Мне это уже один раз снилось. Я вообще все время думаю о нем как о живом. Я все время его жду...
Вчера я перечитывала его письма. Ах, какая оказалась это страшная штука — до боли знакомый почерк мертвого человека! Не слова, обращенные ко мне, не воспоминания о времени, когда написаны мне эти письма, а почерк — живое, материальное изображение слов, написанных его живой рукой, — вот что поразило меня своим несоответствием с тем, что его уже нет на свете.
Потом была истерика. Я стонала, захлебывалась в рыданиях и все стискивала и стискивала руками голову, потому что мне казалось, что, если я еще хоть один раз прокричу о своей тоске, голова у меня разлетится на тысячи кусков. Кажется, только его письма, почерк, которыми они написаны, его почерк убедил меня в том, что его больше нет в живых. Я хватала испуганную Ляльку, зацеловывала ее, поворачивала к свету и как безумная вглядывалась в ее лицо, стараясь отыскать в ней черты его лица — красивый ироничный рот, его разлет бровей, его подбородок.
Я целовала ей руки и умоляла простить меня, а Лялька ничего не понимала, плакала и молча вырывалась.
Потом откуда-то появилась Надежда Васильевна и уложила меня в постель. Мы пили с ней чай — я лежа, она сидя у меня в ногах. Уже засыпая, я спросила ее, где Лялька.
— Сережа забрал. Они ушли гулять, — ответила мне Надежда Васильевна.
— На аэродром?.. — испугалась я.
— Нет, — сказала Надежда Васильевна. — Они пошли к озеру.
Впервые после его смерти мне ничего не снилось. Только какие-то цветные облака. А может быть, это были не облака...
АЗАНЧЕЕВ
Пришел приказ о моем назначении командиром эскадрильи.
Я унаследовал от Селезнева его должность и потерял почти все, что удерживало меня в этом небольшом городке. Но я остаюсь здесь для того, чтобы снова начать все сначала.
Я знаю, что мне будет трудно. Может быть, труднее, чем кому бы то ни было. Вольно или невольно меня будут сравнивать с погибшим Селезневым, и еще долго это сравнение будет оказываться не в мою пользу. Не потому, что человек так уж устроен, что мертвым прощает все и в памяти своей хранит только-самое лучшее, когда-либо сказанное или сделанное тем, кого теперь уже нет в живых. Не потому, что каждый день после смерти прибавляет толику идеалистического представления об ушедшем «в мир иной», и с годами это представление накапливается и спрессовывается в знакомые всем нам гранитные пьедесталы. А память, водруженная на этот пьедестал, всегда побеждает представление о живых, которые волей судьбы обязаны продолжить дело мертвых.
Мне будет очень трудно. Трудно потому, что Селезнев был настоящим командиром эскадрильи. Для памяти о таких, каким был Селезнев, пьедестал не нужен.
Мне будет очень трудно, потому что я любил его жену.
Я не играл в любовь, я любил. Я и сейчас ее люблю... Но сейчас я люблю ее так, как можно любить странное и далекое созвездие, как можно всю жизнь любить детскую мечту о несбыточном...
Мне будет очень трудно, потому что я никогда не захочу вступать в соревнование с мертвым Селезневым. Для того чтобы быть командиром его эскадрильи, я ни за что не должен ему подражать, стараться делать все так, как делал он. Это будет выглядеть смешно и жалко. Потому что у Селезнева был свой стиль.
Я не должен пытаться перестраивать работу эскадрильи, даже если эта перестройка даст какой-нибудь положительный результат. Ибо это будет выглядеть бестактно и оскорбит людей, любивших и уважавших Селезнева.
— Трудно тебе будет, Витя, — сказал Сергей Николаевич Сахно. — Всем поначалу будет трудно...
Верно. Сергей Николаевич прав. Всем нелегко. Вчера Борис Иванович, начальник отдела перевозок, открыл дверь кабинета и спросил по привычке:
— Разрешите, Василий Григорьевич?
Мне будет очень трудно. Потому что я уже сложившийся и немолодой человек и мне предстоит заново найти самого себя, от многого отказаться и многому научиться. Потому что быть командиром эскадрильи я еще не умею...
ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ
Я все время думаю только об одном: смог бы я помочь Василию Григорьевичу, если бы он все-таки взял меня тогда в тот рейс?
Я старался представить себе все его ощущения, его состояние в тот момент, увидеть каждое его движение, выражение его лица... Был ли он в смятении, испугался ли он?
И каждый раз, когда картина его гибели возникала у меня в глазах, когда я начинал анализировать каждую секунду от момента появления тракториста под колесами его самолета до падения, я почему-то видел Василия Григорьевича злого, захлебывающегося в матерном крике и работающего, работающего, работающего!
