— Ну, у этого-то мальчика отец точно вернется!..
Скоро платформы тронулись и мало-помалу пропали в сгустившихся сумерках. Толпа еще долго стояла у путей — то ли не верили женщины, что это случилось на самом деле, то ли надеялись, что платформы воротятся назад… Но они не вернулись — ни наутро, ни через год, ни через три. И тот, кто исчез в густой и жаркой мгле, безумолчно звеневшей равнодушно-счастливой песней насекомых, тоже не вернулся. Волна густой знойной тьмы слизнула их всех и унесла навсегда, и они пропали, растаяли вместе с железными платформами. Так растворяются в едкой морской воде большие корабли: еще вчера на их надежных стальных палубах люди шутили и смеялись, танцевали и пили вино, баловали детей и ссорились с женами, и еще много чего делали по мелочи, а в целом смотрели в голубую даль с уверенностью и надеждой, — а сегодня пуст угрюмый горизонт, не измерит его ничей взгляд, и только упрямые волны сердито и тупо швыряют друг другу какие-то обломки… Мелкие щепки этого ужасного кораблекрушения всплывали иногда в виде фронтовых писем и похоронок, но чем больше становилось пришедших ранее похоронок, тем меньше было писем. А потом их и вовсе не стало.
…Назавтра мама продала папин выходной костюм и отрез желтого шелка, а на вырученные деньги купила два мешка кукурузы. Кукурузу привез казах на лошади. Собрались соседи, и тетя Клава сказала:
— Видишь, поменяла желтый шелк на желтую кукурузу!
Бронников потому и запомнил все это, что тетя Клава так сказала. И правда — желтый шелк на желтую кукурузу!..
Мама осталась с двумя детьми и собственной бабушкой, полупрозрачной старушкой, третий год не встававшей с постели.
Она стала искать работу. В их бараке жил председатель завкома Терентьев — старый и почти неграмотный, а мама образованная. Он позвал ее к себе секретарем. Мама пошла, и оказалось, что Терентьев схитрил — сразу уволился с должности и указал на нее как на преемницу. Сначала кто-то из начальства возражал, потому что она была невесткой ссыльного, а потом кто-то другой сказал, что если сын ссыльного работал начальником цеха, то почему же невестке не стать председателем? — и в итоге ее выбрали вместо старого Терентьева.
Так прошло полтора месяца.
Бабушка спала на кухне. Ночью там всегда горела лампа — масляный каганец. И стояло ведро.
Вечером ели арбуз. Проснувшись посреди ночи, Бронников, почти не открывая глаз, слез со своего топчана, побрел на кухню, пристроился было к ведру — и вдруг в неверном свете каганца увидел сапоги!
Они стояли у порога!
И портянки обернуты вокруг голенищ!
Его бросило в жар, потом в холод — захолынуло!
Он вернулся в комнату и на цыпочках подошел к кровати.
Это была знаменитая на весь барак кровать — с никелированными спинками и никелированными же шариками по углам.
Он присмотрелся — точно, папина голова лежала на подушке рядом с маминой!
Папа был дома!..
Бронников не сомкнул глаз до самого утра — трепетно ждал, когда они проснутся.
Оказалось, отца сняли с эшелона на полпути к фронту: потому что его бронь ликвидировали неправильно, и теперь на заводе некому было управлять литейным цехом.
И он вернулся.
* * *
Он выкатывал на бумагу слова, тяжелые и шершавые, как камни, ворочал их с упрямством Сизифа, отставлял, выкатывал новые — и опять ни черта не получалось. Речь то и дело сбивалась на скороговорку, в которой не было места ни одной живой детали. У него не выходило описать, как, пробыв некоторое время в тишине и покое дивизионного резерва, медсанбат обрушился в пучину ужаса и крови.
Западный фронт то ненадолго застревал, то снова катился под напором превосходящих сил противника. Время делилось на дни и ночи: днем их бомбили немецкие самолеты, ночью они передислоцировались, то есть спали на ходу, кое-как переступая ногами в непролазной грязи и держась за край повозки, влекомой понурыми голодными лошадьми. Потом снова рассвет, развертывание остатков служб, подвоз раненых, сутки у операционного стола, несколько бомбежек, гибельный танец мечущихся среди разрывов фигур. И кровь — уходящая в землю и уносящая жизнь.
Все вместе вело их на опушку редкого березового леска где-то примерно между Вязьмой и Ельней.
Еще в середине октября, когда солнце садилось, прозрачный березовый лес светился и даже, казалось, звенел какой-то тонкострунной музыкой. Вообще, по ангельским замыслам он предназначался для тихих прогулок, неспешных раздумий, тайных встреч… Но зарядили дожди, да и в нескончаемом гуле близкой канонады ангельские замыслы не могли быть внятны людям. Теперь роща была начинена повозками и грузовиками, беспрестанно подвозившими раненых. Под пологом санитарных палаток стояли сдвинутые в один ряд и накрытые клеенкой столы. Раненые лежали поперек столов с интервалом железнодорожных шпал. Их становилось все больше. И все больше было умерших от потери крови. А еще живых все равно не успевали отправлять в тыл…
Потом и тыла не стало.
Бой гремел не переставая и со всех сторон. Позже историки определят этот бой как одну из крупнейших военных катастроф. Советская армия потеряла в ней не менее миллиона человек. Около трехсот тысяч из них попали в плен. В одном из мелких очагов этого титанического рукотворного катаклизма, в сравнении с которым падение крупной кометы на Землю перестает казаться столь уж удручающим природным явлением, оказался медсанбат. Ранним погожим утром он был полностью разбит, и теперь представлял собой мешанину трупов, искореженных машин, мертвых лошадей и обломков железа, плотно сросшегося с недвижными людскими телами. Оставшихся в живых обнаружил взвод немецких солдат. Фашисты добили раненых, застрелили нескольких врачей и старшую медсестру Тоню. Они методично прочесывали лес, выгоняя пленников на опушку. То и дело грохотали выстрелы. Ольга видела, как солдат, смеясь, заставил бежать и тут же свалил очередью какого-то чернявого мальчишку.
Потом их вывели на шоссе и гуртом погнали к Смоленску. Ночью выпал снег. Он обманчиво прикрыл раскисшие дороги, трупные поля у очагов последних боев и сожженные селения. Тут и там стояли понурые табуны оседланных лошадей, валялось армейское имущество, кренились безмолвные пушки, чадили танки… и тела, тела.
