— Каков же твой план? — сухо спросил император.
— С твоего высочайшего соизволения, государь, я сразу же обратил бы против Танкреда и его итальянцев алебарды наших верных варягов, — ответил главный телохранитель. — Им так же просто разделаться с горсточкой добравшихся до берега франков, как земледельцу — со стаей крыс, или мышей, или прочих злокозненных тварей, которые завелись в его амбаре.
— А пока англосаксы будут сражаться за меня, что, по-твоему, должен делать я? — поинтересовался император.
Сухой и насмешливый тон, с каким обращался к нему Алексей Комнин, встревожил Ахилла Татия.
— Ты, государь, возглавишь константинопольские когорты Бессмертных, — ответил он. — Готов поручиться, что ты завершишь победу над латинянами; ну, а если исход боя покажется тебе сомнительным, ты станешь во главе этих отборных греческих войск и предотвратишь возможность поражения, впрочем, весьма маловероятного.
— Ты же сам, Ахилл Татий, неоднократно уверял нас, будто эти Бессмертные хранят преступную привязанность к мятежнику Урселу. Как же ты хочешь, чтобы мы доверили нашу защиту их отрядам, в то время как доблестные варяги будут, по твоему плану, сражаться с цветом западного рыцарства? — возразил император. — Ты не подумал о том, как это опасно, мой почтенный аколит?
Ахилл Татий, сильно обеспокоенный этим намеком, который показывал, что император догадывается о его намерениях, согласился, что поспешил предложить план, подвергающий опасности его собственную жизнь, когда надо было думать о том, как обеспечить безопасность августейшего повелителя…
— Благодарю тебя за это, — сказал император, — ты предупредил мои желания, хоть я и не властен сейчас последовать твоему совету. Несомненно, я был бы рад, если бы латиняне снова переправились на другую сторону пролива, о чем вчера говорилось на совете; но раз уж они выстроились в боевом порядке на наших берегах, лучше откупиться от них золотом и лестью, чем жизнями наших доблестных подданных. Мы все-таки думаем, что пролив они переплыли не потому, что намерения их враждебны, а. потому, что не в силах были подавить безумное желание насладиться зрелищем поединка, — им ведь это нужно как воздух. Поэтому я обязываю тебя вместе с протоспафарием отправиться туда, где стоит их знаменосец, и если вождь отряда, именуемый Танкредом, окажется там, узнать у него, зачем он вернулся и по какой причине вступил в бой с Фраортом и лемносской эскадрой? Если он найдет какие-то разумные оправдания своим действиям, мы благосклонно примем их; не для того мы принесли столько жертв во имя сохранения мира, чтобы теперь, когда можно в конце концов избежать такого страшного зла, развязать войну. Изволь поэтому спокойно и учтиво принять те извинения, какие они пожелают принести. Можешь не беспокоиться; одного зрелища этой кукольной комедии, называемой поединком, будет достаточно, чтобы отвлечь сумасбродных рыцарей от всяких других помыслов.
В этот момент в дверь постучали, и в ответ на дозволение войти на пороге появился протоспафарий.
Он был облачен в великолепные доспехи, какие носили древние римляне. Выражение его бледного, взволнованного лица, не скрытого забралом, плохо вязалось с воинственным шлемом, гребень которого украшали развевающиеся перья. Протоспафарий выслушал императора без особого воодушевления, поскольку ему дали в спутники главного телохранителя, — как читатель, возможно, помнит, оба военачальника имели в войске своих приверженцев и недолюбливали друг друга. Что касается Ахилла Татия, то в этом объединении его с протоспафарием он усматривал признаки недоверия к себе со стороны императора, отнюдь не сулящие ему безопасности. Но он твердо помнил, что находится во Влахернском дворце, где послушные рабы, не колеблясь, выполнили бы приказ о казни любого придворного. Поэтому обоим военачальникам не оставалось ничего другого, как повиноваться, подобно двум гончим, против воли взятым на одну сворку. Ахилл Татий надеялся только, что успеет благополучно добраться до Танкреда, а к этому времени вспыхнет и успешно завершится восстание: латиняне либо охотно примут в нем участие и окажут ему поддержку, либо равнодушно останутся в стороне.
Отпуская военачальников, Алексей приказал им сесть на коней, как только прозвучит большая труба варягов, возглавить собранный во дворе казармы отряд англосакской стражи и дожидаться дальнейших приказаний.
В этом приказе тоже крылось нечто, напугавшее Ахилла Татия, хотя он сам не мог объяснить себе своих страхов — разве что сознанием собственной вины. Все же он чувствовал, что ему дали это почетное поручение и поставили его во главе варягов с тайной Целью лишить возможности располагать собой; теперь он уже не мог поддерживать связь ни с кесарем, ни с Хирвардом, которых считал своими деятельными соучастниками, не зная, что первый в этот момент находится в плену во Влахернском дворце, где Алек» сей оставил его под стражей в покоях императрицы, а второй был самой надежной опорой Комнина в течение всего этого дня, столь богатого событиями.
Когда мощный рев гигантской трубы варягов разнесся по городу, протоспафарий поспешно повел за собой Ахилла Татия к месту сбора варяжской стражи; по пути он небрежно, как бы между прочим, сказал ему:
— Сегодня император сам командует войсками, так что ты, его представитель, или аколит, не будешь, конечно, давать никаких распоряжений своей страже, кроме исходящих непосредственно от самого государя; на сегодня ты как бы отрешен от должности.
— Очень жаль, что вы решили, будто есть какой-то повод к подобным предосторожностям, — сказал Ахилл. — Я надеялся, что моя честность и верность.., но.., воля императора для меня священна.
— Таков его приказ, — ответил протоспафарий, — и ты знаешь, чем грозит ослушание.
— Если б я не знал, состав нашего отряда напомнил бы мне об этом, — сказал Ахилл. — Я вижу, что в него входит не только большая часть тех варягов, которые непосредственно охраняют престол, но и дворцовые рабы, исполняющие приговоры императора.
На это протоспафарий ничего не ответил. Чем больше присматривался главный телохранитель к своему необычному по численности отряду — почти в три тысячи человек, — тем больше убеждался, что сможет почитать себя счастливым, если ему удастся, с помощью кесаря, Агеласта или Хирварда передать заговорщикам, чтобы они отложили задуманный переворот, против которого император, видимо, принял меры, да еще с такой необыкновенной предусмотрительностью. Ахилл Татий готов был пожертвовать всеми своими мечтами о престоле, которыми он так недолго убаюкивал себя, лишь бы хоть на мгновение увидеть лазоревый плюмаж Никифора, белый плащ философа или блестящую алебарду Хирварда. Но их нигде не было видно; еще больше не нравилось вероломному а колиту то обстоятельство, что куда бы он ни обратил свои взоры, глаза протоспафария и верных дворцовых прислужников немедленно устремлялись в ту же сторону.
Среди окружавших его многочисленных воинов он не находил никого, с кем мог бы обменяться дружеским или понимающим взглядом; его обуял неописуемый ужас, тем более мучительный, что, подобно всякому предателю, он отлично сознавал, как легко могут выдать человека его собственные страхи, когда он окружен врагами. Ахиллу казалось, что с каждой минутой опасность возрастает, и его встревоженное воображение находило все новые и новые подтверждения этому. Он не сомневался уже, что их кто-то выдал — либо один из трех главных заговорщиков, либо кто-нибудь из их подчиненных. Главный телохранитель уже стал подумывать, не стоит ли ему облегчить свою участь, бросившись к ногам императора и во всем признавшись. Однако он боялся слишком рано прибегнуть к такому низменному средству спасения своей особы; к тому же император пока отсутствовал, и главный телохранитель оставил при себе тайну, от которой зависела не только его дальнейшая судьба, но и сама жизнь. Он все глубже погружался в пучину тревог и колебаний, меж тем как берега, сулившие ему прибежище, были еще далеки, окутаны туманом, почти недостижимы,
Глава XXXI
Как? Завтра? О, как скоро! Пощадите! О, пощадите! Не готов он к смерти. Шекспир
note 38
В тот момент, когда, терзаемый тревогой, Ахилл Татий гадал о том, как будет разматываться дальше запутанный клубок государственной политики, в так называемом храме муз — зале, где неоднократно происходили вечерние чтения Анны Комнин для тех, кто. удостаивался чести слушать ее исторический труд, собрались на тайный совет члены царской семьи. Совет состоял из императрицы Ирины, царевны Анны, императора и патриарха, который как бы играл роль посредника между чрезмерной суровостью и опасной снисходительностью.
— Не говори мне, Ирина, громких слов о милосердии, — сказал император. — Я отказался от справедливой мести своему сопернику Урселу, а какую пользу мне это принесло? Вместо того чтобы проявить покорность в ответ на великодушие, благодаря которому глаза его продолжают видеть, а грудь — дышать, этот старый упрямец с трудом поддается уговорам, не желая помочь своему властителю, которому он стольким обязан. Я всегда считал, что зрение и жизнь стоят любых жертв, но теперь мне пришлось убедиться, что для людей они не более чем игрушка. Поэтому не говори мне о признательности, которую будет питать ко мне ваш кесарь, этот неблагодарный щенок. Поверь мне, дочь моя, — обратился он к Анне, — если я последую вашему совету, не только все мои подданные станут смеяться над тем, что я пощадил человека, который так упорно стремился погубить меня, но даже ты сама попрекнешь меня глупой добротой, хотя и требуешь, чтобы я проявил ее сейчас.
— Значит, тебе угодно, государь, предать казни своего злосчастного зятя за то, что он принял участие в заговоре, в который его обманным образом вовлекли гнусный язычник Агеласт и предатель Ахилл Татий? — спросил патриарх.
— Да, таковы мои намерения, — ответил император. — А в доказательство того, что на этот раз я собираюсь не только для виду, как это было с Урселом, но и на самом деле привести в исполнение свой приговор, неблагодарного изменника Никифора проведут с Ахероновой лестницы в большой зал, именуемый Палатой правосудия; там уже все приготовлено для казни, и клянусь, что…
— Не клянись! — прервал его патриарх. — Я запрещаю тебе это именем всевышнего, говорящего моими (хотя и недостойными) устами! Не гаси тлеющего факела, не уничтожай последнего проблеска надежды на то, что ты в конце концов смягчишь приговор заблудшему кесарю, — ибо еще не истекло время, предоставленное ему для просьбы о помиловании. Прошу тебя, вспомни, как совесть терзала Константина!
— Что ты имеешь в виду, святой отец? — спросила Ирина.
— Пустую выдумку, — ответил за него император. — Право, о ней не стоит вспоминать, да еще патриарху, — это ведь не более чем языческая сказка.
— Но что вы все-таки имеете в виду? — взволнованно настаивали обе женщины, надеясь найти в словах патриарха подкрепление своим доводам; вдобавок их подстрекало любопытство, неизменно бодрствующее в женской душе, даже если ее в это время волнуют чувства куда более бурные.
— Раз уж вы непременно хотите знать, патриарх все вам расскажет, — сдался Алексей. — Но не рассчитывайте, что это глупое предание чем-нибудь поможет вам.
— И все же выслушайте его, — сказал патриарх. — Хотя это предание очень древнее и его относят иногда ко временам язычества, тем не менее оно правдиво повествует о том обете, который дал перед алтарем истинного бога греческий император. То, что я вам сейчас поведаю, — продолжал он, — будет сказанием не только об императоре-христианине, но и об императоре, обратившем в христианскую веру все свое государство, — о том самом Константине, который впервые провозгласил Константинополь столицей.
Этому герою, равно отличавшемуся и религиозным рвением и воинской доблестью, небо даровало многократные победы и всевозможные блага; не дало оно ему лишь мира в его семье, к коему люди, наделенные мудростью, стремятся прежде всего. Не только в согласии между братьями было отказано победоносному императору: его взрослый сын, наделенный многими Достоинствами и, как утверждала молва, рассчитывавший разделить престол с отцом, внезапно среди ночи был призван к ответу по обвинению в государственной измене. Дозвольте мне не перечислять всех ухищрений, с помощью которых отца заставили поверить в виновность сына. Скажу лишь, что несчастный юноша пал жертвой своей преступной мачехи Фаусты и что он не снизошел до защиты, когда ему предъявили столь грубое и лживое обвинение. Говорят, что гнев императора еще больше разожгли наушники, сообщившие Константину, что преступник не желает просить о помиловании или доказывать свою непричастность к столь гнусному преступлению.
Но едва невинный юноша был сражен ударом палача, как императору пришлось убедиться в гибельной опрометчивости своих действий. В то время он занимался строительством подземной части Влахернского дворца. Дабы потомки знали о его отцовском горе и раскаянии, Константин приказал у верхней площадки лестницы, прозванной колодцем Ахерона, возвести большой зал для свершения казней, и поныне именуемый Палатой правосудия. Сводчатый проход ведет из этого зала в ту обитель скорби, где хранятся топор и другие орудия, предназначенные для казни важных государственных преступников. Со стороны зала портал увенчан мраморным алтарем, на котором прежде высилось отлитое из золота изображение несчастного Криспа с памятной надписью; «Моему сыну, которого я опрометчиво осудил и слишком поспешно казнил».
