Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Посмотри на подоконнике, - сказал Волков.

Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.

- Нету там ничего.

- Тогда стряхивай сюда, - сказал Волков. - В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.

Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили - самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.

- Тебе сколько? - спросил Волков.

- Я уже старый, - ответил Кожамкулов. - У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?

Волков неопределенно хмыкнул.

- В цирке выступать будешь? - спросил Кожамкулов.

- Смогу, так буду.

- А если не сможешь?

- Не знаю.

Кожамкулов закурил новую сигарету и не мигая уставился на Волкова:

- Вот что. Сможешь - не сможешь, зачем тебе цирк? Ты не мальчик. Зачем тебе кувыркаться! Люди смотрят, а мужчина кувыркается как петрушка. Нехорошо. Не к лицу. Мужчина ведь… И потом, как ты можешь жить так? Ты же авиатор.

- Когда это было!.. - усмехнулся Волков.

- Когда бы ни было. Ты сколько летал?

- Шесть лет.

- Шесть лет! Как же ты мог забыть? Три дня нельзя забыть, а ты шесть лет забыл! Я не говорю садись за штурвал, шуруй по газам, лети. Я говорю

- давай работать в авиации. Диспетчером будешь. Все рейсы в твоих руках. А заведешься - и подлетнуть можешь. Я тебе сам вывозные дам. И климат у нас лучше. Тумана нет, сырости нет. В горы ходить будешь. Ты не молчи. Ты думай…

Будто Волков и не думал. Будто он сам никогда не хотел из цирка уйти. Но не потому, что мужчине не к лицу кувыркаться на людях. Что он понимает в цирке? Что он смыслит в том, чему Волков отдал тринадцать лет жизни?! И за тринадцать лет Волков таких, как этот, десятки видел. Для них что цирк, что театр, что художник, что писатель - все несерьезно, баловство одно. А вот то, что они делают, это да! Это необходимо. И судят вкривь и вкось обо всем, о чем понятия ни на грош не имеют. Разговаривают с актерами ласково-пренебрежительно, водку с ними охотно пьют, на «ты» легко переходят, а потом в компании презрительно хвастают: дескать, помню, сидели мы с Мишкой таким-то (называюх фамилию известного артиста). Ну чудик! Начнет представлять - живот надорвешь!.. Легко живет, собака. Ему бы в нашем котле повариться!

И все врет: и то, что «представлял Мишка», и то, что «легко живет, собака»… Врет без зазрения совести. Да нет. Не врет, пожалуй. Скорее всего, убежден в этом свято, купечески.

Лучше бы врал…

Шесть лет авиации, видишь ли, нельзя забыть, а тринадцать лет цирка можно? А что ты знаешь про цирк? Про репетиции изнурительные, про ежедневную победу над собственным страхом, про восторг, радость неописуемую, когда трюк получился! Два года не получался, а вот наконец получился, и сам черт тебе не брат!.. А про ахиллесовы сухожилия, которые в холодном манеже рвутся пистолетным выстрелом и двадцатилетнего акробата-прыгуна в одну секунду делают инвалидом третьей группы, знаешь? А тебе партнер на ночь горячие ванны для рук делал каждый вечер? Потому что суставы опухают, пальцы в кулак не сжимаются, ложку не держат…

А мордочки детей на воскресных утренниках ты видел? Когда они визжат от хохота, замирают от ужаса, ахают… Ты им снился когда-нибудь?

А про трагедии стареющих цирковых тебе что-нибудь известно? Когда полетчик-вольтижер полжизни репетирует тройное сальто, и, пока он молод, оно у него не получается, потому что опыта не хватает, а к тридцати пяти годам, набравшись этого самого опыта, воспитав в себе нечеловеческое чутье и реакцию, вдруг понимает, что ему так никогда и не сделать это тройное сальто. Пришел опыт - ушла молодость. Покинула полетчика бешеная скорость вращения, бездумная храбрость, неутомимость, которые так необходимы для выполнения тройного сальто. И не сделает он его уже никогда. Потому что ничего в жизни не дается даром.

- Что с тобой? - спросил Кожамкулов. - Врача позвать?

Волков не ответил.

- Я за доктором сбегаю… - сказал Кожамкулов.

