Георг Эберс
Homo sum
(Ведь я человек)
Homo sum: humani inl a me alienum puto. Terenz. «Heautontimoramenos». Я человек: ничто человеческое мне не чуждо.
Теренций. «Самоистязатель».
ГЛАВА I
Скалы, голые, жесткие, дикие, красно-бурые скалы со всех сторон; нигде ни кустика, ни травки, ни расстилающегося мха, какие обыкновенно природа разбрасывает по склонам гор, точно оживляя бесплодный камень дыханием своей творческой жизни. Только голый гранит, а над ним небо, на котором так же нет ни облачка, как на скалах нет ни кустика, ни травки.
Но там, в ущелье утеса видны признаки человеческой жизни, и две маленькие серые птицы парят в чистом, легком жгучем полуденном воздухе пустыни и исчезают за рядом утесов, который, точно стена, возведенная человеческими руками, ограничивает глубокое ущелье.
Там отрадно пребывать, ибо родник орошает каменистое дно, и как повсюду, где влага коснется пустыни, зеленеют душистые травы и растет приветливый кустарник.
Когда Осирис — оплодотворяющая влага, — так повествует миф египтян, — обнимал богиню пустыни, он оставил на ее ложе свой зеленый венок. Но в то время, и в той среде, где происходят события нашего рассказа, древние предания уже преданы забвению. Мы переносим читателя в начало тридцатых годов четвертого века после Рождества Спасителя и к горе Синай
1, на священной земле которой несколько лет тому назад поселились анахореты, отрешившиеся от мирской суеты и предавшиеся покаянию, но пока еще жившие порознь, не подчиняясь каким-либо условиям общежития.
Возле родника в ущелье, о котором мы упомянули, растет раскидистая пальма, но она не защищает его от отвесно ниспадающих лучей солнца этих широт. Она, по-видимому, дает тень только своим собственным корням; однако ее перистые ветви достаточно крепки, чтобы держать изношенный синий платочек, прикрывающий, подобно намету шатра, лицо девушки, которая мечтает, растянувшись на горячих камнях, между тем как несколько желтоватых горных коз ищут корм и прыгают с камня на камень так резво, точно полдневный жар им доставляет удовольствие и радость. Время от времени девушка хватается за лежащий возле нее пастушеский посох и зовет коз громким шипящим звуком. Молодая козочка подбегает к ней вприпляску. Немногие животные умеют, подобно молодым козам, выражать свою веселость.
Девушка вытягивает голую, стройную ногу и отталкивает разыгравшуюся козочку, которая все снова и снова подскакивает к ней. При этом пастушка так мило отгибает и загибает пальцы, точно желая, чтобы какой-нибудь зритель полюбовался их тонкостью.
Козочка опять подскакивает, и на этот раз с опущенной головой. Коснувшись лбом ноги, она начинает нежно тереться своим носиком о ступню пастушки, но вдруг получает такой сильный толчок, что, испугавшись и громко заблеяв, прекращает игру.
Казалось, точно девушка только и ждала удобной минуты, чтобы ударить козочку почувствительнее; она толкнула ее не только сильно, но почти даже злобно. Синий платок закрывал лицо пастушки, но, наверное, глаза ее ярко сверкнули, когда она ушибла разыгравшуюся козочку.
Несколько минут пролежала девушка, не двигаясь; но платок, упавший на ее лицо, тихо колыхался от ее ускоренного дыхания. Она напряженно прислушивалась, в страстном ожидании; волнение ее выражалось и в судорожно сжавшихся пальцах ног.
Вот послышался шум. Он раздался с той стороны, где уступы камней образовали нечто вроде лестницы, ниспадавшей с крутого утеса к роднику.
Нежные, еще только полуразвитые члены пастушки вздрогнули точно в испуге; однако она не шевельнулась. Серые птицы, сидевшие возле нее на кусте терновника, вспорхнули, но они, по-видимому, лишь услышали шум, не понимая еще, кто его произвел.
Слух пастушки был более чуток. Она расслышала, что это подходит человек, и знала, чья это походка. Она быстро протянула руку за первым попавшимся камнем и кинула его в родник, вода которого тотчас же замутилась. Вслед за тем она повернулась на бок и положила голову на руку, прикинувшись спящей. Все громче и громче слышались приближающиеся шаги.
