Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Приболел...

— Значит, ты каждую ночь будешь дежурить?

— А то как?

— Ну-ну... — сказал я и двинулся к самолету.

САХНО

И опять жара, руки на штурвале, рубаха от соли фанерой шуршит, и пить хочется... Все время пить хочется.

Взлет, посадка, взлет, посадка... В горле першит, кашель раздирает легкие, и кажется: еще одно самое маленькое усилие — и сердце разлетится вдребезги, и на глаза надвинется спасительная и жуткая темнота, в которой не будет ничего — ни жажды, ни кашля, ни жары, ни штурвала...

Это хорошо, что рядом со мной Димка. Не для подстраховки. Нет. Плевал я на подстраховку! Мне всегда нужен был такой Димка. Его присутствие не дает мне возможности сосредоточить внимание на самом себе. Это прекрасно! В моем возрасте это прекрасно. Он начинает болтать, и я тут же перестаю вслушиваться в неровный, неверный стук своего сердца... Он затевает свару с девками-загрузчицами — я ору на него, и у меня тут же исчезает головокружение... Сосуды от злости расширяются, что ли?

Причем, вот забавная штука, все это со мной происходит только на земле. В воздухе ничего похожего. В воздухе я очень занят.

Хорошо, что именно Димка рядом со мной. Что-то в нем мне начинает нравиться. Не знаю, как пойдет дальше, но мне кажется, что он будет грамотным летчиком. Есть в нем то, что и не назовешь никак.

Это, видимо, целый комплекс качеств, которые не вырабатываются точным соблюдением инструкций и отличными отметками. Это заложено в руках и в душе. Это уже от Бога. Нет, он мне действительно начинает нравиться.

Тут еще дурацкий случай такой произошел. Он, правда, к счастью, об этом не знает.

Пару дней назад я себя особенно паршиво чувствовал. Давно я на этой каторжной работе не был и, надо прямо сказать, отвык. Сделали мы сорок семь посадок и еле до дома доплелись. Ну, думаю, помоюсь, перекушу — и спать, спать, спать... Так оно и получилось: помылись, перекусили, и по койкам. Димка через секунду разметался, засопел, и будто его выключили. А я лежу, курю одну за одной, и не идет ко мне сон — хоть тресни. Воспоминания какие-то все лезут в голову — то Надюшку молоденькой вижу, то будто мертвый Венька Гуревич, штурман мой, со мной разговаривает. Нас с ним в сорок третьем сбили. Мы выпрыгнули. Я затянул, а он сразу парашют открыл. Его и расстреляли в воздухе. Я в какое-то болото плюхнулся, только от подвесной системы освободился, а через несколько секунд и Венька опустился, совсем рядом. Весь в клочья... В него из крупнокалиберного разрывными стреляли.

Лежу курю, а передо мной все мои мертвые товарищи проходят. И будто они смеются, говорят о чем-то, а о чем — никак понять не могу... И будто Надя ко мне подходит, а в руках у нее ребеночек маленький... Что, думаю, за ребеночек?! У нас же никогда детей не было... И Надя плачет, плачет и все мне этого ребеночка протягивает... Я хочу крикнуть и не могу. Горло перехватило, дышать нечем... Я давай воротник гимнастерки расстегивать. Пальцы не слушаются, задыхаюсь... Рванул воротник и... проснулся.

Сел на койке, закурил сигарету, посмотрел на часы. Четверть первого. Вставать в четыре. Димка совсем раскрылся, одеяло на полу. Встал я, конечно, накрыл. Под утро у нас холодно. Проснется — зуб на зуб не попадет.

Накрыл я его одеялом и стою над этим пацаном, разглядываю его, будто первый раз вижу. Лежит он, свернувшись калачиком, сопит, губами чмокает, и физиономия у него, несмотря на его двадцать один год, еще очень детская... А у нас с Надюшкой детей никогда не было. И так мне жалко стало. Господи, думаю, ведь такой же мог бы быть!.. Рыжий. У нас вполне мог быть рыжий...

Чувствую — глаза набрякли, в горле комок, и я вот-вот сейчас в раскрутку пойду. Тьфу, черт! Что, думаю, такое со мной?! Натянул скорей штаны тренировочные, сунул ноги в сандалии — и на крыльцо.

Посидел с полчасика, отдышался, пошел в хату. Перевел будильник с четырех часов на пять и сам лег спать.

Вот какая сентиментальная история! Возраст, нервы...

И опять взлет, посадка, взлет, посадка... И опять жара, и пить хочется, и девки-загрузчицы моему рыжему что-то обидное кричат... А он сегодня ходит, нос свой облупленный задрал и даже в их сторону не смотрит. Характер, наверное, вырабатывает...

— Сергей Николаевич, вы в войну на чем летали?

— Эх, Дима, на всем, что летало, и на том, что летать уже не могло...

Где-то далеко шел самолет. Двигатель был еле слышен.

— Тсс... Слышите, Сергей Николаевич? Кто-то к нам идет... Только не разберу — на чем.

