Мама умерла сегодня утром и впервые в жизни причинила мне боль.
Вечером, обессилев от слез, я испытываю странное чувство: не она покинула меня, а я ее бросил. Не нахожу себе места… Где она? Нуждается ли во мне?
Хочется побежать в ту неизвестность, где сейчас оказалась мама, поддержать ее, прогнать страх, обнять за плечи, подставить руку калачиком и прошептать на ухо: «Все приладится…» Наверное, она развеселится: мама всегда смеялась, когда я передразнивал жителей Шарлеруа. «Все приладится!» Мы пятьдесят шесть лет шли по жизни рука об руку и ощущали себя сильными и спокойными. Мы находились в центре вселенной, которая организовывалась, обустраивалась на наших глазах. Мама была моим путеводным светом, она сияла, и я – в ответ, мы чувствовали себя неуязвимыми, и сумрак расступался. Я был уверен, что после жизни мы вместе приручим смерть. Разве не так должно было случиться?
Мне невыносима мысль о том, что она может умереть без меня, хотя в конечном итоге каждый покидает этот мир в одиночку…
Мама уходит – одна. «Немыслимо брать сына в подобное путешествие!» – вот что она сказала бы. Мама рассталась с жизнью, как храбрый солдат, удалилась на цыпочках, никого не потревожив. Мать остается матерью до самого конца.
Как же я мог ничего не почувствовать на рассвете, в момент ее угасания?! Нас связывали теснейшие узы, ткань бытия вибрировала в такт нашему дыханию, чувство преодолевает шестьсот километров между Лионом и Брюсселем за секунду, а моя душа не отозвалась, интуиция спала́, телепатия не сработала, жар не кинулся в лицо! Я проснулся счастливым, любовался золоченой зарей и сакурой, обещавшей розовое чудо, и тут раздался звонок…
Не понимаю: она перестала дышать, а я ничего не почувствовал.
Ничего.
И все – действительно ВСЕ – рухнуло.
Мама, ты умерла сегодня утром и впервые в жизни причинила мне боль.
Ты одаривала меня только нежностью, вниманием, уважением и поддержкой. Я унаследовал от тебя страсть к жизни, жажду восторга, желание действовать. У меня нет ни одного плохого воспоминания, остались лишь тепло, свет, радость. Не было случая, чтобы ты забыла улыбнуться, не услышала меня, рассердилась так сильно, что не смогла этого скрыть. Ты никогда меня не разочаровывала. Твоя любовь была великодушной и нерушимой.
Неужели все это исчезнет? Неужто Смерть-обманщица сумела нанести удар исподтишка чемпионке в спринте, легкоатлетке с крепким телом, чью силу пощадило даже время?
Мама умерла…
Я пишу эти слова, желая убедить себя в реальности случившегося, не поддаться искушению списать печаль на кошмар.
Женщина вы́носила меня, родила, растила, сделала счастливым зрелым мужчиной, а убедившись, что я научился быть самостоятельным, сопровождала по жизни на расстоянии. Я отдаю себе отчет в том, что внутри так называемого взрослого всегда жил маленький мальчик, считавший свою мать могущественной красавицей, целительницей, способной победить даже Безносую. «Моя мама? Да она убьет Смерть!»
Сегодня этот мальчик умер.
Вместе с ней.
* * *
Был обычный день, но все изменилось.
Так случается сплошь и рядом: нам сообщают о смерти или рождении и реальность меняется навсегда.
* * *
Я в поезде, еду в Лион, где меня ждут родные по крови люди.
Внезапный звонок телефона… Я всегда ненавидел это промышленное, технологическое, пластмассовое лицо судьбы.
Вчера утро источало аромат весны – живой, сильный, густой, вибрирующий предвестник обновления. Три пса резвились в саду, залитом шафрановым светом солнца. Оно согревало бледную лужайку, подбадривало робкую сирень и обещало один из тех дней, когда обостряется жажда жизни и к вечеру мы чувствуем себя оглушенными силой собственных чувств. Я предвкушал долгие счастливые часы работы за письменным столом.
Я принял душ, проверил телефон и обнаружил несколько пропущенных звонков. У меня более чем прохладные отношения с этим «нарушителем покоя и личного пространства», так что я проигнорировал вызовы, открыл шкаф, достал одежду. На шум прибежали собаки, жаждущие поиграть, выхватили у меня носки и помчались по коридорам и лестницам: если хозяин надевает на ноги эти странные тряпочки, значит он сейчас обуется и пойдет с ними на долгую лесную прогулку…
Я бросил взгляд на экран: Флоранс набирала меня четыре раза! Сестра разделяет мое отношение к телефону, и я сразу подумал о худшем.
Она ответила мгновенно, и я услышал тяжелое, затрудненное дыхание.
– Ты звонила, Флоранс?
Она плакала. Я спросил, тревожась все сильнее:
– В чем дело?
– …
– Что происходит?
– Мамочка… – выговорила Фло между двумя всхлипами.