Воздвигая этот памятник, Константин дал обет, что он сам и, когда он умрет, его царственные потомки будут стоять у изваяния Криспа всякий раз, как придется вести на казнь кого-либо из членов императорской семьи и, лишь убедившись в справедливости предъявленного преступнику обвинения, допустят, чтобы он шагнул из Палаты правосудия в обитель смерти.
Время шло, люди чтили память Константина так, словно он был святой, и, благоговея перед ней, окутали покровом забвения историю смерти его сына.
Государство не могло позволить себе, чтобы столько звонкой монеты, заключенной в золотом изваянии, пропадало втуне; к тому же это изваяние напоминало о тяжкой оплошности такого великого человека, Твои предшественники, государь, употребили металл, из которого оно было отлито, на ведение войны с турками, и лишь туманные церковные и дворцовые предания говорят о скорби и угрызениях совести Константина. Тем не менее, если только у тебя нет важных причин, кои могли бы этому воспрепятствовать, я позволю себе сказать, государь: ты не проявишь должного почтения к памяти величайшего из твоих предков, если откажешь этому злосчастному преступнику, такому близкому твоему родичу, в праве сказать слово в свою защиту, прежде чем он пройдет мимо алтаря спасения, как обычно называют памятник несчастному сыну Константина, хотя там уже нет ни сделанной золотыми буквами надписи, ни золотого изваяния царственного страдальца.
В это время с лестницы, так часто упоминавшейся нами, донеслось скорбное песнопение.
— Если я должен выслушать кесаря Никифора Вриенния до того, как он минует алтарь спасения, надобно поторопиться, — сказал император. — Эти печальные звуки возвещают, что он приблизился к Палате правосудия.
Обе женщины — и супруга и дочь Алексея — тотчас же начали горячо молить его, чтобы он отменил приговор и, ради сохранения мира в семье и вечной благодарности жены и дочери, внял их заступничеству за несчастного человека, обманом вовлеченного в преступление и неповинного в нем душой.
— Что ж, я согласен хотя бы выслушать его, — сказал император, — и тем самым ни в чем не погрешить против святого обета Константина. Однако помните вы, глупые женщины, что Крисп и нынешний кесарь отличаются друг от друга, как вина отличается от невинности, и поэтому судьбы их могут быть столь же несходны, сколь несходны основания для вынесения им приговора. Но я, так и быть, явлюсь преступнику, а ты, патриарх, можешь при этом присутствовать, дабы помочь приговоренному к смерти всем, что ты властен для него сделать; вам же обеим, жене и матери изменника, лучше пойти в церковь и помолиться за душу усопшего, чем омрачать его последние минуты бесплодными причитаниями.
— Алексей, — обратилась к нему императрица Ирина, — заклинаю тебя, умерь свой гнев; мы не можем оставить тебя, когда ты так упорно стремишься пролить кровь, — ведь иначе твои деяния история сочтет достойными времен Нерона, а не Константина.
Император ничего не ответил и направился в Палату правосудия, озаренную ярче, чем обычно, светом, лившимся с лестницы Ахерона, откуда доносилось прерывистое, мрачное пение псалмов, которые греческая церковь предписывает исполнять при казнях. Двадцать немых рабов, чьи белые тюрбаны сообщали какую-то призрачность их изможденным лицам и сверкающим белкам, по двое поднимались по лестнице, как бы выходя из самых недр земли; каждый держал в одной руке обнаженную саблю, в другой — горящий факел. За ними шел злосчастный Никифор, полумертвый от страха перед близкой кончиной; все свое внимание он пытался сосредоточить на двух монахах в черном облачении; они усердно повторяли ему отрывки то из священного писания, то из молитвенного обряда, принятого при константинопольском дворе. Одежда кесаря соответствовала его печальной участи — руки и ноги были обнажены, а простая белая туника, расстегнутая у шеи, говорила о том, что в ней он встретит свой смертный час. Высокий, мускулистый раб-нубиец, считавший себя, по-видимому, главным действующим лицом в этой процессии, нес на плече большой, тяжелый топор палача и, словно дьявол, прислуживающий чародею, шествовал по пятам за своей жертвой. Процессию замыкали четверо священников, время от времени громко и нараспев произносивших положенные для такого случая благочестивые псалмы, и вооруженные луками, стрелами и копьями рабы, которые должны были пресекать всякие попытки спасти преступника, если бы кто-нибудь вздумал их предпринять.
Надо было быть куда более жестокосердой, чем бедная царевна, чтобы не содрогнуться при виде этих зловещих и устрашающих орудий смерти, окружавших любимого человека за несколько минут до завершения его жизненного пути и готовых поразить возлюбленного ее юных лет, избранника ее сердца.
Когда скорбное шествие приблизилось к алтарю спасения, который как бы охватывали, выступая из стены, большие протянутые вперед руки, император, стоявший посреди прохода, бросил в пламя на алтаре несколько кусочков ароматического дерева, пропитанных винным спиртом; они мгновенно вспыхнули и озарили горестную процессию, лицо преступника и фигуры рабов, большинство которых потушило свои факелы, как только миновала надобность освещать ими лестницу.
Отблески огня выхватили из тьмы и открыли взорам приближавшихся участников печального шествия Алексея Комнина, императрицу и царевну. Все остановились; все смолкли. Как потом написала в своем сочинении царевна, эту встречу можно было уподобить встрече Одиссея с обитателями иного мира, которые, вкусив крови принесенных им в жертву животных, узнали его, но смогли это выразить лишь тщетными жалобами и слабыми, призрачными движениями. Перестали звучать покаянные гимны; во всей группе четко выделялась только одна фигура — то был исполин палач; его высокий нахмуренный лоб и сверкающая сталь топора ловили и отражали струившийся с алтаря яркий свет. Алексей понял, что надо прервать молчание, иначе заступники кесаря воспользуются им и возобновят свои мольбы.
— Никифор Вриенний, — начал император; обычно он немного запинался, отчего враги прозвали его Заикой, но в особо важных случаях столь искусно управлял своей речью и говорил так четко и размеренно, что этот недостаток становился совсем незаметным, — Никифор Вриенний, бывший кесарь, тебе вынесен справедливый приговор, ибо ты злоумышлял против своего законного властителя и любящего отца Алексея Комнина, за что и примешь должную кару — отсекновение головы на плахе. Соблюдая обет бессмертного Константина, я спрашиваю тебя здесь, у алтаря спасения, можешь ли ты привести какое-нибудь доказательство своей невиновности, дабы приговор не был приведен в исполнение? Приближается смертный час, и ты волен говорить обо всем, что касается твоей жизни. Все готово для тебя и в этом мире и в будущем. Посмотри вперед — там поставлена плаха. Оглянись назад — и ты увидишь уже отточенный топор. Что тебя ждет — вечное блаженство или вечные муки, уже определено, время летит, вечность близится. Если тебе есть что сказать — говори смело, если нечего — признай справедливость вынесенного тебе приговора и иди навстречу смерти.
Император говорил, и его пронзительный взгляд, по описанию царевны, сверкал, как молния, а слова если и не текли, как кипящая лава, то, во всяком случае, звучали так властно, что произвели сильное впечатление не только на преступника, но и на самого оратора: глаза его увлажнились, а голос стал прерываться, свидетельствуя о том, что Алексей понимал всю важность этой роковой минуты.
Сделав над собой усилие, дабы закончить речь, император снова спросил, не имеет ли узник что-либо сказать в свою защиту.
Никифор не принадлежал к тем закоренелым преступникам, редкостным в истории человечества, которые оставались невозмутимыми и когда их самих постигала кара и когда другие становились несчастными жертвами их злодеяний.
— Меня искушали, — сказал он, упав на колени, — и я не устоял. Мне нечего сказать в оправдание своего безумства и неблагодарности, и я готов умереть, дабы искупить свою вину.
Тут за спиной императора послышался тяжелый вздох, почти что вопль, и сразу же вслед за ним — возглас императрицы Ирины:
— Государь, государь, твоя дочь умирает!
И в самом деле, Анна Комнин упала на руки матери, бесчувственная и недвижимая. Внимание отца тотчас же обратилось к потерявшей сознание дочери, а ее злосчастный супруг вступил в борьбу со стражей, не позволявшей ему прийти на помощь жене, — Подари мне еще несколько минут времени, отнятого у меня законом! — молил он императора. — Дозволь мне помочь привести ее в чувство, и пусть она живет еще много лет, как того заслуживают ее добродетели и таланты, а потом дай мне остаться возле нее и принять смерть у ее ног!
По сути дела, император больше удивлялся смелости и безрассудству Никифора, чем страшился его соперничества, и Никифор казался ему скорее человеком обманутым, чем вводившим в обман других; именно поэтому так сильно подействовала на него эта сцена. К тому же по натуре своей он не был настолько бесчеловечен, чтобы оставаться равнодушным к жестокостям, если ему приходилось при них присутствовать.
— Я уверен, что божественный и бессмертный Константин подверг своих потомков столь суровому испытанию не только для того, чтобы они могли установить невиновность осужденных, — сказал император. — Он еще хотел предоставить своим преемникам возможность великодушно прощать преступников, которых могла спасти от наказания лишь милость — особая милость монарха. Я рад, что небо создало меня из гибкой лозы, а не из дуба, и признаюсь в этой слабости своей натуры: опасность, угрожавшая моей жизни, и негодование, вызванное во мне предательскими замыслами несчастного кесаря, волнуют меня меньше, нежели вид моей рыдающей супруги и лишившейся чувств дочери. Встань, Никифор Вриенний, ты прощен; я даже возвращаю тебе звание кесаря.
Мы поручим нашему великому логофету составить грамоту о твоем помиловании и скрепим ее золотой печатью. Ты еще пробудешь под стражей двадцать четыре часа, пока мы не примем все меры, необходимые для сохранения общественного спокойствия. Эти сутки ты проведешь под надзором патриарха; если ты скроешься, ответит за это он. А вы, моя дочь и супруга, идите к себе; у вас еще будет время на слезы и объятия, на печаль и на радость. Вы так меня умоляли, что я принес в жертву слепой супружеской любви отцовской нежности разумную политику и справедливость; молите же бога, чтобы мне никогда не пришлось горько раскаиваться в том, что я сыграл в этой запутанной драме такую роль.
Помилованному кесарю, пытавшемуся привести в порядок мысли после столь неожиданной перемены в своей судьбе, было не менее трудно поверить в ее достоверность, чем Урселу — свыкнуться с ликом природы после того, как он много лет был лишен возможности наслаждаться ею, — настолько схожи между собой по своему воздействию на наш рассудок головокружение и смятение мыслей, вызванные духовными, равно как и физическими причинами, например изумлением и страхом.
Наконец Никифор, запинаясь, пробормотал, что ему хотелось бы отправиться вместе с императором на место поединка, дабы прикрыть монарха своим телом и отвести предательский удар, если какой-нибудь безумец вздумает нанести его в этот день, чреватый опасностями и кровопролитием…
— Довольно! — сказал Алексей Комнин. — Едва успев возвратить тебе жизнь, мы не хотим снова сомневаться в твоей верности, однако не забывай, что ты все еще и по имени и на деле глава тех, кто собирается принять участие в сегодняшнем мятеже; поэтому будет надежнее, если его подавлением займется кто-то другой. Иди, поведай все патриарху, докажи, что ты был достоин помилования, открыв ему те коварные замыслы гнусных заговорщиков, которые, возможно, нам еще неизвестны. Прощай, дочь моя, прощай, Ирина! Мне пора отправляться к месту поединка; я должен гам поговорить с изменником Ахиллом Татием и вероломным язычником Агеластом, — если, впрочем, он жив, а это весьма сомнительно, ибо у меня есть достоверные сведения о том, что провидение уже покарало его смертью.
— Не ходи туда, милый отец! — воскликнула Анна. — Позволь мне заменить тебя и самой ободрить тех подданных, которые остались тебе верны! Ты проявил такую необыкновенную доброту к моему провинившемуся мужу, что я увидела всю силу твоей любви к недостойной дочери и все величие жертвы, которую ты принес ее ребяческой привязанности к неблагодарному, посягавшему на твою жизнь!
— Ты хочешь сказать, дочь моя, что помилование твоего мужа утратило цену после того, как было ему даровано? — улыбаясь, спросил император. — Послушайся моего совета, Анна, переломи себя: жены и мужья должны благоразумно забывать взаимные обиды со всей быстротой, какую дозволяет им человеческая натура. Жизнь слишком коротка, и семейный покой слишком ненадежен, чтобы долго хранить в душе столь неприятные воспоминания. Ступайте же в свои покои, женщины, приготовьте пурпурные котурны и те отличительные знаки высокого сана, которые украшают ворот и рукава одежды кесаря. Пусть завтра все увидят их на нем. А тебе, святой отец, еще раз напоминаю, что в течение суток, считая с этой минуты, кесарь находится под твоим личным присмотром.
Они расстались; император отправился принимать командование своей варяжской стражей, а кесарь, под надзором патриарха, удалился во внутренние покои Влахернского дворца, где ему, чтобы «из тесного игольного ушка своей крамолы выскользнуть»,
note 39 пришлось открыть все, что он знал о заговоре.
— Агеласт, Ахилл Татий и варяг Хирвард — вот главные действующие лица, — сказал он. — Но я не могу утверждать, что все они остались верны своим обязательствам.
