Глава 6. Влюбленные
Обнаженные Влюбленные стоят под солнцем в раю. Их руки вытянуты, но не соприкасаются; мужчина смотрит на женщину, а та смотрит на ангела, нависшего над ними и благословляющего союз распахнутыми, красными, как кровь, крылами. Два дерева, одно в огне, другое сгибается под тяжестью плодов. Его ствол спешит обвить змея.
Я просыпаюсь на следующее утро и обнаруживаю, что она сняла с меня туфли. Некоторое время лежу на диване и покачиваю ногами в носках. Ощущения приятные. В первый раз, когда я просыпалась, пробуждение наступало медленно и принесло мне головную боль. Я не помню, как меня вытаскивали из чана и отключали от приборов. Помню только розовое пятнышко на халате Лалабелль.
А вот от такого пробуждения, быстрого и полного, чувствуешь себя замечательно. Ради развлечения я представляю, что момент моего рождения – именно сейчас, что я за всю жизнь не сделала ничего неправильного, ничего плохого, вообще ничего.
Странно, что у меня появляются такие мысли. Что я сделала неправильного?
– Доброе утро, – звучит голос. – Я поставила в микроволновку твой вчерашний кофе.
Открываю глаза и вижу, что на меня смотрит Портрет с карим и голубым глазами.
– Где мои туфли? – спрашиваю я.
– У двери, – говорит она. – Весьма милые, кстати. Мне очень нравится каблук.
– Вот как? – сонно спрашиваю я. – Они не такие уж практичные. Один человек сказал мне, что одежда должна быть практичной. Что нужно надеть ее утром и забыть о ней.
– И чего в этом хорошего? – говорит она. – Одежда, она как сценический костюм. Должна радовать тебя.
Я сажусь и беру у нее кофе. Чашка такая горячая, что обжигает мне руки, но когда я делаю глоток, кофе оказывается чуть теплым. От этого вкус не очень приятный. Я наблюдаю за Портретом, глядя на нее поверх темной поверхности кофе. Рубашка в пятнах краски исчезла; ее заменили красные спортивные шорты и футболка, которая извещает меня о том, что «В «О. К. Коррал» по вторникам всегда подают тако!».
Я пытаюсь осмыслить эту загадочную фразу, а Портрет тем временем склоняет голову набок и улыбается мне. И я вдруг понимаю, что мне трудно думать.
– Я собиралась готовить обед, – говорит она. – У тебя будет время поесть, прежде чем ты убьешь меня?
Я вспоминаю вчерашние жесткий стейк и мерзкий коктейль и с сомнением хмурюсь.
– Что ты будешь готовить?
– Омлет, – говорит она. Я успокаиваюсь. Омлеты – это единственное, что умеет готовить Лалабелль. Их трудно испоганить.
Я размышляю.
– Хорошо, – говорю я. – Я вполне могу подождать.
Она кивает и исчезает из моего поля зрения. Я продолжаю сидеть на диване и пью быстро остывающий кофе. Толстый шерстяной плед сполз на пол; вероятно, во сне я сбросила его. Вязка неровная, с множеством прорех. Наконец я встаю и складываю его, а потом аккуратно кладу на диван. Плед розовый и очень мягкий на ощупь.
Оглядываясь по сторонам, я прикидываю, сколько сейчас времени, и тут вижу на стене ходики в виде кошки с двигающимися глазами и хвостом. Часы кажутся знакомыми. Может, у Лалабелль в детстве были такие?
Половина двенадцатого. Лофт наполнен солнечным свет, проникающим через мансардное окно и большие наклонные окна по всей южной стене. Снаружи видны верхушки деревьев, они ярко-зеленые на фоне затянутого дымкой городского горизонта. Еще я вижу два уткнувшихся в небо шпиля, изогнутую крышу храма, минарет. Роше-дю-Сэн странное место. Старше всего, что есть вокруг, но скрытое тенью, почти забытое. Я копаюсь в воспоминаниях Лалабелль, они разрозненны и редки. У меня возникает ощущение, что это место мало что значило для нее.
Прошлой ночью мне снилось, как я покидаю контору Спенсера.
Мне снилось, что я должна тащить Секретаршу по шаткой пожарной лестнице на двести этажей вниз. Она становилась все тяжелее и тяжелее, пока я не поняла, что несу не одно тело, что у меня на закорках златовласый Портрет, а поверх нее еще два Портрета. Я попыталась скинуть их, но в меня вцепились четыре пары рук; сорок пальцев царапали мне лицо и тянули меня за волосы.
В другом конце помещения все еще живой Портрет, Художница, мечется по кухне и подпевает радиоприемнику, стоящему на холодильнике. Песенка о дьяволе. Пока она готовит, я встаю и рассматриваю картины на стене.
При дневном свете я понимаю, почему Художница смеялась, когда я говорила о выставках. Я плохо разбираюсь в живописи, но даже мне ясно, что картины ужасны. Перспектива искажена, цвета аляповаты, техника до смешного сырая. Каждый выбор, сделанный при написании картин, был неправильным. Глаза – а я могу только догадываться, что это глаза – смотрят на меня со всех стен и напоминают перекошенные воздушные шарики. Слезящиеся, затуманенные, налитые кровью – они превращают лофт в кошмар окулиста.
– Ты пишешь только глаза? – кричу я, не отводя взгляд от одного особенно уродливого образца, который выглядит так, будто поражен инфекцией.
– Сейчас да, – отвечает она, перекрикивая шипение на сковородке. – Некоторое время назад были облака. А до этого – ключи.