И я понял. У моих ног распахнулся люк в другой мир – холодный, угловатый, неудобный, враждебный, где мы с сестрой станем вечными пленниками. Грянуло известие, которого я боялся пятьдесят лет: мама умерла. Так-то вот. Это случилось. Теперь. Сегодня. Кончено.
– Нет!
Я со стоном выдыхаю это слово, я не приемлю случившееся, хочу остановить маму, сходящую в бездну. «Нет!»
Дафна в панике – она еще очень молодая псина, ее пугает поведение хозяина. Я рыдаю, а она слизывает мои слезы, скулит, топчется вокруг меня, тычется мокрым носом в шею, твердо вознамерившись «починить человека». Я окончательно лишился сил и не отпихиваю Дафну, просто не могу себе этого позволить теперь, после смерти мамы, когда иссяк главный источник любви.
«Нет!»
И еще раз – «Нет!»
«Нет!» – и ничего больше. Дафна сопроводила меня до постели и, наплевав на строжайший запрет, легла поверх одеяла, как будто хотела сказать: «Я буду тебя лечить!» Дафна, маленькая и такая трогательная Дафна, смешная и великолепная.
Час спустя я выплакал первые слезы, обрел голос и позвонил близким. Брюно, Жизель, Ян, Майя – все очень быстро приехали, сменили Дафну на посту утешительницы и… так мало преуспели.
Да, я не одинок, но сумею ли двигаться вперед без мамы?
Я сижу в кресле скрючившись, сжавшись в комок, смотрю на проносящийся мимо пейзаж и плачу. Мысли о маме вызывают потоки слез, они текут из-под затемненных стекол очков, и я вытираю лицо рукавом свитера.
Роскошная брюнетка в расцвете зрелой красоты подходит ко мне, молча смотрит несколько секунд, наклоняется и говорит:
– Мне очень нравятся ваши книги.
Женщина улыбается, как будто не замечает моего заплаканного лица.
– Я хотела непременно сказать вам это.
Очаровательная незнакомка исчезает. Она поняла? Все от начала до конца? Или ничего? Я совершенно потрясен кроткой ласковостью проявленного внимания. Деликатностью эта женщина похожа на мою маму… Я неслышно шепчу ей в спину: «Спасибо», но она уже выходит из вагона.
Рыдания сотрясают грудь, и я пытаюсь сдержать их, глядя через стекло на невидимую точку в небе. Проявление добрых чувств ранило меня, я почувствовал острую боль, какая бывает, когда случайно срываешь корку с незажившего ожога. Я ясно осознаю новую реальность: придется учиться жить дальше без мамы. Двигаться вперед, не рассказывая ей, кто какими словами похвалил меня. Получать подарки и не мчаться сломя голову, чтобы с детской гордостью показать их ей. Я больше не буду проживать жизнь «в пополаме» с мамой.
Я чувствую себя отупевшим.
Мама всегда расширяла масштаб моего существования до поэтических размеров. Я проживал любое событие дважды: один раз – чтобы насладиться, второй – чтобы дать ей почувствовать мельчайшие детали и нюансы. Я рассказывал, приукрашивая и возвышая, привирал, карауля мамину реакцию, и наслаждался ее хохотом. Делился, естественно, не всем – деликатность была непременной составляющей наших отношений, – но мама узнавала о моих встречах, чувствах, обидах, сожалениях и злобных сарказмах в пересказе. Пятьдесят лет у меня было два параллельных существования – реальное и повествовательное.
Теперь осталось одно – мое собственное. Прощай, «жизнь на двоих». Прощай, «жизнь, сотканная из слов».
По этой ли причине дневник со вчерашнего дня стал так важен для меня? Неужели он заменил слово? Слова, обращенные к матери…
«Следующая остановка: вокзал Креза-TGV»[1].
Я беру себя в руки. Довольно слез! И откуда они только берутся в таком количестве?
Мама уж точно не захотела бы видеть меня печальным и разваливающимся на части. Скажу больше: она почувствовала бы себя оскорбленной, решив, что оказалась несостоятельной на ниве воспитания.
Нельзя ее разочаровывать.
«Следующая остановка: Лионский вокзал Пар-Дье».
Я выхожу на перрон в моем родном городе Лионе, смотрю на часы и вижу дату: 28 марта.
Здесь, ровно пятьдесят семь лет назад, мама произвела меня на свет, а теперь я приехал, чтобы проводить ее до последнего пристанища.
Начался мой первый «сиротский» день.
Я теперь ничейный сын.
* * *
Час ночи. Никак не удается заснуть. Я согласился переночевать у Флоранс – мне сейчас хочется быть рядом со старшей сестрой, которую я любовно называю деткой. Интересно, они с Аленом тоже мучаются бессонницей в соседней спальне? А мои племяшки Стефан и Тибо?
Займусь-ка я дневником, все лучше, чем ворочаться в постели, как сорвавшийся с привязи груз на палубе корабля, попавшего в шторм. Сажусь за узкий стол и начинаю перечитывать записи…
Дорога совершенно меня вымотала: Лион без мамы – не Лион. Таксист вез меня по улицам, не ведущим к ней, я взбирался на холм[2], где она больше не живет, смотрел на фасады домов, мимо которых она никогда не будет гулять, а совсем скоро позвоню в домофон – и не услышу ее веселый голос, подойду к квартире – и не увижу ее на пороге, с увлажненными глазами, облегченно вздыхающую: «Ну слава богу, добрался!»
Без мамы город вдруг показался мне пустым, нелепым, разрушенным. Его лишили головы…
Было так больно, что меня осенило: мама навечно покорила Лион, для меня город олицетворяла она, а не Дева Мария Фурвьерской базилики. Из своей величественной дозорной башни в Сент-Фуа-ле-Лион мама управляла кварталами, оранжево-розовыми крышами, колокольнями, куполами, извивами рек, ходом медлительных барж, дымящимися трубами, угрюмыми промышленными объектами. Она навязывала городу свою гармонию: речка сливается с рекой, как рука касается руки, два холма улыбаются друг другу, защищая сердце Лиона. Скажу больше – она раскрасила город в цвета, которые предпочитала в одежде: черепичный бледно-розовый, фасадный охристый, каменный жемчужно-серый, водно-металлический, небесно-лазурный. Мама обожала путешествия, увлекалась археологией и историей, возила меня в Грецию и в Италию, была неутомима в походах через время и пространство, требовала, чтобы город предъявлял миру все эпохи: Галлию, Средневековье, Возрождение, классицизм, буржуазный девятнадцатый век, современность из стекла и бетона. Мама вдохнула в древнюю столицу галлов свою мудрость, слепленную из умеренности, скромности и безропотности женщины в возрасте, которая без истерик смирилась с пенсией и приглушала трагизм заката, наслаждаясь сиюминутными радостями.
Проезд по улицам и набережным подарил мне озарение: не мама уроженка Лиона – город происходит от мамы.
Лион, мой родной город? Лион, мой материнский город…
* * *
Могучее светло-желтое солнце раздавило вторник. Дивная погода приняла в свои объятия ужасный день.
В фильмах и романах пышная природа звучит в унисон с героями: французские кинорежиссеры не мыслят расставания без дождя, все агонии в романах случаются в бурю. В прошлом я рвал отношения под безоблачными небесами, а сегодня, в день маминой смерти, весна сияет всеми красками радуги. Космос равнодушен к моей тоске, и меня это скорее успокаивает, лишает значимости, доказывает, что душевное состояние одной человеческой особи в океане Вселенной весит меньше самой маленькой капли.
Встреча с сестрой помогла мне успокоиться: и речи быть не может о том, чтобы хныкать на груди друг у друга. Незримо присутствующая мама запрещает разнюниваться, призывает к сдержанности. Мы с Флоранс не раз уединялись в соседней комнате или на балконе, чтобы пролить тайные слезы…
В обычаях и ритуалах – даже административных – есть хорошая сторона. Подобрать все необходимые бумаги, заполнить бланки, заказать отпевание, назначить день похорон, составить текст сообщения, разослать объявления в газеты, обзвонить родных и друзей… На все эти дела требуется энергия, которую в противном случае мы потратили бы, горюя об усопшем.
Предусмотрительная мама облегчила нам задачу – подписала договор на организацию церемонии с похоронным бюро.
Контора, выстроенная из клееной фанеры и стекла, стояла в глубине парковки и напоминала скорее почту или отделение банка. Чистенькая, новенькая, небольшая, с веселыми пастельно-розовыми стенами и яблочно-зелеными креслами для посетителей, цветовым решением она напоминала ясли или детский сад. Как ни странно, это утешало и ободряло, а вовсе не раздражало и не казалось оскорбительным.
Нас приняла молодая женщина в элегантном черном платье, умело накрашенная, с идеальным маникюром. Прежде чем пригласить нас в кабинет, она легким кивком указала на высоченного парня лет двадцати, тот робко поклонился и был представлен как стажер.
– Вы позволите молодому человеку присутствовать при нашей беседе?
– Мне бы этого не хотелось, – не раздумывая отрезал я.
Флоранс посмотрела на меня, явно недовольная этим «единоличным» решением. Я дернул плечом: «У нас с тобой не стажировка, мы в трауре по маме, такое бывает раз в жизни…»
Уильям Фолкнер. Мистраль
Дама понимающе кивнула, и мы уединились в кабинете. На полках стеллажей стояли таблички с образцами траурных уведомлений, которые немедленно повергли меня в уныние: глупые выспренние формулировки могли разве что вызвать раздражение у горюющего человека. Я тут же разозлился на себя: перебирая слова и полируя формулировку, маму не вернешь!
Много лет назад она заполнила целый пакет документов, где оговорила все пожелания насчет своих похорон. Занимающаяся нами дама вдруг покачала головой, обнаружив какое-то упущение в договоре.
– Ах, какая досада – ваша мать не упомянула услуги танатопрактика.
Миланского бренди у нас оставалось на донышке. Фляга была стеклянная, в кожаном чехле — я пригубил и протянул флягу Дону, и он поднял ее и наклонял до тех пор, пока в узкой прорези чехла не показалась вкось полоска желтой жидкости. И тут на тропинке появился солдат в расстегнутом у ворота мундире и с велосипедом. Проходя мимо нас, солдат — молодой, с худощавым энергичным лицом — буркнул «добрый день» и покосился на флягу. Мы смотрели, как он поднялся к перевалу, сел на велосипед, поехал вниз и скрылся из глаз.
– Чьи услуги?
Дон сделал большой глоток и вылил остатки бренди. Пересохшая земля на миг потемнела и сразу же снова стала бурой. Дон вытряс последние капли.
– Специалиста, который занимается сохранением тела, готовит его для положения во гроб. Меня это удивляет – судя по всему, ваша матушка была весьма кокетливой дамой. Я добавлю пункт «грим», согласны?
— Салют, — сказал он, отдавая мне флягу. — Господи, если бы я только знал, что перед сном мне опять придется накачиваться этим пойлом.
— То-то и видно, что ты через силу пьешь, — сказал я. — Ты, может, и рад бы не пить, да приходится, через силу.
Я тяжело сглотнул. Сестра погладила меня по руке, давая понять, что заранее согласна с моим решением.
Я убрал флягу, и мы поднялись к перевалу. Дальше тропа змеилась вниз, все еще в тени. Ясный и сухой воздух был сплошь пронизан солнцем: оно не только прогревало его и освещало оно растворялось в нем, яркое, яростное; воздух даже в тени казался солнечным, и в этой солнечной тени дрожал перезвон — негромкий, но звучный — козьего колокольчика, скрытого за поворотом извилистой тропинки.
– Мама ничего не упустила, мадемуазель. Она терпеть не могла обычай «раскрашивать» покойников. Вы назвали ее кокеткой, но она была еще и феминисткой и не хотела, чтобы ее «выставляли напоказ».
— Не могу я смотреть, как ты таскаешь эту тяжесть, — сказал Дон. — Поэтому и пью. Ты-то пить не можешь, а выбросить ни за что ведь не выбросишь.
Женщина задумчиво откашлялась и тихо спросила:
— Выбросить? — сказал я. — Это пойло обошлось мне в десять лир. Зачем, по-твоему, я их тратил?
– Итак?
– Итак, мы не станем нарушать ее волю.
— А кто тебя знает, — сказал Дон. Синевато-солнечную даль долины перечеркивал темный частокол леса, рассеченный надвое лентой тропы. И где-то внизу позванивал колокольчик. Тропка поуже круто уходила вниз, ответвлялась от главной под прямым углом. — Он свернул сюда, — сказал Дон.
– Но вы ведь захотите…
— Кто? — спросил я. Дон показал на чуть заметные следы шин, уходящие вниз по чуть заметной тропке.
— Понял? — сказал он.
– Нет.
— Видно, главная показалась ему слишком пологой, захотелось покруче, — сказал я.
– Возможно, ее братья или сестры…
— Или он хочет побыстрее добраться до дому.
— Да нет, он с разгону хочет выехать на тот перевал, а потом опять вниз, и опять сюда, и опять вниз, и на тот — пока у него инерция не кончится.
– Никто не пойдет против маминой воли. Она всегда сама обставляла свои появления на публике, пусть и уход будет именно таким, как ей виделось.
— Ну да, или пока он с голоду не помрет.
Я вспомнил, в какое бешенство приходила наша мать, когда ее пытались подвести к гробу на похоронах кого-нибудь из знакомых. При виде мертвого тела обожаемого мужа она пришла в ужас и накричала на нас с Фло: «Ну что вы застыли?! Не видите, что папы тут нет? Что он ушел? Здесь никого нет, никого, никого!»
— Это точно, — сказал я. — А ты слышал, чтоб кто-нибудь помер с голоду на велосипеде?
— Вроде нет, — сказал Дон. — А ты?
Служащая смирилась и предложила перейти к выбору гроба.
— Тоже нет, — сказал я.
Я хотел было крикнуть: «Самый красивый!» – но сдержался. Мама нашла бы меня смешным, Флоранс не откажет себе в удовольствии поиздеваться.
Мы шли вниз по главной тропе. За поворотом мы увидели козий колокольчик. Но висел он на шее у мула, и мул, навьюченный двумя мешками, спокойно щипал траву и, отрывая ее, слегка вздергивал голову немного вбок и вверх, и колокольчик позванивал, и возле тропы стояла каменная часовня, а рядом с ней сидели мужчина в вельветовых брюках и женщина в наброшенной на шею яркой шали, и у ее ног стояла закрытая тряпицей корзина. Мы продолжали спускаться, и женщина с мужчиной смотрели на нас.
– Ну, не знаю… До сего дня гроб нам выбирать не приходилось, – пробормотал я.
— Добрый день, синьор, — сказал Дон. — Далеко нам еще?
– Наш отец захотел, чтобы его кремировали, – пояснила Фло.
— Добрый день, — сказала женщина.
На стол перед нами лег каталог гробов. Простые. Строгие. Роскошные. Претенциозные. Некоторые цены заканчивались на цифру 9, если точнее – на 99, как в супермаркете, чтобы завлечь клиента. «Не хватает только гробов со скидкой».
Мужчина молча смотрел на нас. У него были вылинявшие блекло-голубые глаза, как будто их долго вымачивали в воде. Женщина прикоснулась к его руке, потом чуть подняла свою, и ее пальцы вспорхнули на миг в стремительном танце. Тогда он проговорил — высоким, резким, напоминающим стрекот цикады голосом: «Добрый день, синьоры».
— Он глухой, — сказала женщина. — Нет, тут недалеко: вон оттуда вы уже крыши увидите.
Мы с сестрой совсем растерялись. Ну не брать же первый попавшийся! На чем остановиться? Какая цена будет разумной?
— Спасибо, — сказал Дон. — А то мы здорово устали. Вы не разрешите нам здесь немного передохнуть?
– Базовая модель, – устало произнесла сестра.
— Отдыхайте, синьоры, — сказала женщина.
– Буковый, из граба или древесно-стружечной плиты?
Мы сняли вещевые мешки и сели. Косые солнечные лучи резко высвечивали часовню и спокойную, немного стертую, немного выветрившуюся статую в нише да два букетика увядших астр у ее подножия. Пальцы женщины снова вспорхнули в проворном танце. Другая ее рука — узловатая, загрубевшая — покоилась на тряпице, прикрывавшей корзину. Неподвижная, застывшая, она казалась упокоенной навеки, мертвой. А рука со вспархивающими пальцами казалась слишком проворной и неестественно ловкой — как у фокусника.
Любое решение выставляло нас дураками: откажемся от «шишечек» – проявим рациональный подход, но будем выглядеть жмотами. Соглашаться на расточительство глупо – вряд ли подушечки обеспечат усопшей дополнительные удобства. Правильного ответа на вопрос не существует…
— Вы, я вижу, пешком идете,— сказал он ломким, но однотонным голосом.
Смерть доставляет живым одни неудобства, но решать придется: мама больше ничего не чувствует, но разве она превратилась в пустое место? И мы воскликнули хором:
— Si, — сказали мы.
– Да! Делаем обивку!
Дон вынул сигареты. Мужчина, отказываясь, слегка покачал выставленной вперед рукой. Но Дон не убирал пачку. Тогда мужчина вежливо, с достоинством кивнул и попытался вытащить сигарету, но никак не мог ее ухватить. Женщина протянула руку и, вынув сигарету, отдала ее мужчине. Он еще раз вежливо кивнул, когда прикуривал.
– Сатин или шелк?
— Из Милана, — сказал Дон. — Это далеко отсюда.
– Шелк!
— Далеко, — сказала женщина. Ее пальцы вспорхнули на миг и тут же успокоились. — Он был там, — сказала она.
— Si. Я был там, синьоры, — сказал мужчина. Он, не сдавливая, держал сигарету между большим и указательным пальцами. — Надо все время быть начеку, чтоб не угодить под повозку. Я там давно был. Это далеко.
– Белый, голубой, розовый, цвет шампанского?
— Далеко, — сказал Дон. Мы все трое курили. Мул, вздергивая голову и чуть позванивая колокольчиком, щипал траву. — Но ведь там мы сможем отдохнуть, — сказал Дон, показывая рукой туда, где за поворотом тропы в синеватой солнечной дымке тонула долина. — Миска супа, немного вина да кровать там найдутся?
– Цвет шампанского!
Следующие две минуты наступившую тишину нарушал только стук ноготков по клавишам компьютера. Я мысленно взывал к нашей собеседнице: «Только не нужно больше вопросов, умоляю вас, довольно вопросов!» Каждый раз, выбирая что-нибудь для мамы, мы осознавали, что она об этом не узнает, и снова и снова теряли ее.
Женщина смотрела на нас через бездонную пропасть, отделяющую людей от глухого, — его сигарета догорела почти до пальцев. Пальцы женщины заплясали перед его лицом. «Si, — сказал он. — Si, у священника. Священник их пустит». Он сказал что-то еще, но очень быстро, и я не понял, о чем шла речь. Женщина сняла с корзины клетчатую тряпицу и вынула мех с вином. Мы с Доном вежливо кивнули, мужчина в ответ тоже кивнул, и по очереди выпили.
Женщина взяла калькулятор и приступила к подсчетам. Банальность ее действий неожиданно успокоила меня: чем, в конце концов, мы заняты? Делаем покупки – похоронные, но покупки.
— А он далеко отсюда живет? — спросил Дон.
