Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В своих мыслях я видел ее скелет, лишенный одежды, лишенный плоти, столь обнаженный и белый, каким никто никогда не бывает, висящий, будто марионетка, на кусте боярышника, привязанный к верхней ветке за золотисто-рыжие волосы.

— На рассвете, — произнес Калум Макиннес, словно мы только что говорили о провизии или погоде, — ты оставишь свой кинжал, потому что таков обычай, и вынесешь столько золота, сколько сможешь. И возьмешь с собой на большую землю. В этих краях ни единая душа, зная, что у тебя и откуда, не станет тебя обирать. Пошлешь золото Королю-за-Водой, и тот заплатит своим людям, накормит их и вооружит оружие. Однажды он вернется. Вот тогда и скажешь мне, что есть зло, маленький человек.

* * *

Когда солнце встало, я вошел в пещеру. Там было сыро. Я услышал, как по стене стекает вода, и почуял ветер на лице, что было странно, потому что внутри горы ветра нет.

Я представлял себе пещеру полной золота. Целые поленницы золотых брусков, мешки золотых монет. Золотые цепи и золотые кольца, золотые блюда, что громоздятся, как фарфор в доме богача.

Я воображал богатства. Но ничего такого не увидел. Только тени. Только скалы.

Зато тут было нечто другое. Оно ждало.

У меня есть тайны, но одна спрятана под всеми остальными, и даже мои дети ее не знают, хотя жена, видимо, подозревает о ней. Моя мать была смертной, дочкой мельника. Мой отец пришел к ней с Запада, и на Запад вернулся, натешившись. Я не строю иллюзий по поводу его отцовства: наверняка он не вспоминает о ней да и вряд ли знает о моем существовании. Но он оставил мне тело, небольшое, быстрое и сильное. Возможно, я пошел в него и в других смыслах — трудно сказать. Я уродлив, а мой отец был красив; во всяком случае, так говорила мне мать, хотя он мог отвести ей глаза.

Интересно, что я увидел бы в этой пещере, если бы моим отцом был какой-нибудь трактирщик из низин?

Ты бы увидел золото, произнес шепот, который и не был шепотом, откуда-то из сердцевины горы. Это был одинокий голос, рассеянный и скучающий.

— Я бы увидел золото, — повторил я вслух. — Оно было бы истинным или мороком?

В шепоте послышалась усмешка.

Ты мыслишь как смертный, для которых все либо одно, либо другое. Они увидят золото, коснутся золота. Они унесут золото с собой, постоянно ощущая его тяжесть, они выменяют у других смертных на него, что захотят. Какая разница, есть оно или нет, если они его видят, касаются, крадут, если они за него убивают? Им нужно золото, и я даю им золото.

— И что берешь взамен?

Мало, ибо нужды мои невелики, а я стара, слишком стара, чтобы последовать за сестрами на Запад. Я пробую на вкус их удовольствие и радость. Я кормлюсь тем, что им не нужно и что они не ценят. Лизну сердце, кусну совесть, отщипну от души. А взамен кусочек меня выходит из пещеры вместе с ними, смотрит на мир их глазами, видит то, что они видят, пока их жизни не кончаются и я не забираю свое.

— Ты покажешься мне?

Я видел в темноте лучше, чем любой человек, рожденный от мужчины и женщины. В тенях что-то мелькнуло, а потом они сгустились и сместились, и мне открылось нечто бесформенное на той грани, где восприятие встречается с воображением. Я встревожился и сказал то, что положено говорить в таких случаях:

— Прими вид, который не повредит мне и не оскорбит мое зрение.

Ты этого хочешь?

Далекое капанье воды.

— Да, — сказал я.

Оно вышло из теней и уставилось на меня пустыми глазницами, улыбнулось истертыми желтоватыми зубами. Оно было все из костей, кроме волос, а волосы были рыже-золотистыми, обернутыми вокруг ветви боярышника.

— Это оскорбляет мое зрение.

Я взяла его из твоей головы, сказал шепот, хотя челюсть скелета не шелохнулась. Я выбрала то, что ты любил. Это твоя дочь, Флора, какой ты видел ее в последний раз.

Я закрыл глаза, но фигура не уходила.

Разбойник ждет тебя у входа в пещеру. Он ждет, когда ты выйдешь, безоружный и нагруженный золотом. Он убьет тебя и возьмет золото из твоих мертвых рук.

— Но я не выйду с золотом, так ведь?

Я подумал о Калуме Макиннесе. У него седая волчья грива, серые глаза и острый кинжал. Он выше меня, хотя все мужчины меня выше. Я сильнее и быстрее, но он тоже быстр и силен.

Он убил мою дочь, подумал я, а потом подумал: моя ли это мысль или она вползла в мою голову из теней? Вслух я сказал:

— Из пещеры есть другой выход?