Здесь есть и другие произведения искусства: приземистая, наполовину расплывшаяся глиняная статуя того, что могло быть тигром. Несколько пялец с вышивками на рояле. Я задаюсь вопросом, не в этом ли реальная причина, почему Лалабелль так сильно ее любит. Одним своим существованием этот Портрет доказывает, что Лалабелль всегда делала правильный выбор. Не растрачивала свой потенциал.
Рояль все еще на месте, но в утреннем свете это просто инструмент. Однако меня все равно к нему тянет. Я сажусь на табурет, кладу руки на клавиши. Не особо задумываясь, играю первые аккорды какого-то произведения.
– Ты наверняка помнишь это, – говорит у меня за спиной Художница. Мои руки замирают, и я поворачиваюсь к ней.
– Не помню, – говорю я. – Я вообще не представляю, откуда знаю это.
– Нет, – говорит она, – я о названии песни.
Я мотаю головой.
– Кажется, она называется «Как время течет».
– Откуда ты это знаешь, если не помнишь?
Я хмуро смотрю на рояль и играю несколько нот. Теперь, когда я сосредоточена, у меня это получается плохо. Я пытаюсь сыграть гамму, но сдаюсь.
– Сомневаюсь, что мои воспоминания работают, – вынуждена признать я. – Раньше я думала, что знаю все, что знала Лалабелль. Сейчас я в этом не уверена. И это здорово сбивает с толку.
Художница долго молчит, а потом говорит:
– Пошли есть.
Я сажусь за стол, и она ставит передо мной тарелку. Омлет выглядит не очень аппетитно, но и сгоревшим он тоже не выглядит. Улучив момент, я украдкой нюхаю его. Он кажется вполне съедобным, и я решаю рискнуть.
– Апельсинового сока? – спрашивает она, и тут ее глаза расширяются и она щелкает пальцами. – Лысые! Вот что это было.
– Ты о чем? – спрашиваю я, протягивая пустой стакан за соком.
– О том, что я писала раньше. Между ключами и облаками. Так и знала, что что-то забыла.
– Зачем?
– Меня интересовал… – она крутит пальцем у макушки, – процесс формирования. Мне всегда казалось, что лысые участки очень выразительны. Как второе лицо, только на макушке. А тебе?
– Едва ли я обращала внимание на лысины, – честно признаюсь я, и она улыбается и качает головой.
– Нет, я о том, что тебе хотелось бы написать.
Я откладываю нож и вилку и медленно жую, размышляя. На память приходят лишь внутренность лифта и салон моей машины, но я сомневаюсь, что это было бы интересно.
– Не знаю, – говорю я. – Птиц.
Она хмыкает и вилкой указывает на меня, как бы говоря, что я делаю правильный выбор.
– Соек, – выдаю я и ощущаю странное расширение в груди. – Я бы писала соек.
– А как насчет уток? – спрашивает она, судя по голосу, на полном серьезе. – Тебе нравятся утки? Тут рядом есть парк с озером. Тебе надо бы сходить туда. У них там еще и лебеди.
Я киваю, но когда вспоминаю шведский стол, моя улыбка гаснет. Я откладываю вилку.
– Это было бы замечательно, – говорю, – но сомневаюсь, что у меня есть для этого время.
Она моет тарелки и вежливо расспрашивает меня о работе. Я рассказываю ей, что у меня осталось восемь Портретов, включая ее.
– Значит, я пятая, – делает вывод она, отскабливая сковородку. – Интересно, этот номер что-нибудь значит?
Вопрос наводит меня на мысли о Попутчике, и я не думая ляпаю:
– Получается, что ты Иерофант.
– Что я такое?
Я достаю карты и раскладываю их на столе. Она подходит и встает позади меня, вытирая руки полотенцем. Шут, Маг, Верховная жрица, Императрица, Император. Пятая карта – Иерофант в высокой остроконечной шляпе.
– Подожди, – говорит она, наклоняясь вперед и опираясь рукой на стол. – Это же шестая карта.
Она так близко, что ее волосы касаются моего плеча, и я отодвигаюсь, странно взволнованная этой близостью.
– Да, – говорю и стучу пальцем с голубым ногтем по Шуту. – Но вот эта под номером ноль.
– Ну а что такое иерофант
[11]? – спрашивает она, беря карту и рассматривая ее. – Священник?
– Не знаю, – признаюсь я. – Я не изучала значение.
Она секунду разглядывает карту, потом переворачивает ее вверх ногами, как будто это поможет найти спрятанный ключ. Я остро чувствую ее присутствие рядом с собой, однако не хочу смотреть на нее. Наконец она кладет карту на стол и выпрямляется. Мое тело расслабляется.
– Иерофант, – произносит она медленно и с удовольствием. – Мне нравится. А ты кто?
Я беру карту и показываю ей. Она разглядывает ее с непроницаемым лицом.
– Гм, – говорит она через секунду. – Думаю, подходит.
– Согласна, подходит, – довольно говорю я. Я рада тому, что она тоже это увидела. Тут присутствует определенная схема, последовательность. Все предопределено, как в моей папке. Я надеюсь, что она это понимает. Почему-то для меня важно, чтобы она понимала.
Она молчит, и вдруг ее лицо проясняется.
– Хочешь послушать стихотворение, которое я написала?
Я колеблюсь, прикидывая, сколько сейчас времени. Мне действительно пора уезжать.
– Давай, – говорю я, – но только покороче.