Сходивший по уступам, был высокорослый юноша. Судя по одежде, он принадлежал к синайским анахоретам; на нем не было ничего, кроме рубахи из грубого холста, по-видимому, уже слишком малой для его роста, и подошв из грубой кожи, подвязанных к ногам волокнами пальмового лыка.
Беднее ни один господин не одевал бы своего раба, однако никто не принял бы этого юношу за несвободного человека: во всей его осанке и походке выражалась самоуверенность. Ему могло быть немного более двадцати лет; об этом свидетельствовали мягкие усики и пушок на подбородке и на щеках, но большие голубые глаза его не светились юношеской свежестью; в них отражалась досадливая скука, и губы были как-то упрямо стиснуты.
Вот он остановился и откинул рукою со лба всклокоченные русые кудри, которые пышно, как грива льва, венчали его голову. Он подошел к роднику и, наклонившись, чтобы зачерпнуть воды в большую тыквенную бутыль, заметил, что вода мутна, и вслед за тем увидел коз и, наконец, спящую пастушку.
В досаде он поставил свою посудину на землю и громко крикнул что-то девушке, но она не пошевельнулась, пока он не толкнул ее ногою. Она вскочила, точно ужаленная змеею, и глаза, черные как ночь, сверкнули, когда она подняла свое молодое смуглое лицо. Ноздри ее резко изогнутого носа быстро заходили, и заблистали белоснежные зубы, когда она вдруг крикнула:
— Так будят собак!
Юноша покраснел, показал досадливо на родник и сказал грубо:
— Твоя скотина опять замутила воду; мне придется ждать, пока она отстоится и можно будет почерпнуть.
— День долог, — ответила пастушка и толкнула, точно нечаянно, новый камень в воду.
От юноши не ускользнул тот торжествующий, сверкнувший взор, который она кинула на помутившийся родник, и он воскликнул гневно:
— Он прав! Ты змея ядовитая, ты адский демон!
Она захохотала и скорчила ему гримасу, как будто желая показать, что она действительно какое-то страшилище, и ей это было вовсе не трудно при резкости подвижных черт юного лица. И она вполне достигла своей цели, потому что он так и отшатнулся с видом ужаса, протянул руки, произнес имя Божие и воскликнул, видя, что она все хохочет без удержу:
— Отойди, демон, отойди! Именем Господним спрашиваю тебя: кто ты?
— Я Мириам, кто же иначе? — ответила она заносчиво. Он ожидал иного ответа. Ее веселость окончательно раздосадовала его, и он воскликнул:
— Как бы тебя ни звали, а ты бес какой-то, и я попрошу Павла, чтобы он запретил тебе водить скотину на водопой к нашему ключу.
— Да ты побежал бы и к няньке жаловаться на меня, будь у тебя нянька, — возразила она насмешливо и презрительно скривила губы.
Он покраснел; Мириам же продолжала без страха и оживленно жестикулируя:
— Мужчиной быть бы тебе, потому что ты силен и велик ростом, а позволяешь обращаться с собою, как с ребенком или как с последней служанкою. Собирать коренья да ягоды, да черпать воду в этой лужице, вот и все твое дело. Это я уж умела, когда была еще вон какой! — И, протянув тонкие пальцы обеих рук, не менее подвижных, чем и черты ее лица, она показала презрительно низенький рост. — Какой стыд! Ты сильнее и красивее всех парней из амалекитян там под горами, а попробуй-ка померяться с ними в стрельбе из лука или в метании копья!
— Да если бы я только смел делать то, что хочется, — перебил он ее, и пылающий румянец покрыл его лицо. — С целым десятком тех сухопарых молодцов я бы справился!
— Верю, — кивнула девушка, и оживленный взор ее остановился с выражением гордости на широкой груди и на мускулистых руках юноши. — Верю, но отчего же ты не смеешь? Разве ты раб того человека, там, наверху?
— Он мой отец, а затем…
— Ну вот еще! — воскликнула она и махнула рукой, точно отгоняя летучую мышь. — Кабы ни одна птица не хотела вылетать, славная была бы возня в гнезде! Вон возьми моих коз: пока матка нужна, они и бегают за маткою; а как научатся кормиться сами, так и пойдут искать себе корму, где вздумается, и я тебе скажу: вон та одногодка, поди-ка, уж и не знает, какую матку сосала, желтую или черную. И что же такое твой отец для тебя делает?