Сколько раз я читал, что смерть одного человека заставляет другого, оставшегося в живых, чуть ли не заново переосмыслить собственное назначение в жизни. Когда рядом с тобой погибает человек, которого ты хорошо знал и в смерть которого первое время никак не можешь поверить, вдруг начинаешь понимать, что жизнь твоя не бесконечна и время от времени тебе просто необходимо проводить инвентаризацию своей души, личный «разбор полетов»...
Я не знаю, кто пишет наставления и инструкции в нашем министерстве. Кто придумывает разные назидательные и нравоучительные плакатики, которыми увешаны летные классы всех подразделений. Наверное, существует целый отдел, в котором занимаются выведением коротких афористичных формулировок из огромного систематизированного опыта летных происшествий. Я привык к мысли о том, что половина подобных напоминаний необходима, а половина не нужна и назойлива.
К необходимым я относил формулировки типа: «Категорически запрещается! Производить полеты, а также взлет и посадку в направлении солнца или под углами к нему менее 45 градусов».
Об этом действительно помнить нужно. Я с этим сам десятки раз уже сталкивался, когда самостоятельно летал на «Яке».
Но ко второй половине, необязательной, абстрактной, я относился с нескрываемым раздражением и иронией. Ну что, кроме неприязни, может вызвать кусок картона, на котором большими буквами напечатано: «Быстрые действия в воздухе — результат длительных раздумий на земле»?
Я ненавижу разглагольствования «по поводу». Меня тошнит от любого проявления демагогии. Я отношу это за счет духовной несостоятельности разных типов, изрекающих любые безразмерные истины, которые можно надеть на трехлетнего пацаненка и с таким же успехом напялить на двухметрового мужика. Причем и трехлетнему, и двухметровому эта истина будет в самую пору. Вот ведь что ужасно.
Но с некоторых пор мне стало казаться, что «длительные раздумья на земле» иногда просто необходимы. Я не знаю, — приведут ли они к «быстрым действиям в воздухе», но то, что они помогут тебе на земле, в этом я теперь свято убежден...
Думал ли человек, сочинивший этот плакатик, что Дмитрий Иванович Соломенцев прицепит такой длинный философский хвост к его коротенькому чиновничьему изречению?
Уже несколько дней я живу у Сергея Николаевича. Надежда Васильевна переехала на неделю к Катерине Михайловне, помогает ей по хозяйству, возится с Лялькой. А мой Серега попросил меня это время пожить у него. Живем мы с ним душа в душу, четко распределив обязанности: я бегаю по лавочкам и на рынок, а мой старик готовит жратву.
В отпуск ушел Алик Коробов — второй пилот Азанчеева. Воспользовавшись тем, что наш аэроплан стоял на «регламенте», Виктор Кириллович взял меня к себе «вторым».
Я боялся, что Азанчеев не будет доверять мне штурвал, но, как только мы первый раз оказались вместе в кабине, он лениво посмотрел на меня и сказал:
— Запускайте, прогревайте, выруливайте, просите взлет и чешите...
Я запустил, прогрел, вырулил, запросил взлет и почесал. А на следующий день он меня спросил:
— С левого сиденья не хотите попробовать?
И весь день я летал, сидя в командирском кресле. Вечером я сказал Сергею Николаевичу:
— Я сегодня весь день слева сидел.
На что старик мне заявил:
— Тебе было сказано купить сметану?
— Было.
— А где она?
— Я забыл...
— Вот и лопай пустые щи!
— Я сегодня весь день летал на левом кресле!..
— Это я уже знаю. Мне Витя звонил. Как же ты без сметаны щи есть будешь?
— Да плевать мне на эту сметану! Можете вы это понять или нет?
— Подожди, — сказал старик. — Не хватай хлеб. Я сейчас схожу за сметаной...
За сметаной мы пошли оба и вместо сметаны купили большую и красивую бутылку шотландского виски «Лонг Джон». Сметаны просто не было...
Интересно, смог бы я помочь Василию Григорьевичу, если бы он все-таки взял меня тогда в тот рейс?
ОКУЛИСТ
В «Ил-14» нас было девять человек. Мы летели в отдельную Добрынинскую эскадрилью для того, чтобы провести очередное медицинское освидетельствование. Нас девять человек, и все вместе мы называемся «медкомиссия». Нас боятся. Мы грозная, неподкупная, жестокая и в какой-то мере циничная сила. За глаза нас называют «выбраковщиками».
Месяц назад у них в Добрынине произошло ЧП — погиб командир эскадрильи Селезнев. Я его хорошо знал. Говорят, была какая-то дурацкая, нелепая история, из-за которой погиб прекрасный летчик и очень хороший, интеллигентный человек. Жаль его. Очень жаль. Ему, кажется, не было и сорока. Я помню, что он был замечательного здоровья человек... Мог бы еще лет десять спокойно летать...