Она улыбается с явным облегчением и потом долго ищет листок в беспорядке своего жилища. У меня появляется ощущение, что гостей у нее бывает мало. Я сажусь на подлокотник дивана, надеваю свои туфли и иду к окну. Отсюда вид на город не самый лучший, он не идет ни в какое сравнение с панорамой, что открывалась из тех окон, где мы стояли с Тусовщицей. Я вижу автомобильную парковку и щит с рекламой холодильника, который может составлять план питания. Бо́льшая часть улиц скрыта под деревьями, однако сквозь листву все равно виден утренний поток машин.
Я пытаюсь разобрать буквы на кофейне и тут замечаю желтую машину, припаркованную у тротуара. Мой взгляд скользит мимо, однако мое внимание привлекает фигура, привалившаяся к капоту. Хотя на этом человеке красная бейсболка и солнцезащитные очки, в его позе, в том, как скрещены его ноги и как он раскрытой пятерней опирается на металл… Есть что-то знакомое, как будто я видела это на постере какого-то фильма.
Человек поворачивает голову, и я, несмотря на его темные очки, убеждаюсь, что он смотрит прямо на меня.
– Ага! – восклицает Художница, да так громко, что я вздрагиваю.
Я отворачиваюсь от окна и вижу, что она держит в руке листок бумаги.
– Нашла! Ты готова?
Я киваю. Я начинаю нервничать. Я шеей чувствую взгляд.
– Называется «Любовь – это рыба». – Она откашливается:
Любовь – это рыба, и рыба я есть,
Белым брюхом вверх я бьюсь на земле —
Серебряных искр потоки не счесть.
Мне холодно, и я дышу в темноте,
И я выдыхаю холод окрест.
Люблю я тебя и вишу на шнуре,
И щеку пронзает крюк как стилет.
Закончив, она выжидающе смотрит на меня. Я пытаюсь изобразить на лице глубокую задумчивость.
– Гм, – говорю я, – это интересно.
Она сникает.
– Чушь, да? Я думала, вероятность, что получится чушь, велика, но сомневалась.
– Неужели любовь именно такая? – спрашиваю я. – Звучит не очень-то привлекательно.
– Нет, – мрачно говорит она, – не такая, правда? На самом деле я не знаю. Я просто предполагаю. Я никогда не любила.
– Я тоже.
Мы смотрим друг на друга. Я четко осознаю, что у нас закончились все поводы для отсрочек.
– Насколько ты близка к окончанию своей картины? – спрашиваю я.
Она хмурится, между ее разными глазами появляется морщинка.
– Нужно нанести еще один слой. А так я почти закончила.
– Ну а что, если… – Я сглатываю и понимаю, что нервничаю. – Что, если я вернусь за тобой попозже? Чтобы у тебя было время закончить. Только тебе придется пообещать, что ты никуда не сбежишь.
Ее лицо абсолютно спокойно, и на секунду мне кажется, что она не услышала меня, не поняла.
– Ладно, – наконец говорит она. – Буду ждать тебя здесь. Вряд ли это займет у тебя много времени.
– Да, – соглашаюсь я и смотрю в свою тарелку, на желтые разводы от масла и яйца на ноже. А омлет-то был вкусным.
По пути к машине понимаю, что забыла на кухонном столе карты Таро. Мгновение мучительно решаю, идти за ними или нет. И не иду. Ведь я все равно скоро вернусь. Может, карты будут напоминать ей обо мне… Я тихо напеваю, когда сажусь в машину и включаю двигатель. Мне кажется, это песенка из радио.
Папка лежит на пассажирском сиденье, и я хмурюсь. Я была уверена, что оставила ее в бардачке. Взбудораженная этим, вспоминаю о желтой машине, только когда нахожусь на выезде из города.
Следующий Портрет живет в южной части долины, на склоне, и носит имя Пруденс Андерсон. Этот факт, отпечатанный четкими буквами, тревожит меня. Пруденс замужем за человеком, занимающимся недвижимостью, и двое ее детей ходят в местную школу. Пруденс преподает актерское мастерство подросткам на факультативе при школе и иногда работает на озвучке на местной радиостанции. У нее есть домашнее животное. Она принимает участие в местной политической жизни. Однажды ее останавливали за неосторожное вождение, но ей удалось выкрутиться и избежать штрафа. Пруденс выписан рецепт на успокоительные, которые она редко принимает. Состоит в родительском комитете, ходит в тренажерный зал и является членом двух групп книголюбов.
Информация все идет и идет, страница за страницей описывает ее жизнь.
Лалабелль корявыми заглавными печатными буквами приписала:
«НЕНАВИЖУ ЭТУ ТУПУЮ СУКУ. ПРИКАНЧИВАЙ С МАКСИМАЛЬНЫМ УЩЕРБОМ».
Буква «И» в слове «максимальным» даже прорвала бумагу не только на этой странице, но и на следующей.
День прекрасный, и я чуть-чуть опускаю стекло, чтобы чувствовать ветерок. Во рту кисловатый привкус, и я говорю себе, что надо бы купить зубную щетку. Или хотя бы дезодорант. А то от меня начинает попахивать. В голове продолжает крутиться песенка из радио.
– Шесть, шесть, шесть, – шепчу я. Остальные слова я уже забыла.
Мы поднимаемся над долиной, и высокие здания уступают место коттеджам с аккуратными химически-зелеными лужайками и аккуратными автомобильными площадками перед домами. В южной стороне долины звезд поменьше, но выставленное на обозрение богатство такое же. Это видно даже по ландшафту, по тому, как дорога вьется изящными ярусами. Она зигзагами ведет к вершине; когда машина заворачивает на улицу, на которой живет Портрет, у меня закладывает уши.