Многие раненые в первые минуты плена прикинулись ходячими. Теперь, если падали, их добивали. Следующие перешагивали через трупы, чтобы упасть километром далее. По темноте остановились на ночевку. Кто сел, кто лег. Черное небо угрюмо висело над ними, беспрестанно слезясь, будто ему были ведомы их муки. Похоже, пахоту с весны не засевали, и все равно многие ползали по раскисшей земле в поисках пищи.
Утром двинулись дальше. Время от времени кто-нибудь из гитлеровцев орал, показывая автоматом на заснеженное картофельное поле:
— Ком! Ком!
Это значило, что можно сойти с шоссе. Кое-кто успевал взять несколько картофелин. Автоматный ствол начинал кивать в другую сторону:
— Цурюк! Цурюк!..
Последних из тех, кто, зажав в кулаке бесценный корнеплод, увязая и падая, спешил к дороге, тоже расстреливали.
К исходу третьих суток, ночью, под черным ливнем, кое-где забеленным светом автомобильных фар, их загнали в какие-то уцелевшие казармы на восточной окраине Смоленска. Лишь рассвело, снова построили и повели на станцию.
Женщинам предоставили отдельный вагон — добротную открытую платформу из-под цемента.
Когда дождь ненадолго стихал, вода успевала стечь в предназначенные для нее отверстия. Тогда можно было сесть на ледяное железо. До Минска тащились трое суток. Там снова пустили под крышу казарм и сараев, накормили баландой и суррогатным хлебом.
День перетекал в ночь, ночь — в такой же беспросветный день. Состав тащился через Польшу. На долгих стоянках позволяли выволочь мертвых. Узкие полосы света, сочившегося в щели, ползали по истоптанной соломе.
Германия тоже была влажной. День, ночь, день… Почти сутки стояли на окраине какого-то города. В низкие облака втыкались острия краснокрыших кирх. Тронулись, скоро свернули на одноколейку.
Когда их построили у вагонов, от той массы людей, что начинала свой горький поход, осталась едва ли половина… Часа два шли. Упавших пришлось нести — здесь, на немецкой муниципальной дороге, трупы оставлять не полагалось.
Лагерем оказалась обширная сырая пустошь, обнесенная проволочными ограждениями. Такие же ограждения делили ее на несколько прямоугольников. В трех из них стояли длинные бараки.
Должно быть, приближение нового этапа кто-то заметил. Бугристая земля за оградой самого большого прямоугольника-пустыря вдруг тут и там зашевелилась, как шевелится завшивелая одежда на покойнике, — это из мелких нор, копанных голыми руками, стали вылезать старожилы — черные, костлявые, в истлевшей красноармейской форме.
Ольга давно уже не чувствовала ни страха, ни голода, ни жажды, но почему-то именно сейчас ей подумалось, что нужно, наверное, выйти вон из строя и побежать… все лучше ничего не чувствовать мертвой, чем ничего не чувствовать живой. Она совсем уже было собралась, сделала короткий шаг… однако офицер что-то скомандовал, солдаты, замыкавшие колонну, принялись каркать, размахивать автоматами. Оказалось, отделяют женщин. Медсестер загнали в жилую каморку с нарами и парашей.
Уже утром вывели на работу в бараки лазарета, где лежали больные и раненые. Бронников еще той ночью, когда она все это рассказывала (рассказывала так безучастно, с таким отстраненным интересом, как будто сама не верила, что с ней это происходило), все переспрашивал, пытаясь понять назначение лазарета. Объяснить она не умела, пожимала плечами, было видно, что и сама ни тогда не понимала, ни теперь в толк взять не могла. И впрямь, все говорило, что людей привозят на уничтожение. Возникал резонный вопрос: почему всех сразу не перебить? Для чего сначала делать из человека доходягу, а уж потом умертвлять? Зачем лечить или хотя бы даже создавать видимость лечения? Зачем вообще строить все это, потом охранять? Привычный вывих бюрократической мысли? А иначе в чем смысл?.. Заключенные ползли к лазаретам из последних сил, но места в них все равно не хватало. Поэтому охранники поворачивали умиравших назад, а тех, кто не хотел или не мог ползти обратно, расстреливали. Одежду с мертвых снимали и, собрав в кучи, куда-то отправляли. Подводы днем и ночью неспешно возили горы желтых трупов. Экскаватор копал невдалеке очередную яму. Писарь из числа военнопленных писал на дощечке:
MASSENGRAB № … — 1000 MANNER.[15]
На такой же дощечке, кстати, писали лагерный номер: вешали дощечку на шею, фотографировали, делали отпечатки пальцев, заводили карту военнопленного, после чего ждали, когда он умрет. Зачем фотографировали? Кому нужна фотография мертвого? Нет, не укладывалось в голове… У Ольги тоже был номер — 18336, она несколько раз повторяла, и Бронников запомнил. Значит, перед ней туда привезли восемнадцать тысяч триста тридцать пять человек. А была только середина декабря сорок первого года. Нет, не укладывалось… По ее словам, дорыв яму, экскаватор, не теряя времени, принимался за следующую. Когда яма наполнялась телами, он закидывал ее землей. Кое-где оставались торчать ступни и кисти… но на это мало обращали внимания.
Он и той ночью пытался рассуждать — отчасти вместе с Ольгой. Мол, как же так — если всех не убивали, опасаясь столкнуться с проблемой утилизации такого количества трупов, то зачем вообще везли? Чтобы использовать на тяжелой и бессмысленной работе в глиняных карьерах по берегам Эльбы? Но, по ее словам, в карьерах человек кончался через неделю — буханка хлеба на десятерых не может поддержать сил… Проще было бы всех положить там, под Вязьмой, и не заваривать эту кашу… нет, не укладывалось это в голове, не укладывалось!..
Между тем из тихого, с краснокирпичными кирхами городка Фаллингбостель приходили и приезжали на велосипедах сотни зевак. Некоторые приводили детей. Говорили, будто коменданту лагеря это не нравится, и он просил закрыть подъездные дороги. Однако бургомистр ответил, что подобное зрелище не повредит горожанам — если население воочию увидит этих зверей в человеческом облике, оно само придет к выводу, к каким последствиям могло бы привести их нападение на Германию… Глядя на маячившие за дальним ограждением фигуры, Ольга вспоминала, что, когда их с мамой угоняли из деревни, соседские Юрка с Пашкой улюлюкали и кидали в повозку камнями… да и другое вспоминала, многое здесь было похоже на уральскую ссылку. Правда, по их просеке, пока они с Дарьей были еще там, на Урале, пригнали только два состава ссыльных, вновь наполнивших неудержимо пустеющие бараки, а сюда этапы шли и шли, чтобы очень быстро лечь в вырытые экскаватором ямы, освобождая места новым насельцам, столь же временным… Но могла ли она знать, сколько всего по стране пролегло тех просек?..
