Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Будет, Меритон, будет. Будет, дуралей ты этакий!

Надеюсь, я проживу достаточно долго, чтобы еще не раз награждать тебя сердитым взглядом и парочкой гиней в придачу… В меня выстрелили в упор, я помню…

— Выстрелили! — перебил его камердинер. — Да вас просто-напросто злодейски убили! Сперва в вас выстрелили, потом вас проткнули штыком, после чего по вас проехал целый эскадрон кавалерии. Это мне говорил ирландец из королевского полка — он лежал с вами рядом и своими глазами все видел, а теперь жив, здоров и может об этом рассказать. Теренс хороший, честный малый, и, если б ваша милость, не дай бог, нуждались в пенсии, он бы охотно все это подтвердил под присягой на суде или в военном министерстве, где угодно.

— Охотно верю, — сказал Лайонел с улыбкой, хотя, когда камердинер упомянул о штыке, машинально ощупал свое тело, — но бедный малый, как видно, приписал часть своих ран мне — пуля мне в самом деле досталась, а кавалерию и штык я отрицаю.

— Нет, сударь, пуля досталась мне, и ее с цирюльным прибором положат со мной в гроб, когда меня похоронят, — сказал Меритон, разжимая кулак и показывая на ладони сплющенный кусочек свинца. — Она пролежала у меня в кармане все эти тринадцать дней, после того как мучила вашу милость целых полгода, засев в этих самых мышцах, что позади артерии, как бишь ее там… Но, как она ни пряталась, мы ее извлекли! Этот лондонский хирург — чистый чудодей!

Лайонел потянулся к кошельку, который Меритон каждое утро клал на ночной столик и каждый вечер убирал, и, положив несколько гиней во все еще протянутую ладонь камердинера, сказал:

— Такую свинцовую пилюлю надо подсластить золотом. Ну убери эту пакость и чтоб я ее больше никогда не видел!

Меритон хладнокровно взял оба соперничающих металла, одним взглядом оценил количество гиней и небрежно сунул их в правый карман, тогда как драгоценную пулю опять бережно завернул в тряпицу и спрятал в левый, после чего принялся за свои обязанности.

— Я хорошо помню все сражение на Чарлстонских холмах до той самой минуты, когда меня ранило, — продолжал его хозяин, — и даже припоминаю многое из того, что было потом: за это время, кажется, прошла целая жизнь. Но все же, Меритон, думаю, мысли мои не отличались особой ясностью.

— Бог ты мой, сударь, вы и разговаривали со мной, и бранили меня, и хвалили сто раз, но никогда не бранили так сердито, как умеете, и никогда не разговаривали и не выглядели так хорошо, как сегодня!

— Я в доме миссис Лечмир, — продолжал Лайонел, оглядывая комнату. — Я хорошо помню эту комнату и вон ту дверь, что ведет к винтовой лестнице.

— Конечно, сударь, госпожа Лечмир потребовала, чтобы вас принесли сюда прямо с поля боя. Да и что говорить, это самый лучший дом в Бостоне. Я так рассуждаю, что ваша почтенная родственница каким-то образом лишится права на него, если с вами что-либо случится!

— Удар штыка, к примеру, или удар копыта кавалерийского коня! Но с чего ты это взял?

— Да потому, сударь, что, когда госпожа Лечмир приходила сюда после обеда — а она приходила каждый божий день до того, как захворать, — она все бормотала про себя, что, если, не приведи господь, вы скончаетесь, все ее надежды на благополучие ее дома рухнут.

— Значит, это миссис Лечмир каждый день меня навещала, — задумчиво произнес Лайонел. — Я припоминаю женскую фигуру у своей постели, но она казалась мне моложе и живее тетушки.

— И вы не ошиблись, сударь, — такую сиделку, какая была у вас, днем с огнем не найдешь. Что кашку, что горячее питье, она готовила не хуже самой угодливой старухи в больнице, и, на мой вкус, самому лучшему лондонскому трактирщику поучиться у нее, как варить негус.

— Кто же обладательница всех этих драгоценнейших талантов?

— Мисс Агнеса, сударь, — сиделка на редкость мисс Агнеса Денфорт. Хотя насчет королевских войск, прямо скажу, не больно-то она их жалует.

— Мисс Денфорт, — разочарованно протянул Лайонел. — Но неужели она одна тут хлопотала? Ведь в доме достаточно женской прислуги, которая отлично может ходить за больным. Короче говоря, Меритон, неужели ей никто не помогал в ее заботах обо мне?

— Я помогал ей сколько мог, сударь, хотя мои негусы никогда так не удаются.

— Слушая тебя, можно подумать, что я все эти полгода без отдыха тянул портвейн! — с раздражением бросил Лайонел.

— Бог с вами, сударь, да вы частенько и глотка не изволили отпить, хотя я всегда считал это дурным знаком, — вино-то оставалось не потому, что оно было плохим.

— Ну, хватит о твоем любимом питье! Мне даже слышать о нем уже противно! Но, Меритон, неужели никто из друзей и знакомых не справлялся о моем здоровье?

— А как же, сударь! Главнокомандующий каждый день присылал адъютанта или слугу; и лорд Перси оставлял свою карточку не реже…

— Ах, это все простая вежливость… Но у меня ведь есть родственники в Бостоне.., мисс Дайнвор, — разве она не в городе?

— В городе, сударь, — ответил лакей, опять спокойно принимаясь расставлять пузырьки на ночном столике. — Где уж мисс Сесилии куда-нибудь ехать!

— Она не больна, надеюсь?

— Господи, меня прямо за сердце хватает не то с радости, не то со страха, когда я слышу, что вы опять так быстро и громко говорите! Нет, не скажу, чтоб она была по-настоящему больна, но нет в ней такой живости и ловкости, как у ее кузины, мисс Агнесы.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что она все киснет: ни но хозяйству, ни рукоделием не займется, как другие. Усядется в кресло, в котором вы сейчас сидите, и сидит так часами не двигаясь, разве только вздрогнет, если ваша милость застонет, или изволит громко дышать через нос. Я так думаю, сударь, что она стихи сочиняет. Во всяком случае, она любит, что называется, предаваться «меланфолии».

— Вот как! — сразу встрепенулся Лайонел, что не преминуло бы удивить более наблюдательного собеседника. — А почему ты думаешь, что мисс Дайнвор слагает стихи?

— Да потому, сэр, что она очень часто держит в руках бумажку, и я видел, как она читала и перечитывала то же самое столько раз, что уж должна бы давно все запомнить наизусть, а стихотворцы всегда так поступают с тем, что сами напишут.

— Может быть, это было письмо? — воскликнул Лайонел с такой живостью, что Меритон выронил склянку, которую вытирал, к большому ущербу для ее содержимого.

— Бог ты мой, мистер Лайонел, как вы крикнули! Ну совсем как прежде!

— Просто я поразился, что ты так тонко разбираешься в тайнах стихосложения, Меритон.

— Все дело в практике, сударь, — самодовольно ухмыльнулся лакей. — Не могу сказать, чтобы я много упражнялся по этой части. Правда, однажды я сочинил «эпистафию» поросенку, который подох у нас в Равенсклифе, когда мы там были в последний раз; потом имел немалый успех со стихами о разбитой вазе, которую уронила горничная леди Бэб; дуреха уверяла, что это случилось из-за меня, — будто я хотел ее поцеловать, хотя всем, кто меня знает, понятно, что мне незачем бить вазы, чтобы добиться поцелуя у такой деревенщины!

— Хорошо, хорошо! — прервал его Лайонел. — Как-нибудь, когда я наберусь сил, я, охотно послушаю твои опусы, а теперь, Меритон, ступай в кладовую и посмотри, нет ли там чего-нибудь: я ощущаю симптомы возвращающегося здоровья.

Польщенный камердинер тут же удалился, оставив своего хозяина наедине с его мыслями.

Прошло несколько минут, а молодой человек все сидел, подперев рукой подбородок, и поднял голову, только когда вдруг услышал чьи-то легкие шаги. Он не ошибся: Сесилия Дайнвор стояла в нескольких шагах от его кресла; высокая спинка и подлокотники почти скрывали от ее взора сидевшего в нем молодого человека. По тому, как она осторожно ступала, стараясь не шуметь, ясно было, что она думала найти больного там, где видела его в последний, раз и где он столько месяцев пролежал в забытьи, безразличный ко всему. Лайонел следил за каждым ее движением, и, когда воздушная лента ее утреннего чепца откинулась в сторону, он поразился ее бледности. Но вот она отдернула полог кровати и, не найдя там больного, в мгновение ока обернулась к креслу. Тут она встретилась взглядом с молодым человеком; он смотрел на нее с восторгом, и в глазах его светились огонь и мысль, которых они так долго были лишены. В порыве чувств и радостного изумления Сесилия бросилась на колени рядом с креслом и, сжимая руку Лайонела в своих маленьких ручках, воскликнула:

— Лайонел, дорогой Лайонел, вам лучше! Слава богу, наконец-то вы пришли в себя!