Ты выйдешь как вошел, через устье моего дома.

Я стоял неподвижно, однако в мыслях я был как пойманный в ловушку зверь, мечущийся туда-сюда, не находящий зацепки, утешения, выхода.

— Я безоружен. Он сказал мне, что сюда нельзя войти с оружием. Таков обычай.

Теперь действительно такой обычай — не приносить ко мне оружие. Но так было не всегда. Иди за мной, сказал скелет моей дочери.

Я пошел за ней, потому что видел ее, хотя больше ничего в темноте не видел.

В тени. Под твоей рукой.

Я наклонился и нащупал его. Рукоять была похожа на кость — возможно, олений рог. Я осторожно тронул лезвие и обнаружил, что держу нечто, больше похожее на шило, чем на нож. Лезвие было тонким и заостренным. Лучше, чем ничего.

— Есть цена?

— Всегда есть цена.

— Тогда я заплачу ее. И попрошу еще об одном. Ты можешь видеть мир его глазами? Тогда скажи мне, когда он заснет.

Скелет ничего не ответил. Смешался с темнотой, и я почувствовал, что остался один.

Время шло. Я пошел на звук капающей воды, нашел углубление в камне и попил. Размочил остатки овса и съел, жуя, пока овес не растворился во рту. Заснул, проснулся и снова заснул. Мне приснилась жена, Мораг, которая ждет меня, пока времена года сменяют друг друга, совсем как мы ждали нашу дочь. Ждет меня вечно.

Что-то похожее на палец коснулось моей руки — не костлявое и не твердое. Мягкий палец, как у человека, но слишком холодный.

Он спит.

Я вышел из пещеры в синей предрассветной мгле. Макиннес спал поперек выхода, чутко, как кошка; любое прикосновение его разбудило бы. Я выставил вперед свое оружие — костяную рукоятку и похожее на иглу лезвие из черненого серебра, — протянул руку и взял то, что мне было нужно, не разбудив его.

Я подошел ближе. Он чуть не схватил меня за лодыжку.

— Где золото? — спросил Калум Макиннес, открыв глаза.

— У меня его нет.

Ветер веял холодом. Когда Калум потянулся ко мне, я отскочил.

Он приподнялся на локте и спросил:

— Где мой кинжал?

— Я забрал его. Пока ты спал.

Он сонно посмотрел на меня.

— Зачем? Если бы я хотел тебя убить, я бы сделал это по дороге сюда.

— Но тогда со мной не было золота, верно?

Он ничего не ответил.

— Думаешь, что спас бы свою душонку, если бы золото из пещеры вынес я? Глупец!

Он уже не выглядел сонным.

— Так я глупец?

Он был готов броситься на меня. Полезно злить людей перед стычкой.

Я ответил:

— Нет. Я встречал глупцов и дурней, и они счастливы в своей глупости, будь у них даже солома в волосах. Ты слишком мудр для глупости. Ты ищешь горя и несешь с собой горе, ты призываешь горе ко всем, кого коснешься.

Тогда он встал, сжимая в руке камень как топор, и пошел вперед. Я невысок, и он не мог ударить меня, как ударил бы мужчину своего роста. Он наклонился. Это было ошибкой.

Я крепко стиснул костяную рукоятку и быстро, как змея, ударил вверх кончиком шила. Я знал, куда мечу, и знал, что от этого будет.

Макиннес уронил камень и схватился за правое плечо.

— Рука! Я не чувствую руку!

Он стал ругаться, оскверняя воздух проклятиями и угрозами. Утренний свет на верхушке горы придавал всему красивый синий оттенок. Даже кровь, которая начала пропитывать одежду Макиннеса, казалась фиолетовой.

Он отступил на шаг назад, оказавшись между мной и пещерой. Я почувствовал себя в ловушке. За моей спиной вставало солнце.

— Почему ты без золота? — спросил он.

Его рука безвольно обвисла.

— Для таких, как я, там золота нет, — ответил я.

Тогда он бросился вперед и пнул меня ногой. Кинжал-шило вылетел из моей руки. Я вцепился в ногу Калума, и мы покатились с горы.

Я увидел торжество на его лице, а потом я увидел небо, а потом дно долины оказалось надо мной, и я полетел вверх, прямо к нему, а потом оно оказалось внизу, и я начал падать навстречу смерти.

Мир превратился в головокружительную вереницу камня, боли и неба, и я знал, что уже покойник, но все равно цеплялся за ногу Калума Макиннеса.