Немцы в лазареты не совались — там кишмя кишели вши, крупные, как тараканы. Ну а им деваться некуда. Даже оперировали в бараке («Оперировали?! — поражался той ночью Бронников. — Да как же?!»); да так же: больше от отчаяния, чем из расчета на успех; но от непроходимости кишечника человек погибает наверняка, а если его разрезать ножом, заточенным об обломок кирпича, и устранить главную угрозу, то, быть может, он пересилит гнойное воспаление. Непроходимость кишечника была рядовым диагнозом, поскольку повара закладывали в котлы немытую брюкву, свеклу. Кто-то, даже умирая от голода, способен потратить пять минут, чтобы процедить баланду или хотя бы дать отстояться, а кто-то — нет. Голод утратил свойства абстрактного существительного и превратился в нечто осязаемое, плотное, имеющее консистенцию, цвет, запах, вкус. Все вместе напоминало карболку, походило на тягучий глоток, всегда стоящий в горле. Голод покрывал окружающее серо-коричневой пленкой, сквозь которую не могли пробиться истинные цвета сущего. Солнце тоже было серо-коричневым и тусклым.
В одном бараке тихо делала свое дело дизентерия, в другом на пространствах двухъярусных нар в мареве жара бушевал и горячился тиф. Кто-то из узников в беспамятстве гремел строевыми командами, другой кричал: «Кверху! Кверху углом!..», третий яростно втолковывал что-то своим призрачным собеседникам, четвертый слепо метался в проходе и то одним прыжком взлетал на верхние нары, то опять соскакивал вниз… Под их вокзальный гвалт санитары без спешки разносили питье, писарь хладнокровно, с немецкой пунктуальностью заполнял бумаги номерами и диагнозами.
Ольга обратила внимание на одного из тифозных — странно молчаливого, в отличие от других. Иногда только нашептывал что-то в бреду. Смуглый такой парень лет двадцати.
Ольга чаще других подходила к нему, смачивала губы водой. Спросила у Киры.
— А, этот-то, — Кира успела отучиться два курса, пошла на фронт добровольцем, в лазарете числилась врачом. — Должно быть, умрет скоро. Температура задавит.
— Ничего не умрет! Почему он должен умереть?! — резко спросила Ольга. — Почему ты его не лечишь?
Кира бессильно махнула рукой, и ее землистое лицо исказилось.
— Господи, да чем лечить-то?! Карболкой? Будто сама не знаешь…
Медикаменты в хранилище аптечного барака были — тоже, должно быть, в соответствии с каким-то скрупулезным приказом, который регламентировал устройство и жизнь лагеря. Однако на нужды лазарета выдавались не все. Как правило, только раствор карболовой кислоты, тройной раствор и хлорная известь — асептики, призванные не допустить распространения заразы на мирных жителей краснокирхного городка Фаллингбостель. Подчас главный врач лазарета доктор Гурке, брезгливо заглядывавший в барак не чаще раза в неделю, мог вдруг расщедриться и выдать граммов триста перманганата калия, банку йода, несколько литров резорцина в качестве эффективного жаропонижающего, сочетавшего, правда, это благотворное свойство с крайней ядовитостью. Похоже, доктор почитал за благо не распылять попусту медицинские средства, которых столь жадно жаждал фронт, на советских военнопленных. Жизнь пациентов была завершена; если бы он их пытался лечить, она, жизнь, могла протянуться еще две-три недели, скажем, до отправки очередного этапа в спецлагеря СС Нейенгамме или Заксенхаузен; в противном случае закончится уже здесь, на Люнебургской пустоши. Тем более верно это было на фоне эпидемии тифа, каждый день уносившей три-четыре сотни заключенных…
…Бронников день за днем просиживал в библиотеке над протоколами Нюрнбергского процесса.
Читал, выходил курить, снова читал.
Нет, не укладывалось это в голове, ну просто никак не укладывалось!..
Почему-то очень важным было представить себе этого доктора Гурке, вообразить его верную германскому долгу душу, с которой реляции начальства снимали ответственность и ставили его в один ряд с другими честными шестернями, энергично и четко крутившимися в железной машине великой Германии… Должно быть, доктор Гурке часто повторял чеканные формулировки начальственных приказов, касавшихся порядка обращения с советскими пленными: «Большевизм является смертельным врагом национал-социалистской Германии!.. Перед немецким солдатом стоит противник, обученный не только в военном, но и в политическом смысле — в духе разрушающего большевизма. Большевистский солдат утратил право претендовать на обращение с ним в соответствии с Женевским соглашением!..» Или еще: «Всякое снисхождение и человечность по отношению к советскому военнопленному строго порицаются!..»
Часов в пять Бронников закрывал книгу и покидал читальный зал.
Верный ленинец
От батарей центрального отопления несло жаром. Министр оторвался от документа, ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу форменной рубашки, украшенной погонами Маршала Советского Союза.
Негромко загудел телефонный аппарат. Устинов снял трубку.
— Устинов…
— Товарищ министр обороны, Котельников беспокоит, Ижевск! Добрый день!
— Добрый, — отозвался маршал, кося глазом в недочитанную реляцию. — Новости?
— Дмитрий Федорович! Хочу отрапортовать насчет «Осы»!
— Насчет «Осы»? — переспросил Устинов.
Зенитно-ракетный комплекс «Оса» пошел в войска недавно. Делал его Ижевский электромеханический завод. Весной Устинов ездил по оборонным предприятиям, заглянул и туда. После совещания пошли в цех — продемонстрировать министру серийные образцы комплекса. Выслушав доклад, он спросил:
— А почему четыре ракеты на машине?
— Больше не помещается, товарищ министр обороны, — развел руками главный инженер завода Котельников. — Комплекс монтируется на автомобильной базе. Лимит веса и габаритов не позволяет…
— Ерунда! Нужно удвоить боекомплект!
— Но…
— Габариты и вес — это ваша забота! — сердито оборвал министр. — Об исполнении доложите!..
Этот разговор происходил полгода назад.
— Слушаю, — сказал Устинов бесцветным, незаинтересованным тоном, хотя по голосу Котельникова сразу понял, что тот звонит с хорошими вестями.
— Дмитрий Федорович! Пришлось подключить Грушина. С пониманием отнесся, активно участвовал в работе… В общем, все выжали, Дмитрий Федорович, до последнего грамма! Восемь не получилось. Но шесть хорошо разместили! И машина приобрела такой вид, знаете… элегантный! Гораздо лучше выглядит после переделки…
— Шесть? — переспросил Устинов. Он отлично все слышал, просто нужна была лишняя секунда, чтобы решить: жать на них дальше? или уже все выжато из конструкторов, инженеров, из технологии?