Я по достоинству оценил профессиональную подготовку служащей похоронного бюро: она видит, что мы в смятении, и пытается смягчить нашу печаль, задавая необходимые вопросы, объясняя, что придется согласиться на определенные условия, соблюсти правила, принять решение и оплатить счет. Чек, наличные, кредитная карта? Ни преувеличенной жалости, ни притворного сочувствия, только уважение к нашему горю. Прощаясь, я сказал, что нахожу ее работу блестящей, она в ответ опустила глаза:
Пальцы женщины замелькали с головокружительной быстротой. Другая ее рука, лежащая на корзине, казалось, не имела к ней никакого отношения.
– Благодарю. Знаете, я очень редко вижу брата с сестрой, во всем согласных друг с другом.
— Пускай они там его и подождут, — сказал мужчина. Он глянул на нас. — Сегодня в деревне похороны, — сказал он. — Поэтому священник в церкви. Пейте, синьоры.
Мы с Флоранс покраснели. Я посмотрел наверх и мысленно присвистнул, обращаясь к маме: «Это твой успех, поздравляю».
Мы чинно, по очереди выпили, мужчина тоже. Вино было кислое, терпкое и забористое. Мул, позвякивая колокольчиком, щипал траву, его тень, огромная в косых лучах солнца, лежала на тропе.
Я пожалел, что отказал стажеру в праве присутствовать при разговоре: сам дебютировал в роли сироты, а парню не позволил начать «погребальную карьеру».
— Похороны, — проговорил Дон. — А кто у вас умер?
— Он должен был жениться на воспитаннице священника, — сказала женщина. — Когда соберут урожай. У них и помолвка уже была. Богатый человек и не старый. Ну вот, а два дня назад он умер.
Мужчина смотрел на ее губы.
* * *
— Ну-ну, дом да немного земли, это и у меня есть. Это так, ничего.
Решусь ли я на признание?
— Жизнь — это хорошо, — сказал Дон. Он сказал: — Э\'белло.
Мамина смерть стала чудовищной ловушкой.
— Это хорошо, — сказал мужчина. Он тоже сказал: — Э\'белло.
— Так он, значит, был помолвлен с племянницей патера, — сказал Дон.
Мои близкие знают, как тяжела для меня эта история, но описать чувства словами на бумаге я пока не готов…
— Она ему не племянница, — сказала женщина. — Она ему никто, просто приемыш. Без родни, без никого, и он ее взял, когда ей было шесть лет. А ее мать, она только что в работном доме не жила, а так почти нищая. Нет, лачужка-то у нее была вон там, на горе. И люди даже не знали, кто у девочки отец, хотя священник все пытался уговорить одного из них жениться на ней ради де...
— Подождите, — сказал Дон. — Из кого — из них?
* * *
— Одного из тех парней, кто мог быть отцом, синьор. Но мы его не знали — до самого тысяча девятьсот шестнадцатого. И оказалось, что он молодой парень, батрак; на другой день и ее мать за ним уехала, тоже на войну, потому что здесь она с тех пор не появлялась, а потом, после Капорето, где убили девочкиного отца, один из наших деревенских парней вернулся и сказал, что видел ее мать в Милане, в таком доме... ну... в нехорошем доме. И тогда священник взял девочку к себе. Ей было шесть лет — худенькая, юркая, как ящерка. И когда священник за ней пришел, она спряталась где-то среди скал, на горе, и дом стоял пустой. И священник гонялся там за ней, между скал, и поймал, а она была зверек зверьком: одежонка — одно только название, что платье, дыра на дыре, и без ботинок, босая, а ведь зима была.
В моей душе хранится десять тысяч воспоминаний о маме, но выманить наружу первое я не могу. Вы сумеете описать ваше изначальное впечатление о солнце? Небе? Земле? Воде? Такова суть природы: она не оставляет воспоминаний об истоке. Я считаю, наша история никогда не начиналась, она всегда была.
— И священник, значит, ее приютил, — сказал Дон. — Добрый, видно, человек.
Мама не являлась мне: это я вышел из нее. Мы составляли единое целое, из которого постепенно образовались два индивидуума.
— У ней нет ни родных, ни своего жилья, ничего, а только то, что ей дал священник. Ну правда, поглядишь на нее — не догадаешься. Что ни день — в разных платьях: то красное, то зеленое — как в праздник или в воскресенье, и этак-то с четырнадцати, с пятнадцати лет, когда девушке надо учиться скромности и трудолюбию, чтобы стать потом примерной женой. Священник говорил, что воспитывает ее для церкви, и вот мы ждали, чтобы он отослал ее в монастырь, к вящей славе господа. Но в четырнадцать и в пятнадцать она была уже красавица, а уж непоседа и плясунья первая в деревне, и молодые парни стали на нее поглядывать — даже после помолвки. Ну и вот, а два дня назад ее нареченный помер.
— Священник, значит, обручил ее не с господом, а с человеком, — сказал Дон.