Я прислушался…

— «Як-двенадцатый»...

Со стороны деревни, отчаянно пыля, на взлетную площадку примчался ободранный «газик». Из него тяжело вылез председатель колхоза и протянул мне руку:

— Здорово, Серега!

— Здорово, да не очень, — сказал я ему.

— Нет, вы посмотрите, люди добрые! — закричал он. — Может, еще и я в чем виноват?!

— А кто же?!

— Он, понимаете ли, пуляет свою «химию» в белый свет как в копеечку, а я за это тыщами с эскадрильей расплачиваться должен! Я тебя, понимаешь, не затем нанимал, чтобы ты мне удобрения зазря переводил! Гастролер чертов!..

«Ах ты, куркуль несчастный! — думаю я. — Я б тебе сказал, если б не люди!»

— А ты сигнальщиков на северном участке выставил?

— А ты что, тут первый год летаешь? Ты это своему телку про сигнальщиков рассказывай, а мне не вкручивай!

— Но-но... — вдруг сказал Димка и пошел на председателя.

Ну я его, конечно, в сторонку откинул и говорю:

— Так вот, чтоб сигнальщики повсюду стояли.

— А в поле у меня кто работать будет?

— А это уж твоя забота.

— Тебя бы на мое место...

— Да уж сообразил бы как-нибудь.

— Ну, Серега!.. Смотри, накапаю я на тебя!

И, тут как раз из-за лесочка «Як» вывалился и на посадку стал заходить. Димка так в него глазами и впился.

— Чего у вас случилось? — спрашиваю я у председателя. — Зачем аэроплан вызывали?

— Да вроде аппендицит у счетовода. Слева внизу не дотронуться...

— А может, печень? — засомневался я. — Часто путают.

— Да что ты, Серега, окстись! Она ж не потребляет. Ты же знаешь...

Без сучка без задоринки сел «Як».

— Азанчеев... — сказал я Димке. — Почерк.

— Пижон... — завистливо пробормотал Димка, не отрывая глаз от «Яка».

— Это ты пижон, — засмеялся я. — Вот погоди, прилетит медкомиссия и спишет тебя из авиации за плохой характер...

— Если бы из авиации списывали за плохой характер, вас бы уже давно не было, — ответил этот рыжий и побежал к «Яку».

АЗАНЧЕЕВ

— Виктор Кириллович, придется сходить вам по санзаданию, — сказал Селезнев и замолчал, глядя мне прямо в глаза.

Прежде чем ответить «слушаюсь», я тоже немного помолчал. Он ведь ждал, что я попробую отказаться и он сможет одной-двумя фразами поставить меня на место, коротко и четко определив соотношение наших должностей в эскадрилье. Мне показалось, что он подготовил себя к этому еще до того, как я зашел к нему в кабинет.

— Слушаюсь, — ответил я и, стараясь снять напряжение, добавил совсем по-штатски: — С удовольствием.

Селезнев отвел глаза в сторону, свободно присел на край стола и сказал совершенно другим голосом:

— Распорядитесь, пожалуйста, чтобы вам подготовили «Як»... Проверьте, есть ли там носилки и... Ну, в общем, вы сами, надеюсь, знаете все, что нужно. Доктор ждет в штурманской.

— Куда идти?

— Ах да!.. — легко рассмеялся Селезнев. — В Журавлевку. Кланяйтесь Сахно и поглядите, что там делает этот наш Соломенцев.

— Слушаюсь, — ответил я, посмотрел на часы и сказал: — Василий Григорьевич, по всей вероятности, я не успею вернуться по светлому времени. Как быть?

— Ничего страшного, — ответил Селезнев. — Если больного не нужно будет везти сюда, к нам, то заночуйте. Если доктор скажет, что необходимо в больницу — взлетайте когда угодно. А зря навлекать на себя гнев Господний не стоит...

... Я летел на бывшем Димкином «Яке», рядом со мной дремал пожилой врач нашей верещагинской больницы — милый болтливый мужик, которого сейчас слегка укачало, и он, к счастью, молчал и клевал носом. Изредка он открывал глаза, виновато улыбался мне и тут же снова впадал в сонную одурь. И только в одно из своих пробуждений он, словно извиняясь, сказал мне слабым голосом:

— Я сегодня после ночного дежурства... Голова как котел.

Я летел и думал, что по всем канонам классического треугольника я должен ненавидеть Селезнева или хотя бы относиться к нему с неприязнью. Но вопреки классицизму он нравился мне почти во всем. «Почти» — потому что мне не совсем симпатична способность человека сохранять со всеми добрососедские отношения. Может быть, я в этом ошибаюсь, может быть, эта способность — один из компонентов профессии руководителя. Не знаю, не знаю...

А какого черта я вообще начал об этом?.. «Каноны классического треугольника»! Какого «треугольника»?! Да нет ведь никакого «треугольника»! Ни классического, никакого!.. И благородненько рассуждать о своем прекраснодушном отношении к мужу женщины, которую я люблю, я не имею никакого права! Это я ее люблю, и только! Так что из этого мифического «треугольника» существует только один полутемный угол... И больше ничего нет. Ничего...