— Да, Дмитрий Федорович, шесть!
— Ладно, — сказал министр. — Как в той поговорке — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Оформляйте документацию…
И положил трубку.
Вернуться к бумагам он не успел, потому что дверь приотворилась и в кабинет вошел начальник Генерального штаба Огарков, в результате чего количество маршалов Советского Союза увеличилось здесь вдвое.
МОСКВА, 10 ДЕКАБРЯ 1979 г
— Входите, Николай Васильевич. Прошу.
Огарков сел на стул напротив стола.
Устинов снял очки, отчего его лицо, будто потеряв важный элемент армирующей конструкции, вытянулось книзу и утратило некоторую долю присущей ему сановности. Протирая, сказал недовольным и усталым тоном:
— Политбюро приняло предварительное решение о временном вводе войск в Афганистан.
— М-м-м… Состав и количество?
— Группировка численностью семьдесят пять — восемьдесят тысяч человек.
Огарков несколько секунд молчал. Потом заговорил голосом человека, потерявшего надежду быть услышанным.
— Дмитрий Федорович! Это же чистой воды авантюра! Не решим мы там никаких задач такими силами! И обстановку в стране не стабилизируем! Если вводить войска, то понадобится тридцать — тридцать пять дивизий! Ведь необходимо перекрыть границы с Пакистаном, занять важнейшие населенные пункты, аэродромы, коммуникации! Не допустить проникновения в Афганистан новых вооруженных отрядов оппозиции! Остановить приток оружия! Разоружить сопротивляющиеся отряды внутри страны!.. Ну, я не знаю! Давайте до ввода войск хотя бы командно-штабное учение проведем! Может быть, по его результатам сможем убедить!
— Все сказал? — Не дожидаясь ответа, Устинов раздраженно повысил голос: — Что, Политбюро будем учить? Нам надлежит приказания исполнять!.. И ждать больше нельзя! Вот, почитайте, что представительство КГБ пишет! Амин убрал Тараки, а что теперь? Армия развалилась, сам он на грани полного краха. Будем ждать, когда американцы туда войска введут?!
Огарков просмотрел донесение. Положив лист, сказал со вздохом:
— Товарищ министр, я генерал-лейтенанта Астафьева привез. Он несколько дней как из Кабула. У него совершенно иное мнение…
— Опять у него иное мнение! Вечно у него иное мнение! Давай теперь из пустого в порожнее переливать!.. — Он нажал кнопку селектора и скомандовал: — Астафьева ко мне!
Повисла пауза. Устинов барабанил пальцами по столу. Наконец дверь раскрылась.
— Разрешите войти, товарищ министр обороны!
— Докладывайте, что в Кабуле!
— Очень неспокойно, — сказал Астафьев. Устинов хмуро кивнул в ответ. — Амин продолжает чрезвычайно жесткую политику в отношении своих противников. — Устинов снова кивнул, как будто даже с удовлетворением. — За последние несколько дней три мятежа — 30-й горный пехотный полк в Асмаре. — Устинов кивнул. — 36-й пехотный в Нарае. — Устинов опять кивнул. — 18-й пехотный в Хосте…
— Так что ж тогда вы мне тут!.. — со сдерживаемой яростью сказал министр, протягивая Астафьеву документ. — Вы это читали? Что тут неверно? Вы же то же самое говорите!
— Мятежи и раньше случались, — сказал Астафьев, взглянув на бумагу. — Но тут сказано, что сторонники Тараки пользуются широкой поддержкой. Это совершенно не соответствует действительности. КГБ поддерживает сторонников Тараки, потому что с ними проще иметь дело. Так уж сложилось… В действительности Амин сегодня пользуется б
ольшим авторитетом. Если не считать его экстремистских устремлений в отношении своих политических противников, он ведет более разумную и деятельную политику, чем…
— …Чем его покойный предшественник! — перебил Устинов. — Вот вы теперь про Амина мне толкуете, а раньше говорили, что с головы Тараки не упадет ни один волос! Где Тараки?! Леонид Ильич его своим личным другом считал! Вы это способны понять?!
— Да, — хмуро кивнул Астафьев. — Это роковая ошибка Амина, и если бы не…
Устинов резко кивнул.
— Вот именно — если бы! Но она уже сделана! И неисправима!.. — Он раздраженно постучал по столу карандашом. — Что касается вашего мнения, то имейте в виду, что вы политическую обстановку изучаете как бы попутно. А сотрудники КГБ головой отвечают за каждое слово. Кому же верить?
Астафьев взглянул на Огаркова, словно ища поддержки. Тот едва заметно кивнул.
— Тут вот какое обстоятельство, товарищ министр обороны, — не очень решительно сказал Астафьев. — Если бы голова была трезвая, тогда конечно. А если голова все время…
Он характерным жестом щелкнул себя по горлу.
В первую секунду казалось, что Устинов сейчас взорвется. Он возмущенно посмотрел на Огаркова — мол, что твои работнички себе позволяют! — потом снова на Астафьева. С досадой махнул рукой.
— Ладно, мне все ясно! Свободны!.. Вас на Политбюро пригласили?
— Так точно, — ответил Огарков.
Во взгляде Устинова мелькнула тень сожаления. Он хорошо относился к Огаркову. И понимал, что не стоит дразнить гусей, когда все уже решено. Но если вызвали, делать нечего…
— Ну, тогда поехали, выскажетесь напоследок, — Устинов вздохнул и закончил с досадой: — Хоть уже и поздно!..
* * *
И все-таки Дмитрий Федорович Устинов не понимал мотивов своего заместителя — начальника Генерального штаба Огаркова. Что он так уперся?
Герой древности Агесилай, будучи расположен к ахейцам, предпринял вместе с ними поход в Акарнанию и захватил большую добычу. Ахейцы просили его потратить еще некоторое время, чтобы помешать противнику засеять поля. По их мнению, это еще раз показало бы ему, противнику, как глупо воевать с ахейцами. Однако Агесилай ответил, что сделает как раз обратное, ибо враги более устрашатся новой войны, если к лету их земля окажется засеянной…
Конечно, можно предположить, что маршал Огарков — стратег именно такого уровня. Стратег, способный самым неожиданным образом, на взгляд простака и дилетанта, связать отдаленные обстоятельства и детали, обнаружить закономерности этих связей и предложить решение, главным свойством которого является понимание всех его последствий.
Если такое себе представить, то упрямство Огаркова должно вызвать уважение, желание прислушаться к нему, понять причины, разобраться.
