытался собраться с мыслями. Действительно, вот уже три с половиной года он говорит с Нагумо о проблемах, возникающих в торговых отношениях между их странами, иногда получает от него полезные сведения, что помогло ему подняться до ранга помощника заместителя госсекретаря, а временами сам снабжает японца информацией, потому что… почему? Да потому, что ему наскучила однообразная работа в Госдепартаменте с невысоким жалованьем федерального чиновника, а однажды бывший сослуживец дал ему понять, что с его опытом, накопленным за пятнадцать лет службы, он вполне может уйти и стать консультантом или лоббистом, защищающим интересы какой-нибудь частной корпорации. Ведь действительно, черт возьми, неужели кто-то думает, что он наносит ущерб своей стране? Нет, конечно, это всего лишь бизнес.
– Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.
– Ни хрена я вам этого не говорил! Я только думал об этом…
– Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?
Разумеется, это не шпионаж, уверил себя Кук, верно? Ракеты никогда не были нацелены на Японию. Более того, если верить газетам, они вообще не нацелены никуда, разве что на середину Атлантического океана, и последствия их уничтожения никак не повлияют на международную обстановку. Никто не пострадает от этого. Впрочем, никому это не приносит и пользы, разве что уменьшит дефицит бюджета, да и то крайне незначительно. Таким образом, проблема национальной безопасности никак не затрагивается. Ведь так? Конечно. Следовательно, он может передать эту информацию и не нанесет ущерба своей стране.
– Ну, если вы будете настолько любезны…
– Буду, буду, – рассмеялся Ангел.
– Хорошо, Сейджи, ради такого случая я попытаюсь узнать для тебя, когда наступит этот день.
– Тогда немного джина, – сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. – Желательно со льдом…
…Немецкая тюремная камера очень напоминала чистенькую больничную палату для двух пациентов…
– Спасибо, Кристофер. – На лице Нагумо появилась улыбка. – Мои предки будут тебе благодарны. Это будет великим днем для всего мира, мой друг, и он заслуживает того, чтобы его отметить должным образом. – В некоторых спортивных играх это называется «проводкой», завершаемой успешным ударом. В шпионаже не существует подобного термина.
Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…
– Знаешь, мне тоже так кажется, – согласился Кук, немного подумав. Ему и в голову не пришло удивиться тому, насколько простым окажется первый шаг за прочерченную им же невидимую линию.
Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы – ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.
Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
***
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
– Это большая честь для меня. – Ямата склонил голову в подчеркнутом смирении. – Счастлив тот человек, у которого столько мудрых и преданных друзей.
– Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!… – на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник – сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. – Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют – только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!… Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, – раз на мильен!… Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!…
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного – умереть.
– Это вы оказали нам такую честь, приняв нас, – вежливо отозвался один из банкиров.
…Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.
– Разве мы не коллеги? Разве не служим одинаково преданно своей стране, своему народу, своей культуре? Вот вы, Ичики-сан, какие прекрасные храмы древности вы восстановили! – Ямата провел рукой над полированной поверхностью низкого стола. – Мы все слуги нации и ничего не просим взамен, кроме возможности служить своей стране, приложить усилия, чтобы снова сделать ее великой. И добиваемся успеха в этом благородном деле, – добавил он. – Итак, могу ли я оказаться полезным для моих друзей? – На лице промышленника появилось смиренное выражение. Ямата ждал, когда к нему обратятся с просьбой, о содержании которой он уже знал. Его единомышленники, сидящие напротив, за этим же столом, среди девятнадцати гостей, даже не подозревавших об этом, были, так же как и он, мастерами закулисных комбинаций. И все-таки в комнате ощущалось напряжение, атмосфера была настолько насыщена ожиданием, что его дух ощущали все, словно дух иноплеменника.
Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…
– Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… – бесстрастно вещал переводчик.