— Что вы сказали? — Доктор открыл глаза и жалобно улыбнулся. — Я слегка задремал и, простите, не расслышал...

— Спите, спите, доктор, — сказал я ему. — Это я с Землей говорю...

Мы сели на журавлевскую площадку как раз в то время, когда самолет Сахно и Соломенцева стоял на земле под заправкой.

Я помог доктору вылезти из самолета и посадил его в «газик».

— Вы пришлите кого-нибудь, — сказал я доктору на прощание. — Чтобы я знал точно, возвращаемся мы сегодня в Добрынино или нет.

— Хорошо, хорошо, обязательно... — быстро проговорил доктор, и я понял, что он уже меня почти не слышит.

— Ну поехали же!.. — раздраженно сказал доктор водителю «газика», а мне наскоро улыбнулся и нелепо помахал ручкой.

«Газик» рванулся и почти мгновенно растворился в облаке пыли. И в этом же облаке возник, может быть, даже материализовался из пыли черно-рыжий Димка Соломенцев.

Рыжие люди почти всегда загорают красноватым, слегка болезненным загаром. Этот рыжий умудрился за полторы недели загореть, как черноморский брюнет. Его физиономия светилась гордостью и превосходством мастерового перед представителем умственного труда.

— Ну как жизнь крестьянская, Дима? — спросил я. — Мы и сеем, мы и пашем, мы и строим мироподъем?..

— Я должен вам так же весело и остроумно ответить? — медленно спросил он.

— Да нет... Зачем же. Ну хоть с Сергеем Николаевичем столковались?

Димка очень выразительно посмотрел на меня, и во взгляде его было: «Вы что, с ума сошли? Как можно с ним столковаться?!»

— Понятно; — сказал я.

— Но я терплю, терплю... «Я ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный...»

— Соломенцев, черт бы тебя побрал!!! — где-то закричал Сахно. — Я за тебя, что ли, буду загрузку контролировать! Где ты болтаешься?!

Я засмеялся. Димка тоже. От его высокомерия не осталось и следа.

— Терплю, — покорно развел он руками и побежал к своему самолету.

А потом мы сидели с Сергеем Николаевичем Сахно под плоскостью моего «Яка», и я с грустью вглядывался в его усталое лицо с провалившимися глазами и запекшимся ртом.

Около «Ан-2» крутился Димка. Покрикивал на загрузчиц, что-то записывал со слов техника...

— Вошел пацан в норму? — спросил я, поглядывая в Димкину сторону.

— Вроде бы...

— Устали, Сергей Николаевич?

— Устал, Витя.

— Долго еще здесь будете?

— Дня через три вернемся в эскадрилью.

— Скоро к нам медицинская комиссия прибудет, — осторожно сказал я.

— Жду — глухо ответил Сахно. — Как там Селезнев?

— Как всегда, все в порядке. Вам кланяется.

— Спасибо. А Катерина Михайловна?

Я не ответил, только пожал плечами. Мне вдруг показалось, что Сахно не просто так спросил меня о Катерине Михайловне.

— Ах ты, Витя, Витя... — с какой-то горькой теплотой проговорил Сахно. — Хороший ты человек, Витя. Семью тебе нужно. Детей, жену... Свою жену и своих детей. И чтобы они в тебе очень нуждались. Вот славно было бы!..

Я настороженно посмотрел на Сахно.

— Ладно тебе, — сказал Сахно. — Не пугайся...

Он достал смятую пачку «Шипки» и стал выбирать из нее порванные, высыпавшиеся сигареты.

— Успеешь взлететь по светлому времени? — спросил он, не глядя на меня.

— Вряд ли... Наверное, заночую.

Так оно и получилось. Спустя час примчался мальчишка лет семи на старом огромном и лохматом коне. У старика коня с нижней губы свисала седая сосулистая бородка, и этот маленький подлец, сидевший на его широченной продавленной спине, заставлял коня скакать галопом. Конь тяжело выбрасывал толстые подагрические ноги и галопировал со скоростью среднего шага обычной лошади.

Мальчишка подскакал ко мне и крикнул:

— Дяинька! Дяинька летчик!.. Дяинька доктор сказал, что они остаются. Чего передать?

— Передай, что я просил тебя выпороть. Чтобы ты пожилое животное не мучил.

Мальчишка секунду смотрел на меня, потом вдруг наклонился, по-крестьянски огладил коня и лихо ответил:

— Ничего, он еще всех переживет!..

И ускакал.

... Ночью я лежал в своем самолете на санитарных носилках и дремал.

За тоненькой самолетной обшивкой роились какие-то звуки: тихое, еле слышное щелканье прерывалось нахальным стрекотом, попискивала полевка, что-то робко высвистывал суслик, а какой-то жучище настырно стучался в иллюминатор и раздраженно жужжал, жужжал, — жужжал...