Однако Устинов хорошо знал своего заместителя. И, отдавая должное его деловитости, твердости в обращении с подчиненными, способности додавить, дожать, поставить исполнителей в условия, когда им лучше вылезти из кожи, чем подвести руководство, не раз убеждался: звезд с неба Николай Васильевич все же не хватает.
Да и с чего бы? Пока не взлетел на ответственные должности, вся его служба была службой инженера, инженера-штабиста. То есть, если и размышлял, то насчет толщины и количества защитных накатов, характеров земляного покрытия, типов сооружений, количества амбразур, секторов обстрела, видов препятствий и прочих мелких суставов, жил, сосудов и хрящей армейского тела, без которых не обходится ни наступление, ни оборона. И которые, однако, не могут и не должны занимать мысли крупного полководца, отвлекать его от широкомасштабных, стратегических раздумий, вовлекающих в свой круг жизнь иных стран и эпох.
Николай Васильевич Огарков не имел опыта ни военных кампаний, ни хотя бы крупных сражений, самолично спланированных и доведенных до победного конца.
Впрочем, Устинов и сам был человеком военным лишь постольку, поскольку руководил военной промышленностью; и в той степени армеец, в какой мог стать, управляя отраслью, выкованной по жестким армейским законам. Маршальское звание полагалось ему как приложение к высокой должности министра обороны.
Выходец из бедняцкой семьи, слесарь, рабфаковец, инженер, он был назначен директором крупного ленинградского завода в один из ледяных декабрьских дней тридцать седьмого года. Прежний директор был арестован и на допросах раскрыл целую сеть вредителей-троцкистов, поставивших главной задачей своей подпольной деятельности нанесение максимального ущерба обороноспособности СССР. В двух кварталах от завода располагался Реактивный научно-исследовательский институт, разделивший судьбу всех ленинградских предприятий — той зимой его тоже «чистили». Начальник Ленинградского отделения РНИИ Лангемак после второго допроса решил отказаться от никчемного запирательства и пошел на сотрудничество с пролетарским следствием, назвав участниками антисоветской организации директора института Клейменова, инженеров Королева и Глушко.
Про расстрелянных уже в январе тридцать восьмого Лангемака и Клейменова Устинов никогда ничего не слышал, а вот с Королевым и Глушко дело имел, да только не знал, каким образом эти гении ракетного дела оказались на лагерных нарах.
Да, уж!.. он стал наркомом вооружения в неполных тридцать три, за две недели до начала Великой Отечественной… И вот как будто махнули перед глазами какой-то пестрядью — а это, оказывается, пролетела жизнь: в прошлом году стукнуло семьдесят… поздравили, разумеется, — и, как дорогой подарок, ко всем прежним званиям, наградам, должностям добавилась звезда Героя Советского Союза.
Странная, странная судьба — как будто нарочно придуманная, чтобы показать, какой успешной может оказаться жизнь.
Другой бы не выдержал, нет. Точно бы не выдержал — сердце бы лопнуло, печень развалилась, почки отказали… удар, паралич, инвалидность, смерть! А ему — хоть бы хны. Годами, десятилетиями спал по три, по два часа в сутки! Все на бегу, в спешке. Подчиненные между собой звали его «скороходом» — оттого, что не раз и не два, подпрыгивая на стуле от нетерпения, кричал степенно шагающим к его столу: «Ходи скорей! Скорей ходи!..»
Еще его звали «трехтактным» — это пустили в оборот умники из ЦКБ-29, знаменитой «шарашки», где Берия, повыдергав из лагерей, собрал весь цвет авиастроения. Устинов руководил КБ Мясищева. Как-то к нему обратились два заключенных инженера — с предложением создать двухтактный бензодвижок для аварийного питания самолетной электросети. «Двухтактный? А какие употребляются сейчас?» — поинтересовался Устинов. «Четырехтактные». — «Переходить сразу на двухтактные рискованно, — заметил будущий нарком. — Не лучше ли сначала заняться трехтактным?»
Стрелковое оружие, артиллерия, танки, ракеты, космос — все было на нем. Все требовало развития. Просило хоть одним глазком уметь заглядывать в будущее.
Он старался. Он хотел. Он мог.
Но если честно спросить у самого себя — стратег ли он?..
Вот еще глупости!..
А кто тогда?.. Брежнев?.. Охо-хо!..
Дмитрий Федорович знал лишь одного человека, достойного звания стратега и в полной мере доказавшего свой гений.
Это был Сталин.
Да, Сталин!
Дмитрий Федорович произносил про себя — Сталин! — и как будто грозовое облако застилало горизонт. Боже! как он любил его! как преклонялся! как хотел быть таким же, как он! Как прощал все, все!.. Да и что было прощать?
В конце сорок первого года нарком вооружения — сизый от недосыпа, с ввалившимися черными глазами самоубийцы, но чисто выбритый, в крахмальной рубашке — явился на ежевечерний доклад. Один из пунктов доклада гласил, что N-ский завод при дневном плане в десять тысяч винтовок изготовил девять тысяч девятьсот девяносто восемь.
Конечно, ему приходило в голову, что Сталин обратит на это внимание. Но днем раньше тот же завод за сутки выдал на пять винтовок больше планового количества. И нарком был уверен, что завтра тоже можно рассчитывать на перевыполнение.
— Значит, вы говорите — девять тысяч девятьсот девяносто восемь? — неспешно сказал Сталин, когда доклад, сопровождаемый его внимательными кивками, подошел к концу.
Откинулся в кресле и вскинул сощуренный взгляд казавшихся желтыми, как у тигра, глаз.
— Так точно, товарищ Сталин, — ответил Устинов. — Товарищ Сталин, завтра они…
— Что же, товарищ Устинов, — произнес вождь, не слушая слов Устинова, но зная, что, как только прозвучит первый звук его собственного голоса, собеседник испуганно замолкнет. Голос его был задумчив и доброжелателен. — Если еще раз придете с таким докладом, ваши перспективы будут определены.
Так он сказал! Устинов понимал, какие именно перспективы имеет в виду вождь. И вождь знал, что Устинов это понимает. Все всем было понятно. И не требовало лишних объяснений.
Теперь, когда прошло много лет, Устинов не мог бы вспомнить своих тогдашних чувств. Страшно ли ему стало? Испугался ли он, что его, честного и преданного, поставят в один ряд с людьми, по вине которых не были изготовлены в срок две недостающие винтовки?
Сейчас казалось — нет, не испугался. Сейчас было приятно вспомнить ту предельную ясность. (Она была похожа на внезапно возникшую пустоту в голове — черную, звенящую от напряжения). Да, Сталин! Ясность — вот его знак! Простота и ясность!