Взгляды присутствующих то и дело незаметно устремлялись в сторону Мацуды. Многие действительно думали, что известие о его финансовых затруднениях застанет врасплох Ямату, несмотря на то что просьба об этой встрече не могла не возбудить его любопытства и не пустить в дело огромную сеть агентуры, собирающей сведения обо всем, что представляло интерес. Глава одного из самых крупных в мире концернов заговорил спокойным, полным достоинства, хотя и печальным голосом. Он не спеша объяснил, что условия, которые привели к временным финансовым затруднениям, вызваны отнюдь не ошибками руководства его корпорации, начавшей с судостроения, затем занявшейся строительными работами и бытовой электроникой. В середине восьмидесятых, когда корпорация принесла своим акционерам прибыли, о которых они не могли даже мечтать, он занял пост председателя совета директоров. Мацуда-сан подробно излагал историю своей корпорации, и Ямата не проявлял ни малейшего нетерпения. В конце концов, будет лучше всего, если присутствующие услышат от самого Мацуды рассказ об успехах его корпорации, потому что, познакомившись с ее взлетом, похожим на расцвет их компаний, они испытают страх, связанный с вероятностью собственного разорения. Если этот кретин пожелал стать крупным собственником в Голливуде и выбросил на ветер колоссальные деньги, заплатив за восемьдесят акров на Мелроуз-булвар и клочок бумаги, гласящий, что он имеет право снимать кинофильмы, – ну что ж, разве это не его личное дело?
– Какими «разведывательными целями»?! – испугался Лешка.
– Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
– Продажность и бесчестие американцев поистине поразительны, – продолжил Мацуда голосом, который обычно слышит католический священник на исповеди, не понимая, исповедуется ли грешник в своих грехах или просто оплакивает свою неудачу. В данном случае два миллиарда долларов улетучились с такой же легкостью, словно на них поджаривали сосиски.
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
– Какую причину он должен указать в заявлении?
– Обычную – антисемитизм. Он же наполовину еврей.
Ямата мог бы сказать: «Я предупреждал вас», но промолчал, потому что ему и в голову не приходило высказать такое предупреждение, даже после того, как его собственные советники по инвестициям, американские юристы, внимательно изучили условия сделки и убедили его в самых категорических выражениях отказаться от нее. Вместо этого он понимающе кивнул.
– По причине антисемитских преследований у вас на родине, – уже по-русски сказал переводчик.
– Но меня никто никогда не преследовал, – растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
– Мне совершенно ясно, что вы не могли предвидеть такого обмана, особенно после всяческих заверений со стороны американцев и предложенных вами взамен поразительно выгодных условий. Я думаю, друзья, элементарная деловая честность просто чужда американцам. – Он обвел взглядом сидящих за столом и заметил одобрительные кивки. – Мацуда-сан, разве найдется разумный человек, способный обвинить вас в ошибочности суждений?
– Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
– Нет… Я хочу только домой, – сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
– Многие выскажут такую точку зрения, – тихо проговорил Мацуда, и присутствующие отметили его мужество.
А потом я вообразил себе, какой разговор мог бы произойти между старым следователем и переводчиком после того, как Лешку Самошникова, подписавшего просьбу о предоставлении ему политического убежища, увели в камеру.
Переводчик мог бы спросить у следователя:
– Только не я, мой друг. Кто из нас обладает таким достоинством, такой мудростью? Кто еще руководил своей корпорацией с таким усердием? – Райзо Ямата печально покачал головой.
– Он же актер театра – какая «разведка»?
– Никакой, – ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
– А обещанные ему четыре года тюрьмы?
– Меня гораздо больше тревожит то, что такая судьба, мои друзья, может постигнуть всех нас, – негромко заметил один из банкиров, имея в виду, что у него в банке находятся закладные на недвижимое имущество Мацуды в Японии и в Америке и что крушение такой корпорации сократит до опасно низкого уровня его собственные резервы. Проблема заключалась в том, что, хотя банк способен устоять после подобного краха не только теоретически, но и на практике, достаточно одного лишь подозрения, что активы уменьшились и не столь значительны, как раньше, чтобы вызвать банкротство, а для такого подозрения достаточно какой-нибудь публикации не очень сведущего репортера. После появления подобной статьи или даже слухов начнется массовое изъятие вкладов из банка и наступит разорение даже вполне платежеспособного финансового учреждения. Разумеется, изъятые средства будут затем куда-то вложены – такие деньги слишком значительны, чтобы их можно было просто спрятать в чулок, – и попадут в другой банк, принадлежащий аналогичной банковской корпорации, что укрепит ее финансовую позицию, но повторный кризис такого рода, вполне возможный в создавшихся обстоятельствах, может стать началом всеобщего краха.
– Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, – депортация на Восток, а оттуда – в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
– Вас не тошнит от такого спектакля?
Никто не упомянул, а большей частью и не подумал, что присутствующие здесь необдуманными действиями сами навлекли на себя эту беду. Ни один из них не замечал собственной слепоты – или почти ни один, подумал Ямата.
– Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
Так ведь не было такого разговора между старым следователем и тюремным переводчиком!
Никто из них не сказал ни единого слова.
– Основная проблема заключается в том, что экономика нашей страны покоится не на твердом фундаменте, а на песке, – философски начал Ямата. – Какими бы глупыми и слабыми ни были американцы, судьба дала им то, в чем отказала нам. В результате мы, несмотря на наш ум, всегда находимся в подчиненном положении. – Все это он говорил не в первый раз, однако только сейчас к его словам начали прислушиваться, и Ямате потребовалось все его самообладание, чтобы удержаться от презрительной усмешки. Он посмотрел на одного из присутствующих, того, кто упорно не соглашался с ним.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
– Помните, как вы говорили, что наша сила заключается в прилежании японских рабочих и в искусстве инженеров? Вы были тогда совершенно правы, мой друг. Это действительно источник нашей силы, и, более того, он недоступен американцам. Однако судьба по каким-то собственным причинам оказалась снисходительной к ним, они сумели парализовать присущие нам сильные стороны и превратили случайную удачу в реальную мощь, а именно мощи нам и не хватает. – Ямата сделал паузу, стараясь проникнуть в настроение аудитории, прочесть, что в действительности скрывается за бесстрастными лицами присутствующих.
…Прошло четыре месяца. Это я понял несколько позже…
Несмотря на то что он сам был порождением этой культуры и лучше других знал правила, которым подчинялись ее представители, ему придется сейчас пойти на риск. Наступил решающий момент, в этом не приходится сомневаться. – Но и не в том главное. Они выбрали такой путь, тогда как мы отказались от него. И вот теперь нам приходится расплачиваться за эту ошибку. Однако у нас есть выход.
На окраине города, по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.
Никакая эмиграция не могла погасить тот неукротимый огонь русской культуры, который Нема Френкель так привык нести в народные массы. Поэтому в своем кафе он организовал еще и так называемые «встречи с интересными людьми».
– В чем же он состоит? – не выдержал кто-то из слушателей.
Сегодня в этом кафе должен был состояться дебют Лешки Самошникова. За сорок, теперь уже западных, марок. Двадцать – исполнителю русских романсов герру Самошникову, двадцать – его менеджеру и устроителю его гастролей герру Гаврилиди.
– Сейчас, друзья мои, судьба улыбнулась нам и перед нами открылся путь к подлинному величию. На самом пороге катастрофы мы увидели сияющие вершины славного будущего.
Если герр Самошников был выпущен из тюрьмы сразу же по подписании просьбы об убежище, то герра Гаврилиди продержали там еще три месяца.
Всего! Краткость срока наказания была определена в первую очередь гуманностью уголовно-процессуальной системы Федеративной Республики Германии; суммой украденного (а главное, возвращенного!), не превышавшей ста пятидесяти марок; и, конечно же, искренним и радостным сотрудничеством со следствием по делу артиста Самошникова.
Сейчас Гриша Гаврилиди вместе с Лешкой стояли в малюсеньком складском помещении кафе «Околица», ждали своего выхода.