И вдруг я услышал чей-то негромкий голос:

— И вот так буквально каждый день... Хочешь не хочешь, а лететь надо... Погоды нет, видимость ноль, и ты не знаешь, вернешься ли живым из этого очередного, обычного для тебя рейса...

Это еще что за страсти?! Я приподнялся на локте и посмотрел в иллюминатор.

Между двумя самолетами на пустых деревянных ящиках сидели прифранченный Димка Соломенцев и девчонка-сторожиха в брезентовом дождевике. Капюшон дождевика был откинут, девчонка завороженно смотрела на Димку и нежно гладила приклад берданки, лежащей у нее на коленях...

Оба они были освещены луной, и сзади них черным силуэтом угадывался «Ан-2». Границы иллюминатора точно передавали ощущение квадрата сцены, а висящие по бокам шелковые шторки — полную иллюзию раздвинутого занавеса. Ну и, конечно, текст!

Я откинулся на жесткую клеенчатую подушку и широко открытыми глазами уставился на низенький потолок фюзеляжа.

А со «сцены» легко и свободно лился голос Димки, проникая во все щели моего маленького «Яка».

— А ты когда-нибудь слышала, как стук твоего сердца сливается со стуком мотора, несущего тебя вперед?! А ты могла бы понять ощущение летчика, когда машина и он становятся одним целым?

Вот это да!.. Ай да пьеса! Ай да автор! С ума сойти!.. Красота-то какая необычайная... Не устоять ей, пожалуй. Не устоять...

— Ну пусти, Дим. Ну убери руку... — услышал я сдавленный голос девчонки.

— Пожалуйста!.. — великодушно проговорил Димка, и я одобрительно покачал головой.

— Конечно, у вас работа опасная... — тоненько сказала девчонка. — Вам трудно — разве ж мы не понимаем?

Ах, какая милая девчонка... Мне даже захотелось погладить ее по голове. Она словно извинялась за свою неприступность.

— Нет, не понимаете! — воскликнул этот великий трагик. — Самый сложный рейс — Соломенцев! Самый опасный вылет — Соломенцев!..

Я испуганно приподнял голову. Вот ведь ужас-то какой!

— Посадки в пургу, полеты в грозовой облачности, спасение умирающих — все Соломенцев, Соломенцев, Соломенцев! Один не хочет, другой боится, третий не может... Кто летит? Соломенцев!

Мне показалось, что я слышу бурю аплодисментов, напрочь заглушивших прекрасную сопроводительную мелодию оркестра. Пауза. И снова зарыдали скрипки!..

— Соломенцев... — нежно повторила девчонка. И тут же робко попросила: — Ну Дим... Ну убери руку... Ну просят же как человека...

— Ну ладно, ладно... — согласился Димка хрипловатым голосом. — Слушай, а чего это ты, молодая, здоровая, и в сторожихах?..

— А тебе-то что? — В голосе девчонки послышались неприязненные нотки.

— Ну так... Просто странно.

Молчание. И тихо ответила девчонка:

— Ничего странного. Я с прошлого месяца на легкой работе.

— Что это за «легкая работа»?

Мне не пришлось ничего говорить. Руби угадывала ход моих мыслей еще до того, как слова слетали с моего языка. Она все понимала еще до первого слога. Сестра покачала головой и нежно сказала мне сидеть на месте. Войти должна была только одна из нас.

Великий трагик уступил место простаку.

— Ну, в положении я... — смущенно сказала девчонка.

Я перевернулся на бок и запихал угол клеенчатой подушки в рот. Очень противно, но другого выхода не было!

Руби перешла улицу и вошла в кабак, пропав там на несколько минут. Я не знаю, что она сказала нашей матери, как обрушила новость о том, что я снова дома, но, должно быть, нашла слова. Может быть, она сказала, что я сижу в машине, но заходить внутрь и говорить с ней не собираюсь – ха, как тебе это понравится, женщина-которая-называет-себя-Воробьем? Но еще, должно быть, Руби сказала ей что-то хорошее, потому что, когда она залезла в машину, на ее лице сияла довольная улыбка, словно ей довелось увидеть нечто поистине красивое и этот момент навсегда останется в ее памяти. Но сестра не стала ничего мне объяснять: порой прекрасные воспоминания могут превращаться в ничто, если облечь их в слова. Этому меня научила Руби.

— А муж где же? — растерянно спросил Димка.

— В армии...

Когда мы отъезжали, дверь бара открылась, и на пороге показался человек. Мигающая, теплых тонов вывеска с изображением пива подсвечивала этого человека цветными пятнами, то загораясь, то угасая, его лицо то пылало, то нет. Этот человек наблюдал, как мы уезжаем. Потом, смирившись, вошел обратно. Я чувствовала себя совершенно чужой этому человеку, который приходился мне матерью.

И опять молчание.

— Так-так... — наконец сказал Димка. — Ну что ж... Счастливого дежурства.