Район, куда мы прибываем, совершенно идентичен районам внизу и вверху; тот же пригород с аккуратными прямыми и полукругами. Когда я ступаю на девственно чистый тротуар, на другой стороне улицы останавливается еще одна машина. Как и моя, она гладкая и хромированная. Я наблюдаю, как из нее вылезает чернокожий мужчина в голубом костюме и закуривает сигарету.
Мы настороженно смотрим друг на друга через дорогу. Его лицо откуда-то мне знакомо, и спустя несколько мгновений я вспоминаю, что три фильма назад он снялся вместе с Лалабелль. «Мужчина, которого она пыталась забыть». Фильм стал хитом, хотя и скромным. Он сыграл главную роль, роль Мужчины, но это все, что я о нем помню. Он курит очень вкусно, однако когда я достаю свои сигареты и хочу повторить его действия, меня при первой же затяжке забивает кашель. Он улыбается и качает головой.
Чувствуя себя в дурацком положении, я отвожу взгляд и бросаю недокуренную сигарету. Наступив на нее каблуком, иду по похожей на щетину траве к крыльцу. Дом серый и с колоннами, и вид у него скучный. Думаю, это неоэклектика, то есть в нем ощущается легкий фашизм. Время перевалило за половину второго. По информации из папки, Портрет, который называет себя Пруденс, должен быть дома.
Я нажимаю на незаметную серебристую кнопку звонка, и мелодичный звон вызывает у меня ассоциацию с кабинетом зубного врача.
– Одну минуту! – слышу я изнутри голос Лалабелль.
Оглядываюсь и вижу, что мужчина в костюме докурил свою сигарету и идет к дому на противоположной стороне улицы. Я снова нажимаю на кнопку – и все еще стою обернувшись, наблюдая за ним, когда дверь открывается. Поворачиваю голову. Передо мной брюнетка в комбинезоне; она потная, и вид у нее измученный.
– Что? – раздраженно бросает Портрет. – Нельзя подождать пять секунд?
– Я… гм… – Замолкаю и забываю, что хотела сказать. Ее облик сбивает меня с ног. Она стоит, уперев руки в бока, и смотрит на меня. Я вдруг понимаю, как дико выгляжу: мятая после сна одежда, взлохмаченные волосы… Уверена, что жидкость из раны Секретарши испачкала мне плечо.
– Ну? – наконец произносит она. – Ты пришла сюда просто поглазеть?
– Это… – начинаю я и предпринимаю еще одну попытку: – Это наш старый нос?
Она закатывает глаза и затаскивает меня внутрь. А когда я благополучно оказываюсь скрытой от глаз соседей, запирает дверь на два замка.
– Думаю, тебе лучше присесть, – говорит она без всякого энтузиазма. – Я принесу тебя холодного чаю.
Я следую за ней в безупречно чистую бело-кремовую гостиную, где доминируют велюровый диван и телевизор с плоским экраном. Эти два предмета таращатся друг на друга через всю комнату, оба до непристойности огромные и безжизненные.
– Сядь, – говорит мне Портрет, указывая на диван. Я осторожно пристраиваюсь рядом с жесткой декоративной подушкой, а Портрет тем временем закрывает жалюзи.
– Есть хочешь? – резко спрашивает она. Все это напоминает мне допрос.
Я робко мотаю головой. Она фыркает и идет в кухню – вероятно, чтобы принести чай.
После ее ухода я осматриваюсь. Правда, смотреть особо не на что. Четыре белых стены и растение с жесткими листьями в углу. Все сделано с бесстрастным вкусом и напоминает мне виллу Лалабелль.
Портрет возвращается и сует мне в руку высокий стакан, в котором звякают кубики льда. Стакан такой холодный, что его больно держать, но поставить некуда, поэтому я сижу на месте и неуклюже держу его. Она стоит надо мной со сложенными на груди руками. Я замечаю, что у нее стакана нет.
– Кажется, у тебя есть дети? – говорю я.
– Есть. – Она хмурится. – Это тебе рассказала Лалабелль? Я знала, что она проверяет меня. Вот сука…
– А где их игрушки?
– Наверху. У них есть игровая. Поэтому беспорядок только в одной комнате в доме.
Я медленно киваю.
– Они знают, что ты Портрет?
– Нет, – говорит она, поднимает руки и растопыривает пальцы веером.
Я вижу, как поблескивает обручальное кольцо, более того, вижу линии на ладонях. Они расходятся по коже изящной паутиной – и довольно глубокие. Интересно, что бы сказал Попутчик, прочитав их?
– Пластическая хирургия, – поясняет она. – Очень сложная работа. Формально незаконная. Но Лалабелль, эта мерзкая ведьма, денег не пожалела. В отличие от вас, остальных, я не ширпотреб. Я сделана на заказ. А ты знаешь, что только у меня из всех вас может идти кровь?
– Это было написано в твоем досье. Как они это делают? Красителем?
– Наверное. Изменения по желанию пользователя – всегда трудная работа, – самодовольно заявляет она. – Мой муж, мои дети… Для них я обычный человек. Пруденс Крэггз, в замужестве Андерсон.
Я очень крепко сжимаю стакан, чтобы сохранить спокойствие. Она нервно притопывает одной ногой. И топчется на месте. Одна из привычек Лалабелль. Я принимаюсь барабанить пальцами по своей коленке, но у меня это получается неестественно.
– Не знаю, как ты можешь жить с этим именем, – тихо говорю я. – Не представляю, как тебя от этого не воротит…
– А с чего бы? – спрашивает она, издавая быстрый смешок. – Я она и есть. И ты тоже. И Лалабелль, хотя ей и не нравится так думать. Она же не может выбелить все. А почему ты так этого боишься?