Ямата напомнил себе, что пятнадцать лет ждал этого момента. Затем сосредоточился на том, как ему лучше сформулировать свою мысль. Внимательно наблюдая за лицами сидящих вокруг стола, он лишь теперь понял, что на самом деле ждал этого момента с тех самых пор, как ему исполнилось десять лет и в феврале 1944 года он один из всей семьи поднялся на борт корабля, который направлялся от Сайпана к берегам Японии. Он все еще помнил, как стоял у поручней, глядя на мать, отца, младших братьев и сестер, провожавших его на причале. Он старался тогда казаться мужественным, но с трудом сдерживал слезы, зная, как это знает ребенок, что увидит их снова, и в то же самое время понимая, что видит их в последний раз.
Гриша был одет в тесноватый смокинг, купленный на фломаркте (барахолке) за семь марок, в бундесверовские камуфляжные штаны и тщательно вымытые старые кроссовки.
Лешка выглядел менее помпезно – черные брючки, черный свитерок и гитара, одолженная Гришей в общежитии у какого-то беглого албанца.
– Слушай сюда, – строго оказал Гриша. – Я выхожу, объявляю: «Заслуженный артист республики…»
Американцы убили их, стерли его семью с лица земли, заставили покончить с собой, броситься с отвесных утесов в бушующее жадное море, потому что все граждане Японии, будь то военные или мирные жители, были для американцев всего лишь животными. Ямато помнил, как слушал по радио сообщения о том, как «дикие орлы» из Кидо Бутай сокрушили американский флот, как непобедимые солдаты императорской армии сбросили ненавистных американских морских пехотинцев в море, как они затем уничтожили множество их в горах острова Сайпан, который перешел в руки американцев после первой мировой войны. Но даже тогда он понимал всю бессмысленность таких сообщений, потому что все это было ложью, несмотря на утешительные слова дяди. Затем в радиосводках заговорили о других битвах, победах, одержанных над американцами, которые все ближе и ближе подбирались к японским островам, он помнил слепую ярость от мысли о том, что его огромная и могучая страна не в силах остановить этих варваров, ужас от налетов бомбардировщиков, появлявшихся сначала днем, потом ночью, которые сжигали его страну город за городом. Красный свет гигантских пожаров, освещавших небо иногда вблизи, иногда у самого горизонта, ложь дяди, пытавшегося успокоить мальчика, и, наконец, облегчение в его глазах, когда все кончилось. Вот только Райзо конец войны не принес облегчения – у него больше не было семьи, она исчезла, и когда он впервые увидел американца – огромного рыжеволосого солдата с веснушками, усыпавшими молочно-белую кожу лица, котбрый дружески погладил его по голове, словно собаку, – уже тогда он знал, как выглядит враг.
– Я никакой не «заслуженный»! – зашипел на него Лешка.
– Заткнись, мудила. Здесь все «заслуженные», «доктора наук», «генеральные директора» и «лауреаты». «Ведущих инженеров» – как собак нерезаных, «главных врачей» – раком до Берлина не переставить. Не мешай людям слушать то, что они хотят услышать… Значит, как только я объявлю тебя, ты сразу же выходишь и… Дальше уже твой бизнес. Будешь выходить из-за стойки – не споткнись, там этот вшивый культуртрегер ящики с минералкой на проходе поставил…
Гриша одернул смокинг, вышел из подсобки за стойку кафе, где мадам Френкель готовила кофе и разливала напитки, а уже из-за стойки, широко и обаятельно улыбаясь, прошел в зальчик на семь столиков и роскошно объявил:
Ответил ему не Мацуда. Сейчас он не должен отвечать. Заговорил другой промышленник, тот, чья корпорация по-прежнему сохраняла свою мощь или по крайней мере казалась таковой. И это был тот, кто никогда раньше не соглашался с ним, пусть и не высказывая этого. И хотя присутствующие продолжали смотреть перед собой, их мысли обратились к нему. Нарушивший молчание посмотрел на стоящую перед ним полупустую чашку с чаем – встреча была слишком важной для алкоголя – и заговорил, не поднимая головы, боясь встретиться с взглядами остальных, чтобы не увидеть испуганных глаз.