Руби не сказала мне, что она говорила внутри. Вместо этого она, как обычно, рассказала мне историю.

— Спокойной ночи, Димочка! — ласково ответила девчонка.

– А ты знаешь, что в детстве я ходила по городу и всем говорила, что ты мой ребенок?

А я быстро замотал свою голову старой кожаной курткой, потому что клеенчатая подушка меня уже не спасала...

– Правда? – Я не стала останавливать ее, мне понравилось начало.

КАТЕРИНА

– Мне тогда было… сколько, семь? Или восемь? – Она вела машину по улице, а потом повернула на знакомом повороте к стадиону, рядом с которым был городской бассейн. – Помню, что была маленькой, катила тебя в коляске, и люди останавливали меня на улице. Они говорили: «Как мило!» или «Вы обе та-а-акие хорошенькие!». Но потом они всегда спрашивали: «А где твоя мама, малышка?» А мне так не хотелось говорить им, что она закидывает рюмку за рюмкой в баре. Или что в последний раз я видела ее в тачке какого-то незнакомого нам парня. Мне очень хотелось сказать, что наша мама вон там, покупает сережки в магазине, понимаешь меня? Что наша мама в библиотеке. Что наша мама в прачечной. Где-нибудь, куда ходят все мамы.

Я наконец перебралась со своим медпунктом в новое помещение.

— Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, — сказал Селезнев. — Это же почти абсолют счастья любого эскадрильного врача!

Руби вздохнула.

Действительно, медпункт получился очень миленьким. Каждому шкафчику, каждой тумбочке было найдено место, проведен телефон и поставлено переговорное устройство с динамиком и микрофоном для внутрипортовой связи. Я соорудила очаровательные занавески из внутренних домашних ресурсов и, воспользовавшись обилием свободного места, поставила у окна маленький столик для Ляльки. Все равно она почти весь день торчит у меня. Сама Лялька притащила свою скамеечку, краски, карандаши, бумагу и еще какую-то мелочишку. На столик она усадила старую драную обезьяну, вытертого вельветового медведя без левой лапы и ужасно некрасивую куклу Луизу.

– Но, – продолжила она, подрезая медленную машину, – я решила, что, раз все равно придется врать, пусть хотя бы это будет весело. Поэтому я говорила: «Что значит, где ее мама? Я ее мама». Каждый раз я отвечала по-разному, все зависело от того, кто спрашивал. Например, что я рано вышла замуж, а теперь вдова. Или что я залетела, когда состояла в организации герлскаутов и продавала печенье. Ну, а когда меня спрашивал кто-нибудь из церкви, я отвечала, что мне тебя подарил Иисус. Люди так странно ведут себя, когда ты говоришь про Иисуса. Типа единорогов не существует, а Иисус был на самом деле – глупость какая-то. – Сестра покачала головой. – Короче говоря, я всем говорила, что ты моя. А когда ты повторяешь одну и ту же ложь несколько раз, она вроде как становится правдой. И значит, ты даже и не врешь больше.

Лялька обычно сидит лицом к окну и никогда не поворачивается. До того, что происходит у нее за спиной, Ляльке дела нет. Она рисует. Она почти всегда что-нибудь рисует.

Истории Руби менялись каждый раз, когда она рассказывала их – становились все более невозможными, с физической и юридической точки зрения, типа как она забирала меня из школы в маминой машине, сидя на словаре Вебстера, чтобы видеть дорогу. Или как мы целое лето жили у моря и почти не вылезали из ванны. Но каким бы волшебным образом ни выживали мы в ее историях, наша мать всегда очень кстати в них отсутствовала. И честно говоря, это было намного лучше правды.

— Ты учти, старушка, — сказал Селезнев, показывая глазами в Лялькину сторону. — Вот-вот прилетит из управления медкомиссия... Я не думаю, что они будут в большом восторге, когда в твоем кабинете увидят этот симпатичненький филиал комнаты матери и ребенка.

— Ты меня предупредишь, и я заблаговременно все это уберу, — успокоила я его.

Руби припарковала машину у стадиона и сняла золотистые «авиаторы». Я думала, что мы начнем переодеваться – под одеждой на нас уже были купальники, достаточно было лишь стянуть через головы платья и взять полотенца – но ее внимание привлекло что-то на той стороне широкой, заросшей травой лужайке. Она не могла оторвать глаз.

— Папа! — не поворачиваясь, сказала Лялька. — А слоны зеленые бывают?

Я же видела лишь протяженную спортивную площадку. Качели, песочницу, игровой городок, горки, огромную лужайку спереди и поле для софтбола позади. Как раз шла игра, но Руби не любила спорт, значит, смотрела она точно не туда. За полем для софтбола праздновали чей-то день рождения, судя по шарикам, привязанным к беседке и качающимся на ветру.

— Нет, котенок. Слоны обычно серые, — ответил Селезнев.

– Что? – спросила я. – Ты хочешь съесть кусочек праздничного торта?