Нас девять человек на весь самолет. За исключением экипажа. Четверо играют в преферанс. Двое спят. Один читает. А мы со стариком невропатологом сидим в хвосте и пьем боржоми. Я тоже старик.
Мы сидим и пьем боржоми из серых пластмассовых чашечек, на которых выдавлено слово, объединяющее нас всех, — «Аэрофлот». До посадки еще далеко, и мы не торопимся.
О чем могут говорить старики? О стариках. О людях, равных нам по прожитому сроку. По большому прожитому сроку и по маленькому оставшемуся.
А еще старики говорят о прошлом. О будущем старики говорить пугаются. И поэтому очень жалеют друг друга.
— Я знаю, что он учит таблицу проверки зрения наизусть, и ничего не могу поделать!.. — сказал я невропатологу.
— С ним?
— С самим собой... А сколько их по всем управлениям ГВФ! Боже ты мой... Как неумело, по мальчишески, эти пятидесятилетние мужики стараются сохранить за собой право летать!.. Хотя бы еще год. Полгода... Каждый раз, когда я вылетаю в составе комиссии в такие вот маленькие подразделения, где доживают свой воздушный век старые летчики, я чувствую себя палачом, отправляющимся на гастроли.
Из кабины пилотов вышел молодой круглолицый здоровяк — командир корабля.
— Как себя медицина чувствует? — весело спросил он. — Никому помощь не требуется?
Преферансисты оторвались от карт, спящие открыли глаза, читавший отложил книгу. Все заулыбались, задвигались.
— Когда в Добрынино придем? — спросил кто-то.
Командир посмотрел на часы и ответил:
— Минут через двадцать начнем заходить.
Он прошел мимо нас в уборную, и мне почему-то, старому болвану, этот командир корабля вдруг стал неприятен. Я посмотрел ему в спину и раздраженно сказал соседу:
— Я вам клянусь, я скоро начну ненавидеть молодых и здоровых людей. Парадокс, да и только!
Невропатолог с интересом посмотрел на меня.
— Это аномалия? — с беспокойством спросил я. — Нет, серьезно. Я вас как невропатолога спрашиваю...
— Идите к черту. Обычная возрастная солидарность. Наливайте.
Я разлил остатки боржоми по серым чашечкам, и в это время оба двигателя слегка уменьшили обороты. Мы начали снижение.
НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА
Сидели на вышке и ждали медицинскую комиссию. Еще вчера я приняла радиограмму, в которой говорилось, что сегодня они должны прилететь к нам...
В нашей единственной гостинице были забронированы комнаты для врачей и экипажа, а наш медпункт временно переоборудован так, чтобы в нем было удобно работать сразу нескольким людям.
Полторы недели я прожила у Кати Селезневой. Иногда мне казалось, что я сама не выдержу всего этого, распахну окно и завою в черное ночное небо от тоски и бессмыслицы произошедшего. Я старалась ни на секунду не оставлять Катю одну. Только в рабочие часы мы находились не вместе. Но это были единственные часы суток, когда я была почти спокойна за нее. Как многому она научилась у Селезнева за годы, проведенные с ним под одной крышей! С каким удивительным спокойствием, достоинством и сдержанностью она проводила утренние предполетные осмотры, как разговаривала с людьми, как принимала их соболезнования...
И только дома, оставшись со мной наедине, она позволяла себе отбросить многопудовый щит спокойствия и снова превратиться в безутешную русскую бабу, плачущую, проклинающую себя и свою судьбу, впадающую то в странное безмолвное оцепенение, то в иссушающую, доходящую до беспамятства истерику...
А утром, подтянутая и приветливая, она сидела в своем белом, слегка кокетливом халатике за столом медпункта и, рискуя быть заподозренной в черствости, спокойно проводила обычный предполетный осмотр.
«Ил-14», борт сорок пять шестьсот пятьдесят четыре, наконец запросил условия посадки. Я передала ему весь наш нехитрый комплекс и предупредила Ивана Гонтового, что «Ил» на подходе. А через несколько минут «Ил» запросил посадку.
Гонтовой Поднял свой микрофон:
— Сорок пять шестьсот пятьдесят четыре, вас понял. Посадку разрешаю.
— Кто садится? — спросил Сергей.
— Медкомиссия.
Сахно подошел к динамику внутреннего переговорного устройства, щелкнул тумблером и, глядя в сторону, откуда должен был появиться самолет, сказал:
— Доктор Селезнева! Катерина Михайловна... Выходите встречать коллег. На подходе.
— Спасибо, Сергей Николаевич, — послышался из динамика ровный голос Кати.
Сергей подмигнул мне и вышел.