– А теперь заслуженный артист республики, театра и кино Алекс Самошников! Прошу аплодисментики!…
Раздалось несколько жидких хлопков.
– Каким образом, Ямата-сан, нам удастся осуществить ваше предложение?
Стараясь не споткнуться о пластмассовые ящики с минеральной водой и пивом, Лешка выбрался в зал и поклонился.
***
– Старинный русский романс таки, «Гори, гори, моя звезда…», – провозгласил Гриша Гаврилиди.
В этом неунывающем жулике, несомненно, присутствовал некий врожденный южнорусский артистизм, заквашенный на сумасшедшем смешении кровей, рас и эпох! Неожиданно Гриша услышал немецкую речь за одним столиком и тут же заговорил на невероятном немецком:
– Без обмана? – удивился Чавез. Он говорил по-русски, потому что в Монтерее пользоваться английским не разрешалось, а овладеть этим выражением на японском языке Динг еще не успел.
– А теперь для наших немецких гостей… В смысле – унд дан фюр унзере дейче либе гасте: берюмте кунстлер унд шаушпилер Алекс Самошников! Аль-тертюмлих руссише романце – «Бренд, бренд, май-не штерн…»!!! Битте, аплаус!…
Немцы вежливо поаплодировали и уставились на Лешку.
– Совершенно точно, я сумел завербовать четырнадцать человек, – небрежно, стараясь скрыть гордость, ответил бывший майор КГБ Олег Юрьевич Лялин.
Тот тронул струны гитары и негромко запел:
Гори, гори, моя звезда,
– И Москва не захотела воспользоваться твоей агентурной сетью? – недоверчиво спросил Кларк.
Звезда любви приветная…
Ты для меня одна заветная,
– Без меня никто не может сделать этого. – Лялин улыбнулся и постучал согнутым указательным пальцем по виску. – Они все здесь. И в результате «Чертополох» спас мне жизнь.
Другой не будет никогда…
…– Не пей, Леха… Кончай! – тревожно говорил Гриша Газрилиди. – Сколько ж ты уже не просыхаешь, Лешка! Так же и сдохнуть недолго.
Черт побери! – едва не воскликнул Кларк. То, что Райан сумел выторговать у КГБ их резидента и вывезти его в США живым, было более чем чудом. Лялин предстал перед закрытым судом военного трибунала, который тут же вынес приговор – КГБ действовал в таких случаях без промедления, – оказался в камере смертников и уже ждал рокового часа. Он был отлично знаком с процедурой. Ему сообщили, что казнь состоится через неделю, отвели в кабинет начальника тюрьмы, поставили в известность о праве каждого советского гражданина обратиться к президенту
– А ты думаешь, что мне так уж хочется жить?
– Ну что ты болтаешь? Ты себя слышишь? Не дури, Лешенька… Второй-то пузырь «Корна» не открывай, тебе говорят! Хватит!…
СССР с прошением о помиловании и предложили написать такое прошение. Более наивные люди могли бы счесть такой жест властей искренним, но Лялин знал, что это не так. Цель подобного предложения заключалась в том, чтобы успокоить приговоренного и упростить процедуру приведения приговора в исполнение. После того как прошение написано и уложено в конверт, приговоренного отведут обратно в камеру, исполнитель выскочит из-за открытой двери справа, приставит к его виску пистолет и выстрелит. Вот почему не было ничего удивительного в том, что рука Лялина, сжимавшая шариковую ручку, дрожала, а колени подгибались, словно ватные. После завершения ритуала его отвели обратно в подвал, и Лялин вспомнил свое изумление, когда ему предложили собрать вещи и следовать за охранником. Это изумление возросло еще больше, когда он снова оказался в кабинете начальника тюрьмы, где увидел человека, улыбка и отлично сшитый костюм которого обнаруживали в нем американца. Тот даже не подозревал о приговоре, только что объявленном офицеру, предавшему КГБ.