Садилась чья-то машина. Селезнев привычно посмотрел в окно, на часы и удивленно поднял брови.

– Я просто думаю… – застыв на месте, ответила Руби.

— Это еще кто? — спросил он сам себя.

– Думаешь что?

— Дядя Сережа Сахно с «химии» прилетел, — сказала Лялька, поглядев на самолет.

Что-то в выражении ее лица напугало меня. То ли дело было в изумрудной зелени ее глаз. То ли в том, как сильно она стиснула зубы. А может, в костяшках, побелевших от той силы, с которой она сжимала руль, хотя двигатель был заглушен и его больше не нужно было держать.

— Ты-то откуда знаешь? — спросила я.

– Как думаешь, что сделают все эти люди, все детишки на празднике, все мамочки и папаши… как думаешь, что они сделают, если я подойду и отпущу их?

— А у них три последние цифры — шесть, два и пять, — невозмутимо ответила Лялька, продолжая рисовать.

— Точно... — растерянно сказал Селезнев. — Шесть, два и пять...

– Кого отпустишь? Детей?

— Они когда в колхоз улетали, я их провожала, и мы с дядей Димой пели песню: «Я тебя провожала и слезы сдержала, и были сухими глаза!..» А дядя Сережа как на него крикнет, и они улетели...

Руби покачала головой. Она смотрела на связку воздушных шариков, с напряжением наблюдала, как их длинные ленты обвиваются вокруг столба беседки, как высоко поднимаются их яркие разноцветные головы. Ее по-настоящему тревожило, что они вот так привязаны.

— Не ребенок, а что-то особенное, — пробормотал Селезнев. — Поставь, пожалуйста, штампик. — Он протянул мне свой полетный лист.

– Наверное, первым будет красный, – сказала сестра. – А если я разрежу, разорву их путы и отпущу их на волю? Что думаешь?

— Как ты себя чувствуешь? — спросила я.

– Не знаю даже, – ответила я. – Кто-то из детей может заплакать.

— Морально? Физицки?

Но ее, похоже, это совсем не волновало, она лишь смотрела вдаль, поглощенная чем-то, что я была не в состоянии понять, как будто проживала в своей голове операцию по спасению этих шариков.

— Физицки, физицки... — невольно впадая в его тон, засмеялась я.

А может, она пыталась сделать это прямо сейчас. Пыталась освободить их лишь силой своего желания.

Он обошел стол, наклонился надо мной и, касаясь моей щеки, одними губами шепнул:

Но воздушные шарики, конечно же, остались на месте, как бы сильно ни дул ветер – а он, казалось, действительно каким-то чудесным образом стал сильнее; пока Руби смотрела в ту сторону, со стола для пикника слетело несколько бумажных тарелок и кое-кто из малышей остался без своих тортов – но ни один шарик так и не вырвался на свободу. Они были крепко привязаны и оставались на месте, вынужденные быть гостями на вечеринке и ждать, когда кто-нибудь разрежет ленты, или лопнет их и оставит умирать.

— Катька...

– Руби?

А потом вдруг резко выпрямился и громко спросил:

Услышав свое имя, произнесенное моим голосом, она очнулась.

— Лялька! Хочешь братика?

— Не-а! — мотнула головой Лялька.

Я и глазом моргнуть не успела, как сестра уже стянула с себя платье и хлопнула дверцей машины.

— Ты в своем уме?.. — испугалась я.

– Пойдем плавать. Будешь нарезать свои круги. Я заставлю всех вылезти из бассейна, чтобы он весь был в твоем распоряжении, если хочешь.

— Ставь, ставь штампик.

– Нет, не нужно.

— К обеду будешь?

Когда мы шли по лужайке, ветер уже успокоился. А когда мы приблизились к огороженному забором бассейну под открытым небом, я увидела, что, кроме городских ребят, которые обычно приходили сюда, чтобы освежиться летними деньками, у нас есть и другая компания.

— Да. Только в Котлинск схожу и обратно.

И в это время я услышала мотоцикл Азанчеева. Это мог быть только он. Я слышу этот мотоцикл каждое утро. Я этот мотоцикл уже наизусть выучила...

Она тоже была там. Ее голова с белесыми волосами виднелась в мелкой части бассейна. Она стояла там по пояс в воде, дрожа в солнечном свете. Она была такой тощей, что я могла пересчитать ее ребра.

— Командир, — сказала я и постаралась улыбнуться. — Давай уедем отсюда...

– Она знает, что по пятницам мы ходим сюда плавать? – спросила я. – Ты сказала ей?

И от моей идиотской улыбки Селезневу стало не по себе.

Он мне что-то ответил, но я уже ничего не слышала, кроме нараставшего звука мотоциклетного мотора. Ах, хоть бы кто-нибудь опробовал самолетный двигатель! Чтобы взревел он сумасшедшими оборотами и проглотил это чертово мотоциклетное тарахтение!.. И пусть вылетят стекла из окон, только бы не слышать этот мотоцикл!.. Только бы взять себя в руки! Взять себя в руки.