Иван Гонтовой посмотрел на часы, записал время в журнал. Он еще раз, посмотрел на посадочную полосу и только хотел закурить, как динамик на его пульте заговорил голосом командира «Ил-14»:
— Сантонин! Сантонин! Я — сорок пять шесть пять четыре!.. Не выпускается правая нога. Не выпускается правая нога. А левая не убирается...
Гонтовой испуганно посмотрел на меня и быстро оглядел все наше помещение, словно искал того, кто скажет, как ему поступить дальше. Но в комнате диспетчерской службы, кроме нас с ним, никого не было, и он хрипло сказал в микрофон:
— Вас понял! Вас понял! Уходите на второй круг, ждите нашей команды!
Он мгновенно переключился на внутреннее переговорное устройство, врубил все точки связи:
— Внимание! Внимание! Командира эскадрильи, командиров звеньев, начальников всех служб срочно на вышку АДС! Повторяю: командира эскадрильи, командиров звеньев и начальников всех служб срочно на вышку АДС!..
Вторую половину фразы он проговорил, уже видя сквозь стеклянную стену нашей вышки, как с разных сторон маленького аэродрома бежали те, кого он звал...
КОМАНДИР КОРАБЛЯ
Все было нормально до тех пор, пока я не приказал:
— Выпустить шасси!
Бортмеханик нагнулся вперед и привычно двинул рычаг выпуска шасси.
— Командир! — тревожно сказал он, глядя на зелёные и красные сигнальные лампы. — Не вышла правая нога шасси...
Я посмотрел на красный сигнал правой стойки.
— Спокойно. Попробуй убрать и еще раз выпустить.
«Сейчас все будет в порядке... Все будет в порядке! думал я. — Сейчас она вывалится...»
Но правая стойка не выходила. А левая, как оказалось, не убиралась. Выходила и убиралась только одна передняя носовая нога.
— Давай еще раз! — остервенело сказал я.
И был еще раз, и два раза, и три, и четыре, и я кабрировал и бросал машину то вверх, то вниз, чтобы хоть перегрузками заставить вылезти эту проклятую правую ногу, а она все не выходила и не выходила... И тогда я сказал Земле:
— Сантонин! Сантонин! Я — сорок пять шесть пять четыре. Не выпускается правая нога. Не выпускается правая нога! А левая не убирается...
АЗАНЧЕЕВ
— Слушайте, товарищи! — метался Гонтовой — Ну чего же тут думать?.. Ну пусть он идет в Хлыбово... Мы их предупредим. У них там и полоса лучше, и средства наведения самые разные... Господи! Ну чего же тут думать?.. Ведь и так ясно — не можем мы его принять... Не можем!
Гонтовой заглянул мне в глаза и нервно потер руки.
— Господи... — снова пробормотал он. — Ну чего же тут думать!..
Впервые я видел Гонтового в таком состоянии. Но сейчас мне было наплевать на него. Мне было важно, что скажет Сахно.
— Пусть сольет горючее, выпустит закрылки и садится с креном на выпущенную ногу. И до последнего метра пусть работает элеронами. Как начнет заваливаться, так сразу же несколько резких торможений... Черт с ним, пусть его развернет. Ничего страшного. Консоль снесет... Ну, может, плоскость поломает. А так больше ничего не должно быть... — сказал Сергей Николаевич.
— Для этого знаешь как летать надо! — испуганно воскликнул Гонтовой. — Для этого ювелиром быть нужно!..
— У меня в сорок третьем ну точь-в-точь такая же петрушка получилась... На «пешке», — неуверенно сказал инженер и почесал нос.
— Вспомнила баба, як дивкой була! — зло повернулся к нему Гонтовой. — Пусть идет в Хлыбово, пока все горючее не вылетал...
— Да заткнитесь вы! — сказал я ему и с надеждой посмотрел на старого инженера: — Ну?
— Да ничего... Подойду к полосе, прижмусь до минимума, стукну одним колесом об землю и снова по газам. Раза два-три пристукнул — и вторая нога вывалилась.
— Ну что? — спросил меня Сахно. — Попробуем?
— Командуйте, Сергей Николаевич.
Сахно взял в руки микрофон и негромко проговорил:
— Сорок пять шесть пять четыре, я Сантонин... Старший диспетчер Сахно.
Пауза длилась всего две, от силы три секунды, но мне показалось, что достаточно еще одного мгновения, чтобы я задохнулся.
— Вас понял, — наконец ответил динамик. — Здравствуйте, Сергей Николаевич.
— Как дела?
— Могло быть хуже, да вроде уж некуда.
— Как с горючим?
— Чего-чего, а этого добра...
— Слушай, командир, — сказал Сахно, — заходи на полосу...