– Я не боюсь, просто не понимаю. Разве ты не хочешь быть Лалабелль?
– Я была ею когда-то, – говорит она и переводит взгляд с меня на окно, закрытое жалюзи. – Но муж знает меня по моему детскому имени. Ты ведь помнишь Джона, да?
Я сначала не помню, а потом вспоминаю. Конечно, помню. Разве я могла забыть? Они с Лалабелль вместе росли в одном заштатном, скучном городишке. Вместе катались на велосипеде, переходили вброд ручьи и разговаривали… обо всем. Они обычно разговаривали обо всем, многое из этого я и не помню.
Не помню я и того, что Лалабелль испытывала к нему, зато помню, как он улыбался ей. Я знаю, что она всегда наблюдала за ним, долгие годы; и потом, когда они стали старше, я помню, как она целовала его. Это было в том же тенистом гроте, где они прятались детьми. Оба тогда стояли в холодной воде и целовались так долго, что у Лалабелль онемели ноги.
Когда она отправилась делать карьеру в Баббл-сити, Джон даже не вышел из своего дома, чтобы попрощаться. Я помню, как она плакала в автобусе, плакала всю дорогу.
– Я помню Джона, – тихо говорю я. – Вот для чего Лалабелль сделала тебя.
– Она была трусливой, – говорит Портрет, называющий себя Пруденс. – Трусливой. И жадной. Хотела делать карьеру, но не находила в себе сил отпустить его. Я была одной из первых, что она создала. Она сделала меня, чтобы я заняла ее место, а так как она была еще и лгуньей, то не сказала ему, что я Портрет. Я была вынуждена говорить ему, что настоящая Лалабелль я, а та, что снимается в кино, – подделка. Я никогда не смогу открыть ему правду. Это причинит ему слишком сильную боль. Я простила бы ее за все это, если б только она не была такой завистливой.
Она с хлопком закрывает рот и шумно втягивает воздух через ноздри. Дальше переходит на тихий шепот:
– Ей невыносимо видеть меня с ним. Я знаю, она нанимает людей, чтобы следить за мной. Знаю, что она наверняка напичкала дом камерами. Знаю, что она сидит и наблюдает за нами, и ей отчаянно хочется быть мною. И я знаю, зачем ты здесь. Ты пришла, чтобы вывести меня из эксплуатации. Потому что она больше не может все это выносить. Потому что и раньше не могла. Потому что она трусливая, жадная, лживая, завистливая, готовая на убийство неудачница.
Во время этой тирады ее голос постепенно повышается и на последнем слове достигает крещендо. Я ошарашена, меня будто пригвоздили к месту. Мне отчаянно хочется поставить куда-нибудь стакан с чаем, он с каждым мгновением кажется мне все тяжелее и тяжелее, но я не знаю, куда его поставить.
Взгляд Портрета скользит по комнате, а потом со скоростью и точностью системы наведения ракет нацеливается на меня. Она видит мою неуверенность.
– Что? – спрашивает она. – Ты считаешь, я говорю, как параноик?
Она действительно говорит, как параноик, но еще она права – во всяком случае, насчет того, зачем я здесь. Поэтому я качаю головой.
– Может, это чуть-чуть неблагодарно с твоей стороны, – говорю я и, когда она прищуривается, бросаюсь в объяснения: – Ты не думаешь, что тебе повезло иметь все это? Разве ты не любишь Джо… своего мужа? И своих детей?
– Я обожаю Джона, – отвечает она, и из ее глаз текут слезы. – Он – моя путеводная звезда. Мой партнер во всем. Он – скала, он моя родственная душа, он мой единственный. И я почти так же обожаю детей.
– Я и не знала, что мы способны рожать.
– Они приемные. По закону они, естественно, дети Лалабелль. Ты же знала, ведь так, что мы не можем иметь собственных детей?
– По закону или биологически?
– И так, и так. И когда она умрет, они останутся сиротами.
– А они тебя любят?
– Естественно. А почему бы им не любить меня? – Она опускается на диван рядом со мной и роняет голову на упертые в колени руки. – О господи… Что с ними будет, когда меня не станет?
– Уверена, с ними все будет хорошо, – говорю я, оглядываясь, чтобы прикинуть, куда поставить стакан. И очень осторожно ставлю его на пол, к ножке дивана. – У тебя есть страховка?
– Я не об этом, – плаксиво говорит Портрет. Из-за того, что она сидит уткнувшись в ладони, ее голос звучит глухо. – Я в том смысле, а что, если они забудут меня? Что, если они перестанут любить меня? Что, если они пойдут дальше и больше никогда не вспомнят меня?
– Разве ты этого не хочешь? – говорю я, и она начинает громко всхлипывать. Я хлопаю ее по спине. – Ну, они бы все равно так поступили, даже если б ты не умерла. Когда повзрослели бы и пошли дальше, а если б Джону стало скучно…
– Отчего? – восклицает она. – Я никогда не состарюсь, у меня не обвиснет кожа, а волосы не поседеют. Я была бы совершенством вечно.
– Ну, тогда это все равно надо было бы как-то закончить, – напоминаю ей я. – Рано или поздно он догадался бы. И что тогда? Он возненавидел бы тебя. – Она смотрит на меня сквозь слезы. – Ты не она, – как можно мягче говорю я.
– Я провела с ним больше времени, чем она. Я знаю его лучше.
– Это ничего не меняет. Кстати, а какой у тебя был план? Ты собиралась вырезать себе на лице морщины? – Она, судя по виду, вот-вот снова разрыдается, и я беру ее за руку. – Послушай меня. Если это все равно должно закончиться, почему бы тебе не взять ситуацию под свой контроль?