Руби пожала плечами.

Почему он на аэродроме? Он же сегодня не летает. Он же не проходил у меня осмотр.

– Может, я и упоминала об этом. – Она закричала: – Привет, Лондон. Осторожно, моя сестра собирается поплавать.

— Почему он на аэродроме? — неожиданно для самой себя вслух спросила я. — Он же сегодня не летает...

Когда народ увидел Руби, то сразу освободил для нее место на лесенке в мелкой части бассейна. Люди знали, что ей нравится там сидеть, опустив ноги по колено в воду, разбрызгивая ее пальцами, и, подставив лицо солнцу, наблюдать за тем, как я плаваю. Никто, похоже, даже не удивился, что мы снова здесь, после такого долгого отсутствия. Никто не спрашивал меня о том, где я пропадала.

— Я назначил его в комиссию по списанию «Як-двенадцатого», — ответил Селезнев, и я с ужасом заметила, что он даже не поинтересовался, о ком я спрашиваю.

Руби, как всегда, уселась на краю спускающихся в воду ступенек и вытянула свои длинные голые ноги настолько далеко, насколько могла – получалось довольно далеко. На ее лодыжке блестел браслет и, как и ее золотистые «авиаторы», отражал блики воды. Сегодня на ней было черно-белое бикини, верх белый, низ черный, «авиаторы» она опустила на глаза, чтобы никто в них не заглядывал.

— Васенька, родной мой, дружочек мой... — забормотала я. — Давай действительно уедем отсюда!.. Ну что тебе стоит?.. Ну неужели тебе здесь не надоело? Помнишь, ты хотел на Север? Ты же сам хотел на Север, правильно? И я здесь скоро от тоски сдохну...

И тут мы оба увидели, что Лялька повернулась и смотрит на нас, испуганно переводя взгляд с одного на другого.

На мне был цельный купальник темно-синего цвета, а свои новые солнечные очки я забыла в машине.

Вот тут он мне и сказал:

– Привет, Руби, – сказала Лондон, пробираясь к нам. – Привет, Хлоя.

— Возьми себя в руки.

В дверь постучали.

Я старалась не смотреть на ее голые руки и ноги. Даже в свете дня ее кожа была нездорового синеватого оттенка, как будто ей нечем дышать, она тонула, а мы за этим наблюдали.

Я машинально поправила волосы и крикнула:

Я пробормотала что-то про то, что хочу поплавать. Я нырнула в глубокой части бассейна. Сначала в теплую воду вошли мои пальцы, потом лицо, плечи, а после и все остальное. Плавный, умелый нырок.

— Да-да! Войдите!.. — И подумала: «Господи, только бы не он... Только бы не он...»

В бассейне не было пусто, но я с легкостью лавировала между людьми, проплывая из глубокой части в мелкую, потом снова в глубокую. Под водой мне были видны их мельтешащие ноги. Я ощущала их движения, ветер. Оставаясь под водой, я могла слышать их крики откуда-то издалека, словно между нами стены, закрытые двери, дома и даже целые города.

Дверь открылась, и вошли Сергей Николаевич Сахно и Дима Соломенцев. Я чуть не разревелась.

Я все еще была под водой, в самой дальней части глубоководья, когда поняла, что у меня больше нет настроения плавать. Зацепившись за фильтр, я осталась там, предоставленная течению воды. Проходили секунды, которые казались минутами. Минуты казались часами.

— Сергей Николаевич! — сказал Вася. — С прибытием!..

Нет, правда, я могла бы оставаться там до самой ночи, разве нет?

— Здравия желаю, Василий Григорьевич, — сказал Сахно. — Вот пришли доложиться. Нам сказали, что вы здесь... Доброе утро, Катерина Михайловна.

Руби говорила, я могу.

— Здравствуйте, здравствуйте, Сергей Николаевич... Здравствуй, Димочка! — Я была так рада, что именно они сейчас пришли сюда.

Я подумала, могла ли моя сестра сделать что-то лишь силой мысли. Например, как прямо здесь и сейчас я проводила рукой по дну этого грязного общественного бассейна. Может быть, я могла бы остаться под водой на всю свою жизнь, ну или хотя бы на все лето, и мне не нужен был воздух, чтобы дышать. Я бы питалась чем попало, чтобы выжить – вот выронил бы кто-то жвачку, и я бы взяла ее, она была бы со вкусом корицы, и на ней одной я смогла бы прожить несколько лет. Это, конечно, не мороженое из водохранилища, но сгодилось бы. Я бы адаптировалась, как адаптировались жители Олив, когда у них отняли их город. Руби сделала бы всё именно так.

— Потом, потом доложитесь, — улыбнулся Селезнев. — Отдыхайте.

Может, я правда могла дышать под водой, стать тем, чем она хочет, пусть даже невероятным существом, которое будет жить дольше, чем суждено… типа как Лондон.

— Что вы?! — махнул рукой Сахно. — Нам еще аэроплан разгружать...