Я увидел летящего беркута, только не разобрался, подо мной или надо мной — в рассветном небе, в осколках времени и восприятия, в боли. Я не боялся: не осталось ни времени, ни пространства для страха ни в уме, ни в сердце. Я падал сквозь небо, цепко держась за ногу человека, который пытался меня убить. Мы врезались в камни, покрывались ссадинами и ушибами, а потом…

…остановились. Меня дернуло и чуть не сбросило с Калума Макиннеса, к смерти внизу. Склон давно обрушился, и осталась полоса камня, без выступов и выемок, гладкая как стекло. Но это под нами. А там, где оказались мы, был карниз, и на карнизе — чудо: там, где уже не растут деревья, где у них нет никакого права расти, прижился куст боярышника, карликовый и узловатый, совсем небольшой, хоть и старый. Его корни вросли в гору, и именно он поймал нас в свои серые объятия.

Я отпустил ногу Калума Макиннеса и слез с него. Встал на узком карнизе и посмотрел на крутой обрыв. Пути вниз не было. Совсем.

Я посмотрел вверх. Возможно, если карабкаться медленно и если повезет, мне удастся подняться. Если не пойдет дождь. Если ветер не будет слишком жаден. Да и какой у меня выбор?

Голос.

— Стало быть… Ты оставишь меня здесь умирать, карлик?

Я ничего не сказал. Мне было нечего сказать.

Его глаза смотрели на меня.

— После твоего удара я не могу шевельнуть правой рукой. А падая, я, похоже, сломал ногу. Мне не подняться на гору.

Я ответил:

— Может, я поднимусь, а может, и нет.

— Поднимешься. Я видел, как ты лазаешь, — когда ты спас меня во время перехода через водопад. Ты вскарабкался по тем камням, как белка по дереву.

Я верил в свои способности меньше.

Макиннес сказал:

— Поклянись всем, что для тебя свято. Поклянись своим королем, который ждет за морем с тех пор, как мы выгнали его подданных с этой земли. Поклянись тем, что дорого для существ вроде тебя, — поклянись тенями, орлиными перьями и тишиной. Поклянись, что ты за мной вернешься.

— Ты знаешь, что я за существо? — спросил я.

— Я ничего не знаю. Только то, что хочу жить.

Я задумался.

— Клянусь. Клянусь тенями, орлиными перьями и тишиной. Клянусь зелеными холмами и стоячими камнями. Я вернусь.

— А я бы уже тебя убил, — со смехом сказал человек в кусте боярышника, словно удачно пошутил. — Я собирался убить тебя и забрать золото.

— Знаю.

Его волосы обрамляли лицо седым, как волчья шкура, ореолом. На щеке краснела ссадина.

— Ты мог бы сходить за веревкой и вернуться. Моя веревка там, у входа в пещеру.

— Да, — сказал я. — Я вернусь с веревкой.

Я внимательно посмотрел на скалу. Иногда в горах цепкий глаз может спасти тебе жизнь. Я видел, где надо проходить, видел весь свой путь вверх по склону. Мне показалось, я вижу карниз перед пещерой, откуда мы упали, когда дрались.

Я подул на ладони, чтобы подсушить пот.

— Я вернусь за тобой. С веревкой. Я поклялся.

— Когда? — спросил он, прикрыв глаза.

— Через год, — ответил я. — Я приду сюда через год.

Его крики преследовали меня, пока я полз, стискивал пальцы и подтягивался по склону. Его крики смешивались с воплями огромных хищников и преследовали меня весь путь с Туманного острова, откуда я не привез ничего, что бы оправдало мои старания и мое время. Я буду слышать его крик на краю ума, засыпая или просыпаясь, и так будет, пока не умру.

Дождь утих, а ветер пытался сдуть меня со скалы, но у него ничего не вышло. Я лез все выше и выше, я был спасен.

Когда я достиг карниза, устье пещеры под полуденным солнцем чернело мраком. Я отвернулся от него, от горы, от теней, которые уже начали собираться в трещинах и разломах, в глубине моего черепа.

Я начал долгий путь с Туманного острова. В мой дом вели сотни дорог и тысячи троп, а в конце меня ждала жена.

Майкл Маршалл Смит

Неверие

Перевод Марины Тогобецкой[33]

Это случилось в Брайант-парке вечером, в самом начале седьмого. Он сидел один под рассеянным светом фонаря, в окружении деревьев, за одним из зеленых изогнутых металлических столиков прямо напротив ворот — сидел целый день. Он был тепло одет — в свою невообразимую одежду — и время от времени отхлебывал из красной пластиковой чашки «Старбакс». Он выглядел обыкновенно: если бы вы увидели его из окна — вы бы ни за что не догадались, кто он на самом деле и какая безграничная власть сосредоточена в его руках.