Учись, Витя, учись!.. Время пройдет быстро — оглянуться не успеешь, как тебе придется ткнуться лбом в собственный биологический рубеж. Кем ты станешь в пятьдесят шесть? Диспетчером службы движения? Начальником отдела перевозок, инструктором на тренажере?..
Когда жизнь делает разворот на сто восемьдесят у такого, как двадцатидвухлетний Димка Соломенцев, все проще. Лишь бы в нем был с самого начала заложен Человек. Когда же ты резко меняешь курс после пятидесяти лет, прожитых на земле и на небе, на тебя со страшной силой обрушиваются перегрузки, не учтенные никакими графиками разложения сил, никакими векторами. Тяжелейший груз многолетних привычек, устоявшегося распорядка, комплекс привычек — вся структура твоего существования, сцементированная только одним — летать, летать, летать! — все разрушается под страшным воздействием резкого разворота. И если у конструкции нет достаточного запаса прочности, конструкция разрушается. Тогда это трагедия. Тогда человек погибает. Тогда ни к чему все усилия ученых, старающихся продлить людскую жизнь...
Но если ты в пятьдесят шесть все-таки сумел притереть к полосе свою искалеченную перегрузками машину со вспученной обшивкой на плоскостях, с деформированным стабилизатором и заглохшим двигателем да еще и сумел сделать так, что, стоя на земле, этот вылетавший свое агрегат вдруг станет всем необходим, тогда все в порядке. Значит, был запас прочности, и да здравствуют ученые, которые очень хотят продлить человеческую жизнь!..
«Ил» закончил круг и понесся к земле. И если мы до сих пор только слышали его, то теперь мы все яснее и яснее стали его видеть. Чем ближе он подходил к полосе, тем тревожнее становилось у меня на душе. Привычная конфигурация садящегося самолета была резко и нелепо нарушена. Вид одиноко висящего под левой плоскостью колеса и торчащей тоненькой носовой стойки, наглухо закрытые створки правой мотогондолы и неожиданная пустота там, где по всем законам должно быть правое колесо, производили пугающее впечатление.
Я не знаю, что испытывали все остальные, стоявшие на вышке, но мне стало не по себе. Может быть, потому, что несколько лет тому назад, в армии, я уже видел такую посадку и помню, чем она кончилась...
«Ил» вплотную подошел к земле на большой скорости и ударил левым колесом о жесткую посадочную полосу. За колесом взорвался клуб пыли, и самолет стал резко набирать спасительную высоту...
А правая нога так и не вышла. «Ил» пошел на второй круг. И пока он снова заходил на полосу, я подумал о том, что, может быть, именно сегодня я буду держать экзамен «на чин». Именно сегодня...
Снова «Ил» стал заходить на полосу.
— Господи! Боже мой... Да прекратите вы этот цирк!.. — обессиленно забормотал Гонтовой. — Вы представляете, что вы на себя берете?
— Ты что, Иван, спятил?! — спросил потрясенный Сахно. — Что с тобой, Ванька?..
А в микрофон совсем другим голосом:
— Хорошо, командир! Молодец!..Пристукни еще разок! Может, вывалится, стерва!..
Снова «Ил» сильно ударил левым колесом о землю. Снова клуб пыли, резкий набор высоты. Снова пустота под правой плоскостью.
— Ему бы хоть какую-нибудь опору справа, — простонал инженер. — Хоть что-нибудь!..
— А что, если ему под плоскость заправщик «ЗИЛ-150» подогнать с ходу? — спросил Сахно у инженера. — Если за мотогондолой в момент потери скорости ближе к краю подъехать? Сейчас он снова будет заходить на полосу!.. Глядите! Примечайте быстрее, можно заправщик подогнать?
«Ил-14» в третий раз ударил левым колесом о землю и снова ушел вверх.
— А если он винтом по кабине рубанет? — спросил начальник автопарка.
— Нет меня здесь, нет! — прокричал Гонтовой и схватил свою фуражку. — Это преступление, и я при нем не присутствую! Меня здесь нет!!!
— Пошел вон, дерьмо собачье, — негромко сказал ему Сахно и снял китель.
Он обстоятельно уселся на стул Гонтового, расстегнул воротник рубашки, ослабил узел галстука и взял микрофон.
И тут я вспомнил. В прошлом году после отпуска меня два дня тренировал Сахно. Как говорят у нас, давал мне «вывозные» полеты. Так вот: именно так, только так, делая то же самое, он садился за штурвал. Так же спокойно и обстоятельно. Он сначала снимал китель или куртку, усаживался, ставил ноги на педали, расстегивал воротник рубашки, ослабляя узел галстука, и только потом брал штурвал в руки...
— Ну что, Витя? — спросил он меня. — Сделаем?
— Давайте, Сергей Николаевич.
— Внимание, командир! — сказал Сахно в микрофон. — Есть тут одно предложение. Тебе решать, ты в воздухе... Ляжешь правой плоскостью на маслозаправщик. Он сам подойдет под тебя...