— Одну секундочку! — сказал Дима и вышел вперед. Он очень великосветски улыбнулся, поклонился мне и Селезневу и вдруг вытащил из-за пазухи какое-то маленькое живое существо.

И тут, открыв под водой глаза, я увидела ее.

— Лялька! — торжественно проговорил он. — Получи. Доктор, не волнуйтесь! Хомячки — лучшие друзья детей. Василий Григорьевич! Ребенок без хомяка как без рук!..

Лондон Хейз.

Лялька тихо повизгивала от восторга. Дима еще раз всем поклонился и отступил к дверям.

Она была здесь, со мной. Проплыла через весь бассейн ко мне, подальше от Руби, чтобы она не видела. Лондон скользнула по дну бассейна поближе. Ее тонкие ноги дрейфовали. Ее кожа была такой бледной, словно в нее втерли глыбы льда. На коленке у нее был небольшой шрам. Я наблюдала, как пряди ее коротких, обесцвеченных волос яростно тянутся к поверхности. Как она, моргая, не сводит с меня глаз.

— Это страшный человек, Василий Григорьевич, — сказал Сахно и показал на Димку, скромненько стоявшего у него за спиной. — То, что я с ним летаю, нужно квалифицировать как полеты в особо сложных условиях и платить мне надбавку за вредность...

Она застыла на месте, конечности двигались, губы были плотно сжаты.

— Вас понял, — рассмеялся Селезнев, подошел к Сахно и Димке, обнял их за плечи и слегка подтолкнул к дверям: — Пошли, друзья.

Мы что, соревновались, кто из нас дольше продержится под водой?

Они вышли. Через окно я видела, как они направились к стоянке, плотно — плечом к плечу, шагая в ногу, время от времени перебрасываясь словами и чему-то смеясь. В этот момент я поняла, что он сможет без меня прожить. А я без него? Я без него смогу?..

Я задержала дыхание. Не дышала, пока легкие не начало жечь. Я продолжала цепляться за решетку фильтра, не давая себе всплыть, хотя каждая частичка меня умоляла об этом. Я заставила себя поверить в это, в свою сестру, в то, что смогу оставаться на самом дне.

— Мама! — сказала Лялька. — А все-таки как по-твоему, слоны зеленые бывают?

— Бывают... — ничего не понимая, ответила я.

Я не хотела быть той, кто сдастся первой, но мое тело меня не слушало. Легкие, казалось, вот-вот сгорят – мне нужно было выплыть на поверхность. Мне нужен был воздух.

— Вот счастье! — воскликнула Лялька. — У меня остался только один зеленый карандаш!..

Прежде чем мое человеческое тело одержало верх и заставило меня подняться, хватать ртом воздух, захлебываться и выплевывать хлористую воду, Лондон открыла рот. Лондон дышала без всяких усилий. Она как будто могла с легкостью остаться там на несколько лет.

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Она специально сделала это. Она хотела, чтобы я узнала.

В последнее время я стал замечать за собой одну занятную особенность: в некотором роде я стал терять кое-какие собственные принципиальные позиции. Тем более что эти принципиальные позиции были до сих пор тщательно оберегаемы и возведены в серьезнейшую степень. По-моему, человек, отдающий себе в этом отчет, должен испытывать отчаяние и презрение к самому себе.

Что она? – кричало мое сознание, нуждаясь в ответах, но вот я поднялась наверх, не в силах больше думать, задыхаясь, глотала воздух у края бассейна, а Лондон по-прежнему оставалась под водой.

Но, как говорят в Одессе, чтоб да, так нет.

Она очень долго не поднималась, чтобы глотнуть воздуха.

Правда, я не очень понимаю, чем вызвана подобная перестройка мировоззрения, но то, что она происходит, я отмечал несколько раз. Может быть, у меня это уже возрастное? Говорят же, что люди с возрастом сдают свои казавшиеся незыблемыми позиции и взамен обретают мудрость, терпимость и еще что-то такое, что позволяет им все чаще и чаще идти на компромиссы.

Когда-то я твердо решил, что человек, подобный Селезневу, никогда не вызовет во мне ничего, кроме раздражения. В этом человеке мне не нравилось почти все. И я был убежден в том, что пронесу неприязнь к подобным типам сквозь всю свою жизнь.

10

Но вот прошел, прямо скажем, небольшой отрезок времени, и я поймал себя на том, что мне интересен его разговор; мне, черт побери, приятно его лицо; меня уже не раздражает его ироничность, радует внимание, с которым он слушает меня или Сергея Николаевича...

Я не могла забыть

Мы шли втроем из медпункта на стоянку, и мой Серега со своим толстопятым медвежьим юмором что-то ему клепал на меня, а он смеялся и разглядывал меня так, словно увидел впервые. А один раз чуточку приотстал и за спиной Сахно подмигнул мне. Держись, мол, старик! И мне это, не скрою, очень понравилось... И я ему взял и тоже подмигнул. Мол, держусь, Василий Григорьевич!..