Два предыдущих вечера были похожи как две капли воды. Я следил за ним от самой Таймс-сквер, видел, как он покупает один и тот же напиток в одном и том же месте и полчаса или час сидит все на том же стуле, глядя на мир вокруг себя. Честно говоря, я не сомневаюсь, что этот человек поступал так всегда в это время дня и это время года. Привычки и ритуалы делают нашу жизнь удобнее и приятнее, а для людей вроде меня это просто подарок.

Эти два дня я наблюдал за ним, отслеживал его действия — и только. У меня был заказ на конкретную дату, по причинам, которых я так никогда и не узнал — и которые меня ничуть не интересовали.

В день икс я вошел в парк через другой вход и, стараясь не привлекать внимания, двинулся вперед по аллее.

Когда его увидел, я на мгновение остановился. Он был совершенно беззащитен. В парке было совсем мало посетителей, одни прогуливались, другие сидели за столиком в стремительно сгущающихся сумерках, но это были обычные жители Нью-Йорка, те, кто пытался немного развеяться, прежде чем привычно нырнуть в метро, тоннели, мосты или аэропорты, те, кто ворует это время у семьи, друзей или партнеров. Захватить еще хотя бы несколько секунд, побыть в одиночестве, выкурить тайком последнюю сигарету, сорвать незаконный поцелуй, покрепче обнять перед расставанием — сделать последний вздох, прежде чем за тобой захлопнется дверь тюремной камеры, называемой реальной жизнью.

Их присутствие в парке меня не напрягало. Они все были поглощены либо своими собеседниками, либо собственными мыслями, и никто из них не заметил бы меня до определенного момента — а тогда это уже не имело бы никакого значения. Я выполнял поручения и посложнее. Здесь же можно было выстрелить с двадцати футов и как ни в чем не бывало продолжить путь — но мне не хотелось, чтобы это произошло именно так. Он этого не заслужил. Нет, не заслужил.

Приблизившись, я пристально разглядывал его. Он выглядел совершенно расслабленным — как человек, который наслаждается краткими моментами отдыха перед тем, как приступить к большому и важному делу. Я знал, о чем он думал, чем собирался заняться. И так же хорошо знал, что ничего этого уже не будет.

За его столиком был свободный стул — и я на него сел.

Пару минут он меня не замечал, внимательно вглядываясь то ли в голые ветки деревьев, то ли в квадратные силуэты высотных зданий за ними — листья давно облетели, и дома были хорошо видны. В это время года они всегда хорошо видны, и это делает парк просторнее и в то же время уютнее, роднее.

Беззащитнее.

— Привет, Кейн, — сказал он наконец.

Я никогда не видел его раньше, даже на фото — только на рисунках. И не имел ни малейшего понятия, откуда он узнал мое имя. Но, видимо, в этом и заключалась его работа — знать все обо всех.

— Вы не выглядите удивленным, — сказал я.

Он взглянул на меня и снова устремил взгляд в сторону, должно быть, наблюдая за молодой парочкой за столиком в двадцати ярдах от нас. Они были в теплых пальто и шарфах и обнимались с осторожным оптимизмом. Несколько минут спустя они оторвались друг от друга, смущенно улыбаясь, держа друг друга за руки, вслушиваясь в доносившиеся с улицы гудки клаксонов, глядя на гирлянды, натянутые между деревьями, наслаждаясь этим местом и этим временем. Скорее всего, это были какие-то едва завязавшиеся отношения, следствие офисной вечеринки, и, возможно, из-за той вечеринки теперь на день Святого Валентина в офисе возникнет неловкое молчание. Или — незапланированная беременность, свадьба — и тоже молчание.

— Я знал, что к этому все ведет. — Он взял со стола крышку от кофейной чашки и изучал ее, словно пытаясь проникнуть в самую суть. — И не удивлен, что именно ты сидишь сейчас здесь, передо мной.

— Почему?

— Работать в такой вечер! Здесь слишком холодно. Для такого задания нужен конкретный тип исполнителя… Кого еще они могли нанять? Только тебя.

— Это что, комплимент? Вы пытаетесь льстить мне в надежде, что я этого не сделаю?

Он посмотрел на меня через пар, шедший от его пахнущего имбирем латте:

— О, ты-то сделаешь. Я в этом не сомневаюсь.

Мне не понравился его тон, и я почувствовал, как во мне начало распрямляться, расти и заполнять всего меня нечто. Если вы когда-нибудь бросали курить, вам должно быть знакомо это внезапное и невероятно сильное желание уничтожить мир и все, что в нем есть, и приступить к этому немедленно, начав с того, кто оказался ближе всех.

Я не знаю, что это такое. У него нет имени. Я только знаю, что оно существует, и я всякий раз чувствую, как оно во мне оживает. А спит всегда довольно чутко.

— Нет, правда, — уточнил я, — неужели вы думаете, что раз у меня появился большой дом, жена и ребенок, я не могу больше делать то, что делаю?