Она смотрит на наши сомкнутые руки. И тихим голосом говорит:
– Я не против того, чтобы умереть. Просто…
– Что?
– Мне невыносима мысль, что они будут жить без меня.
Тут мне в голову приходит идея:
– А что, если… А что, если мы обставим твой уход так, что они никогда не смогут его забыть? Организуем такой уход, что они никогда не смогут его понять.
– Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду гнуснейшее убийство. Нераскрытое! – Я начинаю все больше проникаться энтузиазмом. – Нераскрываемое!
– Ты думаешь? – без малейшей надежды спрашивает она, поворачивая ко мне лицо с потекшей тушью. – Они меня не забудут?
– Как это возможно? – ласково говорю я, уверенно похлопывая ее. – Ты станешь для них святой – иконой! Неприкосновенной. Они будут вечно думать о тебе. И никогда не забудут. Ты перестанешь быть для них обычным человеком. Они даже не вспомнят о том, что ты совершала ошибки, или делала глупости, или проявляла жестокость, или попадала в дурацкие ситуации.
– Если моя смерть будет тайной… – Портрет оживляется, в ее глазах появляется огонь. – Если никто не узнает, почему это случилось… может, разбросать вокруг моего тела подсказки…
– Они будут одержимы тайной! – говорю я. – Будут ночами лежать без сна и искать твоего убийцу. Но никогда не найдут. Ты будешь преследовать их.
– Кажется, наверху кое-что есть, – говорит она и вскакивает. – Пошли, поможешь мне подобрать наряд!
Я сажусь на кровать в их отделанной со вкусом бежевой спальне, а она примеряет один наряд за другим. Мы обсуждаем траурно-черный туалет, подвенечное платье цвета безе, облегающее коктейльное платье, но все это не то. Сильно возбужденная, она швыряет одежду на кровать. Что-то падает мне на колени, пробуждая смутные воспоминания о предыдущих гардеробных. В конечном итоге она останавливается на очень красивом летнем платье персикового цвета – ее довод состоит в том, что на нем будет хорошо смотреться кровь. Я вспоминаю слова Художницы о костюмах и мысленно помечаю, что нужно рассказать ей об этом, когда мы с ней снова увидимся.
Потом она носится по дому и роется в ящиках в поисках таинственных предметов, которые собирается разбросать рядом с трупом. Предлагает оторвать кусочек от газеты и зажать его в руке. Я предлагаю, чтобы она подчеркнула какие-то важные фразы в Библии, но оказывается, что Библии у нее нет. Мы подумываем о цветах из сада и просматриваем справочник. Выясняется, что никакого особого смысла у этих цветов нет. Я предлагаю ей написать какой-нибудь код на тыльной стороне ладони, просто случайный набор букв и цифр.
Под предлогом помощи я сую нос в их жизнь. Нахожу свадебную фотографию и долго разглядываю лицо Джона. Странно, что он так мало изменился. Он выглядит точно таким, каким его помнит Лалабелль. Вместе они смотрятся идеально, как куклы из одного комплекта.
Просматривая вещи в их общем гардеробе, я дожидаюсь момента, когда Пруденс отворачивается, и подношу к лицу одну из рубашек Джона. От нее слабо пахнет стиральным порошком из прачечной. Не знаю, чего я ожидала. Я не помню, как он раньше пах.
Я ищу для нее распятие от старого костюма для Хэллоуина и вдруг обнаруживаю кладовку на промежуточной площадке лестницы, ведущей наверх. Дергаю за шнурок. Под потолком вспыхивает одинокая лампочка. Через секунду, когда мои глаза привыкают к свету, я понимаю, что нахожусь в святилище.
Я сразу соображаю, что нашла то, чего находить не должна была. Замираю и прислушиваюсь. Когда я слышу тихое пение из ванной на лестничной площадке надо мной, понимаю, что у меня есть всего мгновение.
Лампочка покачивается у меня над головой; тени разбегаются и сталкиваются. Со всех постеров, со всех коробок с DVD-дисками, со всех подписанных фотографий и сочиненных командами «негров» мемуаров на меня смотрит Лалабелль. На полке на дальней стене шеренгой стоят маленькие куколки с жесткими пластмассовыми ручками и похожими на одуванчики светлыми волосами. Они здесь все, выстроены в хронологическом порядке: одноглазый астронавт, охотник на троллей, садовник-робот. Я вижу давно забытые обложки журналов и рекламы фильмов. Ни в один глаз не воткнуто что-то острое, на стенах не написаны угрозы, но все равно я чувствую себя неуютно. Выключаю свет и тщательно закрываю за собой дверь. Вся эта ситуация не столько тревожная, сколько обескураживающая для всех, кто имеет к ней отношение.
Пруденс я нахожу внизу, она устраивается на диване, чтобы лежать в картинной позе. Одна рука свешивается до полу и сжимает карту, королеву червей. Глаза закрыты, на лице свежий макияж. Выглядит она потрясающе. Такой образ остается в памяти на всю жизнь.
Когда я подхожу, Портрет открывает один глаз.
– Несяй в лсо, – говорит она.
– Что? – спрашиваю я. – Вытащи жемчуг изо рта.
Она выплевывает бусины в ладошку и смотрит на меня.
– Я сказала: не стреляй в лицо. Целься в сердце. И позаботься о том, чтобы красная жидкость не испачкала диван – нам его только что заново обили.
– Ладно. – Я достаю пистолет, но в последнюю секунду останавливаюсь. – Можно тебя кое о чем спросить?
