Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А ему с вами? Ну, не сердитесь. Вдумайтесь в этого Григоренко. Не сковывайте его психики. Он должен очень хотеть выздороветь. Поставьте перед ним яркую, манящую цель, и пусть ваш Григоренко изо всех сил упрямо, самозабвенно стремится к ней.

Но, кажется, он не убедил Варвару Семеновну.

А с самим Мыколой Иван Сергеевич говорил только раз, и то почти на ходу.

В развевающемся халате, оживленный, шумный, доктор шагал по коридору, перебрасываясь шутками со своими больными. Надя спрыгнула с подоконника.

— Иван Сергеевич, вот тот мальчик. Я рассказывала вам о нем. Его контузило миной. Очень хочет быть моряком. Но…

Она так спешила рассказать все, что задохнулась.

Мыкола несмело поднял лицо. На него смотрели совсем не строгие, жизнерадостные и очень пытливые глаза.

Надя что-то вякнула насчет костылей.

— Тут ведь дело не в костылях, — услышал Мыкола задумчивый, спокойный голос. — Тут дело в том, есть ли у него характер.

Впервые, говоря с Мыколой о его будущем, ему смотрели прямо в глаза, а не косились на его костыли.

Они даже как будто не интересовали Ивана Сергеевича. Он продолжал спокойно всматриваться в мальчика на костылях, что-то обдумывая и взвешивая про себя.

Мыколе представилось, что это какой-то странный молчаливый экзамен.

Сдаст ли он его?

Он услышал тот же задумчивый, неторопливый голос:

— Ты знаешь, Надюша, дело, по-моему, не так уж плохо. Характер у твоего приятеля есть.

Только всего и сказано было Иваном Сергеевичем. Улыбнувшись детям, он зашагал дальше по коридору. Но размышлений и волнений по поводу его слов хватило Мыколе на много дней.



4

Он придумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Наде сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и хотя бы несколько метров пытался пройти без костылей. Делал шажок, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шажок.

Земля под ним качалась, как палуба в шторм. Пот катился градом. Колени тряслись.

Но рот его был сжат. Мыкола заставлял себя думать только об одном: то-то удивится Надя, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? И лихо выбьет чечетку!

Увы, как ни старался, дело не шло. Правильнее сказать: ноги не шли. Руки-то были сильные, на перекладине мог подтянуться десять раз. А ноги не слушались. Как будто вся сила из них перешла в руки.

А Надя, не зная о тренировках, по-прежнему придиралась к нему: почему он вялый, почему невеселый?

— Очень жалеешь себя, вот что я тебе скажу! Это пусть нас другие жалеют. А ты себя не жалей. Ты же сильный, широкоплечий. Вот как хорошо дышишь! Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать.

Да, почти до самого конца она была суровая, требовательная и неласковая.

В тот день они, как всегда, сидели на подоконнике и разговаривали — кажется, о кругосветных путешествиях.

Окно было раскрыто настежь. Внизу по-весеннему клубился-пенился сад. Не хотелось оборачиваться — там, за спиной, вяло шаркали туфлями «ходячие» больные. Коридор был узкий, заставленный шкафами, и очень душный — каждую половицу в нем пропитал опостылевший больничный запах.

И вдруг пахнуло прохладой из сада.

От неожиданности Мыкола откинул голову. Между ним и Надей просунулась ветка миндаля. Это ветер подул с моря и качнул ее, стряхивая лепестки и капли — только что быстрый дождь прошел.

Надя порывисто притянула к себе ветку.

— Какая же ты красавица! — шепнула она, прижимаясь к ней щекой. — Как ты хорошо пахнешь!.. Я бы хотела быть похожей на тебя!..

Она покосилась из-за ветки на Мыколу.

— Будешь меня помнить?

Что она хочет этим сказать? Мыкола заглянул ей в лицо, но она уже отвернулась и смотрела в сад.

— Видишь, какой он сегодня? Белые и розовые цветы — как вышивка крестиком на голубом шелке, правда?

Мыкола посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними видно море, по-весеннему голубое. Такое вот — вышивка, крестик, шелк — могло примерещиться только девочке.

И тем же ровным голосом, каким она говорила о вышивке, Надя сказала:

— Уезжаю завтра.

— Как?!

— За мной приехала мать.

Мыкола сидел оторопев.

А волосы над ухом зашевелились от быстрого взволнованного шепота:

— Ты пиши мне! Хорошо? И я буду. А следующим летом приеду: ты будешь без костылей, а я уже стану хорошо дышать. Но ты пиши.

— Надечка… — сказал Мыкола растерянно.

Но не в натуре Нади было затягивать прощание. Неожиданно для Мыколы она неумело коснулась губами его щеки — будто торопливо клюнула. Потом отпущенная ветка мазнула по лицу и стряхнула на него несколько дождевых капель.

Так и остался в памяти этот первый в жизни поцелуй: ощущением прохладных брызг и аромата, очень нежного, почти неуловимого.

Нади давно уже не было, а Мыкола все сидел на подоконнике, удивляясь и радуясь тому, что с ним произошло…

ДОБРЫЙ ФОНАРЬ

1

Дни после ее отъезда стали странно пустыми. Ничего не хотелось делать, ни с кем не хотелось разговаривать.

По-прежнему пенился за окном сад. Мыкола не хотел видеть сад. И без того все напоминало ему Надю.

Но ведь она вернется через год. Она обещала вернуться.

К тому времени они оба обязательно выздоровеют. Ведь пройдет целый год! И они побегут вдоль аллеи наперегонки, задевая за ветки. А те будут осыпаться белыми и розовыми лепестками и пахнуть так же прохладно, как пахла ветка миндаля, которая протиснулась когда-то в окно из сада…

Но вот за Мыколой приехала мать.

— Не хочу до дому! — сказал сын, стоя перед ней.

— Як цэ так? У больныци хочешь?

— И в больныце не хочу.

— А дэ хочешь?

Мыкола молчал, упрямо нагнув голову.

— Чого ж ты мовчыш? Я кому кажу!

Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.

— Упертый, — горестно сообщила она Варваре Семеновне, присутствовавшей при разговоре.

— Буду у моря жыты, — сказал Мыкола.

— А у кого? Хто тэбэ до сэбэ прыймэ?

Этого Мыкола не знал. Но он никуда не мог отлучиться от своего моря.

Варвара Семеновна смотрела на него с осуждением. И тут из угла дежурки, где тетя Паша перекладывала бинты, вдруг выкатился ее округлый успокоительный говорок.

— Ну, и что ты, милая, расстраиваешься? Невелико дело-то. Хоть и у меня будет жить.

Варвара Семеновна удивилась:

— На маяке?

При слове «маяк» Мыкола поднял голову.

— Мой-то маячником работает, — пояснила тетя Паша матери Мыколы. — Отсюда недалеко, четыре километра. При маяке жилье есть. Нас трое всего: он, я и сынок меньшой. А где трое уместились, там и четвертому уголок найдем.

Мыкола так умоляюще взглянул на мать, что она снова заплакала.

— Ему хорошо у нас будет, — успокоила ее тетя Паша. — Воздуху много, воздух вольный. И на питание не обижаемся. А Варвара Семеновна рядом. Чуть что, будет иметь свое наблюдение.

Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:

— Что ж! Если Прасковья Александровна согласна, то я, со своей стороны, как лечащий врач… Морской климат ему показан. Пусть поживет на маяке до осени, до начала школьных занятий…



2

Башня маяка была невысокой. Но ей и ни к чему было быть высокой. Ведь она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.

Почти две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон против воинственных и беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножья, а также на дне рва во множестве валялись осколки темно-серого точильного камня. Прошлой зимой в школе проходили Рим, и Мыкола сразу же очень живо представил себе, как легионеры сидят за стенами и в молчании, при свете дымных факелов точат свои мечи.

Конечно, он сделал то, что сделал бы на его месте любой другой мальчик. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу этих осколков и приволок их домой. Потом каждый вечер перед сном он подолгу с благоговением точил свой перочинный ножик, подаренный матерью перед отъездом. Подумать только: точит его на римском точильном камне, которому без малого две тысячи лет!

Как подтверждают историки, у римлян был огонь на мысу, вероятно, просто костер, в который неустанно, всю ночь, подкладывали хворост.

«Наш» маяк был, понятно, куда лучше. На вершине красивой белой башни (это даже хорошо, что она невысокая, удобнее влезать на нее с костылями) находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые раскаляли сетку добела.

Устройство в общем нехитрое. По сути, гигантский примус. (С этим достижением цивилизации Мыкола успел освоиться в больнице.) Но обращаться с сеткой надо было осторожно — дунь посильнее, и рассыплется в пепел.[1]

Главное было, однако, не в сетке, а в линзе, которая окружала ее, подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное — стеклянный бочонок. Вместо обручей были ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и отбрасывала далеко в море параллельными пучками.

Линза на маяке весила пять тонн. Каково?

С утра до вечера Мыкола ходил за дядей Ильей, мужем тети Паши, и клянчил: «Дядю, визмить мэнэ до фонаря». Иногда он даже божился, что больше не спутает замшу с тряпкой.

Дядя Илья позволил ему протереть оптику, которую уважительно называл полным ее наименованием: «линза направляющая и преломляющая». Мыкола ошалел от радости, второпях схватил тряпку. И тотчас же получил по рукам. Тряпкой протираются лишь штормовые стекла, которые защищают линзу от града, снега и птиц, сослепу летящих на свет. Самое же «направляющую и преломляющую» разрешается протирать только замшей!

Сколько раз, стоя в фонаре, Мыкола воображал, что это не фонарь, а ходовой мостик корабля. Он ведет ночью корабль вдоль берега и напряженно всматривается в темноту. Ни луны, ни звезд! Плывет, как в пещере.

И вдруг камни гранитных стен раздвинулись. Блеснул свет, узенький проблеск света.

— Открылся мыс Федора, товарищ командир, — докладывает сигнальщик.

— Вижу. Штурман, нанести наше место на карту!

Вдали приветливо вспыхивает и гаснет зеленый огонек, будто свет уютной настольной лампы под абажуром. Четырнадцать сотых секунды — свет, четырнадцать сотых — мрак, снова четырнадцать сотых — свет и потом уж мрак четыре целых и три десятых секунды. Можно не сверяться с часами, он знает это без часов. Еще бы! Это же световая характеристика «его» маяка. Дядя Илья, наверное, сейчас в фонаре, не думает, не гадает, что Мыкола проходит мимо…

Кроме фонаря, были у дяди Ильи еще и ревуны. Когда Мыкола впервые услышал их, то подумал, что это стадо коров зашло по брюхо в воду и оглушительно мычит, уставившись мордами на юг.

Ревуны помогали маяку в плохую видимость. Если наваливало туман или начинал идти снег, моряки, застигнутые непогодой, откладывали бинокли. Все на корабле превращалось в слух.

И вот сквозь свист ветра и гул волн донесся прерывистый, очень печальный голос.

Ага! Ревуны! Следите с часами в руках! Две секунды — звук, две — молчание, две — звук, две — молчание, пять — звук, шесть — молчание. Чья звуковая характеристика? Правильно! Подал о себе весть мыс Федора. Предостерегает: «Я — берег, я — берег, уходите от меня в море»!

И рулевой поспешно отворачивает до тех пор, пока предостерегающий голос не пропадает в шуме моря…



3

Начальник маяка дядя Илья был очень большой, однако негромкий. Говорил он с преувеличенной вежливостью, как казалось Мыколе, потому что произносил «ы» и «у» по-черноморски мягко: вместо «выпить» — «випить», вместо «прошу» — «просю».

Любил порассказать о себе и обычно начинал свое жизнеописание с семи чудес света.

— Слыхал, были когда-то такие семь чудес? Ну, пирамиды там, висячие сады разные. И два маяка среди них считались. Колосс Родосский строен в Греции две тысячи триста лет назад, но простоял только полста, попал, бедный, в землетрясение. И еще другой маяк был, тоже чудо, — Александрийский, в Египте. Сложен из белого мрамора, а высоту имел сто сорок три метра. Простоял полторы тысячи лет! Я уже его не застал, когда ходил в Александрию.

Мой маяк, то есть тот, на котором я родился, пониже, врать не хочу. Но тоже очень красивый. Ты же был в Севастополе, значит, видел его, Херсонеоский! Мой отец служил там старшим служителем, так в старое время назывались маячники.

Но только я настоящего своего призвания еще не понимал. Тринадцати лет, иначе в 1906 году, — тебя тогда и в помине не было, — сбежал из дому и начал плавать юнгой на паруснике «Иоанн Златоуст»…

Пятнадцати лет в Стамбуле дядя Илья заболел оспой. Его сняли с корабля. Около месяца он провалялся в стамбулской больнице, а когда выздоровел и вернулся, место его было уже занято. Пришлось ехать домой.

Отец, подергав беглеца для порядка за ухо, подал рапорт по начальству — его превосходительству господину директору маяков и лоции Черного и Азовского морей. В рапорте он упирал на то, что «хотя сын мой и несовершеннолетний, зато потомственный маячник». Это было принято во внимание, и дядю Илью зачислили служителем Херсонесского маяка в порядке исключения.

— Почему исключения?

— Не подлежал по несовершеннолетию каторжным работам.

— А когда подлежал?

— Только после шестнадцати. Был такой закон. Заснет маячник на вахте, сейчас же суд ему и по суду каторга! А как же? Он ведь за всех людей в море отвечает!

С тех пор, то есть с 1908 года, дядя Илья безотлучно на маяках, если не считать, конечно, перерыва в первую мировую, а потом гражданскую войны.

Дядя Илья был георгиевским кавалером «полного банта».

В комоде, заботливо переложенные бумагой, хранились у него четыре крестика и четыре медали на полосатых оранжево-черных лентах.

Однажды в отсутствие тети Паши он вытащил их и нацепил на тельняшку. Потом неторопливо прошелся по комнате, косясь в зеркало, висевшее над комодом. Шестилетний Витюк и Мыкола, сидя рядышком на лавке, не сводили с него глаз.

Стук входной двери. Сорвав с себя награды, дядя Илья принялся торопливо засовывать их в комод. Ящик, как назло, не закрывался.

— Опять красовался перед зеркалом? — негодующе спросила тетя Паша с порога.

— Да вот Мыколу и Витьку позабавить…

— Себя самого ты забавил! А увидит кто? Царские же они!

— Заслужил, не купил, — недовольно пробурчал дядя Илья, но крестов и медалей больше не вынимал. Он вообще ходил в послушании у тети Паши.



4

Витюк, по всем признакам, готовился продолжить славную династию маячников. Когда Мыкола приносил ему с берега красивые ракушки-ропаны, он принимался воздвигать из них не дворцы и не крепости — маяки. А пес Сигнал, который от старости едва таскал ноги, усаживался рядом, недоверчиво подняв одно ухо.

Во всем остальном Витюк был малопримечательной личностью, если не считать того, что храпел громче всех в доме.

Несколько раз приходила на маяк Варвара Семеновна.

С интересом наблюдала она за Мыколой, который деловито прыгал на своих костылях по дворику.

«Больные дети — своеобразные больные, — думала Варвара Семеновна. — Сила жизни в них чрезвычайно велика. Ведь они растут, энергия ищет выхода, внутри как бы распрямляется пружина».

— Ты, я вижу, доволен. Тебе не скучно здесь, — милостиво сказала она Мыколе.

Но разве может быть скучно на маяке? Здесь постоянно что-нибудь происходит.

Однажды ночью налетел ураган, сорвал с домика крышу и унес в овраг. Мыкола помогал дяде Илье втаскивать ее обратно и потом старательно наваливал булыжник на листы железа, чтобы лучше держались.

Штормы были часты в то лето. Тетя Паша очень их боялась. Она жаловалась Мыколе на то, что дядя Илья обманом увез ее из родного Киржача. А там всегда тишина, такая хорошая, лесная, сосны под самое небо — гуляй, ветер, да только по верхам!

Однажды танкер, став у мыса на якорь, долго споласкивал свой трюм. По воде радужными пятнами пополз мазут.

Чирки, понятно, выгваздались в мазуте, как маленькие дети. Перышки слиплись. А ведь их надо постоянно смазывать жиром, без этого чирки не могут держаться на воде. С трудом добравшись до берега, они в изнеможении падали на гальку.

Одного пострадавшего Витюк принес домой и принялся отмывать теплой водой. Пострадавший, однако, оказался грубияном. Так тюкнул своим сильным клювом по руке, что отмывать — от слез — пришлось уже самого Витюка.

Но и без подобных происшествий было интересно на маяке. Ведь он стоял на мысу, с трех сторон было море, а оно беспрестанно менялось. Каждый восход и заход солнца уже были происшествием.

По утрам чаще всего был штиль. И блеск прибоя был как чьи-то приближающиеся шаги. Это по берегу на цыпочках подходил новый день.

Потом на водной глади появлялись сияюще-светлые промоины, будто тихие озера посреди лугов. Из-за облаков наклонно, пучком падали на воду лучи. Когда таких пучков было несколько, они выстраивались в ряд и становились похожи на шалаши, освещенные изнутри.

Облака были неотделимы от моря. Заходу солнца требовались в помощь облака, по возможности многоярусные. Громоздясь друг на друга, они напоминали сказочный замок. Кое-где в амбразуры пробивался свет. Видно, там, за стенами, пировали.

Но иногда вечера были хороши и без облаков. Солнца уже не было, однако вода еще хранила его свет, будто оно покоилось теперь на морском дне. Море — одна огромная раковина-рапан с перебегающими по ее выпуклой поверхности золотыми блестками. А за горизонтом лежит другая раковина, размером побольше, — небо. И эта темнее первой, не перламутровая, а розовая.

Странно, что Мыкола явственно видел все это, а вот выразить не мог, никак не мог.

Так много моря было вокруг и так много его было в нем, что Мыколу это просто мучило.

А ведь к любви примешивался еще и страх. Да, да! До сих пор не удается победить, вытеснить этот унизительный страх…

И нельзя сказать, что нравится только штилевое море. Нравится оно и в шторм. Часами Мыкола готов стоять на мысу и смотреть, как между небом и морем вытягивается белая полоса, подобная мечу. Тучи над нею все чернеют, а волны с развевающимися белыми волосами мчатся к берегу, будто спасаясь бегством от туч.

Волны боялись шторма, но и сами они внушали страх. Именно у берега. Там они тяжко ворочались, сталкивались и громыхали, серые, зеленые, голубые с белыми прожилками, как гранитные плиты. Это так их спрессовало море, без устали, с яростью колотя о берег.

Нырнешь в такую плотную воду и не вынырнешь! Со скрипом и грохотом сдвинутся плиты над головой, как тогда, при взрыве мины, и уж не шевельнуть ни рукой, ни ногой, горло перехватит удушье, перед глазами мрак…

Стоит Мыколе вспомнить о том, как тонул, и сразу неприятны ему эти сталкивающиеся тяжелые волны.

Увы! Не плавать ему больше и не нырять. Так же невозможно вообразить себе это, как, скажем, пробежаться по двору без костылей…



5

В июне, взяв с собой Мыколу, дядя Илья укатил под Одессу — на именины к брату, тоже маячнику.

И отсутствовали-то они всего ничего, каких-нибудь три дня, а вернулись домой — и нате вам, оказывается, без них землетрясение было!

— A y нас земля тряслась! — радостно объявил Витюк, едва лишь Мыкола переступил порог.

Как? Почему?

Это было крымское землетрясение 1927 года.

Правда, тряхнуло на мысу не сильно, никто из жителей не пострадал, и разрушений не было, только Сигнал совершенно охрип от лая.

Мыкола ходил как туча. Вот уж не везет так не везет! Сами посудите! В кои веки эти землетрясения случаются. Интересно же! А его как раз угораздило отлучиться. Очень обидно!..

Минуло лето. Уже начало рано темнеть, мальчики вечерами жались к дяде Илье, если он не был на вахте: «Ну, еще что-нибудь про Александрию!»

И в тот вечер сумерничали, ожидая тетю Пашу, которая задержалась в больнице. Она пришла в двенадцатом часу, накричала на дядю Илью за то, что Витюк еще не уложен, и разогнала всю честную компанию.

Но тут принялся скулить и повизгивать у двери Сигнал. Мыкола распахнул дверь. Сигнал почему-то ухватил его зубами за штанину и потащил за собой через порог.

Ночь была темная. Остро пахли водоросли — будто тонны рыбы вывалили на берег. Цикад не слышно, хотя спать им еще не время. Неотвязный Сигнал продолжал скакать вокруг Мыколы, припадая на передние лапы и коротко взлаивая.

— Нашел время играть! — сердито сказала тетя Паша с кровати. — Пусть во дворе побегает. Ложись, Николай!

Но Мыколе долго не удавалось заснуть. Обычно шум прибоя сразу же убаюкивал. Сегодня он был какой-то странный, неравномерный. Так стучала кровь в висках, когда Мыкола лежал в больнице. Но разве море может заболеть?..

Он проснулся оттого, что кусок штукатурки упал на нос. В комнате все было серо от пыли. Он услышал:

— Вставай! Беда!

Ничего не понимая, нашарил костыли, стоявшие рядом с раскладушкой, вскочил, запрыгал к двери. Его обогнала тетя Паша с какими-то узлами.

За порогом пригвоздил к земле очень тонкий протяжный звук: «А-а-а!..» Будто муха билась в стекло.

Кричали где-то возле больницы и внизу, у шоссе, сразу много людей, наверное, женщины.

То было сентябрьское землетрясение, более сильное, чем июньское. Первый толчок Мыкола, по молодости лет, проспал!

Он стоял как столб посреди двора, растерянно оглядываясь. Мимо взад и вперед пробегали полуодетые люди. Они сносили вещи к старому платану, успокаивали плачущих детей и переговаривались громкими голосами.

Неожиданно вышел из повиновения дядя Илья. Не слушая тети Паши, сидевшей под деревом с Витюком на руках, он поспешил на маяк, хотя вахта была не его. На маяке все как будто в порядке, он продолжал светить.

Прошло несколько минут, Мыкола не мог сказать, сколько именно, и землетрясение возобновилось.

Почва вдруг рванулась из-под ног, он упал, разбросав свои костыли.

Это было невероятно, дико, ни с чем не сообразно! С детства человек приучен к мысли, что земля, по которой он ходит, есть самое надежное в мире. Твердь! Море, понятно, дело другое! Море — стихия, ненадежная, зыбкая. Но земля вела себя сейчас совершенно как море.

Двухэтажный дом по ту сторону шоссе наклонился и выпрямился, будто баркас на крутой волне. Изумленный Мыкола перевел взгляд на платан. И тот качался, хотя ветра не было.

А из недр земных доносился нарастающий зловещий гул, будто там, длинными подземными коридорами, сотрясая все вокруг, проезжала вереница грузовиков.

— Обвал! Обвал! — Кто-то показывал на горный кряж. С зубчатого гребня оторвалось облачко и стремглав понеслось вниз. Но горы были далеко. Они словно бы вырастали на глазах, а берег почти ощутимо сползал к морю.

Конечно, так только казалось. Однако Мыколе пришла на ум Атлантида — это напоминало Атлантиду. И вероятно, дрессированные дельфины были бы кстати.

Осознав это, он впервые ощутил страх.

— Море горит!

Далеко вдали поднялись над водой два высоких светящихся столба, — быть может, то вырвался из расщелин на дне раскаленный газ. Мыкола читал о таких столбах.

Но одно дело — читать о землетрясении, уютно устроившись вечерком за обеденным столом, поближе к керосиновой лампе. И совсем другое — переживать землетрясение.

Самым страшным был этот непрекращающийся, тонкий, колеблющийся вой: «Аа-а-а!..» Он вонзался в самую душу. Кричал в ужасе, казалось, весь Южный берег, терпящий бедствие.

Люди по-разному вели себя в беде. Никогда бы не подумал Мыкола, что садовник соседнего санатория, Михаил Иванович, громоздкий, громогласный, с торчащими врозь громадными усами, может плакать. Но он плакал. И, видимо, сам не сознавал этого. По неподвижному щетинистому лицу его струились слезы, а он не утирал их.

Поддалась панике и тетя Паша, обычно такая уравновешенная. В одной нижней юбке, распатланная, босая, она то крестилась, то целовала зареванного Витюка, то судорожно цеплялась за Мыколу.

Потом вдруг подхватилась и кинулась в дом.

— Куда вы?

— Ходики забыла, господи!

Зачем ей понадобились эти дешевые часы с гирькой? Она ведь совсем не была жадной и вещей из дому успела захватить гораздо меньше, чем ее соседки. Но, может быть, с ходиками были связаны воспоминания, а они обычно дороже всяких вещей? Быть может, ходики как бы воплощали для нее семейное благополучие? Сейчас, когда бессмысленно рушилось все вокруг, весь размеренный уклад ее жизни, старые привычные ходики, часы-друзья, были, наверное, особенно дороги тете Паше.

Никто не успел ее остановить. Она метнулась в дом.

И тут снова тряхнуло!

Тетя Паша показалась в темном проеме двери, почему-то держа ходики высоко в руке. Вдруг она споткнулась и упала. Сверху сыпались какие-то обломки, глина, пыль.

Оцепенев, смотрел на это Мыкола. И Витюк тоже смотрел на мать, перестав плакать.

Она пыталась встать и не могла. То ли придавило ее, то ли обеспамятела и обессилела от страха.

Мыкола кинулся к ней на помощь.

Не думал об опасности. Видел перед собой только это лицо в проеме двери, большое, белое, с вытаращенными от ужаса, молящими, зовущими на помощь глазами.

Он подхватил тетю Пашу под мышки, рывком поднял — руки у него были очень сильные. Кто-то суетился рядом. Кто это? А, Михаил Иванович!

Вдвоем они торопливо вытащили тетю Пашу из дому.

И вовремя! Едва лишь успели сделать это, как кровля и стены обрушились. На том месте, где только что лежала тетя Паша, медленно расползалась куча камней и щебенки.

От поднявшейся пыли Мыкола чихнул и с удивлением огляделся. Что это? Землю не качает, но все еще происходит необычное. Он не мог понять — что.

Набежавшие соседки с ахами и охами повели тетю Пашу к платану. Она все время оборачивалась и вдруг вскрикнула:

— Коленька! А костыли-то?

Мыкола посмотрел по сторонам. Костылей в руках не было. Костыли лежали в нескольких шагах от него. Он и не заметил, как отбросил их. Как же удалось ему перемахнуть такое расстояние без костылей? Будто подувшим внезапно волшебным ветром приподняло его и кинуло к дому. Что это был за ветер?

Он раскинул руки, робко сделал шажок. Сейчас получалось хуже. Сейчас он думал о том, как бы получше сделать этот шажок. Тогда он не думал.

Нет, все-таки как это могло случиться? Почему он отбросил костыли?

С башни вернулся дядя Илья и тоже подивился Мыколе, который медленно и неуверенно, то и дело хватая Витюка за плечо, двигался взад и вперед под платаном.

Там собрался уже целый табор. Место это считалось безопасным, потому что все здания стояли поодаль. Так и заночевали у платана — на ряднах, тюфяках, просто на траве.

Земля успокаивалась постепенно. Время от времени толчки повторялись, но с каждым разом были слабее.

Казалось, будто кто-то, озорничая, подползает тайком, хватает за край тюфяка, тянет к себе, потом, хитро улыбаясь, отпускает. Хотелось крикнуть: «Эй, хватит! Кончай баловаться, спать пора!» Трудно было поверить, что это озорничает старушка земля!

Все уже спали некрепким, тревожным сном, один Мыкола не спал. Он, проверяя себя, делал два-три шажка, переводил дух, медленно и осторожно возвращался. Колени его дрожали, спина болела, мускулы рук напряглись, ища привычную опору. Но все это было не в счет! Он ходит без костылей! Он может пройти несколько шагов без костылей!

Добрый фонарь продолжал светить ему.

Приятно было сознавать, что «наш» маяк даже не дрогнул на своей гранитной скале. Ни на секунду не прервав работу, посылает в море свои проблески: четыре сотых секунды — свет, четыре сотых — мрак и так далее. Слишком занят, знаете ли, чтобы поддаваться панике!

Хорошо быть таким, как этот маяк…

Надо написать поскорее Наде. То-то обрадуется, когда узнает!

Мыкола стоит посреди двора, чуть согнувшись, смешно раскинув руки, будто собрался лететь. Под платаном вздыхают и стонут во сне люди. Прибой тяжко накатывает на берег — море растревожено землетрясением. Светает. И уже начинают робко перещелкиваться и пересвистываться в кустах притихшие было птицы.





Владимир МИХАЙЛОВ

ОДИССЕЯ ВАЛГУСА

Рисунок Н. ГРИШИНА





Вдалеке горели костры звезд.

Если человек давно не встречал людей, у него в глазах поселяется диковатая тоска. Но он разводит костер, и одиночество отступает. А человек протягивает руки к огню, как протягивает их другу.

Огонь сродни человеку. Он течет по жилам, пылает в мозгу и блестит в глазах. Люди любят глядеть в пламя: они видят там прошлое и угадывают будущее. Если же человек бродяга, он любит огонь еще и за вечную изменчивость горячей судьбы.

А здесь, в пространстве, где несется корабль, не из чего даже развести костер.

Когда-то это было просто. Хворост хрустел под ногами, сухие стволы бросались поперек тропы, нетерпеливо ожидая той минуты, когда им будет дано унестись в небо языком яркой плазмы. Так было в лесах Земли и в других лесах.

Нет ничего, что могло бы гореть. А костры пылают, они бушуют вдалеке. Их видно простым глазом, но путь слишком далек. Можно протянуть к ним руки, но тепло не коснется пальцев: оно умирает раньше, тепло костров в бескрайней степи мироздания.

Что же, бродяга, иди своей дорогой! Тоскуй по огню костров и ночлегу в траве, вспоминай, как это было хорошо, думай, как хорошо еще будет. Иди и грейся у огня далеких звезд, пока нет земного пламени, пока ты один…

«Вот черт! — подумал Валгус. — Полез в такую лирику, а? Сдаешь, бродяга. Да ты даже и не один. Есть еще этот… Кстати, что он там?»

— Одиссей, — негромко сказал Валгус, — давайте текст.

Последовала секундная пауза. Затем послышался холодный, безразличный голос:

— Окисление шло медленно. Реакция не стабилизировалась. Выделявшейся энергии было слишком мало, чтобы обеспечить нормальное течение процесса. Можно предположить: окислявшаяся органика содержала слишком много воды, поглощавшей тепло и тем самым мешавшей развитию реакции…

— Стоп! — сказал Валгус. — Этого достаточно. Дремучая, несусветная чушь. От нее уши начинают расти внутрь. Понял, Одиссей?

— Не понял.

— В этом-то и несчастье. Я просил тебя перевести маленький кусочек художественного текста. А ты что нагородил? Понял?

— Я понял. Описанный способ поднятия температуры воздуха существовал в древности. Были специальные сооружения — устройства, аппараты, установки — в жилищах. В них происходила экзотермическая реакция окисления топливных элементов, приготовленных из крупных растений путем измельчения. В данном тексте говорится о поднятии температуры воздуха. Дается начальная стадия процесса. Текст некорректен. Воздух нагревается вне помещения. Чтобы таким способом поднять температуру воздуха на планете, нужно затратить один запятая восемь на десять в…

— Да, — грустно сказал Валгус. — Но в тексте просто сказано, что костер не разгорался — дрова были сырыми. И все. Употребить архаизмы «дрова» и «костер» — и дело с концом. А?

— Я не знаю архаизмов.

— Он не знает архаизмов, бедняга! Ах, скажите… А фундаментальная память?

— Ее надо подключать. Я не могу сделать этого сам.

— Ага, — проговорил Валгус, раздумывая. — Значит, подключить фундаментальную память? Что же, это, пожалуй, справедливо. Я так и сделаю. Это предусмотрено программой. Я бы сделал это даже сию минуту… если бы ты после этого смог мне сказать, почему не возвращаются корабли…

Валгус помолчал.

— Почему они взрываются — если они взрываются. А если остаются целы, то что же в конце концов с ними происходит? Кто здесь мешается со своими чудесами? Я тебе завидую, Одиссей: ты-то разберешься в этом очень скоро.

«Представляю, как станет излучать Туманность Дор, он же академик Дормидонтов, когда придет пора прослушивать эти записи, — усмехнулся Валгус. — Ну, и пусть себе излучает. Могу же я себе позволить…»

— Впрочем, — сказал он громко, — завидовать тебе, Одиссей, не стоит. Может быть, ты действительно просто взорвешься. Этого себе не пожелаешь. А?

Одиссей молчал. Валгус пожал плечами.

— Ну, ну… Только до сих пор в природе взрывы всегда сопровождались выделением энергии. А наши эксперименты дают, наоборот, ее исчезновение. Назло всем законам. Исчезает корабль и почти вся энергия с ним. Слабенькая вспышка — и больше ничего. Тебе понятно?

— Не понял, — без выражения произнес Одиссей.

— Не ты один. А вот я должен бы уразуметь, в чем же тут дело. И проверить. Вернее, проверять-то придется тебе. Мое дело — попросту принести тебя в жертву. В твои времена, Одиссей, отдавали на заклание быков. Времена изменились… — Валгус помолчал. — Так включить тебе память? Нет, лучше сначала скажи, как дела.

— Я в норме, — отчеканил Одиссей. — Все механизмы и устройства в порядке.

— Программа ясна?

— По команде искать наиболее свободное от вещества направление. Лечь на курс. Увеличить скорость. В момент «Т» включить генераторы. Освободить энергию в виде направленного излучения. Через полчаса снять ускорение и ждать команды.

Одиссей умолк. Настала тишина. Только неторопливо щелкал индикатор накопителя: «ток… ток… ток…» Валгус прошелся по рубке, упруго отталкиваясь от пола. Пилот задумчиво глядел перед собой, схватив пальцами подбородок.

— Уж куда как ясная программа… Итак, нам с тобой предстоит…

Но даже объяснить, что именно предстояло, было, по-видимому, достаточно трудно, и Валгус не стал продолжать. Еще несколько минут он колесил по просторному помещению, все так же сжимая пальцами подбородок. Затем приостановился, медленно покачиваясь на каблуках.

— И ты взорвешься — или уйдешь туда. В надпространство. В последнем эксперименте распылился «Арго». Или все-таки ушел? Первую часть программы он выполнил точно, но вторую… Так или иначе, назад он не вернулся. Прекрасный корабль «Арго», только у него было четыре приданных двигателя, а у тебя пять… Не вернулся. Хорошо, включу тебе память. Совершенствуйся, постигай непостижимое. Может быть, хоть тогда ты начнешь разговаривать по-человечески. Иначе мы с тобою каши не сварим… Кстати, повар ты неплохой. Прощальный обед доставил мне много невинных радостей бытия… Ты говоришь, память? Пусть так… Ты знал, что попросить. Нам не очень-то рекомендуют подключать эту самую память. Конечно, мы вас знаем и видим насквозь, как говорится, но в общем это только говорится, и кто знает, почему вот ты иногда делаешь так, а не иначе… Но все равно тебе придется идти на прорыв… Корабли не возвращаются, в этом вся история. А мне болтаться на шлюпке и ждать, пока подберут, — невеселая перспектива. Что я, лодочник?

Валгус не торопясь шел по коридору. Он намеренно избрал самый длинный путь в библиотеку, где надо было включить фундаментальную память. Валгус любил ходить по коридору. Длинная труба звала ускорить шаг, но Валгус сдерживался, чтобы продлить удовольствие, которое давала ходьба.

Вдоль левой стены были установлены устройства. Откидывая крышки кожухов, Валгус взглядом проверял готовность долго, терпеливо ждущих нужного момента магнитографов, астро-спектровизоров, стереокамер, экспресс-реакторов и всего прочего, придуманного хитроумным человечеством, чтобы не пропустить момента, когда будет проломлена стенка трех измерений и корабль нырнет в неизвестное и непонятное надпространство. Впрочем, кто знает, правильно ли так называть неразгаданное явление. Терминология иногда устанавливается совершенно случайно. Наука требует точных данных. Человек найдет на их основе разумное объяснение.

Коридор кончился. Ничего себе коридорчик, добрых полкилометра длиной! Валгус не без усилий отворил тяжелую дверь. Отсек обеспечения автоматики; его проверка тоже входит в план подготовки к эксперименту.

…И все-таки почему корабли не возвращаются? Но гадать не стоит. В наше время не гадают. Когда теория заходит в тупик, летят на место и собирают факты. Собирают факты и теряют корабли. От испытателя требуется одно — новые факты. Никто не ожидает именно от него новых гипотез. Никто не спросит — почему. Спросят лишь — как.

Ну, на это ответить будет несложно. До поры до времени все запишут устройства — эти вот и еще установленные на шлюпке. А вот что произойдет дальше?

«Хотел бы я, — подумал Валгус, — угадать, что будет дальше. Но я не имею права идти дальше заданного. А он не может, технически гениальный Одиссей. Поэтому и решили дать ему фундаментальную память. Да, хотел бы я все-таки знать о дальнейшем. Впрочем, любопытство губило многих, а мне вовсе неохота попасть в их компанию. Мне еще хочется полетать, риск же хорош лишь в пределах разумного».

Он сидел на ступеньке трапа, ведшего на второй ярус отсека обеспечения автоматики. Размышлял, удобно оперев подбородок о ладонь.

Все-таки взрывы это или нет? Туманность Дор клянется, что нет. И тем не менее корабли взрывались. Откуда бы иначе браться вспышкам? Жаль этого бедного, туповатого Одиссея. Что с него взять — он ведь не человеческий, а всего лишь корабельный мозг. Но какой пилот не жалеет корабли? Так на чем мы остановились? На том, с чего начали.

Вздохнув, Валгус поднялся со ступеньки. Вышел в коридор, затворил за собой дверь и тщательно, до отказа закрутил маховик.

— Ну, сюда больше ходить незачем. Расстанемся…

В библиотеке было удобно, уютно, как на Земле. Стояли глубокие кресла, так что пришлось по очереди посидеть в каждом, чтобы ни одно не обидеть. Благо времени хватало, а таких фантазий Валгусу тоже было не занимать.

Просто странно, как бывает нечего делать перед самым началом эксперимента. Наибездельнейшее время… Взгляд Валгуса скользнул по записям в гнездах, занимавших всю переборку.

В них была собрана, как говорится, вся мудрость мира. Ну, не вся, конечно… Но для Одиссея вполне достаточно. Удобная библиотека, — доступная и человеку и решающему устройству на криотронах, по имени Одиссей.

Вот мы это и используем. На сей раз Туманность Дор решил, что Одиссей должен иметь фундаментальную память. Подключать ее без необходимости не рекомендуется. И дело не в увеличении нагрузки. Дело в том, что, хотя машину конструировали и изготовляли люди, и люди заложили в нее определенные свойства, но иногда с этими устройствами бывает так: наряду с десятью известными, наперед заданными свойствами ты, сам того не зная, закладываешь в него одиннадцатое, тебе не известное и тобою не предусмотренное, а потом сам же удивляешься, почему машина поступает так, а не иначе.

Впрочем, к фундаментальной памяти это не относится. Да и кто знает, какие задачи придется решать Одиссею, когда он останется один? Так что включим ее, не мудрствуя лукаво…