— Они у тебя всегда были и всегда будут с тобой.

— Конечно будут, твою мать!

— Разве это повод для гордости? — Он покачал головой. — Скверно… а ведь ты был хорошим мальчиком.

— Все дети хорошие.

— Нет. Некоторые рождаются уже с дефектом. И что бы вы ни делали и как бы ни старались, рано или поздно дефект выйдет наружу. С тобой было не так. И это гораздо хуже.

— Я сам выбрал, кем мне быть.

— Правда? А ведь всем вокруг известно, каким был твой отец.

Мои руки невольно дернулись.

— Твой отец ни во что не верил, — продолжал он. — Он был неверующим, переполненным ненавистью. Помню, я наблюдал за ним, когда он был маленьким, мне было интересно, каким он вырастет: мертвым внутри или чересчур нежным. А может быть, то и другое одновременно. Я прав?

— Если вы хотите, чтобы все произошло цивилизованно и культурно, — произнес я с большим трудом, — давайте прекратим этот разговор.

— Прости. Но ты ведь приехал сюда убить меня, Кейн, не так ли? Тут что-то личное. Не хочешь поделиться?

Я знал, что нужно прикончить его. Я также знал, что это самое крупное дело в моей жизни, завершение моей карьеры, и что когда дело будет сделано — все закончится.

Но мне было любопытно, просто любопытно:

— Что, блин, заставляет вас думать, что вы лучше меня? То, что вы делаете, не особенно отличается от моей работы.

— Ты действительно так считаешь?

— Вы держите всю власть в своих руках. Вы, и только вы решаете, что с кем будет. Кто преуспеет, кто ничего не получит. А потом щелкаете пальцами — и все: гребаные жизни навсегда искалечены. Как моя.

— Я не смотрел на это под таким углом. — Он снова разглядывал дно своей чашки. Эта его привычка уже действовала мне на нервы.

— Так, допивайте, — сказал я. — Время на исходе.

— Один вопрос.

— Как я нашел вас?

Он кивнул.

— Люди имеют обыкновение говорить…

— Мои люди?

Я раздраженно помотал головой: нет, его люди действительно ему преданны. Я разыскал парочку (один бомжевал под мостом в Квинсе, второй спал в дупле большого дерева в Центральном парке) и попытался подкупить, обещая, что им больше не придется работать ни на него, ни на кого-либо еще. Оба смотрели на меня своими странными холодными глазами, словно ожидая, что будет дальше. Нет, это не они подсказали мне, что надо пойти на Таймс-сквер в декабре и подождать, пока этот человек не появится там неизвестно откуда.

— Тогда кто?

— Уже поздно выяснять имена, — сказал я с мрачным удовольствием. — Это дело прошлое.

Он снова улыбнулся, но холоднее, и я заметил в его лице что-то, чего не было раньше — по крайней мере, оно не бросалось в глаза: уверенное спокойствие человека, который привык делать самостоятельный выбор, принимать решения, от которых напрямую зависят жизни других людей. Человека, у которого есть сила и который не постоит за ценой, — и вот сейчас он был в одном шаге от того, чтобы расплатиться наконец с теми, кто оказался не на той стороне, не там, где нужно. Он полагал, что это его законное, Богом данное право — оттянуть момент расплаты.

— Вы думаете, вы такой огромный, такой щедрый всеобщий папочка, — сказал я. — Или дедушка, да? Но некоторые в это не верят. Они знают правду. Они понимают, что все это ерунда.

— Но разве я не обозначил правила? Разве бывал несправедлив? Разве не поощрял тех, кто этого заслуживал?

— Только для того, чтобы заставить их делать то, что вам нужно!

— И чего ты хочешь? Почему в самом деле ты оказался этим вечером здесь, Кейн?

— Кое-кто заплатил мне за это. Не один человек. Их много. Можно сказать, синдикат. Люди, которые решили, что с них довольно. Они хотят вернуть вам все сторицей. То, что они получили от вас.

— Я знаю об этом, — прервал он меня, и на лице его как будто даже отразилась скука. — Я даже могу предположить, кто эти люди. Но я спрашиваю тебя, Кейн, почему ты согласился сделать это?

— Ради денег.

— Нет. В этом случае ты мог бы выстрелить с расстояния десять футов и уже был бы на полпути домой.

— Ну так скажите тогда вы, почему я здесь, если вы, блин, такой умный!

— Тут что-то личное, — сказал он. — И это ошибка. Ты живешь тем, что делаешь, и у тебя есть что-то вроде жизни. По твоим понятиям. Допустим, тебя наняли. Допустим. Но ведь ты ненавидишь меня, у тебя ко мне есть собственный счет.