Разделились ли мы? Это как посмотреть. Я жил внутри ее, вылупился на свет божий, но не «отлепился» от мамы: она разговаривала со мной, купала, укладывала в кроватку, я цеплялся за ее руки, обнимал колени, она целовала меня в лоб, гладила по щечке. Мы оставались двумя личностями. Так продолжалось до моего юношества, когда ласки стали скупее, нет – целомудреннее, мы ограничивались легкими поцелуйчиками-касаниями, похлопыванием по плечу, хождением за руку – а в последние годы под руку – на прогулке.
— Он нашел ей самого лучшего жениха в нашем приходе, синьор. Молодой, богатый, и каждый год в новом костюме, да не откуда-нибудь, а из Милана, от портного. И что вы думаете, синьоры? Урожай созрел, а свадьбы-то не было.
Первый раз отсутствовал. Были первородные воды, магма, глина!
— Я думал, вы сказали, что она будет, когда урожай соберут, — проговорил Дон. — Так вы... Значит, свадьбу хотели сыграть в прошлом году?
— Ее три раза откладывали. Ее хотели сыграть три года назад, осенью, после сбора урожая. А оглашение было в ту самую неделю, когда Джулио Фариндзале забрали в армию. И я помню, тогда вся деревня удивлялась, что его очередь подошла так быстро, правда, он был холостяк, а из родных только тетка да дядя.
Я прожил вместе с мамой историю без начала, которой теперь настает конец. Неужели ее присутствие станет отсутствием?
— Что ж тут удивляться, — сказал Дон. — Власти, они на то и власти, чтобы все по-своему делать. И как же он отвертелся?
— А он и не отвертелся.
— Вон что. Поэтому и свадьбу отложили?
Похороны состоятся сегодня утром, 1 апреля, через два часа.
Женщина внимательно посмотрела на Дона.
Продолжается тягомотина вокруг смерти мамы… Сомнения… Вопросы…
— Жениха звали не Джулио, — сказала она.
— Понятно, — сказал Дон. — Ну а Джулио, он-то кто был?
Мои дяди переполошились: как это так, они не отдадут последних почестей сестре, перед тем как гроб закроют навсегда! Мы скрыли от них правду, сославшись на категорический запрет мамы.
Женщина ответила не сразу. Она сидела, слегка принагнув голову. Во время разговора мужчина напряженно смотрел на наши губы.
Из-за этих стесняющих обстоятельств мы с Флоранс не присутствовали при положении тела в гроб, хотя по закону кто-то из членов семьи должен находиться рядом с офицером полиции. Эту обязанность взял на себя мой зять Ален. Этот милый, нежный, открытый, преданный человек уже тридцать лет делает счастливой мою сестру, он обожал маму и сегодня тоже вызвался волонтером.
— Расскажи им, — сказал он.— Они мужчины, им женская болтовня не помеха...
Скабрезные детали (о которых я умолчу) выводят нас с сестрой из равновесия.
Мы довольствуемся официальным заключением врача: мама умерла мгновенно, от остановки сердца, ничего не успев почувствовать.
— К нему она вечерами на свидание бегала, к речке, а он-то еще младше, чем она, был, поэтому в деревне и удивились, когда его забрали в армию. Мы еще и не знали, что она выучилась бегать на свидания, а они уже встречались. И она уже научилась так обманывать священника, как взрослая, может, не сумела бы.
Мужчина мимолетно глянул на нас, и в его водянистых глазах блеснула усмешка.
Флоранс зовет – пора везти маму в церковь, а потом на кладбище.
— Понятно, — сказал Дон. — А она, значит, и потом, после помолвки, все бегала на свидания?
Когда я вернусь домой, она будет лежать под землей. Господи, хоть бы ноги не подвели…
— Нет. Помолвка была позже. Тогда мы еще думали, что она просто девочка. И ведь от служителей господа утаить грех ничего не стоит, их еще легче обмануть, чем меня или вас, синьоры, потому что они безгрешные.
— Верно, — сказал Дон. — И потом он, значит, узнал об этом?
— Конечно. Вскорости и узнал. Она удирала из дому вечером, в сумерки, люди видели ее и видели священника: он караулил ее в саду, прятался и караулил. Служителю господа всемогущего приходилось таиться, как псу, и люди это видели. Грех, да и только, синьоры.
* * *
— А потом парня неожиданно забрали в армию, — сказал Дон. — Так?
Церковь моего детства. Повсюду цветы. Струнный оркестр. Певица. Проникновенные тексты. Друзья. Близкие. Служба получилась достойная, простая и красивая, думаю, маме бы понравилось.
— Так, синьор. Совсем неожиданно, и все очень быстро тогда сделалось — ему и собраться толком не дали; мы здорово удивлялись. А потом поняли, что это был промысел божий, и думали, что священник отошлет ее в монастырь. И в ту же неделю у них была помолвка — ее нареченного сейчас там, внизу, хоронят — а свадьбу назначили на осень, и мы решили, что вот он, истинный промысел божий: господь послал ей жениха, о каком ей и мечтать-то не приходилось, чтоб защитить своего слугу. Потому что служители господа тоже подвластны искушению, так же, как я или вы, синьоры, без божьей-то помощи и они беззащитны перед дьяволом.