Уж если уходить из цирка, так не из презрения к нему, не из жалости к себе. Вот если ты вдруг понял, что торчишь здесь, как по шляпку вбитый в стену гвоздь, - ни вперед, ни назад (вернее, только назад), тогда уходи. Уходи и будь благодарен цирку за то, что он подарил тебе эти тринадцать лет…

Или другое. Если ты любишь женщину - чужую жену, если пути-дороги ваши постоянно скрещиваются и ты живешь непроходящим страхом, что однажды вас соединят в одной программе с ней и с ее мужем, что каждый день вам придется здороваться и прощаться, поддерживать незначительные разговорчики и вспоминать не то, что хочется, - уходи. Не мучай ее, не трави себя - уходи. Это чужая семья, и ты не имеешь права хотя бы одного человека этой семьи делать несчастным. Уходи…

Зачем тебе ночами не спать от ревности и тоски или просыпаться от собственных слез и курить до утра, удивленно разглядывая сырые пятна подушки? Ожесточаться против ее мужа - хорошего, неглупого, веселого парня? Зачем тебе думать о том, смог бы ты полюбить ее сына и стать ему отцом, раз уж никому твоя любовь и отцовство не нужны…

Если ты действительно любишь ее - уходи из цирка. Подари ей спокойствие. Чтобы не могли подружки увести ее в конец полукруглого закулисного коридора и значительно сообщить: «Только что из Казани… Там твой бывший партнер работал…» И вглядываться ей в лицо: какое на нее впечатление это произведет? Чтобы не пришлось ей, затянувшись сигареткой, сдержать себя и постараться как можно спокойней спросить: «Ну как он там? Все еще не женился?»

Вошел Гервасий Васильевич. В створе медленно закрывающейся двери Волков увидел встревоженного Кожамкулова.

- Что с тобой, Дима? - спросил Гервасий Васильевич. - Тебе нехорошо?

- Нет. Все в порядке.

- Ты звал меня?

- Нет. То есть да… Гервасий Васильевич, вы там извинитесь за меня. Я хочу один побыть.

- Хорошо.

- И оставьте мне, пожалуйста, спички.

А может быть, действительно бросить все, уйти из цирка? Снять какую-нибудь комнатуху здесь, неподалеку от Гервасия Васильевича, поступить в городскую спортшколу и учить мальчишек акробатике?.. Может, придет счастье полной мерой, когда он увидит гордые, хвастливые глаза десятилетних пацанов, которых он, Волков, бывший цирковой артист, научит стоять на руках, крутить сальто-мортале? Мальчишка, умеющий делать что-нибудь такое, чего не могут сделать другие мальчишки, всегда кажется себе избранником божьим.

Вот с ними он бы стал ходить в горы. С ними и с Гервасием Васильевичем. Если это, конечно, будет не вредно для здоровья Гервасия Васильевича.

А если сюда снова забредет какой-нибудь передвижной цирк, вроде того, с которым он сам приезжал? Еще, чего доброго, найдут его, жалеть начнут, сам Волков проникнется к себе жалостью. Тринадцать лет - это тебе не баран начхал.

Волков тогда сядет в поезд и на этот месяц уедет в Ленинград. «Передвижка» все равно в маленьких городах больше месяца не стоит, а в Ленинград так или иначе Волкову придется съездить.

А будет ли у него работать левая рука, будет ли она вообще у него - это уже не так важно. Если в одно время с ним на земле живет такой человек, как Володя Гречинский, то Волков не имеет права ни на какое слюнтяйство.

Конец ноября был холодным и ветреным. Мутное низкое небо с утра накрывало горы, и невысокие лысые предгорные холмы неожиданно оказывались самыми высокими точками на горизонте. Но бывали дни, когда даже их круглые вершины молочно размывались спустившимся туманом, и тогда в городе шел дождь и арыки пенились грязно-желтыми лопающимися пузырями.

К вечеру туман обычно рассеивался, и холмы переставали быть высокими. Они снова становились просто предгорными холмами, четко впечатанными в подножие огромных вздыбленных гор. И если летом горы были только в шапке белых снегов, то теперь они стояли в снеговом полушубке.

Волков выздоравливал.

- А в горах ночью опять снег выпал… - грустно говорила старшая сестра Алевтина Федоровна.- Что-то рано в этом году.

- Пора окна заклеить, - говорил Гервасий Васильевич. - Не хватает тебе еще простудиться, Волков. Что пишет твой любезный партнер?..

- По-моему, мэтр явно недооценивает могучие возможности вашего организма, - сказал Хамраев. - Нам давно пора выпить. Я тут несколько дней мотался по горныи аулам во главе одной санинспекции и, представьте себе, на высоте полутора тысяч метров в потребсоюзовской лавке обнаружил залежи изумительного французского коньяка «Наполеон»! Что-нибудь более нелепое вы слышали?

- Нет, - ответил Волков.

- Отгадайте, что я сделал?

- Вы превратили коньячный аул в безалкогольный поселок?

- Кто вам сказал, что вы акробат? Вы ясновидец!.. В цирке есть такой жанр?

- Что-то похожее есть… Называется «мнемотехника».