Этот человек слишком умен, чтобы ему врать, поэтому я не произнес ни слова.

— Ведь так, Кейн? Что-то произошло однажды ночью, когда повсюду лежал снег и все вокруг должно было быть наполнено радостью, огоньками гирлянд и гимнами. Может, тебе не были вовремя доставлены подарки? Или подарки были не те?

— Довольно!

— Сколько людей ты убил, Кейн? Ты считал? Ты помнишь?

— Помню, — ответил я, хотя это была неправда.

— Когда личное примешивается к работе, цена меняется. Ты открываешь сейчас свое сердце. Ты уверен, что хочешь это сделать?

— Я сделал бы это и бесплатно. Просто потому, что вы — кусок дерьма и всегда были куском дерьма.

— Не верить легко, Кейн. А для веры нужны мужество и твердость.

— Все, ваше время истекло.

Он вздохнул. Опрокинул в рот остатки кофе и поставил чашку на стол между нами.

— Я готов, — сказал он.

За те пятнадцать минут, что мы беседовали, парк опустел, его покинули почти все посетители, в том числе и парочка, что сидела неподалеку, — они ушли, взявшись за руки. Ближайший свидетель теперь находился ярдах в шестидесяти. Я встал, расстегивая пальто.

— Что-нибудь хотите сказать? Некоторые так делают… — спросил я, глядя в его спокойное розовое лицо.

— Не тебе.

Я достал оружие и, уткнув дуло ему в лоб, заставил наконец замолчать. Он не пытался сопротивляться. Свободной рукой я схватил его за правое плечо и спустил курок.

Вокруг было движение, и я даже не услышал выстрела.

Я отпустил его плечо, и он стал медленно оседать, поворачиваясь вокруг собственной оси, пока его бочкообразная грудная клетка не перевесила, не оторвала массивное туловище от стула и он не упал, вытянувшись в полный рост.

У него отсутствовала часть затылка, но глаза все еще были открыты. Его борода царапала тротуар, будто он хотел что-то сказать — через пару секунд я понял, что он пытался произнести не слова, а некую серию звуков. Хорошо знакомых всем звуков. Я приставил пистолет к его виску и выстрелил еще раз. Пуля вылетела из противоположного виска, вынеся с собой часть мозга.

И все же он пытался произнести эти три слога, три коротких одинаковых слога.

Я снова нажал на курок — в последний раз. Он наконец затих. Я наклонился над ним — чтобы быть уверенным и чтобы прошептать ему в ухо:

— Всегда проверяй как следует, да, урод?

Я вышел из парка, прошел несколько шагов и остановил такси. Так начался мой длинный и долгий путь домой, в Нью-Джерси.

На следующее утро я проснулся рано. Как и большинство отцов в такое утро, меня разбудил топоток моего сына, спешившего к камину в гостиной на первом этаже и пробегавшего мимо нашей спальни.

«Удачи тебе, сынок», — подумал я, прекрасно зная, что его носок будет полон подарков.

Несколько минут спустя Лорен проснулась и села на кровати. Одевшись и подойдя к окну, открыла шторы. Постояла немного, улыбаясь тому, что увидела, затем быстро повернулась и вышла из комнаты.

К тому времени я тоже уже был одет и, спустившись на кухню, чтобы сварить себе кофе, уже знал, что она увидела за окном. Пошел снег, он укрыл землю и лежал на деревьях. Целых девять ярдов зимней одежды из набора «Страна Чудес». Значит, сейчас я буду лепить снеговика — хочу я того или нет.

В гостиной жена и ребенок сидели на ковре по-турецки и с упоением разбирали содержимое снятых с камина носков. Леденцы, сувениры, какой-то мусор, который якобы что-то означает, раз его вынули из снятого с камина носка… Печенье, что было оставлено с вечера у камина, было обкусано, на нем виднелись следы зубов. Да, Лорен всегда заботилась о деталях.

— Счастливого Рождества, мои дорогие, — сказал я, но они меня как будто не слышали.

Я обошел их и направился к камину. Снял с него оставшийся носок.

Я знал, что с этим носком что-то не так, еще до того, как взял его в руки.

Он был пуст.

— Лорен! — позвал я.

Она посмотрела на меня.

— Хо-хо-хо, — сказала она. Лицо ее было абсолютно пустым.

Она улыбнулась короткой улыбкой и снова принялась болтать с сыном, который в который раз все распаковывал и запаковывал содержимое своего носка. Улыбка ее словно прошла сквозь меня, но так всегда бывает. Ведь у них есть все.

Я повесил пустой носок на спинку стула и вышел из комнаты. Пошел на кухню, открыл дверь черного хода — мне захотелось постоять на снегу.

Было очень тихо. И очень холодно.

Джо Лэнсдейл

Звезды падают

Перевод Марины Тогобецкой[34]

Перед возвращением из мертвых Дил Эрроусмит шел в неверных лучах лунного света в направлении своего дома. Вокруг все было как будто знакомо, но в то же время неуловимо отличалось от того, что он помнил. Будто он вернулся в место, откуда уехал ребенком: вроде та же яблоня — но не такая огромная, та же трава — но гораздо выше, а вон там, где раньше был сарай, — небольшой холмик, под которым похоронена его собака.

Пока он шел, луна опускалась все ниже и становилась все тоньше, почти прозрачной, как дешевый леденец, который кто-то огромный слишком долго незаметно лизал. Через кроны деревьев начали пробиваться первые лучи восходящего солнца — они были кроваво-красного оттенка. На пожухлой зеленой траве пятнами лежал иней, он был и на более высоких сорняках, желтых, как спелая пшеница.

Дил шел и смотрел по сторонам, но перед его мысленным взором стояла совсем другая картина: он не видел ни Техаса с его дубами и соснами, ни глинистой дороги, что текла между деревьями, как струйка крови.

Он мысленно видел совсем другое: поле боя во Франции, длинный окоп, очень длинный и глубокий, и в этом окопе — тела, тела, тела… в крови, некоторые — с недостающими конечностями, кое-где — следы вытекших мозгов, лужицы которых напоминают разлитую овсянку. Отвратительное зловоние гниющего человеческого мяса, которое смешивалось с запахами дыма и не до конца развеявшегося газа и сопровождалось оглушительным жужжанием мух. Во рту появился отчетливый привкус горячей меди. Желудок свело в тугой узел. Деревья — словно тени солдат, направивших винтовки в его сторону, и на мгновение он готов был вступить с ними в бой, хоть давно уже не носил при себе оружия.

Он закрыл глаза, сделал глубокий вдох и потряс головой. Когда снова открыл, зловоние пропало и его ноздри снова наполнили запахи раннего утра. Остатки луны таяли, как пластинка льда в воде. Пухлые белые облака неслись по небу, словно паруса, и тени от них скользили между деревьев и по земле. Небо стало пронзительно-голубым, с травы исчезли следы инея — это почему-то привлекло его внимание. Запели птицы, по траве заскакали кузнечики.

Он продолжал идти вниз по дороге. С самого начала он пытался вспомнить в подробностях, где был его дом, как он выглядел, чем пах, и главное — как он себя чувствовал, когда жил в нем. Пытался вспомнить жену: какая она, что он ощущал, когда был в ней, — вспомнить хоть что-нибудь, выудить какие-нибудь воспоминания с задворок памяти, но все, что ему удалось, — это мысленно увидеть женщину моложе себя, в прозрачном платье, которая живет в этом доме с тремя спальнями. Он не мог вспомнить, как она выглядит обнаженная, не помнил форму ее груди, длину ног. Будто это случайная знакомая, встреченная лишь однажды и мельком.

Когда наконец вышел с другой стороны рощицы, он увидел поле — там, где оно и должно было быть, поле было желто-синим и ослепительно-ярким от неисчислимого количества цветов. Когда-то здесь качались высокие стебли кукурузы и росли зеленые бобы и горох. Теперь никто не возделывал поле, скорее всего — с того самого момента, как он уехал. Дил все ближе подходил к своему дому.

Дом стоял на своем месте. Время не пошло ему на пользу: труба почернела, а некрашеное дерево выглядело теперь, как сброшенная змеиная кожа. Когда-то Дил сам рубил деревья, колол их и распиливал на доски. Как и все остальное, дом словно уменьшился в размерах по сравнению с тем, каким он его помнил. За домом была коптильня, которую он соорудил из остатков древесины, и довольно далеко слева виднелся деревянный нужник — справляя нужду, Дил прочел там немало журналов и газет.

У колодца, который был теперь накрыт железной крышкой с запорами на всех четырех углах, стоял мальчик. Дил сразу понял, что это его сын. Мальчику было лет восемь — а когда Дил, отозванный из запаса, отправился на Первую мировую и пересек темный океан, сыну было четыре. В руке мальчик держал за дужку ведро. Увидев Дила, он бросил ведро и помчался к дому, вопя на ходу, Дил не смог расслышать, что именно.

Через мгновение из дома вышла она. И в ту же секунду он все вспомнил. Он продолжал идти и, чем ближе подходил к ней, стоящей в дверном проеме, тем сильнее колотилось сердце и тем труднее становилось дышать. Она была высокая и худощавая, и на ней было светлое платье с разбросанными по нему тут и там цветами, куда более тусклыми, чем те, что он только что видел в поле. Но лицо… лицо ее сверкало ярче солнца, и он теперь помнил, знал, как она выглядит голой и в постели, и все, что было потеряно, — все к нему возвратилось, и он уже точно знал, что он дома.