— Вас понял, вас понял, — отозвался динамик.
— Командир! — сказал Сахно. — Я думаю, что здесь главное — уравнять скорости... Как слышите? Прием.
— Сантонин! — сказал динамик. — Вас понял. Главное — уравнять скорости...
Я отыскал глазами начальника автопарка и приказал:
— Порожний заправщик в начало полосы. Сверху укутать моторными чехлами, чтобы плоскость не порвать. Быстро!
Сахно выключил связь с воздухом и повернулся ко мне:
— За руль садись сам. Поставь кого-нибудь на подножку для корректировки.
— Ясно, Сергей Николаевич, — ответил я. — Все будет в порядке.
Я выскочил из диспетчерской и вдруг увидел притаившегося за дверью Димку Соломенцева. Димка умоляюще смотрел на меня.
— Встанешь на подножку с левой стороны. Чуть что — прыгай...
— Понял.
— Айда!
КОМАНДИР КОРАБЛЯ
Я набрал высоту и повернулся к радисту:
— Тебе здесь делать нечего... Иди в салон, песни пой.
— Все здесь, а я там?
— А ты там. И без тебя тесно... Пошел!
«Хорошо, что еще без штурмана вылетели», — подумал я и сказал Земле:
— Сантонин! Сантонин! Я — сорок пять шесть пять четыре. Жду команды.
— Не дрейфь, командир, — ответил мне Сергей Николаевич Сахно. — Сейчас мы с тобой сядем...
Наверное, если бы я услышал это от кого-нибудь другого и нам потом довелось бы встретиться на земле, я бы ему напомнил эту фразочку. Я бы ему популярненько объяснил разницу наших положений — когда он на земле, а я в воздухе... Но это был Сахно, о котором я еще со времен летной школы слышал. Может быть, только он один имел право сказать: «Сейчас мы с тобой сядем...»
— Вас понял, Сергей Николаевич, — ответил я. — Жду команды.
Я посмотрел на бортмеханика и на «второго» и сказал им как можно увереннее:
— Не дрейфьте, братцы! Сейчас мы с вами сядем...
Было хорошо видно, как маслозаправщик пополз через все поле к началу посадочной полосы.
— Следи, чтобы винтом не зацепить, — приказал я «второму».
НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА
— Внимание! Шесть пять четыре!.. Начинай заход, — сказал Сережа в микрофон.
Мы все увидели, как Азанчеев развернул маслозаправщик и остановил его у самого края полосы.
— Главное, спокойненько! — проговорил Сергей и переключился на внутреннее переговорное устройство: — Пожарную машину и машину санитарной службы в конец полосы! Доктор Селезнева, в машину!
Тотчас из разных концов аэродрома рванулись две машины — «санитарка» и пожарная. И в это время снова ожил Динамик:
— Сантонин! Я — шестьсот пятьдесять четыре... Вышел на прямую. Разрешите посадку.
Сахно прикинул расстояние от маслозаправщика до «Ила» и ответил:
— Посадку разрешаю. Иди строго на полосу. Не шарахайся от заправщика... Как понял?
Видно было, как Азанчеев погнал машину по полосе.
— Как понял? — чуть громче повторил Сергей.
КОМАНДИР КОРАБЛЯ
— Вас понял... — ответил я.
Я вас понял, Сергей Николаевич... Я сейчас всех понимаю. А вот меня кто-нибудь понимает в эту минуту? Кому-нибудь пришло в голову, что я могу перетрусить, могу чего-то не понять и сделать не то, что нужно? Или все на этом занюханном аэродромчике считают, что командир такого корабля, как «Ил-14», должен все знать и все уметь?! А если у меня это всего лишь третий вылет в должности командира? И до сегодняшнего дня я сажал самолеты только на полностью выпущенные шасси. Что тогда?..
Сколько докторов сидят сейчас в салоне, за дверью моей кабины? Девять? А если, господа эскулапы, мы сейчас с вами приложимся, кому потребуется ваше врачебное искусство? Боюсь, что ни вам, ни нам...
Спокойно, командир! Не распускай себя. Сейчас мы с тобой сядем. Мы обязаны сесть. Эти двое сумасшедших ребят на маслозаправщике рискуют не меньше, чем ты. И Сахно, который почему-то назвал себя «старшим диспетчером», тоже рискует. Все рискуют. А когда рискуют все, это уже не риск, а четко продуманное наступление. В наступлении нужно быть спокойным и собранным. Все в порядке, командир. Сейчас мы с тобой сядем...
— Пятьдесят метров! — начал отсчет высоты борттехник.
— Сорок метров!..
— Тридцать метров!..
— Двадцать!..
— Малый газ! — скомандовал я.