- Фу, дрянь какая! - возмутился Хамраев. - Что за отвратительное название - «мнемотехника»!.. Изгадили великолепное загадочное ремесло! Так и слышится: «Краткий курс мнемотехники. Учпедгиз. Второе, исправленное издание». Или: «Вечер встречи выпускников мнемотехникума». Какой ужас!..

- Не уходите от темы, - сказал Волков. - Давайте про коньяк.

- Пожалуйста. Я вчера зашел к нашему управляющему торгом…

- Управляющий торгом - тоже довольно изящное сочетание.

- Не огрызайтесь, Дима. Вам вредно. Так вот: я спрашиваю его, откуда в ауле «Наполеон», а он мне отвечает: «Ошибочный заброс». Как вам это нравится?! Может, «наполним бокалы, содвинем их разом»?

- С превеликим…

- Пойду согласую с Гервасием… Вы когда-нибудь пили «Наполеон»?

- Пил.

- Ну вас к черту! - огорчился Хамраев. - Вас ничем не удивишь. Но то, что он из горного аула, вы оценили?

- Конечно!

- Тогда я иду просить «добро».

Но Гервасий Васильевич категорически запретил «Наполеон» да еще и накричал на Хамраева. А потом вдруг как-то сразу скис, растерялся и показал Хамраеву письмо от Стасика. Стасик писал Гервасию Васильевичу, что хочет приехать за Волковым, и, если все будет в порядке, просит Гервасия Васильевича написать в Москву, когда ему следует вылетать. Только просит ничего не говорить Волкову. Пусть это будет для него сюрпризом…

- Когда вы хотите выписать Волкова? - спросил Хамраев.

- Недели через полторы…

- Но ведь у него почти полная потеря функций левого предплечья!

- Верно. Но функции можно восстановить месяца за два, за три, и не в стационаре. Ультрафиолетовые облучения. УВЧ, соллюкс, парафино-озокеритовые аппликации, лечебная гимнастика, массаж… Мало ли способов избавить от рубцовой контрактуры и разных послеоперационных неприятностей. Важно, что есть кого лечить и у этого «кого» есть что лечить…

Минуту они молчали. Гервасий Васильевич выбирал из коробка горелые спички и аккуратно укладывал их в ряд на столе. Хамраев смотрел в окно.

- Интересно, он понимает, из какого положения он выбрался? - не поворачиваясь, спросил Хамраев.

- Понимает… - ответил Гервасий Васильевич. - Он был готов ко всему. Я вам показывал последний рентген его левого локтевого?

- Показывали, - сказал Хамраев. - Что вы собираетесь написать этому парнишке?

- А что я могу ему написать? - Гервасий Васильевич пожал плечами, снял очки и стал протирать их полой халата. - Наверное, то, что сказал вам… «Все в порядке. Прилетайте к середине декабря. Дмитрию Сергеевичу я ничего не скажу. Будем с вами играть в сюрпризы…» Ну и так далее… Что в таких случаях нужно писать? Откуда я знаю?

Стасик прилетел двенадцатого декабря, в восемь часов сорок минут утра по местному времени. В половине десятого он уже сидел в приемном покое больницы и ждал Гервасия Васильевича. У ног Стасика стояли два чемодана с аэрофлотскими картонными бирками. Один - маленький, элегантный - Стасика; другой - побольше, старый, из настоящей кожи, с ремнями, крупными медными замками, потертый и исцарапанный, в красочных наклейках европейских отелей - чемодан Волкова.

Только позавчера в Москве Стасик вытащил этот чемодан из циркового багажа, уложил в него длинную меховую куртку Волкова, его теплую шапку, зимние ботинки на «молнии» и свитер. Потом вспомнил, что у Волкова нет перчаток, помчался в Столешников и выстоял двухчасовую очередь в магазине мужской галантереи, где в этот день продавали какие-то особые, сверхпрочные и ультратеплые импортные перчатки.

- Здравствуйте, Стасик, - сказал Гервасий Васильевич.

- Гервасий Васильевич! - Стасик вскочил со стула. - Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Я летел и все время думал, что скажу вам… Ну прямо нет слов…

Руки Стасика дрожали, и лицо покрылось красными пятнами.

- Так это же чудесно! - рассмеялся Гервасий Васильевич. - Нет слов - и не нужно. Сбрасывайте свои зимние одежды. В Москве холодно?

Стасик кивнул головой.

- Отдайте кому-нибудь чемоданы. Это чей такой пестрый? Ваш?

- Его…

Стасик схватил руку Гервасия Васильевича и крепко пожал.

Гервасий Васильевич похлопал Стасика по плечу и сказал.

- Раздевайтесь, раздевайтесь. Вы что думаете, что я вас во всем этом в палату пущу?