Лайонел осторожно высвободил руку из доверчиво сжимавших ее нежных пальчиков и развернул вчетверо сложенный лист, который она бессознательно вверила ему.

— Милая Сесилия, — шепнул он зардевшейся девушке, — это же мое собственное письмо! Я написал его, когда не знал, останусь ли жив, и выразил в нем самые чистые свои сердечные помыслы, — так скажите, смею ли я надеяться, что вы его хранили, дорожа им?

Сгорая со стыда, Сесилия на миг закрыла лицо руками, а затем, не в силах справиться с обуревавшим ее волнением, разрыдалась, как сделала бы всякая девушка на ее месте. Не к чему подробно повторять все нежные увещевания, молодого человека, скажем только, что ему удалось не только остановить слезы Сесилии, но и побороть ее смущение: она подняла прелестное личико, и он прочел в ее ясном и доверчивом взгляде все, о чем только мог мечтать.

В этом письме Лайонел так прямо и откровенно писал о своем чувстве, что гордость девушки не могла быть уязвлена, и она столько раз его читала, что каждая фраза врезалась ей в память. К тому же Сесилия долго и любовно ухаживала за больным, и теперь ей и в голову не могло прийти прибегнуть к невинному кокетству, нередкому при подобных объяснениях. Она сказала все, что может в таких случаях сказать любящая, великодушная и скромная девушка, и надо признать, что, если Лайонел проснулся почти здоровым, немногое сказанное ею совсем его исцелило.

— И вы получили мое письмо наутро после битвы? — спросил Лайонел, нежно склоняясь к девушке, все еще стоявшей на коленях у его кресла.

— Да, да, вы ведь велели отдать его мне в случае вашей смерти. Но больше месяца никто не чаял, что вы останетесь живы. Ах, если бы вы знали, что это был за страшный месяц!

— Теперь все уже позади, ненаглядная моя! Слава богу, я буду здоров и счастлив!

— Да, слава богу, — пролепетала Сесилия, и на ее глазах снова навернулись слезы. — Ни за какие блага на свете я не согласилась бы вновь пережить подобное!

— Дорогая Сесилия, — ответил он, — только лелея и оберегая вас от соприкосновения с грубым миром, как сделал бы ваш отец, будь он жив, я могу надеяться отплатить вам за всю вашу доброту и причиненные вам страдания.

Она доверчиво подняла к нему сияющие глаза:

— Я верю вам, Лайонел, — вы поклялись, и недостойно было бы сомневаться.

Сесилия не противилась, когда он привлек ее к себе и прижал к груди. Но тут послышался шум: кто-то поднимался по лестнице. Девушка вскочила, и не успел восхищенный Лайонел полюбоваться пунцовым румянцем на ее щеках, как она бросилась вон из комнаты с быстротой и легкостью лани.

Глава 18

Ставлю золотой — мертва! Шекспир, «Гамлет»
Лайонел еще не опомнился от радостного волнения только что описанной сцены, как непрошеный гость, оповестивший о себе необычно тяжелым и гулким топотом, словно он передвигался на костылях, вошел в дверь, противоположную той, за которой скрылась Сесилия, и мгновение спустя раздался веселый, раскатистый голос посетителя:

— Да хранит тебя бог, Лео, и нас всех, потому что мы нуждаемся в его защите! Меритон сказал мне, что у тебя наконец появился первый признак истинного здоровья — хороший аппетит. Я готов был кинуться к тебе наверх с риском сломать себе шею, чтобы выразить свою радость, но потихоньку от миссис Лечмир заглянул на кухню показать повару, как надо жарить бифштексы, которые они тебе готовят. Превосходная штука после долгого сна, и чертовски питательная! Слава богу, мой бедный Лео! Твои веселые глаза так же благотворно действуют на мое настроение, как кайеннский перец на желудок.

Последние слова Полуорт проговорил почему-то хрипло и, отпустив руку своего воскресшего друга, поспешно отвернулся, якобы затем, чтобы пододвинуть стул, а сам смахнул слезу и громко откашлялся и только после этого сел. Во время всех этих маневров у Лайонела было время заметить, как сильно изменился капитан. Его фигура, хотя все еще полная, утратила былую округлость, а одну из нижних конечностей, которыми природа наделила человеческий род, заменяла топорно сделанная, подбитая железом деревянная нога. Эта печальная перемена особенно поразила майора Линкольна, который продолжал глядеть на деревяшку подозрительно увлажнившимися глазами даже после того, как Полуорт удобно расположился на своем мягком стуле.

— Я вижу, ты смотришь на мою подпорку, — сказал Полуорт с притворным равнодушием, поднимая искусственную конечность и похлопывая по ней тростью. — Конечно, она вырезана не столь изящно, как сделал бы ее, скажем, Фидий, но в таком месте, как Бостон, она неоценима, хотя бы потому, что нечувствительна ни к голоду, ни к холоду.

— Значит, американцы упорствуют? — спросил Лайонел, который был рад переменить разговор. — Город все еще в осаде?

— Они держат нас в постоянном страхе, с тех пор как море у берегов замерзло и открылся путь в самое сердце города. Вашингтон, их доморощенный генералиссимус из Виргинии, прибыл вскоре после того дела на полуострове (вот проклятая история, Лео!), а с ним все атрибуты настоящей армии. С того времени американцы подтянулись и стали больше походить на регулярное войско, хотя, если не считать мелких стычек, они предпочитают держать нас взаперти в нашем закутке, как беспокойных поросят.

— А что Гедж? Как он?

— Гедж! Мы отослали его, как супницу, когда суп съеден. Нет, нет, как только министры поняли, что мы покончили с ложками и всерьез взялись за вилки, они назначили главнокомандующим Мрачного Билли, а сейчас мы перестреливаемся с мятежниками, которые уже почувствовали, что наш вождь в военном деле не новичок.

— Да, с такими помощниками, как Клинтон и Бергойн, и располагая отборными войсками, позицию удержать легко.

— Ни одну позицию не легко удержать, майор Линкольн, ежели тебя морят голодом и холодом.

— Разве положение настолько отчаянно?

— Об этом можешь судить сам, друг мой. Когда парламент закрыл Бостонский порт, в колониях поднялся ропот, а теперь, когда мы его открыли и рады бы получить их припасы, черта с два, ни одно судно своей охотой не входит в гавань… А, Меритон, я вижу, ты принес бифштекс. Поставь-ка его сюда, поближе к хозяину, и принеси еще одну тарелку — я неважно позавтракал сегодня утром… Так что мы вынуждены довольствоваться собственными ресурсами. Но и тут мятежники не дают нам спокойно ими насладиться… Мясо чудесно зажарено: видишь, как кровь сочится из-под ножа!.. Они дошли до того, что снарядили каперские суда, которые перехватывают наше продовольствие, и счастлив тот, кто может сесть за такую трапезу, как эта.

— Я никак не ожидал, что американцы окажутся способными поставить нас в такое затруднительное положение.

— То, что я рассказывал, хоть и очень серьезно, но не самое страшное. Если человеку повезло и он достал, из чего приготовить обед.., надо было потереть тарелки луковкой, мистер Меритон.., то ему еще надо раздобыть дров, чтобы его сварить.

— Видя блага, которыми я окружен, мой добрый друг, я не могу не думать, что ты по пылкости фантазии несколько преувеличиваешь размеры бедствия.

— А ты не думай такой глупости. Вот погоди, выйдешь из дому и убедишься, что все, к сожалению, правда. По части еды, если мы еще не дошли до того, чтобы пожирать друг друга, подобно жителям осажденного Иерусалима, то чаще всего находимся в еще худшем положении, так как вовсе лишены какой-либо здоровой пищи. А посмотрел бы ты, какая начинается потасовка между американцами и нашими из-за несчастного бревнышка, плывущего мимо города среди льдин, — и все это полуобмороженными руками, — тогда бы ты сразу поверил. Счастье, если пропитанный водой обломок старого причала не вызовет артиллерийской перестрелки. Все это я тебе рассказываю не потому, что брюзжу, Лео; слава богу, пальцев на ногах, которые нужно держать в тепле, у меня только половина, а что касается еды, мне многого не надо, раз уж, к великому моему прискорбию, мою бренную оболочку столь изрядно обкорнали.

Когда его друг попытался пошутить над своим несчастьем, Лайонел на несколько секунд грустно умолк, но потом с вполне естественной для молодого человека быстротой перехода от печали к радости воскликнул:

— Но в тот день мы все-таки победили, Полуорт! Захватили редут и развеяли мятежников, как ветер мякину!