— Молчи! — перебил ее юноша с искренним негодованием. — Тобою говорит сам лукавый. Отойди от меня, ибо я не смею и слушать того, чего не смел бы говорить.
— Смею, смею, смею, — повторила она, передразнивая. — Да что же ты смеешь-то? И слушать-то даже не смеешь.
— А то, что ты говоришь, и подавно, нечисть ты эдакая! — крикнул он запальчиво. — И голос-то твой мне ненавистен, и если я когда-нибудь опять застану тебя здесь у ключа, я прогоню тебя камнями.
Она безмолвно уставилась на него, пока он так говорил. Губы ее побледнели, и ее маленькие ручки сжались в кулаки.
Он хотел пройти мимо, чтобы зачерпнуть воды, но Мириам загородила ему дорогу и остановила его неподвижным взглядом своих глаз.
Дрожь пробежала у него по телу, когда она спросила дрожащими губами и беззвучным голосом:
— Что я тебе сделала?
— Пусти меня! — сказал он и поднял руку, чтобы отстранить ее от воды.
— Не смей меня трогать! — воскликнула она вне себя. — Что я тебе сделала?
— Ты Бога не знаешь, — возразил он, — а кто не во власти Божией, тот во власти дьявола!
— Это ты говоришь не от себя, — возразила девушка, и опять легкая насмешка прозвучала в ее голосе. — То, чему они заставляют тебя верить, то вот тянет тебя за язык, точно рука за нитку дергунчика. Кто тебе сказал, что я во власти дьявола?
— К чему скрывать? — отвечал он гордо. — Благочестивый Павел предостерегал меня от тебя, и я ему очень благодарен. Из глаз твоих, говорил он, глядит сам лукавый. И он прав, тысячу раз прав. Когда ты только взглянешь на меня, мне так и кажется, что я готов попрать ногами все, что священно. Еще в последнюю ночь мне снилось, будто я несусь с тобой в пляске…
При этих словах мрачность и гнев вдруг исчезли в глазах у Мириам. Она захлопала в ладоши и воскликнула:
— Ах, если бы то было наяву, а не в пустом сновидении! Да не пугайся опять, глупец! Разве ты знаешь, как это бывает, когда звучат флейты и струны, и ноги поднимаются в хороводе, точно на крыльях?
— На крыльях сатаны, — перебил ее Ермий строго. — Ты демон, ты закоснелая язычница.
— Так говорит благочестивый Павел, — засмеялась Мириам.
— Так говорю и я! — воскликнул юноша. — Кто видал тебя хоть когда-нибудь в собрании благочестивых? Молишься ли ты? Благодаришь ли ты Господа и Спасителя?
— А за что благодарить? — спросила Мириам. — За то, что ли, что самый благочестивый из вас поносит меня и называет меня демоном?
— Именно за твои грехи небо и не дарует тебе благодати, — отвечал Ермий.
— Нет, нет, тысячу раз нет! — воскликнула Мириам. — Никакой бог никогда и не спрашивал обо мне. А если я зла, то как же мне и быть иною, когда на мою долю только и доставалось одно зло? Ты знаешь, кто я и как я такой стала? Или я была зла тогда, когда они на пути к святым местам убили моего отца и мою мать? Шесть лет было мне тогда, не больше, а что же представляет собой такой ребенок! Но я отлично помню, что перед нашим домом паслось много верблюдов, а также и коней, которые все принадлежали нам, и что на руке, которая меня часто ласкала, верно, то была рука моей матери, сверкал большой драгоценный камень. У меня была и черная рабыня, которая мне повиновалась. Если она, бывало, сделает что-нибудь не по-моему, то я вцеплюсь в ее седые курчавые волосы и побью ее. Кто знает, куда она делась? Я ее не любила, но будь она теперь со мною, как я любила бы ее! Вот теперь я и сама уже двенадцать лет ем хлеб рабства и пасу коз сенатора Петра, и если бы я дерзнула показаться на каком-нибудь празднике среди свободных девиц, они отогнали бы меня и сорвали бы у меня венок с головы. И мне быть благодарной? Да за что? И быть благочестивой? А какой бог позаботился обо мне? Называйте меня злым демоном, зовите меня так; но если Петр да твой Павел говорят, что тот там над нами, который дал мне вырасти для такой доли, благ и милостив, то они лгут. Только злой дух внушает тебе мысль прогнать меня камнями от вашего ключа.