Стасик сбросил пальто и шапку на стул, подбежал к двери и стал яростно вытирать ботинки о резиновый коврик.

- Эй, девицы-красавицы! - крикнул Гервасий Васильевич дежурным сестрам. - Ну-ка примите доспехи! Дайте-ка халат заморскому гостю!

«Вот и все… - думал Гервасий Васильевич, глядя, как Стасик неумело натягивает халат. - Прощайте, Дмитрий Сергеевич. Авось еще свидимся. Только вы уж не хворайте. Так всем лучше будет…»

У палаты Волкова Гервасий Васильевич приложил палец к губам и сказал Стасику:

- Сюрприз так сюрприз… Подождите здесь.

Он зашел в палату. Волков в пижаме и наброшенном на плечи халате сидел у окна и читал.

- Ты завтракал? - неожиданно для себя спросил Гервасий Васильевич.

- Да, - ответил Волков и запомнил страницу, на которой остановился. - Я давно хотел спросить вас, Гервасий Васильевич, да все забывал. Вы не знаете, в городе есть спортивная школа? Ну где дети занимаются в разных кружках…

- Есть, - удивился Гервасий Васильевич. - Мы у них два раза в год медосмотры проводим. А зачем тебе это?

- Нужно, - ответил Волков и встал.

- Ты лучше сядь, - сказал Гервасий Васильевич. - К тебе гость.

- Сарвар?

- Нет, - Гервасий Васильевич открыл дверь и сказал в коридор: - Зайдите, пожалуйста.

К дверях показался Стасик.

- Ох, черт побери!.. - тихо и счастливо произнес Волков. - Стас!.. Откуда ты, прелестное дитя?!

- Дима! - закричал Стасик, заплакал и бросился к Волкову.

Гервасий Васильевич вышел из палаты и плотно притворил за собой дверь.

В тот же вечер Хамраев пригласил всех к себе.

Кроме Гервасия Васильевича, Волкова и Стасика пришел Гали Кожамкулов с женой Ксаной. Мать Хамраева, Робия Абдурахмановна, сразу же увела Ксану на кухню, и оттуда все время слышался громкий голос Ксаны, которая не переставала жаловаться на мужа:

- Я ще с весны ему говорила: «Галько! Поидымо на Украину, в Тетеревку… Там тоби и рыбалка, и кавуны, и шо твоей душеньке требуется… А мамо таки вареники з вышней зробит, шо твоему плову не дотягнуться!» А вин мне каже: «Шо я там не бачив, в цей Украине? Айда, - каже, - в Прибалтику. От-то отпуск будэ!» Поихалы, дурни, а там така холодрыга, таки дожди, боженьки ж ты мой!.. Шоб она сказылась, тая Прибалтика! Шоб я ее в упор не бачила!..

Хамраев накрывал на стол.

Кожамкулов сидел на тахте рядом с Волковым, прислушивался к голосу Ксаны и виновато морщился.

Волков все заправлял под воротник концы широкой черной косынки, в которой покоилась левая рука, и пытался увидеть свое отражение в зеркале - было непривычно и радостно, что на нем не полосатая пижама и байковый халат, а старые вельветовые брюки и привезенный Стасиком свитер. Но между зеркалом и тахтой мотался Хамраев то с тарелками, то с рюмками, и Волков так и не разглядел себя толком.

- Ты меня прости, что тогда так получилось, - сказал он Гали Кожамкулову. - Я потом все ждал, что ты зайдешь…

Кожамкулов вытащил сигареты и протянул Волкову. Волков взял сигарету, размял ее и сунул в рот. Правой рукой он переложил поудобней левую в черной косынке и достал из кармана брюк спички.

- Давай помогу, - предложил Кожамкулов.

- А я и сам с усам, - Волков положил коробок на колено и одной рукой зажег спичку. Он дал прикурить Кожамкулову, прикурил сам и положил спички в карман.

- Я в отпуске был, - сказал Кожамкулов.

- Это я слышу, - улыбнулся Волков.

В коридоре мрачный Стасик говорил Гервасию Васильевичу:

- Он не хочет ехать… Он вообще собирается уйти из цирка! Он говорит, что останется здесь и будет работать в спортивной школе. Гервасий Васильевич!.. Вы ему скажите… Он вас послушает. Он мне про вас знаете что писал? Вы, может, даже и не знаете, что вы для него значите!..

- Не знаю, - грустно согласился Гервасий Васильевич.

- Вы ему скажите, что так нельзя… Мне в главке прямо заявили: если у Волкова к марту с рукой все будет в порядке, дадим месяц репетиционного и оформим поездку за рубеж. На полгода, представляете? Индия, Индонезия и Бирма!

- Вы ему говорили об этом? - спросил Гервасий Васильевич.

- А как же!

- И что?

- Смеется! Говорит, что ему очень нравится Советский Союз… В частности, Средняя Азия.

Гервасий Васильевич посмотрел на Стасика, помолчал немного и спросил:

- А вам никогда не приходило в голову, что у него могут быть причины для ухода из цирка?

Стасик даже руками замахал:

- Что вы, Гервасий Васильевич! Какие причины?.. Из-за границы не вылезал, ставка персональная… В любой программе только и слышно: «Волков! Волков!..» Вы знаете, как к нему относятся? Нет у него никаких причин!

- Стасик! - крикнул из комнаты Хамраев.

- Я здесь, Сарвар Искандерович! Я с Гервасием Васильевичем!..

- Помогите мне со столом управиться, - попросил Хамраев.

- Иду! - крикнул Стасик. Он повернулся к Гервасию Васильевичу и сказал: - Поговорите с ним… Он только вас и послушает.

- Мужики! - закричала из кухни Ксана. - Ну-ка бегите до ванной руки мыть! Швыдче, швыдче!..

Волков с удовольствием демонстрировал умение обходиться одной рукой и однажды провозгласил тост за нового руководителя номера «Акробаты-вольтижеры» - за Стасика и пожелал ему хорошего нового партнера…

Часам к двум ночи Ксана и Робия Абдурахмановна стали убирать со стола, а Хамраев приготовил кофе и заявил, что жизнь только начинается.

- Как в лучших домах Лондона! - сказал он и поставил на стол большую красивую бутылку французского коньяка «Наполеон». - Дима! - кричал Хамраев. - Вы оценили мое мужество? Мою стойкость? Этот волшебный напиток ждал вас в течение двух недель… Разливайте же его, черт возьми!..

И Волков разливал коньяк по рюмкам, и впервые за много-много дней, может быть и лет, на душе у него было хорошо и спокойно.

В кухне Ксана негромко пела какую-то украинскую песню и помогала Робии Абдурахмановне мыть посуду. Волков рассказывал Гервасию Васильевичу про Володю Гречинского, а Кожамкулов и Хамраев показывали друг другу карточные фокусы. Хамраев все время кричал Волкову:

- Вы посмотрите, какая у меня техника! Какое мастерство!.. Я мог бы работать в цирке?..

- Ты шулером мог бы работать, - говорил Кожамкулов, отбирал у Хамраева колоду и начинал бубнить: - Я тебе такой фокус покажу, что ахнешь… Задумай карту!..

Из кухни выглянула Ксана и, широко улыбнувшись, сказала:

- Галю! Лапушка!.. Та ты же не позорься. Вин же у тэбе никогда не получався!.. А надымили-то, батюшки!..

Она оглядела комнату и всплеснула руками:

- Стасик-то спит, дитятко! А вы, здоровенные, орете, як кочета! Гервасий Васильевич, будьте ласки, хоть вы их приструните… Они вас обое боятся.

Стасик спал. Бессонная ночь в самолете, волнение, обида и три полных бокала сухого вина сморили его еще час назад.

Кожамкулов и Хамраев перетащили Стасика в маленькую комнатку Робии Абдурахмановны, раздели его и уложили на высокую кровать. Было решено, что Волков тоже останется ночевать у Хамраева. Они только проводят Гервасия Васильевича домой и вернутся. А уже завтра будут думать, что делать дальше…

Все стояли в передней. Кожамкуловы прощались с Робией Абдурахмановной, а Гервасий Васильевич помогал Волкову застегнуть куртку.

- Пошли? - спросил Хамраев и открыл входную дверь.

- Сейчас, - сказал Волков. - Я догоню вас. Только гляну, как там Стас.

Он прошел в маленькую комнатку. Оберегая в темноте левую руку, Волков на что-то наткнулся и уронил стул. Тут же, у дверного косяка, Волков нащупал выключатель и зажег свет. Он поднял стул, повесил на его спинку брюки Стасика и только хотел выйти из комнаты, как Стасик поднял сонную голову от подушки и сказал:

- Это ты, Дим?

- Я, - ответил Волков. - Спи.

Стасик почмокал губами и пьяненько забормотал:

- Знаешь, я тебе забыл сказать…

- Завтра скажешь. Спи.- И Волков потянулся к выключателю.

- Меня Мила Болдырева провожала…

- Что?.. - Волков резко повернулся к Стасику.

- Она сказала, что будет ждать тебя в Москве… Я тебе завтра все расскажу…

Волков подскочил к Стасику и затряс его:

- Стас! Проснись! Стас!.. Да Стасик же!.. Проснись сейчас же!