По сути дела, недоставало только ее.
— Ну-ну, — сказал мужчина. — Все это так, ничего, потому что священник тоже на нее поглядывал. Мужчина, он мужчина и есть, хоть и в рясе. Верно, синьоры?
— Толкуй, толкуй, безбожник,— сказала женщина.
* * *
— И священник, значит, тоже на нее поглядывал, — сказал Дон.
Моя душа превратилась в лохмотья.
— Это ему было наказание, божье возмездие — за то, что он ее баловал. И господь его в тот год не простил: урожай созрел, и мы узнали, что свадьба отложена, — как вы на это посмотрите, синьоры? — девчонка без роду, без племени отбрыкивалась от такого дара, а ведь священник хотел спасти ее, уберечь от нее же самой... Мы слышали, как они спорили — священник и девчонка, — и знали, что она его не слушается, что она удирает из дому и бегает на танцы, и жених мог в любую минуту увидеть или узнать от людей, какие фокусы она выкидывает.
Мы вернулись в Бельгию, в деревню, и я жмусь к своим, как мерзлявый кот. Их нежная участливость и внимание согревают, но не утешают, это скорее комфорт, чем поддержка.
— Ну а священник, — сказал Дон, — священник-то на нее все поглядывал?
— Это ему была кара, божье возмездие. И прошел год, и свадьбу опять отложили, и в тот раз не было даже церковного оглашения. Да-да, она совсем его не слушалась, синьоры, это она-то, нищенка, и мы, помнится, говорили: «Когда же жених-то все это наконец узнает, когда же он поймет, кто она такая. — ведь в деревне есть настоящие невесты, дочери всеми уважаемых людей, скромницы, рукодельницы, не ей чета».
Вчера, на похоронах в Сен-Фуа-ле-Лион, я купался в сочувствии. Церковь утопала в цветах. Два гигантских букета обрамляли алтарь, один – от моего издателя, второй – от театра, двух столпов жизни, столь любимых при жизни мамой. Белые розы прекрасно гармонируют с пышными лилиями. Мои друзья из оркестра «Слияние», часто встречавшиеся с мамой на наших постановках Моцарта, аккомпанировали вдохновенной вокалистке. Это было так прекрасно, что я едва сдерживал слезы.
— Понятно, — сказал Дон. — И парень, значит, ушел в армию, а свадьбу отложили на год?
Присутствие некоторых людей меня тронуло, а вот появление читателей и читательниц, ни разу в жизни не видевших маму, вызвало недоумение.
— И еще на один, синьоры. А потом еще на один. И назначили на нынешнюю осень, и хотели сыграть ее как раз в этом месяце, когда соберут урожай. И молодых огласили — третий раз, уже в прошлое воскресенье, и священник сам читал оглашение, а жених был в новом миланском костюме, и она стояла рядом, а на плечах у нее была шаль, которую он ей подарил, и она обошлась ему лир в сто, а на шее у нее была золотая цепь, тоже его подарок, потому что дарил он ей такие вещи, какие и королеве не стыдно подарить, а он дарил их ей, девчонке без роду, без племени, но мы надеялись, что хоть со священника-то теперь господь снимет проклятие и отведет от его дома сатанинское наваждение — ведь нынешней осенью еще и солдат должен был возвратиться.
Мои племянники поднялись на трибуну за аналоем, и каждый произнес речь о бабушке: Стефан говорил с веселой нежностью, Тибо – с вполне уместным юмором. Дьякон, друг моего отца, набросал точный портрет мамы, основываясь на наших подсказках. Кристина, моя кузина и мамина крестница, читала из Евангелия хорошо поставленным и уверенным голосом истинно верующей католички.
— Ну а жених-то, — спросил Дон, — он давно болел?
— Тут тоже все неожиданно и очень быстро сделалось. Крепкий был парень и здоровый, ему бы жить да жить. И вот заболел да в три дня и помер. Может быть, вы услышите колокол, если прислушаетесь. — Синеватая завеса косых солнечных лучей все еще скрывала долину. А здесь, в солнечной тишине, изредка позванивал колокольчик. — Все в руках божьих, — проговорила женщина. — Кто может сказать, что он хозяин своей жизни?
Не помню, что говорил я, но закончил так: «Она возложила на нас с сестрой обязанность любви до конца наших дней. Мы держимся благодаря маме. Когда-то очень давно, здесь, неподалеку, она отпустила руку сестры, убедившись, что та научилась ходить, так же было и со мной. Сейчас она снова так поступила, чтобы мы самостоятельно продолжили свой путь».
— Никто, — ответил Дон. Он смотрел на меня и сказал по-английски: — Дай-ка сигарету.