При этих словах она вдруг болезненно разрыдалась, и лицо ее начало судорожно подергиваться, меняясь до неузнаваемости.
Ермий почувствовал сострадание к плачущей девушке.
Сотни раз он уже встречался с нею, и всегда она смотрела то заносчиво, то недовольно, то вызывающе, то гневно, но никогда еще не выказывала мягкости или горя.
Сегодня в первый раз открылось перед ним ее сердце, и слезы, обезобразившие ее лицо, придали ей такое значение, какого она дотоле еще не имела для него, ибо Ермий теперь вдруг почувствовал, что она женщина, и увидя ее слабою и опечаленною, застыдился своей грубости, приблизился к ней приветливо и сказал:
— Не плачь. Приходи по-прежнему к роднику, я не буду тебе мешать.
Андрей ААрх
Арлекино и Пьеро
— Никогда, никогда, никогда такому дураку как ты не жениться на этой прекраснейшей фее, — слегка подрагивая от возбуждения выкрикнул Арлекино и, со свистом рассекая воздух палкой, ударил Пьеро по уху.
Пьеро покачнулся но устоял, а тонкий металлический канат вздрогнул и заиграл под ними как молодой жеребец.
— И вовсе ты не прав, Арлекино, я верю, нет, я знаю, что в один прекрасный день она сама бросится мне на шею и будет просить прощения за все пережитые мной страдания, — Пьеро вздохнул и коротко всплакнул в очередной раз.
Арлекино сжал губы и нахмурился.
— Ты дурак, плакса, размазня и сопливое болотце! — он чуть подпрыгнул как будто хотел топнуть ножками, но трос натянутый между опорами моста заходил ходуном и ему пришлось смешно изгибаться, чтоб не упасть.
Пьеро хихикнул, но тут же вернул себе безысходно-скорбящий вид и, пользуясь тем что соперник пока слишком занят собой чтоб возразить, сказал:
— Ты, Арлекино, не понимаешь, что высокие чувства, берущие свои истоки из тонкого родства душ, обусловленного схожими взглядами и осмыслением мира, не всегда выходят на поверхность сразу, порой они копятся и потом вырываются наружу как вулкан, и тогда все вокруг подчинено только этому великолепному фейерверку.
Пьеро перевел дух, сияя от гордости за себя, сформулировавшего такую непростую мысль.
Арлекино, наконец обретя равновесиие, злобно заскрежетал зубами и сказал:
— Счас как звездану! — и не секундой не задерживаясь с хрустом вломил Пьеро промеж глаз.
Пьеро зарыдал.
Машины далеко внизу с шумом проносились, каждая по своим делам и Арлекино некоторое время торжествуя наслаждался победой, небрежно помахивая палкой и фальшиво насвистывая какую-то шаловливую песенку.
— Ну что? — сказал он видя что Пьеро уже вдоволь наплакался. — Получил? Стихоплет бездарный…
Когда роса зарю покроет
Я уносился в небеса,
Под шелест звездного прибоя
Чтоб заглянуть в твои глаза… —
Завывая продекламировал он.
Пьеро хотел что-то возразить, но Арлекино грубо расхохотался, корчась и с трудом удерживая равновесие.
— А это, — сквозь смех завопил он, словно вспомнив:
Неспелых ягод кислый сок
во рту как капелька печали
среди бесчисленных дорог
друг друга мы не повстречали…
— Ха-ха-ха, не могу! — стонал он тыкая в Пьеро палкой и раскачивая канат все сильнее.
Пьеро с трудом удерживая равновесиие беспомощно, как не умеющая летать птица, махал длинными белыми рукавами, и не выдержав закричал:
— Хватит, хватит, перестань, успокоися, — он чувствовал что скоро балансировать станет невозможно, и так уже его сердце бухало в груди как колокол, толкая его то вперед, то назад, а ставшие ватными ноги соскальзывают с каната в пропасть.
— Ха-хаха-хаха-ха, — заливался Арлекино, и вдруг застыл на полусмехе, захрипел выпучив глаза и неловко покачнувшись напоследок неуклюже, как летающий сапог полетел вниз.
Он беспомощно летел непонятно длинно тянущиеся секунды и прежде чем он коснулся воды, Пьеро, не выдержав внезапно обрушившуюся тишину, безумно захохотав бросился следом.
Несколько чаек, недовольно летавших вокруг наконец уселись на постепенно останавливающийся канат.