— Гм! — протянул капитан, осторожно закладывая деревянную ногу на здоровую и с сокрушением на нее поглядывая. — Если бы мы лучше использовали природные возможности и, вместо того чтобы лезть напролом, обошли их позиции, многие вернулись бы с поля со всеми конечностями, а не так вот. Но Мрачного Билли хлебом не корми, а подавай штурмы. Ну что ж, на сей раз он получил что хотел.

— Он должен быть благодарен Клинтону за то, что тот подоспел вовремя.

— Когда ты видел, чтобы черт радовался праведнику?

Как ни туго ему было, он предпочел бы тысячу мятежников. Хау и глядеть-то не хочет на своего великодушного спасителя с тех пор, как тот непрошенно сунулся между ним и противником. Если бы у нас не было по горло забот с убитыми и ранеными и не приходилось думать о закреплении отвоеванной позиции, поверь, для Клинтона дело не ограничилось бы одним мрачным видом и грозными взглядами.

— Я даже боюсь спрашивать о потерях, столько, должно быть, славных имен числится среди убитых.

— Да, конечно, трудно потерять убитыми полторы тысячи человек и не лишиться при этом кое-кого из самых лучших. Гедж, я знаю, исчисляет потери примерно в тысячу сто человек, но, после того как столько бахвалились и болтали попусту об американцах, нельзя же с места в карьер признать их доблесть. Хромому нелегко сделать первый шаг, как я знаю по собственному опыту, так что клади в среднем тысячу триста, и ты не очень ошибешься.

Разумеется, среди них было немало храбрецов! Ряды легкой пехоты, которую я столь удачно покинул, сильно поредели. А от стрелкового полка почти никого не осталось, так что не знаю даже, наберется ли у них достаточно людей, чтобы оседлать своего козла note 12!

— А морская пехота! Она тоже, вероятно, сильно пострадала; я сам видел, как погиб Питкерн, — сказал Лайонел и, замявшись, нерешительно проговорил:

— Боюсь, что наш старый друг гренадер разделил его судьбу.

— Мак! — воскликнул Полуорт, украдкой кинув взгляд на собеседника. — Н-да, Маку не так повезло в этом деле, как в Германии. Гм.., ты ведь знаешь, какой он был въедливый, Лео, чертовски дотошный служака, но благородная душа и натура широкая: если надо было оплатить счет в офицерской столовой, никогда не скупился. Я переправлялся в одной лодке с ним, и он позабавил нас своими оригинальными взглядами на военное искусство. По его словам выходило, что принять бой должны были одни гренадеры, — довольно странный взгляд на вещи был у Мака!

— Почти у каждого из нас свои причуды, и можно только пожелать, чтобы они были столь же безобидны, как невинные заблуждения бедного Денниса Макфьюза.

— Да, да, — сказал Полуорт, громко откашливаясь, словно для того, чтобы прочистить горло. — В мелочах — вроде там дисциплины, строевого устава — он был немножко упрям, но в важных вопросах покладист, как малое дитя. Любил пошутить, зато там, где дело касалось еды, менее привередливого или более неразборчивого человека я сроду не встречал. Я не мог бы пожелать ему большего зла, чем жить в наши трудные времена, когда все кажется особенно вкусным, и наслаждаться теми припасами, которые он с такой изобретательностью добыл у нашего бывшего хозяина, мистера Сета Седжа, пользуясь его алчностью.

— Стало быть, этот замечательный план все же в какой-то мере удался? — сказал Лайонел, желая поскорее переменить разговор. — Я полагал, что американцы более бдительны и не допустят подобных сношений.

— Но Сет был более предусмотрителен и своего добился. Цены действовали на его совесть, как снотворное, и, ссылаясь на вас, он, как я понимаю, заручился покровительством какого-то видного лица среди мятежников. Припасы появляются точно два раза в неделю, так же неизменно, как на порядочном обеде жаркое следует за супом.

— Значит, вы можете сообщаться с деревней, а деревня — с городом! Вашингтон, может быть, и закрывает на это глаза, но я бы поостерегся грозного взгляда Хау.

— Чтобы не дать пищи подозрениям и, кстати, сделать доброе дело, наш мудрый хозяин решил приспособить в качестве посредника одного довольно известного здесь, если ты помнишь, малого — дурачка, по имени Джэб Прей.

Лайонел несколько секунд молчал, вспоминая все, что произошло в первые месяцы его пребывания в Бостоне.

Весьма возможно, что к размышлениям безотчетно примешивалось какое-то неясное, и все же тягостное чувство, потому что он постарался его подавить и сказал с напускной веселостью:

—  — Конечно, я хорошо помню Джэба — кто хоть раз видел его и разговаривал с ним, не скоро его забудет.

Прежде он был очень ко мне привязан, но, вероятно, как это водится, забыл и думать обо мне, когда я попал в беду.

— Ты несправедлив к нему. Этот косноязычный дурачок не только часто справляется о тебе, но он, как мне кажется, иногда бывает лучше осведомлен, чем я, и, вместо того чтобы спросить, как ты себя чувствуешь, сам сообщает, что у тебя дело пошло на поправку, особенно после того, как извлекли пулю.

— Это, однако, довольно странно, — сказал Лайонел задумчиво.

— Не так уж странно, Лео, как может сперва показаться. Джэб все-таки что-то соображает, судя по тому, как он еще недавно выбирал блюда у нас за столом. Ах, Лео, Лео!

Можно найти немало тонких гастрономов, но где мы найдем второго такого друга, человека, который мог и поесть, и пошутить, и выпить, и поспорить с приятелем, и все это одновременно, как бедный Деннис, который ушел от нас навсегда! В Маке была, какая-то острота, эдакий перец, как бы приправа к пресной жизни!

Меритон, старательно чистивший мундир хозяина — обязанность, которую он выполнял ежедневно, несмотря на то что за все время эту одежду никто ни разу не надевал, — искоса взглянул на потупленные глаза майора и, заключив, что тот не собирается отвечать, решил сам в меру своих сил и способностей поддержать разговор:

— Да, сударь, хороший был человек капитан Макфьюз, и все говорят, храбро сражался за короля. Жаль только, что при такой авантажной фигуре он не умел со вкусом одеваться. Не всякому, сударь, дан такой талант! Но все, как один, говорят, что его смерть — великая утрата, хотя в городе таких офицеров, что не умеют носить мундир, сколько хочешь, и, если бы они все полегли, я уверен, никто бы их даже не хватился.

— Ах, Меритон! Я и не подозревал, что ты так наблюдателен! — воскликнул растроганный Полуорт. — У Мака были все задатки настоящего человека, хотя некоторые из них, может быть, не содеем развились. Его юмор придавал особый вкус каждой беседе, в которой он участвовал. Надеюсь, ты убрал его должным образом, Меритон, для его последнего парада?

— Конечно, сударь, мы устроили ему самые пышные похороны, какие только можно не в Лондоне. Кроме солдат ирландского полка, присутствовали все гренадеры, то есть те, кто остался цел — что-то около половины. И, зная, как его уважал мой хозяин, я самолично убрал покойника: подровнял бакенбарды и немного начесал волосы вперед, а так как у его благородия появилась седина, слегка его припудрил; второго такого благообразного покойника и не сыскать, пусть бы даже это был генерал.

В глазах Полуорта блеснули слезы, и он шумно высморкался, прежде чем ответить.

— Да, время и труды посеребрили беднягу, но великое утешение знать, что умер он как солдат, а не от руки грубого мясника — Природы, и что покойника проводили в последний путь с почестями, которые он заслужил.

— А как же, сударь, — с важностью провозгласил Меритон, — мы устроили ему пышнейшую процессию. До чего же много можно сделать из мундира его величества на таких торжествах! Загляденье, да и только!.. Вы что-то изволили сказать, сударь?

— Да, — нетерпеливо ответил Лайонел. — Убери скатерть и сходи узнай, нет ли для меня писем.

Камердинер повиновался, и, немного помолчав, друзья возобновили разговор, но уже на менее тягостную тему.

Полуорт болтал без умолку, и Лайонел вскоре получил общее и, следует отдать справедливость беспристрастию капитана, вполне правильное представление о силах врага, а также обо всем, что произошло после рокового сражения на Бридс-Хилле. Раз или два больной позволил себе намекнуть на упорство мятежников и неожиданную их стойкость, и Полуорт не возражал, отвечая только меланхолической улыбкой, или же многозначительно указывал на свою деревянную подпорку. Разумеется, после такого трогательного признания прошлой ошибки его друг перевел разговор на менее личную тему.