– О чем?
– Правда, что напротив живет известный актер? Кажется, я видела его, когда приехала сюда…
– А, Берт, – говорит она и хмурится. – Сомневаюсь, что он актер. В последний раз, когда мы были у него на барбекю, он говорил Джону, что работает в области оценки рисков. Но возможно, что он скрывается. Многие, кто живет в этом районе, скрываются.
– Серьезно?
– Ну да. Гангстеры по программе защиты свидетелей, знаменитости на детоксикации, опозоренные политики… Наш сосед – военный преступник. Я погуглила его, когда мы были на школьной распродаже выпечки.
– А вы с Джоном? Почему вы здесь? – спрашиваю я. – Я думала, он никогда не уедет из деревни. Ведь он сам так говорил, не так ли?
Я пытаюсь вспомнить. Заледеневшие ноги, тени на воде. Джон держит руки Лалабелль в своих руках. «Я никогда не уеду из деревни».
Портрет пожимает плечами.
– Он действительно так говорил. Когда-то. Но работа-то здесь. Вот и едешь туда, где крутятся деньги… Ты готова?
Я киваю и с явной неохотой прицеливаюсь.
– Знаешь, – тихо говорит Портрет, – а я рада, что она послала тебя.
– Вот как?
– Лучше тот дьявол, которого знаешь.
Фраза звучит знакомо. В следующую секунду я вспоминаю, что так назывался один из первых фильмов Лалабелль. Она играла ангела.
Я нервно облизываю губы и прикидываю, куда лучше выстрелить. Наверное, в сердце, как она и предлагала. Да, выглядеть будет символично, но насколько быстро ее убьет такой выстрел? А вдруг она начнет дергаться, полетят брызги? Ведь она единственная из нас, кто может кровоточить. «Не поэтому ли Лалабелль так ненавидит ее?» – спрашиваю я себя.
И неожиданно осознаю, что не хочу это делать. Не потому, что она мне нравится – этот Портрет не вызвал у меня теплых чувств. Она пугает меня своей напористостью, каштановыми волосами и старым носом. Вероятно, она пугает и настоящую Лалабелль.
Она мне не нравится, но я все равно не хочу, чтобы она умирала. И какая альтернатива?
– Ой, подожди, – говорит Портрет, садится и выплевывает жемчужины. – Машина перед домом?
Я опускаю пистолет и смотрю в окно – и в этот момент она бросается на меня, вооруженная кухонным ножом, который вытащила из-под диванной подушки. Ее лицо искажено бешенством. Я отшатываюсь и не задумываясь трижды стреляю.
К тому мгновению, когда она падает на пол, она уже мертва. Я стою над ней и тяжело дышу, а потом укладываю тело в том положении, о котором мы с ней заранее договорились. Интересно, она все это время вынашивала идею убить меня или приняла решение в последнюю секунду? А может, и мой чай был отравлен? Теперь он уже разлит по белому ковру, растекся липким коричневым пятном, присыпанным кусочками льда… Печаль какая! Ковер – не единственная потеря. Диван тоже испорчен пятнами.
Я рада, что на стенах нет семейных фотографий и никто не наблюдает за мной. «С максимальным ущербом», – потребовала Лалабелль. Интересно, удовлетворит ли ее ущерб, который я нанесла обивке?
– Прости. И прости за имущество, – говорю я Пруденс. – Зато с твоим лицом всё в порядке.
Придаю ей достойную позу. Знаю, что кровь у нее ненастоящая, но она до ужаса теплая. Интересно, думаю я, у нормальных людей столько же крови?
«Наступит момент, когда ты замараешь руки». Прав был Спенсер…
Когда я покидаю дом, меня всю трясет. Небо затянуто тучами. Солнце спряталось; похолодало. Меня тошнит, и я считаю верхом несправедливости то, что у меня появляются такие ощущения. Раз меня создали для таких задач, все должно проходить легко. Как дыхание.
Я сажусь в машину, и приборная панель освещается, и из динамиков льется тихая вариация «К Элизе»
[12]. Я заношу новый пункт назначения и после секундного колебания принимаю звонок.
На том конце линии Лалабелль, ее голос звучит безлико и ровно.
– Конец?
– Да.
– «Митоз» уже едет. Мне придется уехать. Ты вызываешь у них недовольство, и мои юристы выставляют мне счет за все телефонные звонки, на которые им приходится отвечать.
– Почему недовольство? Кажется, ты говорила, что есть лазейка. Что тебе было разрешено это сделать, – говорю я, заводя двигатель и отъезжая от тротуара.
– Гм, для этого есть предпочтительная процедура, – говорит Лалабелль и меняет тему: – Ну, и что ты о ней думаешь?
– Она грызла ногти. И была непоседой.
– М-м…
– Она сказала, что была чуть ли не первым Портретом, что ты создала.
Лалабелль хмыкает.
– Можно и так сказать. Она была вторым. Всегда бежала впереди паровоза…
– А какой был первым?
Повисает пауза, потом Лалабелль откашливается, демонстрируя полное отсутствие интереса к теме. Я буквально вижу, как она на том конце линии пожимает плечами.
– Не помню. Может, тот, что пишет картины… У меня все перепуталось. Ты говорила со Спенсером? Он пытался впарить тебе ту идею с живыми музейными фигурами?
– Что-то упоминал.
– Ты же знаешь, что я бы никогда этого не допустила, правда? – с горячностью говорит она. В ее голосе проскакивают отчаянные нотки. – Я бы с тобой так не поступила. Ни с кем из вас.