Теперь такого нет… Хрущев?.. Брежнев?.. Кишка у них тонка быть как Сталин…
Не то, конечно, не то…
Но все-таки Брежнев есть Брежнев.
Он — Генеральный секретарь. То есть — всё. Вершина. Пик. Окончательность. Конечно, он не Сталин, нет… но в этом он — как Сталин.
Брежнев решил вводить войска. Пока решение не состоялось, можно было высказывать свои суждения, даже противоречить. Но когда оно прозвучало из уст Генерального — какие могут быть возражения?..
Самому Устинову с самого начала эта идея казалась привлекательной. Ведь если существует армия, должна быть и война. Армия требует войны. Пусть небольшой, пусть совсем маленькой — но войны. Нужно в реальных условиях обкатывать новые системы вооружения, нужно встряхивать личный состав… выявлять недочеты, резервы…
А Огарков — против. Вот так. У него, выходит дело, своя голова на плечах… Так-так-так!..
Устинов сощурился.
День был ясный, холодный.
* * *
На яркой голубизне неба горели рубиновые звезды Кремлевских башен.
Солнце заставляло ослепительно сверкать золото церковных куполов. Иван Великий сахарно светился.
Под бой кремлевских курантов правительственный «ЗИЛ» и две черные «Волги» проехали по Красной площади и нырнули в ворота Спасской башни.
Через пять минут Устинов и Огарков уже молча шагали по красной ковровой дорожке коридора — Устинов впереди, Огарков на полшага сзади.
В зале заседаний Политбюро присутствовали Андропов, Громыко, Черненко, Суслов. Леонид Ильич, как обычно, сидел во главе стола.
Устинов занял свое место. Маршал Огарков встал у торца стола напротив Брежнева.
— Товарищ Огарков, присядьте, — сказал Леонид Ильич, но Огарков, вопреки его предложению, только пуще вытянулся. — Товарищ Устинов информировал, что у вас есть какие-то соображения…
— Так точно! Разрешите?.. Товарищ Генеральный секретарь ЦК КПСС. Товарищи члены Политбюро. Афганистан представляет собой сложный сплав народностей, традиций и верований. Страну населяют пуштуны, таджики, узбеки, туркмены, арабы, хазарейцы, белуджи, чараймаки, муританцы, нуристанцы, племена сафи, моманд, шинвари…
Брежнев недоуменно почмокал, потом сказал, прерывая:
— Покороче, пожалуйста.
— Афганцы — нация профессиональных военных, — продолжил маршал. — Афганистан никогда не был завоеван противником. Наиболее показательны англо-афганские войны. На протяжении пятидесяти лет Англия несла огромные потери, но так и не смогла сломить сопротивление…
Брежнев закрыл глаза. Через секунду его голова начала клониться набок.
Огарков громко откашлялся.
Генсек вздрогнул.
— Да, товарищи, — пробормотал он, окинув присутствующих мутным взглядом. — Гм, гм. Продолжайте.
— Жестокие и неумелые действия афганского руководства, предпринимаемые со дня Апрельской революции, привели к укреплению афганской оппозиции. В настоящее время она контролирует две трети территории, где проживает почти все сельское население. Ввод войск в составе семидесяти пяти — восьмидесяти тысяч человек не поможет решить эту проблему. Наивно рассчитывать, что можно будет распределить советский контингент по крупным городам в виде гарнизонов, поручив ему решение исключительно миротворческих задач. Он неминуемо будет вовлечен в широкомасштабные военные действия!
— В Афганистане нет военного противника, который мог бы нам противостоять! — громко и недовольно сказал Устинов, решительно отмахнувшись. — Как только наши войска появятся в стране, оппозиция тут же сложит оружие, я в этом уверен! И народ сможет наконец спокойно заняться строительством нового общества!..
— Товарищ министр обороны, — сдержанно ответил Огарков. — Ваша уверенность является положительным фактором. Однако пока она не подтверждена никаким опытом. Зато очевидно, что этот безрассудный шаг приведет к очень большим внешнеполитическим осложнениям. Мы восстановим против себя весь восточный исламизм и политически проиграем во всем мире…
— Знаете что! — неожиданно жестко и зло оборвал маршала Андропов. — Занимайтесь-ка лучше военным делом! А политикой займемся мы! Партия! Леонид Ильич!
— Я — начальник генерального штаба! — сказал Огарков, с трудом сдерживая возмущение.
— Вот именно! — сухо бросил Андропов. — И не более! Вас пригласили не для того, чтобы выслушивать ваше мнение. А чтобы вы записывали указания Политбюро и претворяли их в жизнь! Вам это понятно?
И уставился немигающим взглядом сквозь опасно поблескивающие очки.
Огарков стиснул зубы.
— Да-а-а, — задумчиво протянул Брежнев, как будто не слыша перепалки. — Вот такой, стало быть, расклад… Тараки просил нас ввести войска. Мы ему отказали. Теперь Амин просит о том же — и выходит, что мы идем ему навстречу… Нет, ну какой же подонок этот Амин! Задушить человека, с которым делал революцию! Я представить себе этого не могу! — Он горестно покачал головой. — Еще десятого сентября мы с товарищем Тараки сидели в соседнем зале!.. обсуждали планы… я обещал помощь, поддержку!.. И что получилось?.. Что теперь скажут в других странах? Хороши помощнички: не только поддержки — жизни не смогли обеспечить товарищу Тараки!.. Как таким можно верить? Как на таких можно опираться?.. Мерзавец!..
Все молчали.
— Ну хорошо, — сказал Генсек. — Значит, товарищи, решение принимаем следующее. Причем, надо сказать, не в первый раз такое решение принимаем. — Брежнев недовольно покосился на Андропова. — Амина нужно убирать. Все согласны?
Члены Политбюро покивали.
— А что потом? Когда с ним будет покончено? Новая кандидатура у нас есть?
— Да, Леонид Ильич, — ответил Андропов. — Кармаль Бабрак, один из ближайших сподвижников Тараки. Сейчас он является послом Афганистана в Чехословакии. Коммунист. Верный ленинец… Готов возглавить борьбу с кровавым режимом Амина.
— Кармаль Бабрак, — повторил Брежнев, как будто пробуя имя на язык. — Верный ленинец, говорите?.. Ну хорошо. Мы должны поддержать его в самом начале его ответственной деятельности. Всеми возможными способами. Поэтому войсковую группировку в составе, указанном товарищем Устиновым, все-таки будем готовить, — Он помедлил и закончил: — На всякий случай.