Лайонел узнал, что главнокомандующий все еще удерживал дорого доставшуюся ему позицию на соседнем полуострове, где, однако, был так же прочно обложен, как в самом Бостоне. Меж тем как война велась всерьез, там, где она вспыхнула, вооруженные стычки начались и во всех колониях к югу от Святого Лаврентия и Великих Озер, где присутствие королевских войск заставляло обратиться к оружию. Пока не иссяк первый энтузиазм восстания, колонисты всюду одерживали победы. Как уже говорилось, была создана общеамериканская армия, и ее отдельные отряды осаждали города, взятие которых представлялось в эти первые месяцы войны важным для достижения главной цели. Но недостаток оружия и раздробленность уже начали сказываться. После ряда незначительных побед Монтгомери погиб в отчаянной и окончившейся неудачей попытке взять штурмом неприступную крепость Квебек; теперь американцам приходилось думать не о наступательных действиях, а о том, как бы накопить силы, так как никто не сомневался, что правительство собирается незамедлительно принять самые решительные меры.

В метрополии тысячи их английских соподданных открыто выражали свое недовольство войной, и правительство, вынужденное считаться со свободолюбивыми веяниями, успевшими пустить глубокие корни прежде всего в Англии, обратилось к тем европейским державам, которые издавна торговали солдатами, в поисках наемников, чтобы усмирить колонистов. Наиболее робкие американцы приходили в ужас от слухов об огромных ордах русских и немцев, которые вскоре наводнят страну и поработят их.

Быть может, ни один шаг противника так не озлобил и не восстановил против него колонистов, как это обращение за помощью к чужеземцам для решения чисто внутреннего спора. Пока в нем участвовали люди одной национальности, воспитанные в общих для обоих народов взглядах на справедливость и закон, оставались какие-то точки соприкосновения, которые могли умерить жестокость борьбы и со временем даже привести к полному примирению. Но американцы правильно рассудили, утверждая, что от победы, одержанной с помощью рабов, побежденному нечего ждать, кроме постыдного рабства.

Это было все равно, что, безрассудно отбросив ножны, предоставить решение вопроса только мечу. К растущему отчуждению, которое подобные меры неизбежно вызывали между народами метрополии и колоний, следует добавить, что они во многом изменили отношение американцев к особе короля.

Во время всех гневных споров и взаимных обвинений, предшествовавших кровопролитию, колонисты не только на словах, но и в душе целиком признавали ту фикцию английского закона, которая гласит, что «король непогрешим». Во всей обширной Британской империи, где никогда не заходит солнце, у английского монарха не было подданных, более преданных его династии и особе, чем те самые люди, которые ныне вооружились против того, что они считали неконституционным посягательством на его власть. До этого времени вся сила их негодования вполне справедливо обрушивалась на советчиков короля, а про самого монарха думали, что он не знает о чинимых его именем злоупотреблениях в которых он, вероятно, в самом деле был неповинен. Но по мере того как борьба разгоралась, стало ясно, что политические действия, которые санкционировал монарх, он одобрял и как человек. Вскоре среди тех, кто был лучше осведомлен, шепотом стали передавать, что уязвленное самолюбие короля заставляет его настаивать на сохранении того, что он считал своими прерогативами, и на верховной власти того законодательного собрания, которое заседало в его столице и на которое он мог влиять непосредственно. Вскоре эти слухи стали достоянием всех, и, так как умы людей постепенно освобождались от былых пристрастий и былых предрассудков, они вполне естественно спутали голову с руками, позабыв, что установление «свободы и равенства» никогда не составляло ремесла монархов.

Имя короля произносилось уже далеко не с тем почтением, как прежде, и, когда колониальные писатели стали смелее касаться его особы и власти, забрезжил свет, явившийся провозвестником появления «западных звезд» среди национальных эмблем земли. До тех пор мало кто думал и никто не решался открыто говорить о независимости, хотя сам ход событий неуклонно подводил колонистов к такому бесповоротному шагу.

Верность королю была последней и единственной связующей нитью, которую оставалось порвать, ибо колонии уже сами управляли всеми своими делами, как внутренними, так и внешними, в той степени, в какой это возможно новой стране, не получившей еще всеобщего признания. Но так как честная натура Георга III не терпела никакого притворства, взаимное возмущение и отчужденность были естественным следствием обоюдного разочарования короля и его западных подданных note 13.

Все это и многое другое рассказал Полуорт, который при всех своих эпикурейских наклонностях отличался большим здравомыслием и полным отсутствием предвзятости. Лайонел больше слушал, жадно внимая каждому слову, пока внезапная слабость и бой часов на соседней башне не напомнили ему, что он преступает границы осторожности. Приятель помог обессилевшему больному добраться до постели и, снабдив его кучей добрых советов и крепко пожав ему руку, заковылял к двери со стуком, болезненно отдававшимся при каждом его шаге в сердце майора Лайонела.

Глава 19

Не повелел господь, чтоб мудрость смертных Им открывала небо. Каупер
Нескольких дней моциона на бодрящем морозном воздухе оказалось достаточно, чтобы восстановить силы больного, раны которого зажили, пока он лежал в полудремоте, навеянной болеутоляющими. Взяв в соображение свою хромоту и слабость Лайонела, Полуорт, бросая вызов насмешникам и острословам полка, обзавелся одним из тех удобных и покойных экипажей, которые в добрые старые времена колониальной покорности носили забавное и непритязательное наименование «баул». Для своего выезда ему пришлось взять одного из великолепных скакунов приятеля. Благодаря настойчивости конюха, а также, вероятно, и пустоте фуражных складов конь в конце концов привык бежать по заснеженной мостовой такой спокойной иноходью, будто сам прекрасно сознавал, что здоровье его хозяина далеко не прежнее. В этом надежном экипаже оба друга ежедневно катались по улицам города или причудливо изгибавшимся дорожкам на лугах у Бикон-Хилла, принимая поздравления друзей, или же сами навещали раненных в том же сражении и менее счастливых товарищей, которые все еще вынуждены были отлеживаться дома.

Сесилию и Агнесу нетрудно было уговорить принять участие в этих небольших прогулках, но алебастровый лобик мисс Агнесы Денфорт неизменно мрачно хмурился, если, случайно или намеренно, они встречались с каким-нибудь английским офицером. Мисс Дайнвор была менее непримирима и даже иногда своей любезностью навлекала на себя упреки подруги, когда они оставались наедине.

— Ты, видно, забыла, Сесилия, как плохо приходится нашим бедным соотечественникам в жалких лачугах за городом, иначе ты не стала бы расточать любезности этим армейским фатам! — как-то с раздражением бросила Агнеса, снимая капор после очередного катания, во время которого кузина, как ей казалось, забыла о том, что большинство женщин в колониях, по молчаливому уговору, считали себя обязанными держаться с английскими офицерами подчеркнуто холодно. — Если бы тебе представили даже нашего главнокомандующего, ты не могла бы обойтись с ним приветливее, чем с этим сэром Дигби Дентом, которого ты одарила такой сладкой улыбкой.

— В оправдание ее сладости я могу только сказать, моя едкая кузина, что сэр Дигби Дент — настоящий джентльмен.

— Джентльмен! Каждый англичанин, напяливший красный мундир, если он умеет задирать нос, выдает себя в колониях за джентльмена!

— А так как я полагаю, что имею некоторое право считать себя благовоспитанной леди, — спокойно продолжала Сесилия, — не понимаю, почему я должна была обойтись неучтиво с человеком, которого вижу в первый и, может быть, последний раз.

— Сесилия Дайнвор! — сверкнув глазами, воскликнула Агнеса, догадываясь с чисто женской интуицией о скрытых мотивах кузины. — Не все англичане Лайонелы Линкольны.

— Майор Линкольн даже и не англичанин, — возразила Сесилия, усмехаясь и в то же время краснея, — а вот капитан Полуорт, по-видимому, да.

— Ну и глупо, милочка, очень даже глупо! Бедный капитан дорого поплатился за свою ошибку и достоян жалости.

— Смотри, кузина, жалость сродни многим другим нежным чувствам. Впустив ее, ты, того и гляди, откроешь двери всему семейству.

— В том-то и разница, Сесилия, ты уважаешь майора Линкольна, и потому готова восхищаться Хау и всеми его приспешниками, а я могу жалеть человека и все же оставаться непреклонной.

— Le bon temps viendra note 14.

— Никогда! — с жаром прервала ее Агнеса, не замечая, что выдает себя с головой. — Никогда, во всяком случае — пока на нем красный мундир!

Сесилия улыбнулась и, не сказав больше ни слова, ушла к себе.

Такие небольшие перепалки, приперченные неукротимым нравом Агнесы, повторялись довольно часто, несмотря на то, что взор ее кузины день ото дня становился все задумчивее, а равнодушие, с которым она слушала, все заметнее.

Тем временем осада, хотя она и велась с большим тщанием, по существу сводилась только к блокаде.

Тысячи американцев расположились в окрестных селениях, и сильные отряды были размещены возле батарей, господствующих над подступами к городу. Хотя вооружение их значительно пополнилось после захвата нескольких судов с военными грузами, а также капитуляции двух сильных фортов на канадской границе, все же оно было еще слишком скудно, чтобы расходовать его с расточительностью, необходимой для решительного штурма. Впрочем, такая сдержанность объяснялась не только недостатком вооружения, но и тем, что колонисты, щадя свое добро, не хотели разрушать город, рассчитывая получить его назад целым и невредимым. С другой стороны, впечатление, произведенное битвой при Банкер-Хилле, было еще слишком живо, и английское командование не знало, на что решиться, а это дозволяло Вашингтону сковывать превосходящие силы противника необученной и плохо вооруженной толпой, которая временами не в состоянии была выдержать даже самую кратковременную схватку.

Однако видимость военных действий неизменно поддерживалась: постреливали пушки, и бывали дни, когда стычки аванпостов вызывали более длительную и сильную канонаду. Уши дам давно уже привыкли к грохоту залпов, и, так как потери были самые незначительные, да и то лишь на внешних укреплениях, этот грохот никому не внушал особого страха.

Так промелькнули две недели, за которые не произошло ни одного события, достаточно примечательного, чтобы о нем стоило рассказать. Как-то утром, уже по прошествии этих двух недель, в дворик особняка миссис Яечмир вкатил капитан Полуорт, проделывая все те удивительные манипуляции, которые в 1775 году считались необходимой принадлежностью лихого возницы. Минуту спустя его деревянная нога уже стучала по коридору, оповещая о приближении капитана к гостиной, где его ожидали остальные. Когда дверь распахнулась и он показался на пороге, обе кузины стояли, уже закутанные в меха, и их улыбающиеся розовые личики выглядывали из-под кружев, а майор Линкольн принимал из рук Меритона плащ.

— Как, уже в гарнире! — воскликнул добродушный Полуорт, переводя взгляд с одной на другую. — Тем лучше: пунктуальность — закваска жизни; точные часы нужны гостю не менее, чем хозяину, а хозяину — не менее, чем его повару. Мисс Агнеса, вы просто убийственны сегодня!

Если Хау хочет, чтобы его офицеры выполняли свой долг, ему следовало бы запретить вам появляться в его лагере.

Глаза мисс Денфорт засверкали, но взгляд ее, случайно упав на деревяшку капитана, тотчас смягчился, и она ограничилась тем, что с улыбкой заметила:

— Пусть ваш генерал лучше поостережется сам — почти каждый раз, когда я выхожу из дому, мне приходится наблюдать его слабость.

Капитан выразительно пожал плечами и, обернувшись к Другу, вполголоса пожаловался:

— Вот видишь, майор Линкольн, с тех пор как я вынужден подавать себя с одной ногой, словно индейку, оставшуюся от вчерашнего обеда, я не могу добиться от мисс Денфорт колкости — она стала кроткой и пресной до невозможности; а ведь я все равно что двузубая вилка, годная только для разделки! Теперь пусть меня хоть на куски режут — мне безразлично, раз она потеряла всю свою остроту. Ну что ж, поехали в церковь?

Лайонел, казалось, был смущен и несколько мгновении вертел в руках какой-то листок, прежде чем протянуть его капитану.

— Что это такое? — осведомился Полуорт. — «Два офицера, раненные в недавнем сражении, просят отслужить благодарственный молебен за свое исцеление…» Гм.., гм… два?.. Ты, а кто же второй?

— Я полагал, что мой друг и школьный товарищ!

— Как, я? — воскликнул капитан, невольно поднимая деревянную ногу и разглядывая ее с грустью. — Н-да!

И ты думаешь, Лео, я должен быть благодарен за то, что мне оторвало ногу?

— Могло быть хуже.

— Не знаю, — упрямился Полуорт. — Было бы симметричнее, если б я сразу лишился обеих.

— Ты забываешь о своей матушке, — продолжал Лайонел, словно не слыша Полуорта. — Я убежден, что ей это будет приятно.

Полуорт громко откашлялся, раза два провел рукой по лицу, искоса глянул на свою целую ногу, потом дрогнувшим голосом ответил:

— Пожалуй, ты прав: мать не перестанет любить свое дитя, даже если его изрубят в котлету! Прекрасный пол становится сердобольнее, когда перевалит за сорок, а вот девушки — те очень придирчивы к пропорциям и симметрии.

— Значит, ты согласен, чтобы Меритон подал записку так, как она написана?

Полуорт еще секунду колебался, потом, вспомнив свою матушку в далекой Англии (Лайонел знал, какую струну задеть), расчувствовался:

— Конечно, конечно, ведь могло бы быть хуже, как с бедным Деннисом. Ладно уж, подавай от нас обоих! Хоть и трудно, а уж как-нибудь преклоню колено ради такого случая. Как знать, Лео, может быть, когда одна молодая особа увидит, что мое приключение заслуживает благодарственного молебна, она перестанет считать меня предметом жалости.

Лайонел молча кивнул, а капитан, подойдя к Агнесе, повел ее к саням с подчеркнуто беспечным видом, который, по его представлению, должен был показать девушке его пренебрежение к любым превратностям войны. Сесилия оперлась на руку майора Линкольна, и вскоре все четверо уже сидели в экипаже.

До этого дня — второго воскресенья после того, как Лайонел стал выходить, и первого — когда погода позволила ему поехать в церковь, — молодому человеку не представлялось случая увидеть изменившийся облик города.

Жители мало-помалу покинули Бостон, одни — тайком, другие — по пропускам главнокомандующего, и те немногие, что еще оставались, составляли незначительное меньшинство по сравнению с английскими солдатами и офицерами. На улице, ведущей к Королевской церкви, толпились военные; стоя кучками, они беспечно смеялись, нимало не смущаясь тем, что их легкомысленная болтовня оскорбляет благочестивых горожан, которые со строгими лицами направлялись в церковь. В самом деле, распущенные нравы гарнизона до такой степени уничтожили то суровое благочиние, которое всегда отличало Бостон и было постоянным предметом забот и гордости его жителей, что даже рядом с храмом слышались грубые шутки и непристойный смех балагуров и повес в тот час, когда обычно над всей провинцией воцарялась глубокая тишина, как будто сама Природа замирала, чтобы присоединиться к человеку в хвале творцу. Лайонел с огорчением заметил эту перемену; не ускользнуло от его беспокойного взгляда и то, что их спутницы спрятали лица в муфты, словно загораживаясь от картины, которая не могла не пробудить еще более тягостные чувства в душах, с детства приученных чтить строгие обычаи своей родины.

Когда сани остановились перед церковью, десятки рук протянулись, чтобы помочь дамам перейти полоску заледенелого тротуара от экипажа до дверей храма. Агнеса, поблагодарив услужливых кавалеров холодным кивком, отвергла их помощь, а одному особенно настойчивому юноше заметила с тонкой усмешкой:

— Мы здешние уроженки и привыкли ходить по льду, хотя иностранцам это может казаться опасным.

Затем она проследовала в церковь, не удостаивая бросить взгляд ни направо, ни налево.

Сдержанность Сесилии, державшейся обычно мягче и любезнее, была тем более заметна. По примеру кузины, она прямо направилась к своему месту с таким неприступным видом, что те, кто не прочь был бы завести с ней легкий светский разговор, не решились даже подойти к ней.

Дамы быстро прошли вперед, а Лайонел и Полуорт замешкались среди толпы офицеров, теснившихся у входа в церковь. Первый прошел вдоль колоннады, обмениваясь со стоявшими там офицерами двумя-тремя вопросами, обычными для военного времени. Тут у какой-нибудь из массивных колонн, с трех сторон обрамлявших здание, сошлись четверо ветеранов, с подобающим глубокомыслием обсуждавших политические новости или дела своего полка, там двое-трое неоперившихся юнцов, украшенных всеми эмблемами своего чина, вставали на пути хорошенькой прихожанки, словно бы платя дань восхищения ее красоте, тогда как на самом деле хотели покрасоваться в своих шитых золотом мундирах. В других кучках, стоявших у входа, одни слушали разглагольствования какого-нибудь присяжного остряка, другие бранили страну, куда их забросила служба, третьи, не скупясь на преувеличения, расписывали чудеса далеких стран или пережитые опасности.

Среди такого многолюдного сборища нетрудно было, однако, обнаружить и людей с более возвышенным образом мыслей, державшихся со скромным достоинством.

С одним из таких офицеров Лайонел, вступив в разговор, остановился в дальнем конце колоннады. Наконец послышались торжественные звуки органа, и веселые группки стали распадаться, словно люди вдруг вспомнили, что их сюда привело. Собеседник майора Линкольна покинул его, и он, в свою очередь, двинулся вдоль опустевшей колоннады к входу, как вдруг у самого его локтя глухой голос гнусаво запричитал:

— Горе вам, фарисеям, что любите председания в синагогах и приветствия в народных собраниях note 15!

Хотя Лайонел не слышал этого голоса с тех пор, как воинственный возглас раздался из рокового редута, он сразу признал его. Обернувшись, он увидел Джэба Прея.

Прямой и недвижимый, словно изваяние, Джэб стоял в одной из нищ храма, откуда и вещал, как пророк, обращающийся к толпе.

— Ты уже раз чуть не поплатился жизнью за свои глупости! — воскликнул Лайонел. — Советую тебе более не испытывать наше терпение!

Но слова его остались без ответа. Оборванный и грязный, с бледным, исхудалым лицом, словно после тяжелой болезни, дурачок, казалось, ничего не видел и не слышал вокруг. Уставившись тусклым, бессмысленным взглядом в одну точку, он продолжал гнусавить:

— Горе вам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.

— Или ты оглох, безумец? — крикнул Лайонел.

В тот же миг взгляд дурачка устремился на него, и майор Линкольн почувствовал, как по его спине поползли мурашки: он увидел проблеск сознания, внезапно озаривший лицо слабоумного, когда тот продолжал тем же зловещим тоном:

— Кто скажет брату своему «рака» note 16, подлежит синедриону note 17, а кто скажет «безумный», подлежит геенне огненной.

Пока дурачок произносил эту страшную угрозу, Лайонел словно окаменел, пораженный его видом. Но затем, опомнившись, легонько похлопал юношу тростью по ноге и велел ему спуститься из ниши.

— Джэб пророк, — ответил тот, но глаза его опровергали это утверждение, ибо осмысленное выражение исчезло, и лицо его опять стало тупым и невыразительным, как у всех слабоумных, — пророка бить грех. Евреи побивали своих пророков камнями и колотили.

— Ну, так слушай меня, если не хочешь, чтобы тебя поколотили солдаты! Ступай сейчас же отсюда, а после службы приходи ко мне, я дам тебе что-нибудь получше, чем это тряпье.

— Разве вы никогда не читали священного писания? — ответил Джэб. — Там сказано, что не нужно заботиться ни о пище, ни об одежде. Нэб говорит, что, когда Джэб умрет, он попадет прямо на небо, потому что ему нечего надеть и почти нечего есть. Вот у королей бриллиантовые короны, и одеваются они в золото, а всегда попадают в преисподнюю.

Дурачок замолчал и, съежившись в глубине ниши, стал играть пальцами, как дитя, забавляющееся тем, что может шевелить руками как хочет. Лайонел обернулся: ему послышалось позвякивание шпаг и шаги. Большая группа штабных офицеров остановилась возле них, привлеченная их разговором. Среди этих военных Лайонел увидел и двух генералов; стоя несколько впереди остальных, они с любопытством разглядывали скорчившееся в нише странное существо. Несмотря на неожиданность, Лайонел не преминул заметить нахмуренное лицо главнокомандующего, когда из уважения к его чину низко ему поклонился.

— Кто этот малый, осмеливающийся осуждать великих мира сего на вечную погибель? — спросил Хау. — И своего государя тоже!

— Несчастный идиот, с которым меня свел случай, — ответил майор Линкольн. — Он вряд ли даже отдает себе отчет, что болтает, и тем паче — при ком говорит.

— Этим-то басням, которые придумывают наши тайные враги и распространяют невежды, мы и обязаны тем, что верность колоний поколебалась, — сказал британский главнокомандующий. — Полагаю, вы можете поручиться за благонадежность вашего странного знакомого, майор Линкольн?

Лайонел уже готов был резко ответить, но спутник мрачного главнокомандующего вдруг воскликнул:

— Ловкостью крылатого Гермеса клянусь, это тот самый шут, что совершил прыжок с Копс-Хилла, о котором я вам уже рассказывал. Я ведь не ошибся, Линкольн?

Разве это не крикливый философ, чьи чувства были на-, столько возвышенны в день битвы на Бриде, что он невольно воспарил, но, не столь счастливый, как Икар, упал на твердую землю?

— Память не изменила вам, сэр, — сказал Лайонел, обмениваясь улыбкой с генералом Бергойном. — Бедняга по своему недомыслию часто попадает в беду.

Бергойн, державший главнокомандующего под руку, сделал шаг вперед, словно считая, что это жалкое существо не заслуживает их внимания; на самом же деле он хотел поскорее увести Хау, так как знал склонность своего начальника к крутым мерам и полагал, что сейчас они были бы несвоевременны и даже опасны. Заметив по мрачному виду Хау, что он колеблется, находчивый генерал сказал:

— Несчастный! Его измена была наказана вдвойне: падением с пятидесятифутовой высоты Копс-Хилла и унижением видеть блестящую победу войск его величества.

Я думаю, мы можем простить беднягу.

При этом Бергойн продолжал слегка тянуть главнокомандующего за собой, и Хау бессознательно поддался ему. На его суровом лице даже появилось подобие мрачной улыбки, когда он, отворачиваясь, сказал:

— Присматривайте за своим знакомым, майор Линкольн, иначе, как ни плохо его положение, оно может стать еще хуже. Подобные речи нетерпимы в осажденном городе, — кажется, так он у них зовется; ведь мятежники свой сброд величают осаждающей армией, не правда ли?

— Они шатаются вокруг наших зимних квартир и претендуют на такую честь.

— Надо признать, что они отличились на Бридс-Хилле.

Оборванцы сражались, как настоящие солдаты.

— Отчаянно и даже не без некоторой доли сообразительности, — ответил Бергойн, — но, к несчастью для себя, они столкнулись с противником, который сражался лучше и с большим искусством. Но, может быть, войдем?

Лицо главнокомандующего совсем прояснилось.

— Пойдемте, господа, мы и так запаздываем! — сказал он. — Если мы не поспешим, то не успеем помолиться за короля, не говоря уж о себе.

Свита двинулась за ним, но тут позади послышался шум, указывавший на приближение другого важного лица, и под колоннаду вступил генерал Клинтон в сопровождении своего штаба. Едва он появился, как довольное выражение исчезло с лица Хау; он с холодной вежливостью ответил на приветствие генерала и сразу же вошел в церковь. Ловкий Бергойн и тут вмешался, найдя способ по пути шепнуть на ухо Клинтону что-то приятное о том самом сражении, которое породило зависть между двумя его собратьями по оружию и заставило Хау невзлюбить человека, чьей помощи он был стольким обязан. Клинтон поддался тонкой лести и последовал за главнокомандующим в храм божий с приятным удовлетворением, которое, вероятно, принял за чувство, более подходящее к месту и случаю. Все присутствующие — адъютанты, секретари и просто зеваки — сразу же устремились за обоими генералами, и Лайонел вновь оказался наедине со слабоумным.

С той минуты, как Джэб увидел стоящего вблизи английского главнокомандующего, он ни разу не шелохнулся до самого его ухода. Глаза дурачка были устремлены куда-то в пространство, нижняя челюсть отвисла, придавая его физиономии отпечаток полного идиотизма; короче говоря, это было не человеческое лицо, а лишь маска, лишенная света жизни и разума. Однако, едва только смолкли шаги последнего офицера; страх, сковавший смутное сознание дурачка, прошел, и, подняв голову, он глухо проворчал:

— Пусть только сунется на холмы, народ научит его уважать законы!

— Упрямый болван! — воскликнул Лайонел, бесцеремонно вытаскивая его из ниши. — Станешь твердить эту глупость, дождешься, что тебя будут пороть во всех доках по очереди.

— Но вы обещали Джэбу, что не позволите солдатам бить его, а Джэб взялся выполнять ваши поручения.

— Да, но если ты не научишься держать язык за зубами, я забуду свое обещание и отдам тебя на расправу всем гренадерам в городе.

— Ну и что ж? — осклабился Джэб, повеселев от осенившей его вдруг мысли. — Ведь их осталось теперь только половина. Джэб слышал, как самый длинный ревел, будто голодный лев: «Вперед, ирландцы!» — но он сразу затих; хотя у Джэба даже сошек не было, он положил ружье на плечо мертвеца.

— Негодяй! — воскликнул Лайонел, в ужасе отступая от него. — Значит, ты обагрил руки кровью Макфьюза!

— Джэб руками его не трогал, — невозмутимо ответил слабоумный. — Он умер, как собака, где упал.

Лайонел с мгновение стоял в полной растерянности, но, догадавшись по стуку деревянной ноги о приближении Полуорта, сдавленным голосом поспешно проговорил:

— Ступай к миссис Лечмир, как я тебе велел, и.., и… передай Меритону, чтобы он присмотрел за камином.

Джэб хотел было уже идти, но вдруг остановился и, подняв на Лайонела жалобный, страдальческий взгляд, захныкал:

— Смотрите, Джэб совсем окоченел! Нэб с Джэбом не могут достать ни щепки; королевские солдаты дерутся и все отнимают. Можно Джэбу немного погреться? Пощупайте, Джэб холодный, как покойник!

До глубины души тронутый этой просьбой и жалким видом юноши, Лайонел молча кивнул и поспешно обернулся к подходившему другу. С одного взгляда он понял, что Полуорт слышал часть его разговора с Джэбом. Весь вид и поведение капитана ясно говорили о том, какое впечатление это на него произвело. Он глядел вслед дурачку, который, шаркая ногами, удалялся по занесенной снегом улице, с достаточно красноречивым выражением.

— Мне послышалось, что вы говорили о бедном Деннисе? — спросил он.

— Ах, обычная хвастливая болтовня этого слабоумного. Но почему ты не в церкви?

— Ты покровительствуешь этому малому, майор, но смотри, как бы твоя снисходительность не завела тебя слишком далеко, — многозначительно сказал Полуорт. — Я пришел за тобой по требованию пары прекрасных глаз, которые все эти полчаса спрашивали у каждого входящего в церковь, где и почему замешкался майор Линкольн.

Лайонел кивком поблагодарил приятеля и, делая вид, что смеется его шутке, направился вместе с ним к скамье миссис Лечмир.

Под умиротворяющим влиянием торжественной службы тягостные мысли, вызванные разговором с Джэбом, рассеялись. Когда священник читал благодарственную молитву за его исцеление, он слышал рядом с собой стесненное и прерывистое дыхание прекрасного существа, преклонившего вместе с ним колена, и немало земной радости примешалось к возвышенным помыслам молодого человека.

Поднимаясь с колен, он поймал устремленный на него из-под вуали застенчивый и нежный взгляд Сесилии и был счастлив, как только может быть счастлив пылкий молодой человек, сознающий, что завоевал любовь такого юного, прелестного и чистого существа.

Для Полуорта служба, возможно, и не была столь утешительной. Не без усилия встав на уцелевшую ногу, он бросил выразительный взгляд на свою деревяшку, громко откашлялся и, садясь на скамью, так ею загремел, словно бы хотел привлечь внимание всех присутствующих и подсказать им, о ком именно они молились.

Священник был слишком благоразумен, чтобы раздражать своих важных прихожан пространными и утомительными поучениями о христианском долге. Прочувствованное чтение избранного для проповеди стиха святого писания заняло одну минуту. Четыре минуты пошли на введение, доказательство было умело втиснуто в десять, и заключение благополучно завершено за четыре с половиной минуты, после чего он мог с удовлетворением убедиться, как доказывали полсотни часовых стрелок и по меньшей мере сотня довольных лиц, что кончил даже на полминуты раньше положенного времени.

Такая пунктуальность, конечно, была вознаграждена.

Многие поздравили его с прекрасной проповедью, а когда Полуорт подошел пожать ему руку и поблагодарить за молебствие, он тоже не преминул ввернуть похвалу, уверив польщенного священника, что ко всем прочим высоким достоинствам она была завершена во благовремении.

Глава 20

О Унифрида! Сколько яда Сомнение в себе таит! Ни страх священного обряда, Ни гордость пусть не омрачит. Аноним
Пожалуй, для всеобщего спокойствия можно было счесть удачей, что в дни, последовавшие за первым признанием, Лайонел не видел миссис Лечмир и ничто не омрачало в глазах влюбленного сияющего образа Сесилии, дышавшего счастьем и чистотой. Необычный, исполненный некоторой противоречивости интерес, столь часто проявляемый почтенной дамой к поступкам своего юного родственника, перестав заявлять о себе, не будил больше дремавших в его душе подозрений. Даже те необъяснимые для него сцены, в которых миссис Лечмир играла такую загадочную роль, были забыты под наплывом нового всепоглощающего чувства, а если и вспоминались порой, то, подобно той мимолетной тени, которую легкое облачко бросает на солнечный радостный пейзаж, они лишь на краткий миг затемняли светлые картины, населявшие его воображение. И если любовь и надежда, переполнявшие грудь молодого человека, сослужили добрую службу миссис Лечмир, то в немалой степени этому способствовал и случай, на долгое время приковавший ее к постели.

В тот день, когда майор Линкольн был подвергнут опасной операции, его престарелая родственница в величайшем волнении ожидала ее исхода, и, как только весть о благополучном извлечении пули достигла ее ушей, она с такой стремительностью поспешила в комнату Лайонела, пренебрегая своим возрастом и недугами, что это едва не стоило ей жизни. Поднимаясь по лестнице, она запуталась ногой в шлейфе, но не обратила внимания на испуганный предостерегающий возглас Агнесы Денфорт, и бурное нетерпение, которое дорой прорывалось сквозь ледяную маску ее сдержанности, привело к тому, что она упала с лестницы, а это было бы опасно, и для более молодой женщины. Миссис Лечмир сильно ушиблась, и начавшееся вследствие этого воспаление, хотя и не было особенно тяжелым, неожиданно затянулось и вызывало тревогу у ее близких. Теперь, однако, жар спал, и она начала поправляться.

Обо всем этом Лайонел узнал от Сесилии, и читатель легко догадается, что это отнюдь не уменьшило впечатления, которое на него произвело такое выражение симпатии со стороны его престарелой родственницы. Однако, хотя Сесилия с большим жаром описывала Лайонелу этот случай как несомненное свидетельство горячей привязанности миссис Лечмир к своему внучатому племяннику, Лайонел не преминул заметить, что Сесилия редко упоминает имя миссис Лечмир в их беседах и всегда с какой-то особенной осторожностью. Но по мере того как они ближе узнавали друг друга, Сесилия во время их частых разговоров начинала все меньше скрывать от Лайонела самые сокровенные свои чувства, и перед ним открывались тайны правдивого и чистого сердца.

По возвращении из церкви Сесилия и Агнеса тотчас поспешили в покои своей больной бабушки, и Лайонелу была предоставлена возможность наслаждаться собственным обществом в маленькой, обшитой панелями гостиной, поскольку Полуорт прямо после службы отправился верхом к себе домой. Молодой человек шагал из угла в угол, сосредоточенно перебирая в уме подробности разыгравшейся перед церковью сцены и время от времени бросая рассеянный взгляд на пышные стенные украшения, где его герб занимал такое почетное место. Но вот послышались легкие шаги, которые он уже узнавал мгновенно, и в гостиную вошла мисс Дайнвор.

— Как себя чувствует миссис Лечмир? Надеюсь, что лучше? — спросил Лайонел, подводя Сесилию к кушетке и садясь рядом с ней.

— Ей настолько лучше, что она готова даже отважиться сегодня на свидание с неким грозным воином. Право же, Лайонел, вы должны быть очень благодарны моей бабушке за то глубокое участие, которое она принимает в вашей судьбе! Невзирая на свой недуг, бабушка неустанно справляется о вашем здоровье и, будучи сама тяжко и опасно больна, отказывалась отвечать на вопросы врачей, пока они не сообщат ей новости о вас.

При этих словах на глазах у Сесилии навернулись слезы, а щечки ее зарумянились, так была она взволнована.

— Этим в большей мере я обязан вам, — возразил Лайонел. — Ведь, позволив соединить мою судьбу с вашей, вы тем самым возвысили меня в глазах миссис Лечмир.

Сообщили ли вы ей о моей смелости? Известно ли ей о нашей помолвке?

— Могла ли я поступить иначе? Пока ваша жизнь была в опасности, я скрывала нашу тайну от всех близких, но, как только блеснул луч надежды на ваше выздоровление, я вручила ваше письмо той, кто волею судьбы всю жизнь была моей наставницей и советчицей, и для меня было большой радостью узнать, что она одобряет мой… мою.., пожалуй, я не ошибусь, если скажу: мое безрассудство, не так ли, Лайонел?

— Называйте его как хотите, только не отрекайтесь от этого чувства, Сесилия! Недуг миссис Лечмир препятствовал мне осведомиться, как отнеслась она к моему предложению, но позволю себе все же надеяться, что домогательства мои не отвергнуты.

Мисс Дайнвор вспыхнула — нежный румянец залил ее щеки, виски и лоб, — и она метнула на возлюбленного укоряющий взгляд; затем кровь отхлынула от ее лица, щеки страшно побелели, и она ответила спокойно, но с легким упреком в голосе:

— Быть может, моя бабушка и повинна в том, что относится с чрезмерным пристрастием к главе своего рода, но за это нельзя платить ей недоверием. Такая слабость, на мой взгляд, вполне простительна, хотя и не перестает от этого быть слабостью.

Лишь теперь впервые Лайонелу полностью открылась причина изменчивости поведения Сесилии; он понял, почему в ответ на те знаки внимания, которые он ей оказывал, она проявляла такую сдержанность, пока более глубокое чувство не победило ее щепетильности. Однако, ничем не выдав сделанного им открытия, он сказал только:

— Благодарность никак не заслуживает того, чтобы ее путали с таким низким чувством, как недоверие, а тщеславие не позволит мне признать симпатию, испытываемую к моей особе, слабостью.

— Слабость — хорошее, правдивое слово в приложении к грешной человеческой натуре, — обворожительно улыбнувшись, ответила Сесилия, — и вам, мне кажется, следует отнестись к ней снисходительно, памятуя о том, что недостатки передаются по наследству.

— За это милое признание я прощаю вам ваши недобрые подозрения. Могу ли я теперь без колебаний просить у миссис Лечмир позволения назвать себя вашим супругом как можно скорее?

— Неужели вы хотите услышать свою эпиталаму сейчас, зная, что через минуту вам, быть может, придется слушать панихиду по кому-нибудь из друзей?

— Именно эта причина, Сесилия, и заставляет меня спешить с нашей свадьбой. Как только погода изменится и война перестанет быть игрой, Хау либо положит конец осаде и прогонит американцев с холмов, либо начнет более решительные действия в другом месте. Но в любом случае вы, еще слишком юная, чтобы защитить себя, должны будете служить защитой и опорой вашей почтенной бабушке в раздираемой междоусобицей стране. Поверьте, Сесилия, в такое беспокойное время вам следует стать моей женой не только из сострадания к моим чувствам, но, да будет мне позволено сказать, — из сочувствия к себе.

— Право же, — промолвила Сесилия, — меня восхищает ваша изобретательность, пусть даже ваша логика и хромает. Но прежде всего я, однако, не верю, что вашему генералу так легко удастся выбить американцев из их позиций, ибо путем самого простого арифметического подсчета, в котором даже я кое-что смыслю, вы без труда можете установить, что подобное предприятие обойдется ему слишком дорого, если за один только холм вы уже заплатили сотнями людей… Ах нет, Лайонел, не хмурьтесь так, умоляю вас! Неужели вы можете подумать, что я способна бессердечно смеяться над битвой, едва не стоившей вам жизни, а мне.., мне.., моего счастья!

— Признаюсь, — сказал Лайонел, с нежной улыбкой глядя на ее взволнованное лицо, отчего туча, омрачавшая его чело, тотчас рассеялась, — я восхищен совершенством вашей казуистики и в восторге от высказанных вами чувств, но тем не менее ваши доводы меня не убеждают.

Эти спокойные, мягкие слова утешили Сесилию, и она заговорила прежним шутливым тоном:

— Ну, допустим, что вы захватите все холмы и прогоните Вашингтона — который, кстати сказать, хотя и мятежник, но весьма достойный человек — вместе со всем его войском в глубь страны. Я позволю себе надеяться все же, что вы справитесь с этим без помощи женщин!

Если же, как вы только что сами предположили, Хау уйдет из Бостона, то, я полагаю, город он с собой не захватит. Значит, в любом случае я могу спокойно оставаться на месте и чувствовать себя в полной безопасности среди английского гарнизона, а среди своих соотечественников и подавно.

— Сесилия, вы не имеете ни малейшего представления ни об опасностях, ни о жестоком беззаконии войны!

Если Хау и оставит город, то лишь на время. Поверьте, наши министры никогда не допустят, чтобы город, который так долго отказывался подчиниться их указам, остался в руках людей, поднявших оружие против своего государя.

— Как ни странно, но вы, по-видимому, забыли все, что произошло за последние полгода, Лайонел, иначе вы не упрекнули бы меня в том, что я не ведаю, какое горе может принести война.

— Тысячу благодарностей, счастье мое, Сесилия, как за ваше драгоценное для меня признание, так и за ваш намек, — сказал Лайонел, со всем пылом и настойчивостью влюбленного возвращаясь к дорогой его сердцу теме. — Вы открыли мне свои чувства и, я надеюсь, не откажетесь открыто признаться в них еще раз?

— Я могу признаваться в своих слабостях, не теряя уважения к себе, но признаваться в них перед всем светом — на такое безрассудство не так-то легко решиться.

— Тогда пусть ваше сердце решится на это за вас, — серьезно произнес Лайонел, словно не заметив ее кокетливого тона. — Даже надеясь на самый лучший исход, вы ведь не будете отрицать возможности новых сражений?

Сесилия бросила на него встревоженный взгляд, но промолчала.

— Мы с вами знаем, Сесилия, — я, во всяком случае, убедился в этом на горьком опыте, — что я отнюдь не могу считать себя неуязвимым. Так скажите же мне, Сесилия, ответьте мне без пустой и ложной женской гордости, а с тем великодушием и чистосердечностью, которые куда более присущи вам: если бы события последних шести месяцев повторились снова, предпочли бы вы пережить все, что было, как тайно обрученная со мной моя невеста или как законная жена, которая может, не таясь и не краснея, выказывать свою любовь и заботу перед всем светом?

Две слезы блеснули при этих словах на темных ресницах Сесилии Дайнвор, но, смахнув их, она взглянула Лайонелу прямо в глаза и произнесла, заливаясь румянцем:

— Значит, вы полагаете, что я страдала недостаточно, будучи вашей невестой, и, чтобы исполнилась мера моих страданий, мне следовало бы быть вашей супругой?

— Не получив от вас прямого ответа на мой вопрос, я лишен возможности даже поблагодарить вас за эти слезы так, как мне того хотелось бы.

— Разве это великодушно, Линкольн?

— На первый взгляд, может быть, и нет, но по существу — да. Клянусь богом, Сесилия, я ведь не только ищу счастья для себя, но в такой же мере стремлюсь, насколько это в моих силах, охранить вас от жестокости жизни!

Мисс Дайнвор казалась не только смущенной, но и расстроенной; она промолвила тихо:

— Вы забываете, майор Линкольн, что существует еще одно лицо, без совета и одобрения которого я ничего не могу вам обещать.

— Значит, вы оставляете решение этого вопроса на волю миссис Лечмир? И, если она отнесется одобрительно к моему намерению безотлагательно заключить наш союз, могу ли я сказать ей, что получил ваше разрешение обратиться к ней?

Сесилия ничего не ответила, но, улыбнувшись сквозь слезы, позволила Лайонелу взять ее за руку, что могло быть истолковано только как знак согласия даже человеком, менее уверенным в успехе.

— Так идемте же! — вскричал Лайонел. — Поспешим к миссис Лечмир, ведь вы сказали, что она ждет меня! — И, взяв под руку Сесилию, которая не стала этому противиться, он повел ее к дверям.

Хотя сердце Лайонела, пока он вел Сесилию по коридорам и переходам, направляясь к покоям миссис Лечмир, было исполнено ликования, он все же чувствовал, что был бы рад избежать этой встречи. События последнего времени еще не совсем изгладились из его памяти, и он не в силах был заглушить тяжелые подозрения, шевельнувшиеся однажды в его душе. Но решимость не оставила его, а одного взгляда на прелестную девушку, так доверчиво опиравшуюся на его руку, было достаточно, чтобы все другие соображения, кроме тех, в которых она играла первенствующую роль, улетучились из его сознания.

Когда же он увидел, как миссис Лечмир ослабела от болезни, и внезапно вспомнил, что этим страданиям подвергла ее тревога за его судьбу, в душе его пробудились самые добрые чувства, и он приветствовал ее не только почтительно, но и с чувством, весьма близким к благодарности.

Миссис Лечмир уже на протяжении нескольких недель была прикована к постели, и заострившиеся черты се лица, помимо естественного отпечатка дряхлости, которое наложило на них время, несли на себе отчетливое свидетельство того, как тяжек был ее недуг. Бледное, исхудалое лицо ее приобрело то беспокойное выражение, которое всегда сопутствует долгим и мучительным страданиям. Однако чело ее было безоблачно, и лишь едва заметная дрожь, пробегавшая временами по губам, выдач пала мучившую ее боль. Улыбка, которой она встретила своих посетителей, была мягче и приветливей, чем прежде, а болезненный и изнуренный вид почтенной дамы значительно усиливал производимое этой улыбкой впечатление.

— Вы очень добры, дорогой Лайонел,\" — произнесла она, протягивая своему юному родственнику сухую, морщинистую руку. — Больной, вы пришли навестить меня — здоровую. Так долго я была исполнена страха за вас, что мой пустячный ушиб кажется мне еще пустячней по сравнению с вашим серьезным ранением.

— Желал бы я, сударыня, чтобы вы так же легко и счастливо оправились от своего недомогания, как я, — отвечал Лайонел, от всей души пожимая протянутую ему руку. — Я никогда не забуду, что причина вашего недуга — тревога за меня.

— Не стоит вспоминать об этом. Волнения за тех, кого мы любим, — естественное движение души. Бог помог мне дожить до счастливой минуты, когда я снова вижу вас в добром здравии, и я верю, что он даст мне увидеть, как этот гнусный мятеж будет подавлен. — Она умолкла, затем, улыбнувшись юной чете, приблизившейся к ее ложу, продолжала:

— Сесилия рассказала мне все, майор Линкольн.

— Нет, не все, сударыня, — возразил Лайонел. — Я должен добавить еще кое-что и прежде всего должен признаться, что весьма рассчитываю на ваше расположение и доброту и надеюсь, что мои притязания найдут у вас поддержку.