Далеко впереди в облаке пыли мчался маслозаправщик. И если признаться честно, то меня напугала только эта пыль. Потому что я почти не видел машины. Представляете себе: мчится перед тобой клуб пыли и больше ни черта?! А ты должен точненько прилечь плоскостью на цистерну, которая из-за пыли еле-еле просматривается...
— Смотри, чтобы не проскочить и не зацепить винтом! — сказал я своему «второму»...
ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ
— Держись крепче, а то медкомиссия тебя забракует! — крикнул мне Виктор Кириллович.
Я стоял на подножке «ЗИЛа» и одной рукой держался за кронштейн выносного зеркала заднего обзора, а другой рукой, онемевшими от напряжения пальцами, цеплялся за внутреннюю сторону дверцы.
Стрелка спидометра дрожала на стокилометровом делении.
— Виктор Кириллович! Он на прямой!..
— Внимательней, старик!
Мы мчались как бешеные! Азанчеев гнал эту пузатую цистерну с жуткой для грузовика скоростью, Сто километров в час — это же крейсерская скорость знаменитого «По-2».
«Ил» догонял нас неумолимо. Расстояние между нами все сокращалось... Я стоял на подножке спиной к движению, в затылок мне хлестал ветер, и я не отрывал глаз от этого кошмарного одноногого самолета, а в голове у меня все время сидела фраза, которую я услышал из-за двери диспетчерской:
«А что, если он винтом по кабине рубанет?..»
«А что, если он винтом по кабине рубанет?..»
«А что, если он винтом по кабине рубанет?..»
«А что, если он...»
Мы мчались параллельными курсами, и я понимал, что чем правее от самолета мы будем идти, тем в большей мы будем безопасности.
А если он тогда на нашу цистерну ляжет только самым краем своей плоскости, одной лишь консолью, и эта консоль не выдержит, обломится и самолет рухнет на землю?.. Что тогда? Кому тогда будет хуже?..
— Левей!.. — крикнул я Азанчееву. — Левей!!!
Азанчеев чуть довернул руль...
— Хорош?
И тут «Ил» коснулся одним колесом полосы и покатился, догоняя нас... Теперь спина нашего маслозаправщика будет почти около правого двигателя «Ила». Теперь не должна обломиться плоскость... Лишь бы он действительно не рубанул нас винтом...
— Хорош?! — заорал Азанчеев.
— Хорош! Хорош!!!
Авось не рубанет... Я же для чего-то болтаюсь здесь, на подножке!..
Сначала тень самолета, а затем и он сам надвинулись на нас с таким страшным грохотом, что меня буквально вжало в дверцу кабины нашего маслозаправщика. Правый винт тупо и безжалостно молотил совсем рядом со мной, а раскаленные выхлопы мотора забивали мне глотку и заливали мои глаза слезами.
Над нами уже висела плоскость «Ила», а мы почему-то продолжали мчаться и мчаться, и казалось, что жар, грохот и эта дикая гонка никогда не кончатся...
НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА
— Элерончиком... Элерончиком поддерживай!.. — говорил Сережа в микрофон, не отрывая глаз, от «Ила». — Хорошо, командир... Хорошо. Прибери на себя рули. Хорошо... Так. Правильно... Заправщик под плоскостью.
Теперь самолет и автомобиль мчались рядом на одной скорости. В какой-то момент самолет чуть накренился, и безопорное крыло мягко легло на укутанную цистерну заправщика...
— Не тормози, командир! Не тормози!.. — сказал Сергей. — Развернет... Вырубай двигатели! Молодец!.. Ах ты умница...
Скорость самолета и автомобиля стала гаснуть, и по мере того как они все медленнее и медленнее бежали по полосе один за другим, из диспетчерской выскакивали все, кто здесь был, и старая деревянная лестница, наверное, чуть не развалилась от их топота.
Еще метров двести прокатилась по полосе эта странная пара — одноногий самолет, опершийся на автомобиль, — и встала.
— Ты молодец, командир... — спокойно сказал Сахно и выключил связь.
Он повернулся в своем кресле, и я увидела его лицо: мокрое, осунувшееся, с провалившимися глазами, как после долгой и тяжелой болезни.
Кроме нас, в диспетчерской уже никого не было, и поэтому я подошла к нему, присела рядом с ним на корточки и поцеловала ему руку.
АЗАНЧЕЕВ
От трясущегося руля, от рева двигателей, от скорости, от всего этого невероятного грохота над головой, от страха за Димку, от боязни проскочить мимо плоскости «Ила» или слишком рано начать торможение я совершенно очумел и оглох.