Когда он был уже футах в десяти, мальчик испуганно схватил за руку мать, а та сказала:

— Это ты, Дил?

Он остановился и молча смотрел на нее. Ничего не отвечал — просто смотрел и впитывал, будто пил ее, как прохладное пиво в жару. Наконец произнес:

— Усталый и потрепанный, но я.

— Я думала…

— Я не писал, потому что не мог.

— Я знаю, но…

— Я вернулся, Мэри Лу.



Они сидели за кухонным столом, и все чувствовали себя неловко. Перед Дилом стояла тарелка, и он съел все бобы, которые положила ему жена. Парадная дверь была открыта, через нее хорошо было видно поле и цветы на нем. Окно напротив двери тоже было открыто, и легкий ветерок раздувал края занавесок. Дила не покидало ощущение, которое возникло еще на пути сюда, когда он шел по дороге меж деревьев, и теперь ему казалось, что потолок в доме стал ниже, комнаты стали меньше, а стены словно сдвинулись навстречу друг другу. Все было слишком маленькое.

Все, кроме Мэри Лу. Она была та же.

Она сидела за столом напротив него. На лице ее не было ни морщинки, а плечи оставались по-мальчишечьи узкими. И глаза — глаза были такими же ярко-синими, как цветы там, на поле.

Мальчик, Уинстон, сидел слева от Дила, но он подвинул свой стул поближе к матери. Мальчик внимательно изучал Дила, и Дил, в свою очередь, изучал его. Парень был похож на Мэри Лу, Дил нашел в нем очень многое от жены — и ничего от себя.

— Я так сильно изменился? — спросил Дил наконец, уж очень пристально они его разглядывали. Оба держали руки на коленях, будто он мог в любой момент прыгнуть через стол и покусать их.

— Ты ужасно худой, — сказала Мэри Лу.

— Я был слишком толстый, когда уезжал. Теперь тощий… Надеюсь, скоро стану таким, как надо.

Он попытался улыбнуться, но улыбка не получилась.

Глубоко вздохнув, спросил:

— Ну как ты?

— Как я?

— Ну да. Ты понимаешь. Как ты?

— О, прекрасно, — сказала она. — Замечательно. У меня все в порядке.

— А мальчик?

— Он чудесный.

— Он умеет говорить?

— Да, разумеется. Уинстон, скажи своему папе «привет».

Мальчик молчал.

— Уинстон, скажи что-нибудь папе, — повторила она.

Мальчик все не отвечал.

— Ничего, — сказал Дил. — Ему нужно некоторое время, чтобы привыкнуть. Он меня не помнит. Это естественно.

— Так ты был в Канаде?

— Да, я же говорил.

— Я не была уверена, — сказала она.

— Я знаю. Я вошел с американцами, примерно год назад. Впрочем, не имеет значения, где я был и с кем. В любом случае, было погано.

— Понятно, — сказала она. Но Дил видел, что ей ничего не понятно. И он не винил ее: он поддался тогда порыву, захотел приключений, захотел принять участие в грандиозном событии, отправиться в путешествие в Канаду — и оставил семью здесь, без поддержки, считая, что здесь жизнь проходит мимо. А настоящая жизнь была именно тут — он этого тогда не понимал.

Мэри Лу встала, убрала кое-что со стола, добавила ему еще бобов, достала из духовки свежий кукурузный хлеб и положила рядом с бобами. Он следил за каждым ее движением. Лоб у нее слегка вспотел, и волосы чуть липли к нему, как влажное сено.

— Сколько тебе сейчас лет? — спросил он.

— Сколько мне лет? — Она вернулась на свое место за столом. — Дил, ты прекрасно знаешь сколько. Двадцать восемь — больше, чем когда ты уехал.

— Мне стыдно признаться, но я забыл, когда у тебя день рождения. Не помню, и все. Я даже не представляю, сколько лет мне самому.

Она назвала ему даты их рождений.

— Теперь буду знать, — сказал он.

— Я… Я думала, ты умер.

Она сказала это уже в который раз с тех пор, как он вернулся.

— Я не умер, Мэри Лу, — ответил он. — Я все еще живой, из плоти и крови.

— Да-да. Да, конечно.

Она не ела то, что лежало у нее на тарелке. Просто сидела и смотрела на него, будто ждала какого-то подвоха.

— Кто сделал крышу для колодца? — спросил Дил.

— Том Смайтс.

— Том Смайтс? Он же еще совсем ребенок!

— Нет, он не ребенок, — сказала она. — Ему было восемнадцать, когда ты уехал, и он уже тогда не был ребенком.