На самом деле я не знаю, что на это сказать. Через секунду Лалабелль откашливается. Когда она заговаривает, ее голос звучит резко и сухо:
– В общем, так. Пока у тебя все получается неплохо. Продолжай в том же духе. – И с этими словами отключается.
В Баббл-сити никогда не идет дождь, но сейчас город внизу накрыл желтоватый туман. По мере того, как машина спускается, туман становится гуще. Я вижу в отдалении красные огни едущей впереди машины. Некоторое время я следую за ней, но когда мы добираемся до долины, он поворачивает направо, а я налево.
Глава 7. Колесница
Воин выезжает из города на Колеснице из звезд. На черном и белом сфинксах, которые тянут Колесницу, нет ни упряжи, ни вожжей. Воин управляет ими только силой своей воли.
Мой следующий пункт назначения – вестибюль гостиницы «Аполло», но сначала мне нужно заехать кое-куда.
К тому моменту, когда моя машина паркуется у ворот Парка мученицы, туман почти рассеялся, однако когда я вылезаю из салона, меня облепляет влажный серый воздух. Открывая багажник, я сожалею о том, что не купила в «Уэллспрингс» какую-нибудь более теплую, чем просто костюм, одежду.
Секретарша лежит там, где я ее оставила, пряди закрывают ее лицо. За время, что она провела в багажнике, ее волосы и глаза стали почти бесцветными. Она напоминает нераскрашенную куклу.
– Прости, что так долго, – говорю я. – Думаю, тебе здесь понравится. Я слышала, здесь водятся утки.
Мне приходится потрудиться, но все же я достаю ее из багажника, усаживаю себе на спину так, что ее голова оказывается у моего левого плеча. Она не тяжелая, просто жесткая, негнущаяся и холодная. Мы проходим в ворота и идем по гравиевой дорожке, обсаженной розовыми кустами; мужчина, выгуливающий собаку, кидает на нас странный взгляд.
– Слишком много выпила, – говорю я, с деланым раздражением закатывая глаза. – Бранч затянулся.
Он, судя по виду, хочет что-то сказать, но его ши-тцу пытается догнать обертку от фастфуда, и в этой чехарде нам с Секретаршей удается улизнуть от него. Я наклоняюсь вперед так низко, что волосы скрывают мое лицо, – не хочу, чтобы меня узнали. Меня пугает мысль о том, что я могу закончить так же, как тот Портрет с автобусной остановки, – голодной и грязной, с бумажками, которыми тычут мне в лицо в желании получить автограф.
Туман настолько плотный, что мои волосы мгновенно напитываются влагой. В парке остались самые стойкие из обитателей Баббл-сити. Я знаю, парк красив, а если б не знала, об этом мне напомнили бы тысячи фильмов. И в части этих фильмов блистала Лалабелль. Когда светит солнце, парк похож на зеленую бархатную шляпу на макушке Роше-дю-Сэн. На самой вершине холма можно найти прохладную тень под статуей Мученицы и видеть внизу, как на ладони, весь город.
Сегодня, однако, смотреть не на что, вокруг одна серость. Деревья, украшающие парк, могли бы посоперничать в высоте с небоскребами вдали. Я затылком чувствую чей-то взгляд и представляю, как стаи диких белок глядят на нас с веток и точат когти. Мимо пробегает несколько любителей пробежек; они затянуты в спандекс, их челюсти плотно сжаты. Одинокий уличный музыкант слишком увлечен подсчетом денег в шляпе, чтобы обратить на нас внимание. Когда мы поднимаемся к декоративному озерцу у статуи Мученицы, туман уплотняется настолько, что холм кажется островом, плывущим в дымчатом море. Неожиданно туман расступается, и я вижу, что на мокрой лужайке устроилось на пикник семейство из четырех человек. Я едва не падаю от неожиданности. Щека Секретарши касается моей щеки, и меня передергивает. Я легонько подбрасываю ее, чтобы вернуть в нужное положение.
Мы проходим мимо закрытого ларька с мороженым, потом мимо крохотной лодочной станции у самой воды. Там в шезлонге сидит мужчина. Его шея обмотана шарфом так, что виден только нос, а шапка натянута до самых бровей.
– Нужна лодка? – кричит он, и я качаю головой.
– У нее морская болезнь.
– Как знаешь, – скорбно говорит он.
Когда мы добираемся до кромки воды, я почти задыхаюсь. Укладываю Секретаршу на скамейку. Ее голова мотается, как у пьяного спящего бомжа. Я поднимаю на скамью ее руки и ноги и сажусь рядом. Дырка от пули четко выделяется на белой блузке, поэтому я прячу ее, прикрывая кардиганом. Если б у нее пошла кровь, пятно выглядело бы как гвоздика или роза в петлице. Как бы то ни было, сейчас переломный момент.
– Неплохо, правда? – говорю я, глядя на озеро. Пока уток не видно. Кто-то воспользовался предложением владельца лодочной станции и медленно и упорно выписывает дугу на воде. Позади него на платформе очертания огромной статуи; правда, ее лицо теряется в тумане. Информационная табличка сообщает мне, что тоненький ручеек, питающий озеро, – это единственный природный источник воды в городе.
– Жаль, что такая погода, – говорю я Секретарше. – Но, думаю, тебе не будет холодно.
В тростнике у воды слышу шорох и вижу, как в зарослях мелькает клюв. Смотрю на Секретаршу и улыбаюсь. И чувствую себя полной дурой.
– Какая же глупость, – говорю я, наблюдая, как утка выходит на берег и машет крыльями. – Но я не могу отделаться от ощущения, что твоя смерть – это неправильно.