Теперь, когда мы в абсолютной тишине стояли на полосе, мне казалось, что я вижу какой-то удивительный, странный и бесшумный сон. Издалека к нам бежали люди и мчались машины. Я знал, что люди бежали, а машины мчались. Но мне казалось, что и люди, и машины красиво и медленно плывут над самой землей и стоит мне сделать над собой усилие, как все растает в пыльном и жарком мареве большого серого поля и перед моими глазами появятся другие картины — тоже беззвучные, но страшные и беспощадные: я увижу самолет, превращающийся в груду искореженного металла, взрывающиеся бензиновые баки, летящие вверх обломки и горящий, разрубленный на тысячи кусков автомобиль-маслозаправщик...
Я затряс головой, стараясь отогнать от себя это видение, и вдруг четко услышал потрескивания остывающих двигателей «Ила». А потом я увидел Димку. Он вяло опускался вниз, на землю. Я услышал голоса, и люди уже не плыли по воздуху, а бежали к нам со всех ног, крича и размахивая руками...
Боясь ударить Соломенцева дверцей, я с трудом вылез из кабины заправщика с другой стороны и обошел машину кругом.
Грязный, измученный Димка тяжело сполз с подножки и, растерянно улыбаясь, опустился на землю, привалившись спиной к переднему колесу маслозаправщика.
Он сидел у колеса, словно тряпичная кукла, из которой высыпались все опилки. Глаза у него были закрыты. На какое-то мгновение мне показалось, что Димка потерял сознание. Я схватил его за плечи и потряс. Голова у него мотнулась из стороны в сторону, он покачнулся и совсем обмяк.
— Димка! — закричал я. — Что с тобой, Димка?!
Димка приоткрыл глаза, с трудом показал большой палец и ответил хриплым, прерывистым шепотом:
— Порядок... Только устал немного...
ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ
Теперь я мечтаю.
Я придумал совершенно потрясающую историю и теперь чуть ли не каждый день оснащаю ее новыми подробностями и вооружаю восхитительными деталями.
Жанр: полуфантастический.
Действующие лица: Лена, уже, наверное, получившая мое письмо; дядя Паша — царь и бог той площадочки, на которой я впервые встретил Лену; я и мой второй пилот Вовка Азизян — очень симпатичный веселый паренек, только что окончивший Сасовскую летную школу.
Место действия: аэродром дяди Паши и самолет «Ан-2», бортовой номер 35209.
Время действия: наши дни. Точнее: дни недалекого будущего. История же полуфантастическая...
Итак, светлым ранним утром...
Утро должно быть обязательно ранним и светлым, потому что историю я придумал радостную, и она не должна омрачаться даже крохотным паршивым облачком. Не говоря уже о сильном боковом ветре.
Значит, так: светлым ранним утром мы с Вовкой взлетаем с нашего аэродрома, набираем высоту и ложимся на курс дяди Пашиной «точки».
Пейзаж необходим любой истории. Без пейзажа история мертва. Причем я оставляю за собой право в этой истории менять пейзаж в зависимости от времени года. Это, так сказать, авторское право...
Под крылом самолета проплывают реки, леса и районные центры нашей необъятной...
Вот в этом месте я каждый раз сбиваюсь на привычные штампы, а сам, хоть убей, ничего придумать не могу. Хотя каждый день по многу раз под моими крыльями что-то да проплывает. Но не в этом суть.
За моим командирским креслом лежит портфель с полетной документацией и десятью пачками «Казбека» для дяди Паши.
Я лечу и представляю себе, как дядя Паша смущенно примет мой маленький подарочек и недовольно скажет:
— Димитрий! Ты чего тратишься? Я, можно сказать, балуюсь, а ты потакаешь...
Так он всегда говорил Сергею Николаевичу, так он теперь каждый раз говорит мне.
Когда я буду улетать, он сунет мне баночку с поразительно душистым медом и небрежно пробурчит:
— Тут я Сергею Николаевичу и Надежде Васильевне гостинец приберег. Передай им. Скажи, кланяется, мол, Павел Федорович... Да сунь его куда-нибудь половчее, чтоб не опрокинулось. И тольки тару мне возверните! А то на вас не напасешься...
Но это все будет, когда я прилечу на «точку». А пока у домика дяди Паши разворачиваются удивительные события.
Дядя Паша сидит на ступеньках и скорбит о том, что на его «точке» нет радиооборудования.
Или можно иначе: дядя Паша подкрашивает белой краской наружные наличники единственного окошка своего домика (он их, по-моему, каждый день подкрашивает) и жалуется на отсутствие радиооборудования.
А жалуется он прекрасной девчонке лет двадцати. Девчонка одета в старенькие джинсы и стоптанные кеды. В руках у девчонки тощий рюкзачок. На плечах курточка стройотряда. И зовут ее, конечно, Лена!
Она может быть одета и как-нибудь по-другому. Но я ее видел в джинсах и кедах и ничего другого придумывать не собираюсь.