Приказ
Командир группы антитеррора «А» полковник Карпов хмуро принял пальто у пожилой гардеробщицы. Вытянул из рукава мохеровый шарф. Застегнул пуговицы. Надел бобровую шапку и, напоследок мельком посмотрев в зеркало, двинулся к выходу.
На дворе мело, серое стылое небо без устали сыпало колючий снег, из-под колес заляпанных грузовиков летела грязная каша, прохожие сутулились, безуспешно закрываясь от ветра. Ничто не предвещало каких-либо перемен в отношении всеобщей бесприютности.
Выйдя из широких дверей Управления, он в рассеянности сделал несколько медленных шагов по заснеженному тротуару, а потом даже остановился и поднес руку к виску, как будто мучительно пытаясь что-то припомнить. Через секунду встрепенулся, невольно оглянувшись, чтобы понять, не видел ли кто-нибудь этого необъяснимого приступа нерешительности, и собранно направился к ожидавшей его машине.
Сев на переднее пассажирское сиденье черной «Волги», он захлопнул дверь и спросил:
— Сигареты есть?
Водитель удивленно повернул голову.
— Папиросы только… Да вы же не курите два года, Павел Андреевич!
— Давай!
Сопя, сунул конец папиросы в ладони, где трепетал оранжевый огонь спички.
— Закуришь тут, — буркнул он затем, медленно выдыхая дым, с отвычки отдавшийся в голове звенящим дурманом. Еще раз жадно затянулся. — В расположение!.. хотя постой… Поехали.
— Куда?
— Говорю же — поехали! — повысил голос Карпов. — Куда глаза глядят!..
Водитель состроил обиженную рожу и выжал сцепление.
Вырулив в арку, «Волга» влилась в поток машин и неспешно покатила по улице.
Карпов откинулся на спинку и закрыл глаза.
Он не знал, что делать.
У него двое детей. Кирюхе двадцать, третий курс училища, на казенном коште и от отца уже практически не зависит. С матерью его Карпов давно развелся, Кирке пяти лет не было… даже уже стало забываться помаленьку, как получал по шапке из-за этой стервы мокрохвостой!.. Писала на него, сука предательская, и по партийной, и по должностной линии… едва билет на стол не положил!.. чтоб ей пусто было… А Натке — двенадцать. И уже три года она живет с отцом и бабкой со стороны матери, тещей Карпова, старухой семидесяти шести лет, за которой уж за самой пора присматривать… Хотя, конечно, и на том спасибо: из школы Натка идет домой, обед готов, есть кому приглядеть, чем она занимается… да, да! — и на том спасибо. Что же касается Наткиной матери, Алевтины, чье имя чернело в душе беспощадным провалом, то весной, летом и осенью Карпов берет Натку в Лефортово, на немецкое кладбище. Зимой они никогда туда не ездили, нет, — Карпов боялся простудить дочь.
Двенадцать лет Натке — значит, сам он должен быть жив и здоров по крайней мере еще лет десять: до той поры, пока девчонка не повзрослеет настолько, чтобы самой, в одиночку, грести по жизни. Нет, разумеется, он собирается жить гораздо дольше, до глубокой старости. Чтобы вывести Натку в люди! чтобы еще, глядишь, внуков нянчить! чтобы все нормально было у нее, без вывихов, без чувства обделенности и несчастья!.. Да кто знает, кому сколько? Алевтина тоже вон собиралась… бац! — и сгорела в полгода. Ничего не попишешь, жаловаться некому, глупо спрашивать, почему да за что… Все под Богом ходим, Алевтина тому лучшее подтверждение. Он это понял давно. Поэтому настаивал не на том, чтобы жить ему как можно дольше, а чтобы жить ему не менее десяти лет — если «как можно дольше» по тем или иным причинам не получится. Такой договор был у Карпова с Богом. В которого он, в сущности, не верил.
Сегодняшний же приказ в своем развитии и возникновении множества обстоятельств, сопутствующих его исполнению, мог их честный договор перечеркнуть и сделать ничтожным.
И никак, никак нельзя было позволить этому случиться!
Потому что про ответственность и долг говорить легко. Он сам умеет правильно говорить!.. Да чего стоят все эти разговоры, если!..
«Что же тогда получается? все вокруг — слова? А долга нет?» — подумал полковник, и у него заломило в груди от этой мысли.
Нет, не может быть! Долг есть! Его надо исполнять! Долг есть долг — ничего не попишешь!..
Но с другой стороны — у него дочь двенадцати лет! И если он, черт знает в каких краях исполняя этот придуманный кем-то долг!.. если его там!..
— Поворачивай! — с натугой сказал Карпов водителю. — В госпиталь!..
…Ему повезло — Костров оказался на месте. И уже минут через пятнадцать Карпов сидел в его кабинете на стуле, хмуро застегивая пуговицы, а сам Костров — худощавый седоватый человек лет сорока пяти в белом халате поверх форменной рубашки — профессионально быстро строчил что-то в голубом бланке направления.
— Не знаю, Павел Андреевич, — говорил он при этом. — Пока не могу сказать, что именно вас беспокоит. По объективным показателям вы здоровы. Нижнее давление несколько выше нормы… но настолько несущественно… Я вам одну микстурку пропишу успокоительную… безвредную…
Карпов кивнул, постаравшись сохранить на лице то выражением благородного страдания, с которым приступал к разговору. Застегнув последнюю пуговицу, он взялся обеими руками за голову и сморщился.
— Голова тоже болит? — спросил Костров, поднимая внимательный взгляд на пациента.
— Болит, — кивнул Карпов.
— Голова — такое дело, — заметил доктор, снова принимаясь за свою писанину. — По тысяче разных причин может болеть.
— Вообще все болит. Бог его знает, Игорь Антонович… Такое чувство, будто весь организм к черту разладился. И тошнит по утрам, — скорбно сказал полковник, беря пиджак.
— Да? — сказал доктор. Он отложил ручку и озабоченно посмотрел на пациента.
Карпов с достоинством кивнул — да, правды он скрывать не станет.
— Поня-я-ятно, — протянул врач, а потом сказал бодрым и оптимистичным тоном: — А знаете что? Давайте-ка вас на обследование положим, а? Ведь не помешает? Просветим, прослушаем! Почки посмотрим! Урографию сделаем! Как ни крути, а нижнее-то все-таки маленько погуливает!.. Как вы?
Карпов пожал плечами — дескать, готов к любому врачебному приговору, как бы суров он ни оказался.
Врач порвал написанное, кинул в урну, пролистал медицинскую книжку и снова начал строчить. Ручка быстро бежала по бумаге.