Стасик открыл испуганные глаза и приподнялся на локте.

- Ты чего, Дим?..

- Говори… - хрипло сказал Волков. - Что она еще сказала?

- Ничего, - Стасик зевнул и закрыл глаза. - Сказала, что ждет тебя в Москве. Она месяца два как с Игорем разошлась. Об этом все знают… Я ей уже во Внукове говорю: «Людмила Федоровна, вы ему напишите что-нибудь…» - а она говорит: «Не нужно. Ты ему передай только… Он все сам поймет…»

Утро выдалось солнечным. Белые горы зазубренно врезались в холодное голубое небо. Резкий ветер гнал по аэродрому пыль и мелкие обломки сухого курая.

До вылета оставалось десять минут.

Стасик был уже в самолете. Он метался в овале самолетной двери и, высовываясь из-за плеча бортпроводницы, что-то весело кричал Хамраеву и Кожамкулову.

Гервасий Васильевич и Волков стояли внизу, у первой ступеньки трапа.

- Я тебе там все написал, - говорил Гервасий Васильевич. - Постарайся сразу попасть к Харлампиеву или Бродскому. Это прекрасные травматологи… Ты записал телефон Бродского?

- Записал…

- А к Харлампиеву прямо в клинику… Сядешь на метро, доедешь до Калужской, или как там она сейчас называется, пройдешь прямо и повернешь направо… Тебе любой покажет.

- Не нужно все это, Гервасий Васильевич… - глухо проговорил Волков, пряча лицо от ветра. - Я вернусь. Я обязательно вернусь…

- Хорошо, хорошо… - торопливо перебил его Гервасий Васильевич. - И сам шевели пальцами почаще… Начинай потихоньку разрабатывать кисть. Достань кусок резиновой губки и сжимай ее…

- Я вернусь, - упрямо повторил Волков. Он обнял Гервасия Васильевича одной рукой и прижался лицом к его щеке. - Я, может быть, не один вернусь…

И тогда Гервасий Васильевич подумал о том, что он слишком стар для того, чтобы так долго себя сдерживать, - подбородок у него затрясся, и он почувствовал себя точно так же, как и много лет тому назад, когда на перроне Казанского вокзала провожал своего сына в Среднюю Азию.

- Ты мне только пиши! - прошептал Гервасий Васильевич. - Только пиши…

Он, кажется, даже сказал то же самое. И в этом не было ничего удивительного…

* Ребро Адама

На рассвете, в блекло-серой стариковской толпе блочных «хрущоб», взламывая тоскливый пятиэтажный ранжир, внуками-акселератами редко и нелепо торчат сытые восемнадцатиэтажные красавцы из оранжево-бежевого кирпича.

И все-таки это Москва, Москва, Москва… И не так уж далеко от центра. По нынешнему счету - рукой подать. Ровно посередине: между ГУМом и Окружной дорогой.

Двухкомнатные квартиры в пятиэтажках - обычные для всей страны. Крохотная кухонька, совмещенный санузел, проходная комната побольше, тупиковая - поменьше.

Обветшалая современная мебель стоит вперемешку с александровскими и павловскими креслицами и шкафчиками красного дерева. В облупившемся багете - два пейзажа начала века кого-то из Клеверов.

В полупотемках громко тикает будильник. Через десять минут, ровно в семь, он безжалостно затрезвонит на всю квартиру.

Нина Елизаровна проснулась до звонка, и со своего дивана следит за неотвратимым движением красной секундной стрелки. Нине Елизаровне - сорок девять. Она красива той породистой, интеллигентной красотой, которая приходит к простоватым хорошеньким женщинам только в зрелом возрасте и вселяет обманчивую уверенность в окружающих, что в молодости она была чудо как хороша!..

По другую сторону обеденного стола, на раскладушке, в глубоком утреннем сне разметалась младшая дочь Нины Елизаровны от второго брака - пятнадцатилетняя Настя. Вдруг из-за приоткрытой двери во вторую комнату, в абсолютной тишине, раздается мощный удар колокола!..

Настя тут же натягивает одеяло на голову. Нина Елизаровна зевает и слегка раздраженно спрашивает:

- Ну что там еще?

И женский голос из-за двери спокойно отвечает:

- Все нормально, мамуля. Спи. Бабушка судно просит.

В маленькой комнате на огромной кровати красного дерева лежит парализованная, потерявшая речь семидесятивосьмилетняя мать Нины Елизаровны. Над постелью уйма фотографий в стареньких рамочках.

У старухи действует только одна правая рука, и для общения с миром над ее головой к стене прикреплена старинная корабельная рында. Когда Бабушке нужно обратить на себя внимание или кого-то позвать, она дергает за веревку, свисающую от языка колокола, и тогда медный церковный гул несется по всей квартире…

Происхождение корабельной рынды в этом сугубо женском мирке можно угадать по фотографиям ушедших лет: Бабушка в фетровой шляпке с Дедушкой в довоенном флотском кителе; Дедушка в орденах с Бабушкой и маленькой Ниной; Дедушка в адмиральском мундире; совсем юный Дедушка в матросской форменке…

Здесь же, на узкой кушетке пятидесятых годов, живет двадцатишестилетняя Лида - старшая дочь Нины Елизаровны от первого брака.

Полуодетая Лида ловко и привычно подсовывает под старуху судно, прислушивается к приглушенному одеялом журчанию и ласково говорит:

- Ну вот и славненько…

Лицо старухи неподвижно. Только глаза живо и неотрывно следят за Лидой и слабо шевелится правый угол беззубого рта.

- Сейчас, сейчас, - понимает Лида и подает Бабушке поильник.

Старуха удовлетворенно прикрывает глаза и начинает пить холодный чай. Из левого неподвижного уголка рта чай выливается на дряблую морщинистую щеку, затекает на шею, растворяется на подушке мокрым желтоватым пятном. Лида терпеливо подкладывает заранее приготовленное полотенце.

В комнату входит Нина Елизаровна:

- Доброе утро, мама. Тебе овсянку сделать или манную?

У старухи чуть вздрагивает правый уголок рта. Нина Елизаровна вопросительно смотрит на старшую дочь. Лида тут же «переводит»:

- Бабушка сегодня хочет овсянку. Мамуля, где последний «Огонек» со статьей этого… ну, как его?!

В большой комнате звенит будильник.

- Настя! Вставай! - кричит Нина Елизаровна. - Лидуня, я понятия не имею, где «Огонек»… Настя! Черт бы тебя побрал! Ты когда-нибудь научишься просыпаться сама?

- Ну, мамочка… - ноет Настя из другой комнаты.

Лида накидывает старенький халатик и говорит Нине Елизаровне:

- Мамуля, покорми, пожалуйста, бабушку, а я в ванную.

По дороге она расталкивает Настю:

- Настюхочка, вынеси судно из-под бабушки.

- Нет! Нет! Нет!… - вопит Настя. - Я туда даже входить не могу! Там запах! Меня тошнит!

- Это подло. Бабушка тебя на руках вынянчила, - горько говорит Лида и уходит в ванную.

- А я просила?! Я просила, чтобы она меня нянчила?!

- Анастасия! Немедленно вынеси судно! Лидочка живет в той комнате, а ты… - кричит Нина Елизаровна.

- А может, она принюхалась?! А меня вырвет!

- Не вырвет.

Нина Елизаровна проходит в ванную, где Лида уже принимает душ за полупрозрачной пленкой.

Нина Елизаровна плотно прикрывает дверь, берет зубную щетку, выдавливает на нее пасту и вдруг начинает внимательно разглядывать в зеркале каждую морщинку на своем лице. Многое ей не нравится в своем отражении. Она досадливо морщится и решительно начинает чистить зубы.

- Вчера вечером звонил твой отец.

- Что ему было нужно? - спрашивает Лида.

- Понятия не имею. Наверное, опять хотел пригласить тебя на их сборище.

- Боже меня упаси! Ничего более отвратительного я… Я вообще не понимаю, как папа - адвокат, интеллигентный человек…

- Да какой он интеллигентный? - Нина Елизаровна сплюнула пасту в раковину. О чем ты говоришь?! Типичная советская «образованщина». Всю жизнь был напыщен, глуп и безапелляционен. Да и мужик - крайне посредственных возможностей…

- Бедная мамочка, куда же ты смотрела?

- Дура была. Молоденькая дура… А как только я вышла за Александра Наумовича, твой папа совершенно чокнулся: его личный счет к Александру Наумовичу сразу приобрел идейно-национальную окраску. Что у тебя с Андреем Павловичем?

- Ничего нового…

- Он собирается делать какие-то шаги?

Ответить Лида не успевает. В дверях ванной появляется Настя в одних крохотных трусиках:

- Вы скоро? Я на горшок хочу.

- Что ты шляешься без тапочек, да еще и сиськами размахиваешь? - рявкает Нина Елизаровна. - Сейчас же надень лифчик!

- Лифчики уже давно никто не носит, - нахально заявляет Настя. - Конечно, кому грудь позволяет.

- А по заднице не хочешь? - обижается Нина Елизаровна.

- Нет. Я на горшок хочу.