Арлекино и Пьеро почти одновременно врезались в воду и пробив насквозь ее, а затем и влажный глинистый слой земли, оказались в пещере.
Прийдя в себя Пьеро огляделся и в ужасе воскликнул:
— Ах, я умер! — и всплеснув руками безутешно заплакал.
— Молчи, дуралей, — проворчал Арлекино беззлобно щелкнув его по затылку одной рукои, а другой опираясь на палку в попытке встать.
— У-ух! — сказал он когда это ему удалось. — Вставай, ныня, пойдем.
— Куда, куда мы пойдем, — всхлыпывая причитал Пьеро, размазывая по лицу глиняные слезы, но Арлекино не долго думая взял его за шкирку, поднял, и поволок за собой, время от времени давая пинка.
Так они передвигались некоторое время не зная куда и зачем, в кромешной тьме и слыша только всхлыпывания Пьеро и прерывистое дыхание друг друга.
Вдруг Арлекино уже несколько секунд вглядывавшийся в какое-то слабо светяшиееся нечто, встряхнул Пьеро и сказал:
— Эй, сопляк, это что-то светится или мне кажется?
Пьеро недовольно протер слезы и огляделся. Он тоже заметил светлое пятно впереди. Впрочем они все равно не знали где перед. Двигаясь по направлению к свету они все яснее могли различать свет, ни на что не похоже переливавшийся разноцветными струями, сплетаясь и разветвляясь как нечто живое и удивительное… Он холода и слез Пьеро начал икать, и хотя получал от Арлекино тычек всякий раз когда его диафрагма судорожно сжималась, но ничего не мог с собой поделать, и, с клекотом содрагаясь, плелся за Арлекино следом.
Наконец они вышли на свет и оказались среди волшебных, жемчужно-радужных сгустков света, которые мягко носились вокруг них, чуть не задевая щеки и оставляя за собой слабый мягко гаснущий след и аромат ванили.
Внезапно они расступились и в конце создавшегося коридора, Арлекино и Пьеро увидели сидящую женщину с маленьким прелестным мальчиком на коленях.
— Ты в бога веришь? — задумчиво спросил Арлекино, дернув, для привлечения внимания, Пьеро за ухо.
— Ну… — набрав воздуху сказал Пьеро, подумал и выпустил воздух пожав плечами.
Нехотя передвигая ноги они двигались к женщине и тонкий звон и чуть слышный шепот, окружавший их, слабо но неуклонно подталкивал вперед.
Наконец они подошли близко-близко, так близко что могли увидеть каждый волосок на голове мальчика, и остановились, не зная что делать. Шепот вокруг стал на секунду тише, а потом зашелестел с новой силои, оплетая их плотной невидимой сеткой. Женщина молчала. Мальчик тоже. Пьеро, похоже, задумался о чем-то и только Арлекино неловко мялся, не зная что делать и крутя палку в руках.
Он не выдержал первый и хорошенько размахнувшись ударил Пьеро палкой по голове. К его удивлению Пьеро, вместо того чтоб заплакать, вдруг рассыпался на мелкие кусочки, каждый из которых стал, в свою очередь, маленьким Пьеро, и Арлекино тогда так надулся, что лопнул со злости, и сотни маленьких Арлекино не замедлили огреть палкой каждый своего маленького Пьеро, по спине, плечам и вообще куда попало, но сотни маленьких Пьеро тоже не стали плакать, а рассыпались на тысячи, а потом на миллионы и миллиарды, и став крошечными и простыми как клетки они заплакали, и тогда миллиарды простых Арлекино взвыли от радости молотя Пьеро миллиардами палок.
— Вот видишь, сынок, ты просто меняешь направление, — щелкнув для пущей наглядности тумблером сказала божья матерь, и Арлекино заплакали от стыда и жалости, а Пьеро злорадно захохотали. — А теперь обратно! — сказла она еще раз щелкнув тумблером и не успевшие просохнуть от слез лица Арлекинов загорелись прежним азартом, а Пьеро захлебнулись слезами.
— Ну ладно, хватит на сегодня, идем-ка обедать.
— Идем, — легко согласился малыш, — только не суп, ладно?
А миллиарды маленьких Пьеро, вместе с миллиардами маленьких Арлекино, с шумом понеслись каждый по своим делам, не переставая размахивать палками, плакать, жаловаться и хохотать.