Тем временем в женских покоях шел яростный спор между Анной Комнин и ее матерью. В течение дня мысли и чувства царевны претерпели многократные изменения и хотя под конец слились в одно желание — спасти Никифора, однако воспоминание о его неблагодарности ожило в Анне, едва она перестала бояться за его жизнь. Помимо того, Анна поняла, что она, такая необычайно одаренная женщина — ибо всеобщие похвалы внушили ей весьма высокое мнение о себе, — выглядела довольно жалко, когда, сама того не ведая, стала средоточием многих козней и судьба ее попала в зависимость от расположения духа кучки каких-то жалких заговорщиков, которым даже в голову не приходило считаться с тем, что царевна может чего-то хотеть, на что-то соглашаться либо от чего-то отказываться. Власть отца и его право распоряжаться ею были менее сомнительными, но все же и тут достоинство порфирородной царевны, к тому же сочинительницы, дарующей бессмертие, было глубоко унижено, ибо ее, не спросясь, предлагали то одному, то другому возможному претенденту на ее руку, сколь бы он ни был низкорожден или противен, в расчете на пользу, которую в данное время принесет империи подобный брак. Следствием этих мрачных размышлений явилось то, что Анна Комнин стала усиленно обдумывать способы восстановить свое попранное достоинство и нашла их в немалом количестве.
Глава XXXII
Рука судьбы на занавес легла - И сцена озарилась.
«Док Себастьян»
Гигантская труба варягов подала громкий сигнал к выступлению, и облаченные в стальные кольчуги ряды верных воинов, окружив ехавшего посредине императора, двинулись по улицам Константинополя.
Алексей в великолепных, сверкающих доспехах действительно как бы олицетворял собой мощь империи.
Позади императора и его эскорта теснились горожане, причем в глаза так и бросалась разница между теми, что шли с заранее обдуманным намерением вызвать волнения, и большей частью толпы, готовой толкаться и восторженно кричать по любому поводу, как это бывает со всякой толпой в больших городах. Заговорщики надеялись главным образом на Бессмертных, в чьи обязанности входила защита Константинополя; эти войска разделяли предубеждения горожан и привязанность к Урселу, командовавшему ими до своего заключения в темницу. Поэтому было решено, что те воины из числа Бессмертных, которые больше других роптали на существующие порядки, рано утром займут на арене самые удобные для нападения на императора места. Но их постигло разочарование: открыто пустить в ход силу было еще рано, а все попытки иным способом осуществить задуманное кончились неудачей, ибо варяжская стража была расставлена хоть и с видимой небрежностью, но на деле очень искусно и в любую минуту могла дать отпор заговорщикам. Увидев, что их замыслы — как они предполагали; никому не известные, — встречают повсюду сопротивление и разбиваются о препятствия, растерявшиеся заговорщики принялись искать своих главарей, чтобы спросить у них, как им вести себя в этих чрезвычайных обстоятельствах; однако они нигде не нашли ни кесаря, ни Агеласта — их не было ни на арене, ни во главе двигавшихся из Константинополя войск; правда, наконец появился Ахилл Татий вместе с отрядом варягов, но было ясно, что он скорее сопровождает протоспафария, чем действует в качестве независимого военачальника, каким любил себя изображать.
Когда император со своими воинами, чьи доспехи сверкали на солнце, уже приближался к Танкреду и его спутникам, которые выстроились в боевом порядке на верхушке мыса, между городом и ареной, главная часть императорского войска свернула в сторону с целью обойти крестоносцев, а протоспафарий вместе с главным телохранителем под прикрытием варягов направился к Танкреду, чтобы выполнить поручение императора и узнать, почему крестоносцы оказались на этом берегу. Короткий переход был быстро завершен, трубач, сопровождавший обоих военачальников, подал сигнал о желании вступить в переговоры, и навстречу грекам сделал несколько шагов сам Танкред; он отличался удивительной красотой, превосходя ею, по мнению Тассо, всех крестоносцев, за исключением Ринальдо д\'Эсте — плода его поэтического воображения. Протоспафарий обратился к Танкреду со следующими словами:
— Император Греции просит принца Отрантского сообщить через двух высокопоставленных военачальников, кои прочтут это послание, с какой целью принц нарушил свой обет и возвратился на правый берег пролива; при сем император заверяет принца Отрантского, что ему будет весьма приятно, если ответ не разойдется с договором, заключенным его императорским величеством с герцогом Бульонским, и клятвой, данной рыцарями-крестоносцами и их воинами; в этом случае ничто не помешает императору, как он того и хочет, благожелательно принять принца Танкреда и его спутников, показав тем самым, сколь высоко он чтит благородного принца и всех его доблестных воинов. Мы ожидаем ответа.
В тоне этого послания не было ничего, что могло бы вызвать беспокойство, и принц Танкред немедленно ответил на него:
— Причиной появления здесь принца Отрантского с пятьюдесятью копьеносцами является поединок, на который Никифор Вриенний, носящий титул кесаря, высокопоставленное лицо в этой империи, вызвал славного и отважного рыцаря, наравне с другими паломниками носящего крест и давшего торжественную клятву избавить Палестину от неверных. Имя этого грозного рыцаря — Роберт Парижский. Таким образом, долг участников священного крестового похода — послать для присутствия на поединке одного из своих вождей с таким отрядом вооруженных воинов, который необходим для надзора за соблюдением всех правил честного боя. Других намерений у них нет; это видно из того, что сюда прибыло всего лишь пятьдесят копьеносцев с обычным снаряжением и свитой. Если бы крестоносцы хотели силой воспрепятствовать предстоящему честному бою или вмешаться в него, они могли бы послать в десять раз больше рыцарей. Поэтому принц Отрантский и его спутники отдают себя в распоряжение императора и выражают желание присутствовать на поединке с твердой уверенностью, что правила честного боя будут точно соблюдены.
Греческие военачальники передали ответ Танкреда императору, который выслушал его с удовлетворением и, придерживаясь своего правила по возможности не нарушать мир с крестоносцами, сразу же назначил принца Танкреда, совместно с протоспафарием, судьями поединка, уполномочив их установить по своему усмотрению условия боя и, в случае каких-либо разногласий, обратиться к нему самому. Вслед за тем назначенные для этого случая воины встретили на арене греческого военачальника и итальянского принца, закованных в доспехи, в то время как глашатаи сообщили зрителям о торжественном назначении судий. Те же глашатаи передали приказ освободить с одной стороны арены места для спутников принца Танкреда.
Внимательно наблюдавший за этими приготовлениями Ахилл Татий очень обеспокоился, увидев, что в результате новых распоряжений вооруженные латиняне разместились между отрядом Бессмертных и мятежными горожанами; это могло означать только одно: что заговор раскрыт и Алексей имеет основания рассчитывать на помощь Танкреда и его воинов в подавлении мятежа. Все эти обстоятельства, вместе с холодным и язвительным тоном, каким император отдавал ему приказания, убедили главного телохранителя в том, что он сможет избежать грозящей ему опасности, лишь если мятеж сорвется и за весь день не произойдет ни единой попытки пошатнуть трон Алексея Компина. И даже тогда нельзя будет сказать, удовольствуется ли такой хитрый и недоверчивый деспот, как император Алексей, своей тайной осведомленностью о заговоре и его провале, или заставит немых дворцовых рабов задушить Ахилла Татия либо выжечь ему каленым железом глаза. Убежать или сопротивляться было почти невозможно.
Всякая попытка избавиться от соседства верных прислужников императора, личных врагов Ахилла, все теснее его окружавших, с каждой минутой становилась все опаснее, ибо могла вызвать вспышку, которую в интересах слабейшей стороны следовало задержать любой ценой. Несмотря на то, что подчиненные Ахиллу воины по-прежнему обращались за приказаниями к нему, как к своему начальнику, он все яснее видел, что если хоть что-нибудь в его поведении покажется сейчас подозрительным, он будет немедленно взят под стражу. Сердце главного телохранителя затрепетало, глаза затуманила всепоглощающая мысль о близкой разлуке с дневным светом и всем, что он озаряет; теперь Ахилл Татий был обречен лишь наблюдать за ходом событий, нисколько на него не влияя, и довольствоваться ожиданием развязки той драмы, от которой зависела его жизнь, но которую разыгрывали другие. И в самом деле, казалось, будто все собравшиеся ждут какого-то знака, но пока никто не может его подать.
Мятежные жители Константинополя и воины тщетно высматривали Агеласта и кесаря, а когда взгляды их останавливались на лице главного телохранителя, они видели лишь неуверенность и тревогу, никак не подкреплявшие их надежд. Тем не менее многие горожане низшего сословия, столь неприметные и безвестные, что им не приходилось опасаться за свою жизнь, жаждали пробудить в других мятежный дух, совсем уже, казалось, усыпленный.
В толпе внезапно поднялся глухой ропот, перешедший в крики: «Правосудия! Правосудия! Урсел!
Урсел! Да здравствуют отряды Бессмертных!» и тому подобное. Тогда заговорила труба варягов; ее грозные звуки разнеслись над собравшимися подобно гласу вышнего судии. Воцарилась мертвая тишина, и глашатай объявил от имени Алексея Комнина его августейшую волю:
— Граждане Римской империи, ваши жалобы, вызванные подстрекательством бунтовщиков, дошли до слуха монарха; вы сами увидите сейчас, что в его власти исполнить желания своего народа. По вашей просьбе и на ваших глазах угасшее было зрение будет возвращено; разум, многие годы поглощенный лишь заботами о насущных нуждах существования, теперь, если того пожелает его обладатель, снова преисполнится помыслами о том, как лучше управлять целой областью нашей империи. Политическая зависть, победить которую труднее, чем вернуть зрение слепому, признает себя покоренной отеческой заботой императора о своем народе и стремлением облагодетельствовать его. Урсел, ваш любимец, которого вы считали давно умершим или живущим в заточении, во мраке слепоты, возвращается к вам здоровым, зрячим, обладающим всеми качествами, кои нужны, чтобы снискать благоволение императора и заслужить признательность народа.
При этих словах какой-то человек, до сего времени стоявший позади дворцовых слуг, выступил вперед и, сбросив темное покрывало, в которое был закутан, явился перед толпою в ослепительном пурпурном одеянии; нашитые на рукавах отличительные знаки, а также котурны указывали на высокий сан, близкий к императорскому. Человек держал в руках серебряный жезл, вручавшийся тому, кто командовал отрядами Бессмертных; преклонив колена перед императором, он передал ему жезл в знак отказа от своей должности. Вид этого человека, столько лет считавшегося мертвым или безжалостно лишенным возможности трудиться на благо своих сограждан, глубоко взволновал всех присутствующих. Нашлись люди, которые узнали его, ибо его черты и облик трудно было забыть, и стали поздравлять с возвращением на службу отечеству. Другие застыли от изумления, не веря глазам своим, в то время как некоторые заядлые бунтовщики принялись усердно распускать слухи, что человек, представленный им как Урсел, на самом деле самозванец и что все это — ловкая проделка императора.
— Скажи им несколько слов, благородный Урсел, — приказал император. — Объясни, что я погрешил перед тобой лишь потому, что был обманут, и что мое желание загладить свою вину не менее велико, чем былое намерение причинить тебе зло.
— Друзья и соотечественники, — обратился к собравшемуся народу Урсел, — августейший император дозволяет мне заверить вас, что если в прошлом я и пострадал от его руки, этот радостный миг стирает память о прежних обидах; отныне я хочу только одного — посвятить свою, теперь уже недолгую, жизнь: служению самому великодушному и доброму из монархов или, с его дозволения, провести остаток своих дней в благочестивых трудах, дабы бессмертная душа моя вознеслась туда, где пребывают ангелы и святые угодники. Какую бы участь я ни избрал, я надеюсь, что вы, любезные соотечественники, хранившие память обо мне, пока я был во мраке, не откажетесь поддержать меня своими молитвами.
Внезапное появление давно исчезнувшего Урсела было слишком поразительным и волнующим событием, чтобы не привести народ в неистовый, бурный восторг; люди скрепили свое примирение с прошлым тремя столь громогласными приветственными кликами, что, по свидетельству очевидцев, птицы попадали наземь, не в силах удержаться в родной стихии.
Глава XXXIII
«Уйти без битвы?» — рыцарь говорит. «Но так повелевает Стагирит Размер арены сковывает тоже». - «Ну хорошо. А поле для чего же?»
Поп
Ликующие возгласы толпы, отразившись от гор и лесов, эхом отозвались на берегах Босфора и замерли наконец в бесконечной дали; наступило молчание, точно люди обращались друг к другу с немым вопросом — что же последует за столь многозначительной паузой и столь величественной сценой? Безмолвие, наверно, сменилось бы вскоре новыми возгласами, ибо толпа редко умолкает надолго, по какой бы причине она ни собралась, но в это время труба варягов опять привлекла к себе всеобщее внимание. Зов ее был тревожен и вместе с тем тосклив, одновременно воинственен и заунывен; он словно бы извещал о казни особо важного преступника. Высокие, протяжные звуки разносились далеко вокруг; они долго трепетали в воздухе, как будто источником этого медноголосого призыва было нечто более могучее, нежели человеческие легкие.
Народ, по-видимому, узнал грозный зов, который обычно предшествовал императорским указам, оповещавшим жителей Константинополя о бунтах, о свершении приговоров над изменниками и других, не менее значительных, волнующих и печальных событиях. Когда же труба наконец перестала будоражить присутствующих пронзительными и жалобными звуками, глашатай снова обратился к народу.
— Случается порою так, что люди изменяют своему долгу по отношению к государю, их покровителю и отцу, — объявил он серьезным и проникновенным голосом. — Тогда он с глубокой скорбью в сердце бывает вынужден сменить карающей лозой оливковую ветвь милосердия. К счастью, — продолжал глашатай, — всемогущий господь, охраняя от злоумышленников престол, по благим деяниям и справедливости подобный его собственному, сам карает тех, кто, по его непогрешимому суждению, всех виновнее, освобождая от этого тягостного бремени своего наместника на земле и предоставляя монарху другую, куда более привлекательную задачу — прощать тех, кто был хитро введен в заблуждение и опутан сетями измены. Ныне ми являемся свидетелями праведного суда. Да будет известно всей Греции и подвластным ей фемам, что некий негодяй по имени Агеласт, который втерся в доверие к монарху, притворившись обладателем глубоких познаний и строгой добродетели, замыслил предательское убийство императора Алексея Комнина и государственный переворот. Этот человек, скрывавший под показною ученостью приверженность к язычеству и порочную склонность к сластолюбию, нашел себе последователей даже в царской семье и среди приближенных императора, а также среди низшего сословия; чтобы подстрекнуть народ к мятежу, он распространил множество слухов, им же выдуманных, подобно слуху о смерти и слепоте Урсела; в лживости этого утверждения вы сами сейчас убедились.
До сих пор люди слушали молча, но при этих словах они стали выражать бурное одобрение. Едва шум утих, как снова загремел голос глашатая:
— Никого, даже Кору, Дафана и Авирана, не наказал разгневанный господь столь справедливо и поучительно, как злодея Агеласта, — продолжал он. — Твердь земная разверзлась, чтобы поглотить вероотступных сынов Израиля, а этот низкий человек, как нам теперь стало известно, был лишен жизни не кем иным, как нечистым духом, которого преступник сам же и вызвал из ада. Сей дух, как о том свидетельствуют благородная дама и другие женщины, при коих умер Агеласт, задушил гнусного негодяя — участь, вполне им заслуженная. Однако подобная смерть, пусть даже тяжкого грешника, омрачила нашего исполненного благих чувств императора, ибо она означает вечные муки и в загробном мире. И все же это страшное происшествие утешительно тем, что избавляет государя от необходимости дальнейшего мщения, поскольку небо пожелало его ограничить, само примерно наказав главу заговорщиков. Хотя некоторые перемещения должностных лиц и будут произведены, дабы обеспечить всеобщую безопасность и порядок, тем не менее имена тех, кто был — или не был — замешан в этом злодеянии, останутся в тайне, хранимые в сердцах самих виновных, ибо император решил забыть о нанесенной ему обиде, считая ее плодом преходящих заблуждений. Пусть поэтому все, кто сейчас внимает мне, каково бы ни было их участие в замышлявшихся на сегодняшний день действиях, вернутся в свои дома, зная, что наказанием им послужат только их собственные мысли. Да возрадуются они, что милость всевышнего спасла их от пагубных намерений, и, как сказано в священном писании, «да раскаятся они и не грешат более, дабы их не постигло худшее».
Глашатай умолк, и в ответ на его слова снова раздались клики, выражавшие единодушное одобрение, ибо обстоятельства убедили мятежников в том, что они находятся во власти императора, что, как это следовало из указа, ему все известно и что в любую минуту он мог бы направить против них алебарды варягов, причем, судя по условиям, на которых он принял Танкреда, войска апулийца тоже были бы в его распоряжении.
Поэтому гигант Стефан, центурион Гарпакс и другие мятежники из числа горожан и воинов первыми громко изъявили свою благодарность за милосердие императора и воззвали к богу о продлении его жизни.
Тем временем народ, быстро свыкнувшись с мыслью о раскрытии и провале заговора, вспомнил, по своему обыкновению, о том, для чего он — с виду по крайней мере — пришел сюда; перешептывания перешли в общий ропот: горожане были недовольны, что их слишком долго держат в неведении относительно зрелища, которое им было обещано.
Расположение духа толпы не ускользнуло от внимания Алексея; по данному им знаку трубы сыграли военный сигнал — куда более бодрый, нежели тот, который прозвучал перед императорским указом.
— Роберт, граф Парижский, — провозгласил глашатай, — присутствуешь ли ты здесь сам или кто-нибудь из рыцарей уполномочен тобой принять вызов августейшего Никифора Вриенния, кесаря империи?
Полагая, что благодаря принятым им мерам обе названные стороны не явились на поле боя, император подготовил взамен другое зрелище — клетки с дикими зверьми, которых должны были выпустить и натравить друг на друга для развлечения толпы. Какова же была его тревога и досада, когда он увидел облаченного в полные боевые доспехи графа Роберта Парижского, появившегося после призыва глашатая в одном из входов на арену; за ним вывели из-за занавеса коня в боевой кольчуге, на которого граф, очевидно, готов был вскочить по первому знаку распорядителя поединка.
Когда же люди увидели, что кесарь так и не вышел навстречу грозному франку, всех, кто окружал императора, да и его самого, охватили смятение и стыд, но, к счастью, ненадолго. Не успели глашатаи должным образом провозгласить имена и титулы графа Парижского и вторично вызвать его противника, как на арену выбежал человек в одежде варяжского воина и объявил, что готов сразиться за честь империи от имени и взамен Никифора Вриенния.
Алексей с великой радостью принял эту неожиданную помощь и охотно дозволил смелому воину, появившемуся в столь трудную минуту, взять на себя это опасное дело — вступить в бой с графом Парижским. Он так быстро согласился еще и потому, что сразу узнал воина по его росту и облику, а также доблестному поведению и полностью доверился его отваге. Но тут вмешался принц Танкред.
— Мериться силами на арене могут лишь рыцари и знатные люди, — сказал он, — или же в крайнем случае те, кто равен друг другу по происхождению и благородству крови, поэтому я не могу оставаться молчаливым свидетелем такого нарушения всех законов рыцарства.
— Пусть граф Роберт Парижский посмотрит мне в лицо и вспомнит свое обещание сразиться со мной, невзирая на неравенство нашего положения!
— воскликнул варяг. — Пусть скажет во всеуслышание, что, дав согласие на этот поединок, он тем самым только выполнит обязательство, которым уже давно себя связал.
Тут граф Роберт выступил вперед и заявил, что несмотря на разницу в их происхождении, он не отказывается от своего торжественного обещания сойтись с этим доблестным воином на поле брани. Он высоко ценит выдающиеся добродетели храбреца варяга и большие услуги, которые тот ему оказал, и сожалеет, что тем не менее им предстоит кровавая схватка; но так как воинская судьба часто заставляет друзей биться друг с другом насмерть, он не станет уклоняться от взятого на себя обязательства; достоинство же его ни в коей степени не умалится и не померкнет от того, что он вступит в единоборство с человеком столь известным и с такой доброй славой, как доблестный Хирвард. Граф сказал также, что готов драться пешим и на алебардах — обычном оружии варяжской стражи.
Пока он говорил, Хирвард стоял неподвижно, словно изваяние; когда же Роберт Парижский умолк. он, почтительно поклонившись ему, выразил признательность за оказанную честь и за то благородное мужество, с каким граф намерен выполнить данное им слово.
— Что ж, нам остается только поскорее приступить к делу, — со вздохом сказал граф: даже страсть к поединкам не могла заглушить в нем сожаление. — Пусть душа страдает, но рука должна исполнить свой долг.
Хирвард согласился с этим, добавив:
— Не будем терять времени; оно и так летит слишком быстро.
И, схватив свою алебарду, он стал ждать начала боя.
— Я готов, — ответил граф Роберт Парижский, тоже взяв алебарду у одного из стоявших возле самой арены варягов.
Противники тотчас же заняли исходное положение, и теперь уж ничто не могло помешать им сразиться.
Первые удары были нанесены и отражены с большой осторожностью. Принц Танкред и его спутники даже подумали, что у графа она намного превышает обычную; но в бою, как и в еде, аппетит со временем разыгрывается. Как обычно, звон оружия и ощущение боли пробудили страсти; обе стороны свирепо наносили удары, отражая встречные выпады с трудом и не настолько успешно, чтобы избежать кровопролития.
Греки с удивлением взирали на редкое для них зрелище поединка; затаив дыхание, они следили за тем, с какой яростью противники нападают друг на друга, уверенные, что следующий удар окажется для кого-нибудь из сражающихся смертельным. Хотя их сила и ловкость многим казались равными, более опытные зрители считали, что граф Роберт не хочет в полной мере пустить в ход свое прославленное воинское искусство; все также заметили и признали, что граф, бесспорно, пошел на большую уступку, не настояв на своем праве сражаться верхом. С другой стороны, по общему мнению, великодушный варяг тоже неоднократно отказывался от тех возможностей, которые предоставляла ему горячность графа Роберта, раззадоренного длительной борьбой.
Наконец случай решил исход встречи этих равносильных противников. Граф Роберт, сделав ложный выпад, нанес Хирварду с другой, неприкрытой стороны удар острием своей алебарды с такой силой, что варяг зашатался и чуть не упал. По рядам собравшихся пронесся глубокий вздох — обычное в таких случаях выражение сочувствия и тревоги; в этот момент какая-то женщина громко и взволнованно вскричала:
— Граф Роберт Парижский! Не забывай, что ты обязан жизнью небу и мне!
Граф уже собрался повторить удар, последствия которого трудно было предугадать, когда услыхал этот возглас, сразу отбивший у него охоту продолжать поединок.
— Я признаю свой долг, — сказал он, опуская алебарду, и отступил на два шага от противника; удивленный варяг, еще не совсем пришедший в себя после оглушительного удара, который чуть было не уложил его на месте, тоже опустил алебарду и напряженно ждал дальнейших событий. — Я признаю свой долг, — повторил доблестный граф Парижский, — перед Бертой из Британии и господом богом, не дозволившим мне пролить кровь вместо того, чтобы выразить благодарность. Вы видели наш поединок, — обратился он к Танкреду и его рыцарям, — и можете засвидетельствовать, что он велся обеими сторонами честно, на равных основаниях. Мой досточтимый противник, полагаю, удовлетворил уже свое желание сразиться со мной, тем более что оно не было вызвано ни ссорой, ни тайной обидой. Я же сам перед ним настолько в долгу, что продолжать бой, когда мне нет надобности защищаться, было бы с моей стороны постыдно и грешно.
Алексей с радостью согласился на примирение противников, которого он совсем не ожидал, и бросил наземь свой жезл в знак окончания поединка. Танкред был несколько удивлен и даже, быть может, возмущен тем, что простому воину императорской стражи удалось так долго противостоять самым искусным выпадам всеми почитаемого рыцаря, но был вынужден признать, что бой велся по всем правилам, с равными силами и что обе стороны вышли из него с честью.
Крестоносцы уже давно и хорошо изучили натуру графа Парижского и поэтому не сомневались, что причина, по которой он, вопреки своему обыкновению, предложил закончить поединок до того, как чья-нибудь смерть или поражение решили его исход, была весьма уважительной. Таким образом, все приняли решение императора, присутствовавшие военачальники признали его, а народ подкрепил одобрительными возгласами.
Пожалуй, самым примечательным лицом среди собравшихся был в эту минуту наш храбрый варяг, так неожиданно заслуживший воинскую славу, о которой он и не помышлял, — настолько ему было трудно сопротивляться графу Роберту; впрочем, эта скромность ничуть не помешала ему отважно сражаться с грозным соперником. Он стоял посреди арены; его лицо пылало как от боевых трудов, так и от смущения, вполне понятного у прямого и простого человека, внезапно ставшего предметом всеобщего внимания.
— Скажи мне, храбрый воин, — обратился к нему Алексей, в самом деле преисполненный признательности к Хирварду за удивительный оборот, который приняли события, — скажи своему императору, как человеку, стоящему ниже тебя — ибо в эту минуту ты поистине его превосходишь, — чем он может вознаградить тебя за то, что ты спас его жизнь и, более того, защитил и сберег честь его страны? Я готов отдать тебе половину своего государства.
— Ты слишком высоко ценишь мои скромные услуги, государь, — ответил Хирвард. — Твои похвалы относятся скорее к доблестному графу Парижскому — во-первых, потому, что он снизошел до поединка со столь ничтожным противником, как я, а во-вторых, потому, что он великодушно отказался от победы, когда мог утвердить ее еще одним, последним ударом. Я должен признаться и тебе, государь, и моим соратникам, и собравшимся здесь гражданам Греции, что когда граф так благородно прервал бой, я все равно уже был не в состоянии продолжать его.
— Зачем ты так несправедлив к себе, храбрый воин! — воскликнул граф Роберт. — Я готов поклясться нашей Владычицей сломанных копий, что исход поединка еще не был решен провидением, когда мои собственные чувства воспрепятствовали мне ранить — и, быть может, смертельно — того, чьей доброте я стольким обязан. Избери поэтому награду, которую справедливо предлагает тебе твой признательный и щедрый император, и не бойся, что кто-нибудь дерзнет назвать ее незаслуженной: я, Роберт Парижский, докажу своим мечом, что, сражаясь со мной, ты ее доблестно завоевал.
— Ты слишком знатен и благороден, граф, чтобы такой простой воин, как я, посмел тебе противоречить, — ответил англосакс, — и мне не следует сеять новые раздоры между нами пререканиями о причинах, которые привели к такому неожиданному завершению нашего поединка; да, я поступлю неумно и неблагоразумно, если стану возражать тебе. Мой августейший государь великодушно дает мне право самому избрать то, что он именует наградой, но я молю его не оскорбиться, если не у него, а у тебя я попрошу милости, которая для меня так важна, что я едва смею ее назвать.
— И она, видимо, связана с Бертой, верной прислужницей моей жены? — спросил граф.
— Ты не ошибся; я хотел бы, чтобы мне дозволили покинуть варяжскую стражу и принять участие в вашем благочестивом и почетном подвиге, сражаясь под твоим славным знаменем за освобождение Палестины и время от времени напоминая о своей любви Берте, прислужнице графини Парижской; надеюсь, что ее высокородные господа отнесутся к этому благосклонно. И еще я надеюсь, что потом я все-таки вернусь в ту страну, которую никогда не переставал любить превыше всего на свете.
— Если ты примкнешь к моему войску, благородный варяг, мне это будет не менее приятно, чем если бы в него вступил знатный рыцарь, — сказал граф. — Любую возможность заслужить почести с великой радостью первому предоставлю тебе. Не буду хвастать расположением ко мне английского короля, но все же, должен сказать, некоторый вес при его дворе я имею и приложу все старания, чтобы ты мог вернуться па любимую родину и поселиться там.
Тут заговорил император.
— Призываю в свидетели небеса и землю, вас, мои верноподданные, вас, мои доблестные союзники, и прежде всего вас, мои смелые и честные телохраиители-варяги, — сказал он, — что я предпочел бы лишиться самого драгоценного украшения моей короны, нежели отказаться от услуг этого честного и верного англосакса. Но если уж он хочет и должен покинуть нас, милости, коими я его осыплю, до конца его жизни должны напоминать людям о том, что император Алексей Комнин перед ним в таком долгу, какой не смогут оплатить все сокровища его империи.
Прошу тебя, благородный Танкред, и всех твоих военачальников отужинать сегодня с нами, а завтра вы продолжите свой достойный, благочестивый поход.
Надеюсь, оба участника поединка почтят нас своим присутствием. Трубачи, трубите отбой!
Звуки труб разнеслись над ареной, и все зрители, вооруженные и невооруженные, построившись в ряды или разбившись на отдельные группы, двинулись по направлению к городу.
Но тут раздались испуганные крики женщин, и все остановились; оглянувшись назад, люди увидали огромного орангутанга Сильвена, который, к их удивлению и ужасу, неожиданно появился на арене. Женщины, да и большинство находившихся там мужчин впервые видели жуткую фигуру и свирепую физиономию этого необыкновенного существа; они завопили от страха так громко, что перепугали того, кто был виновником переполоха. Сильвен перелез ночью через ограду и убежал из садов Агеласта; затем он перебрался через городскую стену и без труда нашел себе пристанище на» воздвигаемой арене, где спрятался в каком-то темном углу, под скамьями для зрителей.
Когда люди стали расходиться, шум, очевидно, вспугнул Сильвена; он вылез из своего укрытия и, совсем того не желая, возник перед людьми, наподобие знаменитого Пульчинеллы, когда тот в конце представления вступает в смертельный бой с самим дьяволом; но даже эта сцена никогда не наводила на детей такого ужаса, какой вызвало у покидавших арену зрителей неожиданное появление, Сильвена. Воины похрабрее сразу же натянули тетивы и нацелились дротиками в удивительное животное; оно было таких исполинских размеров и покрыто такой странной красновато-серой шерстью, что внезапно увидевшие его люди вообразили, будто перед ними или сам сатана, или один из тех жестоких богов, которым в древности поклонялись язычники. Сильвену уже не раз представлялся случай убедиться, как опасны для него воины, вставшие в боевую позицию; поэтому, завидя Хирварда, к которому он в известной степени привык, орангутанг поспешно бросился к варягу, как бы умоляя его о защите. Его уродливую, нелепую физиономию исказила гримаса страха; схватив варяга за плащ и что-то невнятно бормоча, обезьяна как бы пыталась сказать, что боится и просит покровительства. Хирвард понял, чего хочет дрожащее от ужаса животное, и, обернувшись к императорскому трону, громко произнес:
— Бедное, перепуганное существо, принеси свои мольбы и покажи, как ты боишься, тому, кто помиловал сегодня стольких коварных злоумышленников; я уверен, что он великодушно простит существу, лишь наполовину разумному, все его проступки.
Орангутанг, со свойственной его племени переимчивостью, очень выразительно повторял жесты Хирварда, которыми тот подкреплял свою просьбу; несмотря на всю серьезность предшествовавших событий, император не мог удержаться от смеха, глядя на эту заключительную сцену, внесшую в них комическую ноту.
— Мой верный Хирвард, — обратился он к варягу (мысленно прибавив: «Постараюсь никогда больше не называть его Эдуардом»), — все, кому грозит опасность, будь то люди или звери, находят у тебя прибежище, и, пока ты еще служишь нам, мы удостоим внимания всякого, кто действует через твое посредничество. Возьми, добрый Хирвард, — теперь это имя прочно засело в памяти императора, — тех своих товарищей, кто знаком с повадками этого животного, и отведите его во Влахерн, туда, где он раньше обитал. И не забудь, что мы ждем тебя и твою верную подругу к ужину, чтобы ты разделил его с нами, с нашей супругой и дочерью, а также с теми из наших приближенных и союзников, кои удостоены такого же приглашения. Да будет, тебе известно, что, пока ты не покинул нас, мы будем охотно оказывать тебе всевозможные почести. Ты же, Ахилл Татий, приблизься ко мне — твой государь возвращает тебе свое расположение, которого ты чуть было не лишился сегодня. Все обвинительные речи, которые нам нашептывали против тебя, будут забыты благодаря нашему дружественному отношению, если только — от чего да избавит нас бог! — новые проступки не освежат их в нашей памяти.
Ахилл Татий так низко склонил голову, что перья его шлема смешались с гривой норовистого коня; однако он счел благоразумным промолчать, чтобы и его вина и прощение Алексея Комнина оставались названными лишь в тех общих словах, какие пожелал употребить сам император.
Толпы зрителей снова отправились в обратный путь, и больше их уже ничто не останавливало. Сильвена же в сопровождении нескольких варягов повели как бы под стражей во влахернское подземелье, где ему и надлежало находиться.
По дороге в город уже известный нам центурион Бессмертных Гарпакс завел разговор с некоторыми из своих воинов и горожан, которые принимали участие в неудавшемся заговоре.
— Да, хороши мы были, что позволили тупоголовому варягу опередить и предать нас, — сказал гимнаст Стефан. — Все обернулось против нас, как обернулось бы против башмачника Коридона, решись он помериться силами со мною в цирке. Смерть Урсела всех взбаламутила, а оказывается, он и не думал умирать; но от того, что он жив, толку нам очень мало.
Вчера этот молодчик Хирвард был ничуть не лучше меня, да что я говорю — лучше! — куда хуже, полное ничтожество! — а сегодня его так завалили почестями, похвалами, дарами, что он уже нос от них воротит.
Наши же сообщники, кесарь и главный телохранитель, потеряли любовь и доверие императора. Если им и дозволили остаться в живых, то лишь наподобие какой-то домашней птицы: сегодня их откармливают, а завтра свернут шею, чтобы отправить на вертел или в кастрюлю!
— Для палестры ты сложен как нельзя лучше, Стефан, — ответил ему центурион, — а вот ум у тебя мало отточен для того, чтобы отличать действительное от вероятного в политике, хоть ты сейчас и берешься судить о ней. Когда человек вступает в сообщничество с заговорщиками, он многим рискует и должен почитать за счастье для себя, если ему удастся остаться в живых и не потерять своего звания. Так оно получилось с Ахиллом Татием и с кесарем. У них не отняли высокого положения, они по-прежнему облечены доверием и властью, и в будущем император вряд ли посмеет их тронуть, раз он даже теперь, зная их вину, не решился на это. По сути дела сохраненное ими могущество — наше; не думаю, чтобы обстоятельства принудили их выдать государю своих сообщников. Куда вероятнее, что они будут помнить о нас и возобновят прерванные связи, когда настанет подходящее время. Поэтому не теряй своей благородной решимости, о властитель цирка, и не забывай, что ты отнюдь не утратил влияния, которым пользуются на жителей Константинополя любимцы амфитеатра.
— Возможно, ты и прав, — сказал Стефан, — но мне все время словно червь гложет сердце оттого, что этот нищий чужеземец предал благороднейших людей империи, не говоря уже о лучшем атлете палестры, и не только не был наказан за измену, по, напротив, получил и похвалы, и почести, и высокие отличия.
— Совершенно верно, но не забудь, любезный друг, что он намерен убраться отсюда, — возразил Гарпакс. — Он покидает Грецию и уходит из войска, где мог надеяться на повышение и всякие пустые знаки отличия, которые мало чего стоят. Через несколько дней Хирвард станет всего лишь отставным воином и будет жить на тех жалких хлебах, какие имеют телохранители этого нищего графа, или, вернее, какие им удастся добыть в борьбе с неверными, — а в этой борьбе ему придется скрестить свою алебарду с турецкими саблями. Когда он изведает и бедствия, и резню, и голод в Палестине, какой ему будет толк от того, что его некогда допустили на ужин к императору? Мы знаем Алексея Комнина — он охотно и щедро расплачивается с такими людьми, как Хирвард; но поверь мне, я уже вижу, как этот коварный деспот насмешливо пожмет плечами, когда в один прекрасный день ему сообщат, что крестоносцы проиграли битву за Палестину и его старый знакомец сложил там свои кости. Я не стану оскорблять твоего слуха рассказом о том, как легко можно приобрести благосклонность прислужницы знатной дамы; не считаю я также, что некоему борцу, пожелай он того, было бы трудно раздобыть гигантского павиана вроде Сильвена; впрочем, любой франк был бы, несомненно, низведен до положения шута, вздумай он столь постыдным способом зарабатывать себе на пропитание у подыхающих с голоду европейских рыцарей.
И тот, кто способен унизиться до зависти к судьбе подобного человека, не имеет права оставаться первейшим любимцем амфитеатра, хоть он и заслужил это звание своими редкостными достоинствами.
В этом софистическом рассуждении крылось нечто не совсем понятное тупоумному борцу, к которому оно было обращено. Поэтому он отважился лишь на следующий ответ:
— Однако ты забываешь, благородный центурион, что, помимо пустых почестей, этому варягу Хирварду, или Эдуарду, или как он там зовется, обещано в дар немало золота.
— Ловкий выпад! — воскликнул центурион. — Да, если ты скажешь мне, что обещание выполнено, я охотно соглашусь, что англосаксу можно позавидовать; но пока это всего лишь обещание, и ты уж прости меня, досточтимый Стефан, но оно стоит не больше тех посулов, которыми нас с варягами все время кормят: будут у вас златые горы.., когда рак свистнет!
Поэтому держись, славный Стефан, не думай, что твои дела стали хуже из-за сегодняшней неудачи; собери все свое мужество, помни, для чего оно тебе понадобится, и верь: твоя цель по-прежнему достижима, хотя волею судьбы день нашего торжества еще не наступил.
Так, в расчете на будущее, опытный и непреклонный заговорщик Гарпакс подбадривал павшего духом Стефана.
После описанных событий те, кто был приглашен императором, отправились к нему на ужин; Алексей и все его разнообразные гости были так приветливы и ласковы друг с другом, что трудно было поверить, будто несколько часов тому назад могли свершиться опасные изменнические замыслы.
Отсутствие графини Бренгильды в течение всего этого дня, богатого происшествиями, немало удивило императора и его приближенных, знавших, как она предприимчива и как ее должен интересовать исход поединка. Берта заранее известила графа, что волнения последних дней так подействовали на его супругу, что она вынуждена остаться в своих покоях.
Сообщив своей верной жене о том, что он цел и невредим, доблестный рыцарь присоединился затем к участникам пиршества во дворце и вел себя так, словно ничто и не напоминало ему о вероломном поступке императора на предыдущем пире. К тому же он знал, что сопровождавшие Танкреда рыцари не только внимательно следили за домом, где жила Бренгильда, но и поставили надежную стражу вблизи Влахерна, которая должна была охранять как их отважного вождя, так и графа Роберта, всеми почитаемого участника крестового похода.
Европейские рыцари, как правило, не позволяли недоверию смущать их после окончания распри — то, что однажды прощено, следует забыть, ибо оно уже не может повториться, но в результате событий этого дня в Константинополе скопилось слишком много войска, и крестоносцам надлежало соблюдать особую осторожность.
Само собой разумеется, что вечер прошел без всяких попыток повторить в зале для совещаний церемониал с Соломоновыми львами, который закончился в прошлый раз таким недоразумением. Было бы, несомненно, гораздо лучше, если бы могущественный властитель Греции и доблестный граф Парижский объяснились друг с другом с самого начала, ибо, по зрелом размышлении, император пришел к выводу, что франки не из тех людей, на кого могут произвести впечатления какие-то механизмы и тому подобные безделицы: то, чего они не понимают, вызывает у них не трепет ужаса и не восторг, а, напротив, гнев и возмущение. Граф же, со своей стороны, заметил, что нравы восточных народов отнюдь не соответствуют тем жизненным правилам, к которым он привык: греки были куда меньше проникнуты духом рыцарства и, как он сам говорил, недостаточно разделяли его поклонение Владычице сломанных копий. Несмотря на это, граф Роберт понимал, что Алексей Комнин — мудрый властитель и тонкий политик; возможно, в его мудрости была слишком большая доля хитрости, но без нее он не смог бы так искусно сохранять власть над умами своих подданных, необходимую и для их блага и для него самого. Посему граф решил спокойно выслушивать все любезности, равно как и шутки императора, чтобы новой ссорой, вызванной неверным толкованием слов Алексея или какого-нибудь придворного обычая, не нарушить согласия, сулившего христианскому воинству большую пользу. Граф Парижский придерживался этого благоразумного решения весь вечер, хотя далось оно ему нелегко, ибо не вязалось с его вспыльчивым и пытливым нравом; он всегда доискивался точного значения каждого слова, с которым к нему обращались, и тотчас же вспыхивал, если ему казалось, будто оно содержит умышленное или даже неумышленное оскорбление.
Глава XXXIV
Граф Роберт Парижский вернулся в Константинополь только после взятия Иерусалима; оттуда он, вместе с женой и теми из своих соратников, которых пощадили в этой кровопролитной войне меч и чума, пустился в обратный путь на родину. По прибытии в Италию граф и графиня прежде всего пышно отпраздновали свадьбу Хирварда с его верной Бертой, несомненные права которых на привязанность доблестной четы теперь еще умножились благодаря преданной службе Хирварда в Палестине и заботливому уходу Берты за графиней в Константинополе.
Что касается судьбы Алексея Комнина, мы можем узнать о ней из пространного труда его дочери Анны, которая представила его там героем, одержавшим, по словам порфирородной сочинительницы, множество побед с помощью не только оружия, но и расчета: «Иные битвы он выиграл благодаря одной лишь смелости, но случалось, что он был обязан своим успехом военным хитростям. Он снискал себе величайшую славу тем, что не отступал перед опасностью, сражаясь рядом с простыми воинами и бросаясь с непокрытой головой в самую гущу вражеского войска. Бывали, однако, и такие случаи, — продолжает высокоученая царевна, — когда он завоевывал победу, делая вид, что охвачен паникой, и даже прикидываясь, будто спасается бегством. Короче говоря, он умел добиваться удачи, и отступая перед неприятелем и преследуя его; а когда враги, казалось, уже сбивали его с ног, снова вставал перед ними во весь рост, напоминая военное орудие, называемое „подметные каракули“, которое, каким бы образом его ни бросить наземь, всегда падает острием кверху.
Справедливости ради мы должны показать здесь, как защищается царевна от обвинений в пристрастности.
«Я должна еще раз опровергнуть многочисленные упреки в том, что описать жизнь моего отца меня побудила естественная любовь к родителям, навеки запечатленная в сердцах детей. Нет-, не привязанность к тому, кто даровал мне жизнь, а сами события заставили меня рассказать о них так, как я это сделала. Разве человек не может чтить память своего отца и в то же время любить правду? Я никогда не стремилась в своем труде к какой-либо иной цели, кроме описания того, что было на самом деле. Имея это в виду, я и избрала своим предметом жизнеописание замечательного человека. Неужели то обстоятельство, что он был моим родителем, должно пойти мне во вред и лишить меня доверия читателя? Справедливо ли это? Были случаи, когда я дала немало веских доказательств того, сколь горячо я принимала к сердцу интересы отца, и тот, кто знает меня, никогда в этом не усомнится; но здесь я ограничила себя нерушимой верностью истине, и совесть никогда не позволила бы мне отступить от нее во имя того, чтобы возвеличить деяния моего отца»
note 40.
Мы сочли себя обязанными привести эти строки, чтобы отдать должное прекрасной бытописательнице; мы хотим также привести отрывки из описания смерти Алексея Комнина, охотно при этом признавая, что, говоря о свойствах, которые были присущи царевне, наш Гиббон почти всегда проницателен и справедлив.
Анна Комнин неоднократно утверждала, что истина без прикрас и оговорок ей дороже, чем память покойного отца. Тем не менее, Гиббон совершенно прав, когда пишет следующее:
«Вместо простоты слога в повествовании, естественно вызывающей доверие, мы находим на каждой странице искусную и напыщенную риторику, а также стремление показать свою ученость, которые выдают женское тщеславие автора. Подлинную натуру Алексея заслоняет туманное созвездие его добродетелей, а обилие чрезмерных восхвалений и оправданий заставляет нас усомниться в правдивости историка и достоинствах героя. Однако мы не можем отказать в справедливости и глубине замечанию Анны Комнин, что и своими неудачами и своей славой император был обязан господствовавшей в те времена смуте и что небесное правосудие, вкупе с пороками предшественников Алексея, именно в период его царствования обрушило на империю все бедствия, какие только могут постигнуть приходящее в упадок государство»
note 41.
Отсюда проистекает уверенность царевны в том, что некие знамения, небесные и земные, были правильно истолкованы прорицателями и действительно возвещали смерть императора. Таким образом, Анна Комнин отнесла на счет своего отца те явления, которые, по мнению древних историков, показывали, что сама природа дает нам знать об уходе какого-то великого человека из мира сего; впрочем, царевна не преминула сообщить своим читателям-христианам, что отец ее не верил во все эти предсказания и даже при описанном ниже необыкновенном происшествии не изменил своим убеждениям. Оставшаяся со времен язычества великолепная статуя на порфировом цоколе, которая держала в руке золотой скипетр, была опрокинута бурей. Все сочли это предзнаменованием смерти императора, но сам он, однако, решительно отверг эту мысль.
— Фидий и другие великие ваятели древности умели удивительно верно воспроизводить человеческое тело, — сказал он, — но предполагать, что эти произведения искусства обладают способностью предсказывать будущее, значит приписывать их создателям могущество, присущее одному лишь всевышнему, который недаром изрек: «Ниспосылаю смерть и дарую жизнь я».
В последние свои дни император тяжко страдал от подагры, происхождение которой занимало умы многих ученых, в том числе и Анны Комнин. Несчастный больной был так ею изнурен, что когда императрица заговорила с ним о том, чтобы привлечь к составлению его жизнеописания авторов, прославленных своим красноречием, он сказал с естественным презрением к подобной суетности:
— События моей горестной жизни должны скорее вызывать слезы и сетования, нежели похвалы, о которых ты говоришь.
— Когда к подагре прибавилось удушье, все средства врачевания оказались такими же тщетными, как молитвы, возносившиеся монахами и духовенством, равно как и щедрая милостыня, раздаваемая всем без разбора. Император несколько раз подряд лишался чувств, что явилось зловещим предзнаменованием близкого удара; вслед за тем пришли к концу царствование и жизнь Алексея Комнина, монарха, чьи намерения были столь возвышенны, что, невзирая на все приписываемые ему недостатки, его по праву можно считать одним из лучших властителей Восточной империи.
Перестав на время кичиться своей ученостью, царевна Анна как простая смертная начала рыдать и, вопить, рвать на себе волосы и царапать лицо; тем временем императрица Ирина сбросила царский наряд, обрезала волосы, сменила пурпурные сандалии на черные траурные башмаки, а ее дочь Мария, тоже вдовствующая, подала матери одно из своих черных одеяний.
«В ту самую минуту, как она его надела, — говорит Анна Комнин, — император испустил дух, и солнце моей жизни закатилось».
Мы не станем приводить далее ее сетования. Она укоряет себя в том, что пережила не только отца, этот светоч всей земли, но и Ирину, отраду Востока и Запада, а также собственного супруга.
«Меня охватывает негодование при мысли о том, что моя душа, исстрадавшаяся от такого потока несчастий, все еще благоволит оживлять мое тело, — говорит царевна. — Разве я не холодней, не бесчувственней, чем сами скалы? И разве не права судьба, подвергая столь тяжким испытаниям ту, что смогла пережить таких родителей и такого мужа? Однако закончим сие жизнеописание и не станем более утомлять читателей бесплодными и горькими жалобами».
Заключив, таким образом, свой труд, она добавляет следующие строки:
Лишь, пробил Алексея смертный час,Дочь об отце прервала свой рассказ,
Приведенные отрывки, надо полагать, дадут читателям достаточное представление о подлинной натуре августейшей бытописательницы. Нам остается сказать еще несколько слов о других лицах, упомянутых в ее труде и избранных нами в качестве героев описанных выше драматических событий.
Почти нет сомнений в том, что граф Роберт Парижский, — человек весьма примечательный, о чем говорит та смелость, с какой он уселся на трон императора, — действительно занимал высокое положение; по мнению ученого историка Дюканжа, именно он был родоначальником династии Бурбонов, так долго правившей Францией. Видимо, он вел свой род от графов Парижских, которые доблестно защищали этот город от норманнов, и был предком известного всем Гуго Капета. Касательно последнего существует немало противоречивых мнений; одни считают, что он потомок некоей саксонской фамилии, другие — святого Арнульфа, епископа Альтекского, третьи — Нибелунгов, четвертые — герцога Баварского, пятые — побочного сына императора Карла Великого.
Во всех этих соперничающих между собой родословных присутствует, занимая различные положения, упомянутый Роберт, прозванный Сильным, владетель графства, носившего странное название Иль-де-Ф. ранс, главным городом которого был Париж. Анна Комнин, описавшая, как этот надменный военачальник дерзостно сел на трон императора, поведала нам и о том, как тяжело, почти смертельно, он был ранен в битве при Дорилее из-за того, что пренебрег советами ее отца, имевшего опыт в войнах с турками. Если какой-либо исследователь старины пожелает досконально изучить этот предмет, мы рекомендуем ему обратиться к подробной «Родословной царствующего дома Франции», составленной покойным лордом Эшбернемом, а также к примечанию Дюканжа об историческом труде царевны, стр. 362, где он доказывает, что ее «Роберт Парижский, высокомерный варвар» и «Роберт, по прозванию Сильный», считающийся предком Гуго Капета, — одно лицо. Следует справиться также у Гиббона — том XI, И французский ученый и английский историк равным образом склонны видеть ту церковь, которую мы назвали храмом Владычицы сломанных копий, в церкви, посвященной святому Друзу, или Дрозену, Суассонскому; считалось, что этот святой имел особое влияние на исход сражений и решал его в пользу того из противников, кто проводил ночь перед боем у его алтаря.
Из уважения к полу одной из героинь нашего повествования автор предпочел святому Друзу Владычицу сломанных копий, считая, что она больше подходит в качестве покровительницы амазонкам, которых было немало в те времена. Например, Гета, жена грозного воителя Роберта Гискара, подарившая миру целое поколение сыновей-героев, сама была амазонкой и сражалась в первых рядах норманнов; о ней неоднократно упоминает и наша августейшая писательница Анна Комнин.
Читатель, конечно, не сомневается, что Роберт Парижский выделялся среди своих соратников крестоносцев. Он стяжал себе славу у стен Антиохии, но в битве при Дорилее был так тяжко ранен, что не смог принять участие в самом величественном событии похода. Зато его героической супруге выпало великое счастье подняться на стены Иерусалима и, таким образом, исполнить и свой и мужнин обет. Произошло это более чем своевременно, ибо, по мнению лекарей, граф был ранен отравленным оружием и лишь воздух родины мог полностью его исцелить. Прождав некоторое время в тщетной надежде, что терпение поможет ему избежать этой неприятной необходимости — или того, что ему представили как необходимость, — граф Роберт покорился ей и вместе с женой, верным Хирвардом и другими спутниками, подобно ему утратившими способность участвовать в боях, отбыл морем в Европу.
На легкой галере, приобретенной за немалые деньги, они благополучно перебрались в Венецию, а из этого прославленного города — в родные края, истратив при этом ту скромную долю военной добычи, которая досталась графу при завоевании Палестины.
Граф Парижский оказался счастливее большинства участников похода — за время его отсутствия соседи не захватили его земель. Все же слух о том, что он лишился здоровья и больше не может служить Владычице сломанных копий, побудил некоторых честолюбцев или завистников из числа этих соседей на пасть на его владения, но мужество графини и решимость Хирварда преодолели их алчность. Менее чем через год здоровье полностью вернулось к графу; он снова стал надежным покровителем своих вассалов и несокрушимой опорой властителей французского престола. Последнее обстоятельство позволило ему оплатить свой долг Хирварду щедрее, чем тот ожидал или надеялся. Теперь графа почитали за ум и прозорливость не менее, чем за неустрашимость и доблесть, проявленные им в крестовом походе; поэтому французские монархи неоднократно поручали ему улаживать запутанные и спорные дела, связанные с владениями английского престола в Нормандии. Вильгельм Рыжий, высоко ценивший достоинства Роберта Парижского, понимал, насколько важно приобрести его расположение; узнав, что он хотел бы помочь Хирварду вернуться в отчизну, Вильгельм воспользовался случаем — или сам создал таковой — и, отобрав у какого-то мятежного рыцаря обширные владения, пожаловал их затем нашему варягу; эти владения прилегали к Нью-Форесту, где некогда скрывался отец Хирварда. Там, как утверждает молва, потомки храброго воина и его Берты жили из поколения в поколение, стойко выдерживая превратности времени, которые столь часто оказываются роковыми для более знатных семей.
КОММЕНТАРИИ
По всей вероятности, первоначальный замысел романа в самых общих чертах восходит к 1826 году. Об этом свидетельствует запись в дневнике, внесенная Скопом против 19 февраля: «Обеспокоенный обильно нахлынувшими прихотями воображения и легким сердцебиением, читаю Хронику доброго рыцаря мессира Жака де Лалена — историю любопытную, хотя и однообразную из-за постоянных описаний похожих друг на друга сражений, изображаемых все одними и теми же фразами. Словно перемываешь горы песка ради крупицы золота… Что-нибудь можно будет, очевидно, сделать из повести о рыцарской доблести, о том, как Жак де Дален выходил на „поединок честолюбия“ каждое первое число месяца на протяжении года».
Скотт разумел «Книгу деяний» фламандского воина Жака де Лалена (1420 — 1453), изданную во Франции в XVII столетии. На службе у бургундского герцога Филиппа Доброго этот воин был посвящен в рыцари Золотого Руна за то, что не знал поражений в «поединках честолюбия» (pas d\'armes). По условиям такого состязания одинокий рыцарь обязан был скрестить оружие с любым соперником, пожелавшим бросить вызов защитнику места.
Состязания происходили в окрестностях Шалона-на-Соне, возле фонтана, прозванного Фонтаном слез. Засады, которые граф Роберт и Бренгильда устраивали всем странствующим рыцарям у часовни Владычицы сломанных копий, продолжают или, точнее говоря, предвосхищают традицию Жака де Лалена.
Непосредственно к работе над романом Скотт приступил осенью 1830 года Он писал медленно и трудно, стесненный, по его словам, «досадными обстоятельствами политики и болезни». В мае 1831 года произошел эпизод, который, по-видимому, ускорил кончину писателя. На парламентских выборах в Джедбурге, куда он явился, чтобы голосовать за кандидата тори, демонстранты встретили его яростными угрозами и выкриками; «Бей сэра Вальтера!» Их возмущение было вызвано неоднократными выступлениями Скотта против намечавшейся парламентской реформы. Еще ранее, в ноябре предыдущего года. Скотта поразил второй апоплексический удар. Окружавшие его лица (личный секретарь Ледлоу, издатели Баллантайн и Кэделл) говорили о том, что Скотт утратил умственные способности и остатки дарования, и советовали ему вовсе отказаться от творчества, с тем чтобы заняться, например, составлением каталогов для друзей-библиофилов. Баллантайна особенно волновали возможные убытки при издании «Графа Роберта». Взбешенный твердым отказом Скотта прекратить работу над романом, Баллантайн написал ему письмо, в котором, не заботясь о выражениях, заявил, что первые главы «Графа Роберта» «решительно слабее всего когда-либо написанного этим пером». Судя по записям в дневнике, Скотт весьма болезненно воспринимал эти выпады.
Роман был закончен ранней осенью 1831 года и опубликован вместе с «Замком Опасным» в четвертой серии «Рассказов трактирщика» в ноябре того же года.
Эпиграфом к «Графу Роберту Парижскому» Скотт избрал слова из поэмы Байрона «Дон-Жуан» (песнь пятая, строфа третья)!
Софии купол, гордые снегаОлимпа, и военные фрегаты,И рощи кипарисов, и луга -Я эти страны пел уже когда-то:Они уже пленяли, не таю,Пленительную Мэри Монтегью.
(Перевод Т. Гнедич.)
Обостренный интерес Скотта как мыслителя и художника к эпохе крестовых походов объяснялся тем, что в его глазах конфликт двух цивилизаций — восточной и западной — представлял собой переломный, имевший важные последствия момент истории.
Художественная интерпретация сущности такого конфликта таила в себе неисчерпаемые творческие возможности. Исторический фон повествования и некоторые детали интриги могли быть заимствованы из авторитетных трудов крупнейшего английского историка Эдуарда Гиббона (1737 — 1794) и его последователя Чарлза Миллса (1788 — 1826), автора «Истории крестовых походов» и «Истории рыцарства», а также из комментированного знаменитым французским лингвистом и византиноведом Шарлем Дюканжем (1610 — 1688) латинского издания «Алексиады». Многотомный труд Гиббона «История упадка и гибели Римской империи» (1776 — 1788) оставался для Скотта и его современников важнейшим источником сведений о Греческой империи. Между тем Гиббон, как и другие историки эпохи Просвещения, рассматривал средние века как эпоху глубокой политической и нравственной косности, претящего разуму застоя общественной жизни.
С его точки зрения, Византия явилась воплощением наиболее отрицательных сторон средневековья — церковного мракобесия и фанатизма, тирании восточного типа с постыдным культом раболепия и бессмысленной помпезностью придворного этикета. Он полагал, что ум и воля византийцев расточались в бесплодных схоластических и богословских спорах, жалких интригах и заговорах. «Обреченные рабы тщеславия и предрассудков», как их называл Гиббон, не могли создать долговечные культурные ценности. Находясь на идеалистических позициях, он ошибочно рассматривал историю Византии как продолжение упадка Западной Римской империи. Основной причиной кризиса Греческой империи Гиббон считал пагубное воздействие христианства, искоренившего «мужественную силу языческого Рима» и вытеснившего «исконный дух римских доблестей».
Однако представления эти во многом расходились с исторической правдой. Окруженная со всех сторон врагами — турками, арабами, половцами и другими, Византийская империя вынуждена была полагаться не столько на силу оружия, сколько на утонченное искусство своих дипломатов. Рост феодальной оппозиции внутри государства вынуждал императорскую власть хитроумно лавировать, учитывая соотношение сил, и прибегать к подкупам, тайным расправам и лицемерным посулам. Богословские споры и репрессии против еретиков имели более серьезное значение, чем это представлялось Скотту. Острая классовая борьба в империи принимала форму религиозного конфликта. Форму манихейской ереси приняло мощное народное движение против деспотии и феодально-церковного угнетения. Изображая ортодоксальную нетерпимость Алексея Комнина, каравшего невежественных еретиков.
Скотт прежде всего характеризовал психологию этого монарха, Однако в исторической действительности Описанный конфликт имел серьезные социальные основания Именно в эту эпоху наступил расцвет византийской культуры и науки Греческие историки, изучавшие памятники античной мысли, оказали неоценимую услугу позднейшим европейским гуманистам, передав им по наследству накопленные знания. И в эту эпоху и в предыдущие века выходцы из Византии (например, создатели славянского алфавита Кирилл и Мефодий) несли свою культуру народам других стран. Описывая столкновение крестоносцев с Византией, Скотт преувеличивает отсталость и слабость греческих подданных с их пристрастием к показному блеску по сравнению с грубоватой отвагой рыцарей и непреклонным прямодушием варягов. В нравственном отношении византийцы нимало не уступали потомкам варваров, зато греческая образованность намного превосходила европейскую.
Воззрения Скотта на сущность христианства расходились с концепцией Гиббона. Консервативные тенденции, которым Скотт отдавал дань, особенно в последний период жизни, подразумевали признание облагораживающей роли христианства в общественном развитии. Так возникло в романе противопоставление истинно христианских идеалов крестоносцев фактическому безверию греков, педантически озабоченных формальными обрядами богослужения. Достаточно вспомнить в этом смысле последний разговор Агеласта с Бренгильдой (гл. XXV) и нелепую гибель философа, которая воспринимается как небесное возмездие за его кощунство.
Обильно черпая сведения об исторических событиях, а также колорит эпохи из «Алексиады», Скотт все же относился с предубеждением к этому труду Анны Комнин. Глава IV, в которой описано «ритуальное чтение» в покоях Анны, представляет собой пародию на выспренний, цветистый слог ученой принцессы. Между тем было бы несправедливо рассматривать «Алексиаду» лишь как бессодержательное риторическое упражнение — панегирик императору. Написанная образованнейшей женщиной того времени, хроника эта является весьма ценным документом византийской истории.
Прямое соответствие находит в романе эпизод ленной присяги крестоносцев Алексею Комнину, подробно изложенный в «Алексиаде». Своему герою, не имевшему исторического прототипа, Скотт приписывает дерзкий поступок французского рыцаря, имя которого не упоминается в византийской хронике. Однако не следует, разумеется, искать в романе точного воспроизведения фактов византийской истории. Создавая увлекательное повествование с острой и напряженной интригой, Скотт видоизменил некоторые события и нарушил их хронологическую последовательность. Так, например, попытка дворцового переворота, составляющая кульминацию романа, приурочена к 1096 году. На самом же деле Анна Комнин и ее муж Никифор Вриенний пытались захватить престол двадцать два года спустя, уже после смерти императора Алексея.
Этот заговор, направленный против законного наследника, сына Алексея Иоанна, не увенчался успехом, и Анна была вынуждена удалиться в изгнание, где трудилась над историей царствования отца. Во время же Первого крестового похода Анна едва достигла отроческих лет. Но, разумеется, роман Скотта — это тонкая композиция, где исторические факты служат канвой драматической фабулы, укрепленной психологическим и бытовым правдоподобием, всегда составлявшим сильную сторону дарования Скотта.
В последние годы жизни Скотт отчетливо сознавал иллюзорность компромисса между нынешними социальными отношениями и прежним, отмиравшим укладом добуржуазной эры. Горечь утраченной иллюзии нашла выражение в «Графе Роберте Парижском», где фантазия писателя воскрешает и расцвечивает давнее прошлое, которое стало несбыточной, но полной обаяния легендой.
Восточная экзотика и романтика рыцарских подвигов преобладают в романе над общественно-историческим анализом. Таково существенное различие между поздней прозой Скотта и его романами шотландского цикла.
Характеристика действующих лиц в «Графе Роберте» выполнена в обычной для Скотта реалистической манере. Представители обоих лагерей — крестоносцы и греки — наделены характерами, соответствующими их социальным условиям и психолошческому складу. Варяг Хирвард продолжает галерею «промежуточных» героев, не связанных убеждениями или иными интересами ни с одной из противостоящих друг другу группировок. «Честный и здравомыслящий» Хирвард имеет черты сходства с Уэверли, Мортоном, Осбалдистоном, Айвенго и другими характерными героями Скотта. Его промежуточное положение подчеркнуто в романе тем, что он чужестранец, наемник, презирающий коварных и лицемерных греков и ненавидящий захватчиков-норманнов.
Элементы фабулы были заимствованы Скоттом не только из «Хроники» Жака де Лалена, «Алексиады» и сочинения Гиббона.
Например, история злополучного Урсела, некогда оспаривавшего власть у императора и заточенного в темницу, напоминает историю шекспировского короля Лира.
Хотя последний роман Скотта, измученного болезнью и остро переживавшего политические осложнения, нельзя поставить наравне с его прежними творениями, необходимо помнить о том, что «Граф Роберт Парижский» и поныне представляет собой уникальное в европейской литературе художественное воспроизведение фактов византийской истории, выполненное великим писателем.
ПРИМЕЧАНИЯ
«Ирина», акт I. — Стихотворные фрагменты, предпосланные главам I, II, III, V, VI, VIII, IX, X, XI, XII, XVI, XVII, XX, XXIV, XXV, XXVI, принадлежат самому Скотту. «Не подлежит сомнению, — писал известный комментатор поэзии Скотта Дж. Робертсон, — что из всех произведений Скотта эпиграфы и стихотворные отрывки в романах наиболее трудно подготовить к печати. Его манера снабжать главы эпиграфами была, по существу, рассчитана, если не предназначена, для того, чтобы привести в недоумение читателя и редактора. По крайней мере он с достаточной откровенностью признавал, что „эти отрывки иной раз цитировались по книге, иногда на память, но большей частью представляют собой чистую выдумку“. Он просто-напросто обманывал читателя, когда именовал эти выдумки „старинной пьесой“ или приписывал их какому-либо безымянному сыну муз; однако его хитроумные замыслы заходили еще дальше, когда он сочинял стихи от имени известных поэтов. Но даже это не было пределом его фантазии. Он придумал по крайней мере дюжину заглавий несуществующих поэм и делал вид, будто берет из них выдержки.
Кроме этого, я подозреваю, что он также выдумал двух или трех поэтов, чтобы приписать им собственные вирши» (Poetical Works of Sir Walter Scott, compiled and edited by J. L. Robertson, London, 1908, p. 3). Придумывая заглавие несуществующей драмы, Скотт, вероятно, имел в виду супругу византийского императора Льва IV Исаврянина (775 — 780), которая отличалась красотою и умом, а также властолюбием и своеволием. После смерти мужа управляла государством, но была свергнута в 802 г, и спустя год умерла в ссылке на острове Лесбосе, Стр. 8, .. у природы существуют свои законы… — Изложенная здесь концепция восходит к теории эволюционного развития живого мира, которую развил в своем труде «Философия зоологии» французский естествоиспытатель Жан Ламарк (1744 — 1829).
В одной прелестной восточной сказке… — Этот сюжет был заимствован Скоттом из сборника английского писателя Дж. Ридли «Сказки о джиннах, или Увлекательные поучения Орама, сына Азмаура? ) (1825).
… отдал бы предпочтение городу Константина… — Константинополь был основан римским императором Константином, прозванным Великим (306
— 337), в 324 г, на месте древней греческой колонии Византии (по названию этой колонии Восточную Римскую империю стали именовать Византийской) и в мае 330 г, стал столицей империи. Константин перенес столицу империи в Константинополь, так как к тому времени Рим утратил свое прежнее экономическое и политическое значение. Стремясь укрепить и отстроить новую столицу, Константин перевез в нее из разных городов и стран замечательные памятники античного искусства (напр. Змеиную колонну из Дельф в Греции, Пурпурную колонну из Рима, множество статуй из Верхнего Египта и др.).
… получилось, что в этот критический период результаты великой религиозной перемены в стране… — Согласно некоторым историческим источникам, в 313 г. Миланским эдиктом императоры Константин и Лициний допустили свободное исповедание христианства в империи. Этот эдикт был вызван необходимостью политического укрепления империи в период ее кризиса.
Политическое единодержавие дополнялось и религиозным единством.
… превратившись в 324 г… — Скотт ошибся: Константинополь был объявлен столицей империи в 330 г.
В 1080 году Алексей Комнин взошел на императорский трон… — Эпоха господства династии Комнинов (1057 — 1185, с перерывом в 1059 — 1081 гг.) явилась последним периодом расцвета Греческой империи. Эта эпоха характеризовалась значительным оживлением торговли и промышленности в государстве, ослаблением его экономической зависимости от Венецианской республики. При Комнинах успешно развивалась культурная жизнь страны, изучались памятники античной литературы и философии. Вместе с тем империю продолжали раздирать внутренние противоречия, вызванные усилением социального гнета и движением широких народных масс. Император Алексей I Комнин (1081 — 1118) вступил на трон после ожесточенной борьбы и смуты. Будучи талантливым дипломатом и политическим деятелем, он с помощью половцев разбил печенегов, сумел заключить мир с турками-сельджуками, союз с Венецией и германским императором Генрихом IV. С переменным успехом Алексей Комнин воевал с норманским герцогом Робертом Гискаром. Положение империи несколько стабилизировалось ко времени Первого крестового похода. Алексею Комнину удалось принудить крестоносцев передать под власть Византии значительную часть Малой Азии, отвоеванную у турок.
Гиббон.
Пульхерия (398 — 453) — дочь императора Аркадия и сестра императора Феодосия II. В 450 г., после смерти брата, стала императрицей.
Петр Пустынник — Петр Амьенский, прозванный Пустынником (ок. 1050
— 1115), французский монах-проповедник. Был одним из руководителей крестьянского ополчения в Первом крестовом походе (1096 — 1099). В 1096 г, возглавил стихийное движение французской бедноты. После разгрома ополчения турками-сельджуками Петр Амьенский присоединился к походу рыцарей.
… прославленным Боэмундом Антиохийским… — Боэмунд I (1065 — 1111), старший сын Роберта Гискара, князь Тарентский (Южная Италия), сражался против императора Алексея Комнина, а впоследствии участвовал в крестовом походе. Свой титул получил после завоевания Антнохии в 1098 г. Вернувшись из похода, он снова развязал войну с Византией, но после неудачной осады Диррахия (Дураццо; современное название — Дуррес) в 1108 г, вынужден был заключить невыгодный мир.
… в его отношении к манихеям или к павликианам… — Манихеи — последователи уроженца Месопотамии Сураика, по прозвищу Мани («дух», «ум»), основавшего в III в, религиозно-философскую секту, которая исповедовала учение о добре и зле как о двух безусловно самостоятельных первоначалах, отражая незрелые формы идеологии крестьянских масс. Ортодоксальная христианская церковь признавала это учение еретическим. Павликиане — приверженцы крупнейшего религиозно-мистического дуалистического учения в Византии (VI — IX вв.), близкого манихейству. Свое название это учение получило, по всей вероятности, от имени одного из раннехристианских еретиков Павла Самосатского.
Константин Палеолог — Константин ХII, последний византийский император (1449 — 1453).
Золотые ворота Константинополя — триумфальная арка в Константинополе, воздвигнутая в 388 г, в честь победы императора Феодосия I (379 — 395) над Максимом, его соперником в борьбе за императорскую власть.
Феодосии I, прозванный Великим… — См. предыдущ, прим.
Феодосию I признавшему христианство государственной религией, удалось в последний раз соединить на короткий срок обе половины империи, которая после его смерти окончательно распалась.
Варяги — наемники-скандинавы, служившие в IX — XI вв, русским князьям и греческим императорам в составе специальных дружин. Полагают, что слово «варяг» восходит к скандинавскому «варар» (клятва), что подчеркивает отношение дружинника к нанявшему его князю. В своих комментариях к роману Скотт подробно объясняет значение и происхождение варяжских дружин, ссылаясь на труды французских, итальянских, англо-норманских и других историков.
Преторианская гвардия в Риме. — Имеются в виду солдаты императорской гвардии, которая с I в, принимала участие в дворцовых переворотах.
… от Эльсинорского пролива в проливы Света и, Абидоса. — Эльсинорским проливом называется самая узкая часть Зундского пролива, отделяющего Данию от Швеции. На берегу пролива стоит Эльсинорский замок, где происходит действие трагедии Шекспира «Гамлет». Сеет и Абидос — два древних города во Фракии, противостоящие друг другу по обоим берегам Геллеспонта (Дарданелл), С этими городами связано множество преданий.
Туле — в представлении древних греков крайняя северная земля в Атлантическом океане (иногда отождествлялась с Исландией или Норвегией). Отсюда выражение — ultima Thulfit, (крайняя Туле, то есть предел обитаемого мира).
… ссылками на византийских историков… — По всей вероятности, Скотт имеет в виду, помимо Анны Комнин, таких выдающихся византийских историков XI — XIII вв., как Никифор Вриенний, Иоанн Киннам, Никита Хониат (Акоминат) и Никифор Влеммид.
Виллардуен Жоффруа (ок. 1164 — 1212) — французский государственный деятель и полководец, автор хроники «Завоевание Константинополя» — первого исторического сочинения на французском языке. Виллардуен сам принял участие в Четвертом Крестовом походе и взятии Константинополя (1204).
Дюканж.
Кастор — в греческом мифе сын Зевса. В древней Спарте вместе со своим братом Поллуксом считался, покровителем гимнастики и искусным кулачным бойцом.
Фидий и Пракситель — великие древнегреческие скульпторы (V — IV вв, до н.э.).
Истмийские игры — греческий праздник в честь Посейдона, отмечавшийся раз в два года на Истме (Коринфский перешеек), где находился храм Посейдона. Праздник состоял из гимнастических, конных и музыкальных состязаний. Согласно наиболее распространенному варианту мифа, Истмийские игры была учреждены героем Тесеем.
… из восточной сказки… — Имеется в виду «Повесть о царе Шахрамане, сыне его Камар-аз-Замане и царевне Будур» из «Книги тысячи и одной ночи» (ночи 170 — 249).
Кидн. — Так называлась в древности горная река в Киликии (Малая Азия).
Поллукс
…»непоколебимые римляне сотрясали, мир»… — Цитата из «Энеиды» Вергилия (I, 1).
… века более богатого, нежели бронзовый. — В представлении древних бронзовый (медный) век пришел на смену золотому и серебряному
— эпохам блаженной жизни людей. Третье поколение жило в медных жилищах, не знало земледелия и добывало пропитание грабежом и насилием.
Назареяне (назареи) — первые христиане из иудеев, По преданию, Христос провел детство в Назарете.
Ликург — легендарный законодатель древней Спарты.
… со времен замечательного центуриона Сизифа. — Здесь это имя вымышленное.
Митилены — в древности самый важный город на острове Лесбосе в Греции. В начале средних веков название Митилен перешло на весь остров.
Аргус — в греческой мифологии стоглазый великан, котором усыпил и убил бог Гермес. Богиня Гера поместила глаза Аргуса на хвосте павлина.
Таковы были разбойники древности, все эти Диомеды, Коринеты, Синиы, Скироны, . Прокрусты., . — Диомед, — в греческом мифе фракийский царь, который кормил своих свирепых коней мясом попадавшихся в его руки путников. Перифет, сын бога Гефеста, прозванный Коринетом (дубиноносцем), дубиною убивал проходящих путников. Синн (Синнид), по прозвищу Питиокампт (сгибатель сосен), ловил путников, привязывал их к вершинам согнутых сосен и, отпустив деревья, разрывал людей пополам. Скирон грабил прохожих, заставлял их мыть себе ноги и сталкивал с утеса. О Прокрусте рассказывалось, что он укладывал схваченных им путников на ложе («прокрустово ложе»), Если они были малы для этого ложа, Прокруст растягивал их, если велики, то отрубал им ноги. Коринет, Сини, Скирон и Прокруст были побеждены и убиты героем Тесеем.
Клянусь святым Георгием… — В житии рассказывается, будто Георгий Победоносец был солдатом римского императора Диоклетиана (IV в.); замученный и казненный за переход в христианство, он был причислен церковью к лику святых. Со времени крестовых походов считался покровители!
Англии.
… это Ахилл гонится за Гектаром вокруг стен Илиона… — В «Илиаде» рассказывается, что Ахилл, сын мирмидонского царя Пелея и морской богини Фетиды, непобедимый герой, перестал принимать участие в Троянской войне, потому что поссорился с Предводителем греков Агамемноном. Однако, потрясенный гибелью своего друга Патрокла, убитого троянским героем Гектором, Ахилл поклялся отомстить и примирился с Агамемноном.
Ахилл отогнал троянцев и убил Гектора. Троя иначе называется Илионом в честь Ила, царя дарданов, сына Троя и Каллирои, построившего этот город.
Беотия — самая обширная из областей средней Греции. Ее жителей считали ограниченными, туповатыми людьми.
Грамматикам того времени… — В Греции и Риме грамматиками называли ученых, занимавшихся толкованием литературных произведений.
… когда английская армия еще не была перестроена герцогом Йоркским. — Имеется в виду Фредерик Август, герцог Йоркский (1763 — 1827), сын короля Георга III, с 1798 г, главнокомандующий британской армией. Потерпев ряд поражений в войне с Францией, он пытался провести военную реформу.
Протоспафарий (греч. «первый меч») — главный телохранитель императора.
Никанор (греч.) — победитель, Гемптон — в описываемое время небольшой город на Темзе, вблизи Лондона, ныне район британской столицы.
Лаодикея — название нескольких греческих городов в Азии, здесь — вымышленное.
Святой Георгий Каппадокийский. — Каппадокия — древнее название области на востоке Малой Азии, где в средние века существовал храм святого Георгия.
… отец разил ею воров норманнов при Гастингсе. — Гастингс — город на южном побережье Англии, где в 1066 г, состоялась битва между англосаксами и норманнами во главе с герцогом Вильгельмом Завоевателем. Одержав решительную победу в этой битве, норманны установили свое господство на острове.
Бухта Золотой Рог — обширная и удобная для стоянки судов константинопольская бухта.
Влахернский дворец и монастырь были сооружены в V в. в западной части Константинополя.
… изваяние, изображавшее две руки… — Над престолами алтарей в византийских храмах укреплялось рельефное изображение святого, благословляющего молящихся.
Анна Комнин (1083 — 1148) — дочь императора Алексея Комнина. Она усвоила византийскую образованность, изучив не только красноречие, поэзию, математику и физику, но и философию Аристотеля и Платона Выйдя замуж за Никифора Вриенния, прославленного полководца и государственного деятеля, Анна тщетно пыталась вместе с ним после смерти отца захватить престол. По смерти мужа удалилась в монастырь. Написанная ею история царствования отца под названием «Алексиада» содержит многие интересные подробности о крестоносцах и принадлежит к лучшим историческим сочинениям византийцев.
Роберт Гискар, то есть Лукавый (1015 — 1085) — норманский вождь, создавший в Южной Италии и Сицилии могучее государство и лишивший Византию всех ее итальянских владений. В 1081 г, он наголову разбил Алексея Комнина при Диррахии. Впоследствии воевал на стороне римского папы Григория VII против германского императора Генриха IV.
Придя в 1084 г, на помощь папе, осажденному в Риме императором, разгромил Генриха IV, но при этом разрушил и разграбил город.
Циники (киники) — последователи философской школы, основанной в IV в, до н.э. учеником Сократа Антисфеном и названной по месту, где происходило их обучение (Киносарг). Циники отвергали нравственные нормы, основанные на общественных условностях, и призывали к «естественному» поведению.
Элефас (Элефант) (греч.) — слон.
Гимнософисты (греч.) — «нагие мудрецы». Так греки называли индийских философов, строгих аскетов, отвергавших даже одежду и проводивших жизнь в созерцании.
Гиперборейцы — по верованиям древних греков, народ, обитавший на Крайнем Севере.
Таранис (Таранн) — дух грозы и бури в религии друидов, жрецов у древних кельтских народов.
… портрету Александра, написанному плохим художником, укравшим кисть Апеллеса. — Имеется в виду, портрет греческого царя Александра Македонского (336 — 323 до н.э.).