– Пошел ты… «Корн» всего тридцать два градуса.
– Я напустил бы в штаны, – заметил Динг с дрожью в голосе, выслушав конец повествования.
– Но ты же уже одну ноль семь охреначил. Может, хватит?
– Мне повезло, – с улыбкой признался Лялин. – Я успел помочиться до того, как меня в первый раз вывели из камеры. Семья ждала в Шереметьево. Нас отправили одним из последних рейсов компании «Панамерикэн» незадолго до того, как она прекратила свое существование.
– Исчезни.
– Надо думать, ты здорово налег на бутылку во время перелета? – улыбнулся Кларк.
– «Исчезни»… А что ты без меня делать будешь?
– Уж конечно, – согласился Олег, умолчав о том, какое потрясение испытал, как его рвало в самолете и как после прибытия в аэропорт Кеннеди он настоял, чтобы его провезли по Нью-Йорку на такси – ему хотелось убедиться, что невероятный дар свободы действительно реален.
– Тебе налить?
– Леха… Умоляю! Хочешь, на колени встану? Тебе же завтра стихи в Толстовском фонде читать! С какой рожей ты выйдешь на люди? Там же стольник корячится… По пятьдесят марок на рыло! Я уже обо всем договорился…
Чавез наполнил стакан учителя. Лялин старался отвыкнуть от спиртного и теперь пил только пиво, предпочитая «Куэрс лайт».
– Не боись, Гриня. Заработаем мы этот стольник…
– Придут наши документы из Франкфурта, легализуемся, встанем на социал, тогда пей сколько влезет. А сейчас…
– Мне приходилось бывать в опасных ситуациях, товарищ, – произнес Динг, – но на вашем месте я тоже чувствовал бы себя очень неуютно.
– Тебе налить, я тебя спрашиваю?!
– О, шоб ты сказывся! Шоб тебя перевернуло тай хлопнуло!… Ну, плесни сантиметра полтора. Все! Все, все, я сказал! Леха, Леха, уймись!… Шо ж ты себе полный стакан наливаешь?! Шо же ты делаешь, сволочь?!!
– Зато теперь, как видите, я на пенсии. Между прочим, Доминго Эстебанович, где вы научились так хорошо говорить по-русски?
– Да катись ты, менеджер херов…
– У парня удивительные способности к языкам, – заметил Кларк. – Особенно по части сленга.
***
– Видите ли, я просто люблю читать. И всякий раз, когда появляется такая возможность, смотрю передачи русского телевидения. А что тут особенного? – Последняя фраза выскользнула у Динга по-английски. Он не смог подобрать в русском языке точного перевода.
…Строится, строится и без того большой западногерманский город! Одевается в новые дома, укутывается в новые сады и газоны…
– Да, у вас на самом деле незаурядный лингвистический талант, мой молодой друг, – согласился майор Лялин, приподняв стакан.
Но прежде чем строить новое, прекрасное, ломают старое, уродливое.
Рушатся временные поспешные послевоенные постройки.
Чавез признал справедливость комплимента. Когда он попал в армию США, у него даже не было свидетельства об окончании средней школы, и его приняли лишь потому, что он согласился быть простым солдатом и не претендовал на должность техника. Тем более он испытывал удовлетворение от того, что сумел экстерном закончить Университет Джорджа Мейсона, получив таким образом высшее образование, и теперь ему предстояла защита диссертации на звание магистра. Динг еще не пришел в себя от поразительного везения и думал о том, сколько других обитателей его баррио могли бы добиться успеха, представься им такая же благоприятная возможность.
И нужно разгребать эти горы мусора, отправлять на свалку обломки перекрытий, рухнувшие истлевшие стены, искореженные оконные рамы, битую черепицу, сгнившие доски бывших полов, причудливо скрученные, изъеденные коричневой ржавчиной водопроводные трубы…
Все это необходимо погрузить в самосвалы, расчистить будущую строительную плошадку.
– Значит, миссис Фоули знает, что ты оставил в Японии законсервированную агентурную сеть?