Бабушка напряженно прислушивается к перебранке, глядя в проем двери. Затем ее взгляд скользит по стене со старыми фотографиями. И останавливается на одной, где совсем еще юная Бабушка (ну копия нынешней Насти!..) вместе с тощим семнадцатилетним Дедушкой и его Другом сидят под роскошными нарисованными пальмами.

В глазах Бабушки начинают меркнуть цвета ее сиюсекундного восприятия мира, и уже в черно-белом изображении, сначала неясно, а потом все четче и четче, Бабушка видит…

… Дедушку, себя и их Друга за столом на крохотной клубной сцене. Бабушка размахивает руками, что-то решительно кричит в небольшой зальчик, набитый шумной комсомолией тридцатых годов. Дедушка и его Друг восхищенно переглядываются за ее спиной - вот какая у них подруга! Бабушка видит их краем глаза и от этого безмерно счастлива!..

Видение исчезает, мир снова становится цветным. Неопрятная, парализованная старуха медленно поднимает единственную живую правую трясущуюся руку, берет веревку от корабельной рынды и…

Бом-м-м!!! Колокольный звон заполняет квартиру.

Голая Лида выскакивает из-под душа, накидывает на себя халатик, щелкает Настю по голове и с криком: «Господи! Судно! Какой стервозный ребенок вырос!» мчится в комнату Бабушки.

Но вот Бабушка накормлена и причесана, все позавтракали, постели убраны.

За кухонным столом, друг против друга, каждая со своим зеркальцем, сидят Нина Елизаровна и Настя. Наводят утренний макияж.

- Положи сейчас же мою кисточку, - строго говорит Нина Елизаровна Насте. И не лезь пальцами в крем, лахудра! Ты свое дурацкое ПТУ сначала закончи, а потом рожу разрисовывай!

- Мамуля, я прохожу производственную практику во взрослом коллективе и обязана быть на уровне. А во-вторых, у нас не ПТУ, а Школа торгового ученичества.

- Огромная разница - Кембридж и Сорбонна!

Нина Елизаровна встает, вынимает из кухонного шкафчика деньги:

- Так! Маленькое объявление! На носу день рождения бабушки, и я резко сокращаю расходы. Лидочка! Тебе двух рублей на сегодня хватит?

- Да! Да! - кричит из комнаты Лида. - Я еще, может быть, завтра получу отпускные и кое-что оставлю вам. Господи! Ну где же моя голубая косыночка?!

- Настя, тебе - рубль. Себе я беру… Вермишель… Масло… Хлеб… Картошка… Короче, на всякий случай я беру пять рублей, - говорит Нина Елизаровна, и жалкие остатки семейных денег снова исчезают в кухонном шкафчике.

С улицы раздается автомобильный сигнал. Настя прыгает к окну:

- Лидуня, твой приехал!…

- Настя… - укоризненно шипит Нина Елизаровна.

- О, Боже!.. - стонет Лида. - Ну где?.. Где моя голубая косыночка?! Настя, ты не видела, где моя косыночка?

Настя невозмутимо снимает с шеи голубую косынку:

- На, на, нужна она мне. Тьфу!..

Лида возмущенно охает, хватает косынку и мчится к дверям.

Через окно Настя видит, как Лида выскакивает на улицу, как целует ее Андрей Павлович, и задумчиво говорит:

- Странно. Кандидат… В таком прикиде… А тачка - полное говно.

- Настя! - возмущенно кричит Нина Елизаровна.

Неподвижно лежит в своей комнате Бабушка. Все видит, все слышит. Андрей Павлович старше Лиды лет на десять. Машиной он управляет лег- ко, свободно, как истинный москвич-водитель, раз и навсегда решивший для себя, что «автомобиль не роскошь, а средство».

На ходу Андрей Павлович целует Лиду в щеку, вытаскивает из «бардачка» связку квартирных ключей и весело потряхивает ими перед лицом Лиды.

- Новая хата? - спрашивает Лида.

- Ну зачем так цинично? Я бы назвал это «смена явки». Пароль тот же. Рыжов уехал в Ленинград и оставил нам это. Так что после работы я в твоем распоряжении до двадцати трех часов.

- А к двадцати трем вернется Рыжов?

- Нет. Он уехал на неделю. Это я должен к двадцати трем…

- А! Вон оно что…

Тут Андрей Павлович огорчается и прячет ключи…

- Ну, Лидка… Это уже ниже пояса… Ты же знаешь…

Лида наклоняется к его правой руке, лежащей на руле, целует ее и жалобно, раскаянно бормочет:

- Прости меня, Андрюшенька… Прости меня, дуру тоскливую. Просто после двадцати трех я каждый раз становлюсь такой одинокой…

- Ладно, ладно тебе, - Андрей Павлович растроганно гладит Лиду по лицу, притормаживает машину и останавливается у тротуара.