* * *
Ромашов подошел к двери, постучал и приоткрыл.
— Разрешите войти, товарищ полковник?
Карпов вскинул брови, перевернул лист написанным вниз, сверху бросил карандаш, откинулся на стуле.
— Заходи, Михал Михалыч, — сказал он. — Садись.
Ромашов сел напротив.
Кабинет Карпова выглядел так же казенно, как все кабинеты всех военных начальников среднего звена. Портрет Брежнева напротив одного окна, портрет Дзержинского напротив другого. Письменный стол. Громоздкий сейф справа от него. Четыре стула вдоль стены.
— Значит, так… Как водится, есть две новости: одна плохая, другая хорошая. С какой начнем?
— Все равно, — ответил Ромашов.
— Ну, давай с хорошей. Нам оказано огромное доверие, — сообщил Карпов.
— Опять доверие? — спросил заместитель, на лице которого появилось одновременно настороженное и несколько ироническое выражение. — Понятно…
— Ничего пока не понятно! — приструнил его начальник. — И не надо этих вот!.. — Карпов покрутил пальцами правой руки в воздухе. — Попрошу без ерничанья! Действительно оказано серьезное доверие! Руководство считает, что может опереться на нас! — Полковник помолчал, а потом сказал сурово: — Я получил приказ готовить группу «А» к серьезной операции. Возможно боевое применение. Ясно?
Помедлив, Ромашов опять кивнул. Но все же теперь на его лице присутствовало легкое недопонимание.
— Причем за пределами страны, — отрубил Карпов.
И вопросительно взглянул на майора, словно проверяя, понимает ли тот, о чем идет речь?
Ромашов невольно насупился.
— Где?
— Этого не скажу, — вздохнул полковник. — Сам не знаю. Но приказ именно таков. Не мне тебе объяснять, какая это ответственность… Подготовка должна состоять в отработке боевых задач в городе. Начинаем немедленно. Понятно?
— В целом понятно, — осторожно ответил майор. — Будем работать.
— Ну и хорошо… Теперь новость плохая. — Карпов вздохнул. — Сам я в этом участвовать не смогу. Прихватило меня, Миша…
Полковник стоически сморщился и многозначительно поводил ладонью в районе живота.
— В госпиталь завтра кладут, коновалы. — И заключил, разведя руками: — Так что все на тебе. Командуй!..
Авангард
Во вторник Плетневу позвонил Астафьев, сообщил, что Ромашов просит с ним связаться. Да поскорее, если он хочет обратно.
Хотел ли он? Спрашивают! Если бы знали, чем ему приходится заниматься!..
«Зенит» мобилизовали на важные и срочные дела. Суть очередного этапа подготовки к Олимпиаде состояла в зачистке столицы от разного рода асоциальных элементов — лиц, ведущих антиобщественный образ жизни, без определенного места жительства, тунеядцев, криминальных элементов — именно в борьбе с ними бойцы «Зенита» призваны были, как люди максимально подготовленные, оказать помощь милиции.
В действительности им приходилось иметь дело преимущественно с проститутками и бомжами. Плетнев все вспоминал слова Сереги Астафьева. Решили как-то раз выпить по кружке пива. Должно быть, тухлая атмосфера пивнушки навела на разговор — что, дескать, в Москве полно всякого жулья.
— Ничего, к Олимпиаде их всех выселят.
— Да ну?
— Всех, — повторил Астафьев. — Воров, цеховиков, наперсточников… чтоб не маячили.
— Как выселят?
— Да очень просто. У них же организация почище военной, — пояснил Сергей, отхлебнув из кружки. — Авторитеты прикажут — и вся братва смоется.
— А они прикажут? — усомнился тогда Плетнев.
Серега хмыкнул.
— Жить захочешь, еще не то сделаешь.
— Ты-то откуда знаешь?
— Слышал, — туманно ответил генеральский сын.
Так оно, наверное, в действительности и было…
Служба оказалась ужасно скучная, вонючая и какая-то сомнительная. Ну, алкоголик, например. На пенсии. Собирает бутылки, да. Потому что нуждается в деньгах на выпивку. Ну и что? Плетнев вспоминал, что через двор от них жил дядя Семен — никогда не просыхал. Тоже бутылками не брезговал. Зато они с пацанами тайком ходили к нему слушать песни. Замечательно он пел, этот дядька Семен. Ставриду научил ловить одним хитрым способом… потом утонул. Правда, точно никто не знал — исчез и все. Вот и думали — утонул. А там кто его знает…
Короче говоря, весь «Зенит» ходил как в воду опущенный. Голубков пострадал даже физически — на какой-то хазе его укусила пьяная девка. Он и прежде ныл не переставая, а теперь и вовсе не умолкал. Что, дескать, скоро всех их вообще поставят метлами махать. И что он, по идее, боевой офицер, а его, как последнего ментяру, гоняют по затхлым повалам. И что им должны давать противогазы. И что у них в деревне к поросятам лучше относятся. А в качестве бесспорного доказательства совал под нос свою забинтованную руку. Плетнев его уже просто слышать не мог!.. Потом четверых прикомандировали к Пятому управлению. Бобиками, разумеется. Там, конечно, было почище. Но ненамного веселее. Битую неделю они делали за них, мозговитых, самую черную работу — отрабатывали наружку, пасли объект. Это был, как понял Плетнев, какой-то писатель-антисоветчик. Дня четыре пришлось косить под сантехника — с раннего утра наряжался в спецовку и торчал во дворе одного из арбатских домов. В общем, цирк с конями, а не жизнь. В конце концов коллеги провели свою дурацкую операцию, и их, грешных, отпустили на покаяние…
Поэтому голос Астафьева, произносивший волшебные слова про возвращение в родную группу, просто ангельским Плетневу показался, просто ангельским! Честное слово!
Уже через день его снова включили в состав группы «А». Теперь дни пролетали, как деревья, когда смотришь из вагонного окна: специальная физическая подготовка, стрельба, кроссы, штурмы зданий и транспортных средств, отработка техники десантирования из бронетранспортеров — БТР — и боевых машин пехоты — БМП. Все это катилось одно за другим, изматывало, и к вечеру все чувствовали себя так, будто побывали под гусеницами танка.
Еще через неделю Ромашов объявил, что, возможно, группа скоро выедет в спецкомандировку в город Кабул — столицу Демократической республики Афганистан. Плетнева будто кипятком окатили — в Кабул! он ведь Веру увидит!.. Должно быть, чувства отразились на физиономии, потому что по окончании дня, когда они сидели в раздевалке, устало переодеваясь в гражданское, Зубов, натянув майку, насмешливо спросил: