Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В то же самое время, сидя за столом под свисающей с потолка керосиновой лампой, горбун важно рассуждал:

– Наши суждения всегда поспешны, и души людские разъединены до тех пор, пока любовь не сблизит их. Я ошибся насчет этого человека. Знаешь, в первый день, когда он помог мне перенести в дом мебель, я приписал его благожелательность чисто деревенскому любопытству, мне померещилась в его улыбке своего рода враждебность. Mea culpa![20] Он дал нам бесценную воду из своего колодца, хотя мы ни о чем не просили. Сегодня догадался доставить нам черепицы, что избавило меня от необходимости совершать долгую и дорогостоящую поездку в Обань. Да, этот изнуренный непосильным трудом человек, чьи поля ухожены, несмотря на явную скудость почвы, этот человек пришел предложить свою помощь соседу, с которым не знаком. И даже то, что он сказал нам по поводу тех полоумных деревенских грубиянов, является доказательством его симпатии к нам и его врожденной чуткости: он отказывается быть заодно с этими тупоумными животными. Впрочем, живет он одиноко, его ферма такая же уединенная, как и наша, и мне кажется, он почти не общается с деревенскими!

– Мне он не слишком нравится, – робко возразила Эме.

– Потому что он некрасив! Неуклюж и грубоват… Но под грубой оболочкой нередко скрывается чистая душа…

– Знаю, постараюсь проникнуться к нему. Но малышка его боится… Когда он захотел погладить ее по волосам, она заревела.

– Манон, ты меня удивляешь. Этот милый крестьянин тебе не нравится?

– Он противный, – ответила девочка. – Меня от него холод пробирает по коже. Это жаба!

– Манон, – веско сказал горбун, – это у тебя, а не у него дурные чувства. Он отдал нам черепицу, которой нам так недоставало, так что всякий раз, как пойдет дождь, мы должны будем испытывать к нему благодарность и говорить спасибо.



В воскресенье, во второй половине дня, Уголен по привычке спустился в деревню сыграть в шары. Игра продолжалась долго и доставила ему удовольствие. Он играл в команде с Анжем и Лу-Папе против булочника, мясника и Памфилия. Филоксен, обслуживающий клиентов в кафе, лишь изредка присоединялся к ним, когда возникал спор, – в его обязанность входило тщательно «измерить», чей шар ближе к цели.

Перед довольно представительной «публикой», в первых рядах которой блистали Кабридан, Англад и кузнец, выполнявшие ответственную роль экспертов-комментаторов, они выиграли начальную партию и решающую третью, за ней последовал аперитив, на который были приглашены и эксперты.

Многие жители деревни издалека наблюдали за тем, как в здешние края прибыл горбун и как несколько раз проезжал на своей подводе нанятый им погонщик мулов. Но никто этого не обсуждал, поскольку здешнее правило гласило: «не лезь в чужие дела». Первым о вновь прибывшем заговорил Уголен.

– Там, наверху, поселился один чудак и перевез из города все свои пожитки! – сообщил он.

– Я видел, как поднималась в гору подвода, – подтвердил Памфилий. – Раза три точно!

– Все четыре, – вмешался Эльясен.

– Он что, взял ферму в аренду? – поинтересовался Филоксен.

– Нет, – ответил Уголен, – он ее купил. Ну, так он мне сказал.

– Он крестьянин?

– Нет, он горбун.

– Бедняжка! – сочувственно произнес Памфилий.

– Давно он приехал? – спросил булочник.

– Да с неделю будет.

– Я его еще не видел. А где он собирается покупать хлеб?

– В Руисателе. Он все покупает в Руисателе, – ответил Уголен.

– Почему? – обиделся булочник. – Он боится, что отравится моим хлебом?

– Разумеется нет!.. Дело в том, что он не хочет наведываться в деревню. – Помолчав, Уголен заморгал и наконец сообщил: – Он из Креспена.

– Ай-ай-ай, это вряд ли делает ему честь, – сказал кузнец.

– А вдруг это шпион? – вставил Кабридан.

– И о ком, по-твоему, он будет собирать сведения? – спросил Филоксен. – О тебе? О твоем турецком горохе?

– К тому же, будь он шпион, он не сказал бы, что он из Креспена! – рассудительно добавил Памфилий. – Нарочно приходил бы в деревню собирать сведения.

– А он как раз наоборот! – заметил Лу-Папе. – Бросьте, все это полная чушь. Не все же они плохие в Креспене!

– А чем он там занимался?

– Бумагами в конторе налоговой инспекции.

Все помолчали, потом Кабридан, выпучив глаза, словно попавшийся в капкан кролик, вдруг брякнул:

– Может быть, он обложит нас новыми налогами?!

– Да нет же, – успокоил его Лу-Папе. – Так это не делается!

– У него есть семья? – спросил булочник.

– Да, жена и дочка.

– Думаешь, он к нам надолго?

– Он мне ничего не сказал. Во всяком случае, он ремонтирует дом.

– Он сам этим занимается? – спросил Казимир.

– Сам, надев перчатки.

– Представляю себе, что у него выходит! – бросил Филоксен.

– Делает как может.

– Значит, у него нет денег?

– Откуда мне знать? Мы с ним всего раза три перекинулись парой слов.

– А все же горбун, притом из Креспена, который носа не кажет сюда к нам, сидя в холмах, у меня доверия не вызывает, – заявил Анж.

– А чего ты боишься? – возразил Филоксен. – Раз он сидит у себя там наверху, он никому не причиняет зла!

– Оставим его в покое, ему от нас ничего не нужно! – заключил Лу-Папе.



Тридцатого марта крыша дома была уже полностью починена, на сарае красовалась новая черепица, двери и окна закрывались почти без щелей и везде были вставлены стекла. Ставни были покрашены в светло-зеленый цвет, а довольно грубо оштукатуренный и побеленный фасад сверкал на солнце. Прогнившие опоры навеса горбун заменил стволами молодых сосен с красной и черной корой, и некогда неуклюже торчавшие в разные стороны виноградные лозы образовали над обновленной террасой зеленый навес.

Желая отпраздновать окончание работ и, более всего, услышать мнение кого-то со стороны, а не только свое собственное, Жан Кадоре пригласил Уголена выпить шампанского.

Уголен явился к шести вечера. Когда за поворотом ему открылся вид на ферму, он вытаращил глаза и остановился. Горбун, широко улыбаясь, издалека смотрел на него. Не дойдя до него десяти метров, Уголен опять остановился и долго смотрел на дом, покачивая головой.

– Ну? Что вы об этом думаете?

– Думаю, следовало бы надеть выходной костюм, чтоб заявиться в гости в такой красивый дом!

Эме вышла ему навстречу в розовом платье, две толстые рыжие косы были уложены на голове, подчеркивая бледность ее лица, а малютка Манон, с веточкой фенхеля в зубах, качалась на привязанных к низкой ветви оливы качелях, вытянув вперед синие туфельки на веревочной подошве.

Уголен не сразу приметил новенький сверкающий насос с рукояткой, установленный на деревянной крышке цистерны, и резиновый шланг, намотанный на большую деревянную катушку. Он на глазок определил и его длину – метров тридцать, и цену – не меньше ста франков. Кухню он не узнал: напольные часы, которым пчелиный воск вернул былой блеск, словно одушевляли ее, и без того сиявшую белизной стен и блеском медной утвари. Его восхитила позолоченная подвеска, в которой отныне поселилась огромная керосиновая лампа под абажуром из синего стекла в окружении совершенно бесполезных, но весьма эффектных электрических лампочек. А на втором этаже он с изумлением обнаружил, что муж не спит в одной комнате с женой, поскольку у каждого есть своя спальня: это явно были повадки богачей. У чертова горбуна, видно, водились деньги, да и руки у него росли откуда надо, а его уверенность в конечном успехе своей затеи, как показалось Уголену, была наглядно подтверждена первым прекрасным результатом… Крайне обеспокоенный, он помчался к Лу-Папе.

* * *

На другое утро Жан Кадоре принялся за труды первопроходца.

Он бесшумно встал затемно. Чтобы не разбудить жену и дочку, спустился по лестнице, держа туфли в руке, в кухне раздул угли, подогрел кофе и отправился на дальний край поля.

Прежде чем взяться за первый кустик, он в чуть брезжущем свете ранней зари обратился к нему с небольшой речью, в которой сослался на то, что вынужден так поступить, поскольку ему нужно кормить семью; затем, на рассвете, исполнил на губной гармошке торжественную и печальную мелодию в честь всех тех растений, которые собирался лишить жизни…

В первые дни он добился немногого. Из-за непривычки к топору, серпу и пиле ему приходилось тратить огромные усилия, и ему так и не удалось заточить лезвие косы, отбивая его молотком на маленькой наковальне. К тому же всякий раз, как он выносил вперед длинное лезвие косы, острие втыкалось в землю; если бы он в детстве не видел, как жнецы без особого труда плавно срезают траву, он бы выбросил косу, сочтя ее дурацким изобретением. Но он немного подумал и приспособился: стал слегка приподнимать острие лезвия, при этом так разворачиваясь всем телом, что у него стало получаться, и меньше чем за неделю он освоил косьбу и владел инструментом не хуже настоящего косаря.

Точно так же он додумался до того, на какую высоту надо поднимать кирку и как затем втыкать ее в землю точным и выверенным движением. Не от своих ли предков унаследовал он эту ловкость и умение? А может быть, ручная работа (что бы там ни говорили по этому поводу демагоги) не требует особой гениальности и намного сложнее извлечь квадратный корень, чем корень дрока.

С помощью серпа с длинной ручкой он одолел гигантские кусты ежевики и колючего аржераса[21]. Потом скосил чертополох и вручную уничтожил заросли ладанника и розмарина… Наконец, вооружившись вилами и граблями, сгреб и перетащил загубленную растительность к близлежащему сосняку; за ним по пятам следовали ослица и козы, выбиравшие из куч любимый корм – чертополох и тимьян.

Часам к восьми утра, повесив косу на оливковое дерево и собрав инструменты, он исполнял на губной гармошке наигрыш, напоминающий звуки охотничьего рожка. Жена с дочерью приносили ему завтрак: он считал необходимым подкрепиться, не покидая рабочего места, как крестьянин. Завтрак был сытным: вареные яйца, анчоусы, колбасные изделия, толстые ломти хлеба и стакан красного вина.

Поболтав со своими близкими и исполнив еще пару мелодий, он снова принимался за работу, а вместе с ним и жена с дочерью. Отец опять брал в руки косу или вилы, мать занималась хозяйством, а девочка пасла коз.

В полдень вечно что-то напевавшая Эме накрывала на стол под навесом из виноградных лоз, но горбун выделял на обед только полчаса, после чего снова отправлялся на работу и трудился до темноты.

С первыми звуками совиной переклички он возвращался домой, до смерти уставший, но улыбающийся; устроившись в просторной кухне на конце стола, девочка училась писать, ее мать расставляла тарелки на столе вокруг букета полевых цветов. Он мылся и причесывался, из его черных волос выпадали былинки, кусочки коры и листики тимьяна.

Он садился поближе к керосиновой лампе и, прокалив иголку на пламени свечи, извлекал занозы, а внимательно наблюдавшая за ним малышка время от времени тихо вскрикивала, как от боли, и, резко притянув к себе большую отцовскую руку, нежно целовала пораненный палец.

За ужином он в очередной раз излагал долго вынашиваемые планы, которые должны были в скором времени обеспечить им безбедное существование, особенно дочке; в такие минуты начинало казаться, будто на столе заводят хоровод золотые монеты. Поужинав, он усаживался у огня: крошка Манон сидела рядом на подушке, обхватив руками ноги отца и опершись кудрявой головкой о его колено, а он исполнял на губной гармошке старинные крестьянские песни или древние провансальские рождественские песнопения. Иногда звучало великолепное сопрано Эме, муж подыгрывал ей в терцию[22] на губной гармошке, а из соснового бора при свете луны им отвечали на своих флейтах совы.

В течение первых недель чрезмерная усталость мужа беспокоила Эме, да и сам он какое-то время боялся, что не выдержит такого напряжения. Но вскоре почувствовал: силы день ото дня растут и воздух холмов превращает его в другого человека…

Впервые в жизни он получал от жизни огромное удовольствие: его мать родилась на этой уединенно стоящей ферме, в молодости она сбивала миндаль с этих деревьев, расстилала холсты под этими оливковыми деревьями, посаженными ее предками за два или три века до ее рождения… Он любил эти сосновые леса, эти кусты колючего можжевельника, эти терпентинные деревья, любил утренний голос кукушки, полуденный полет ястреба и совиные переклички по вечерам, и, возделывая мотыгой свою землю под небом, по которому неутомимо сновали ласточки, он думал про себя, что ни одной из этих живых тварей не ведомо, что он горбун.

* * *

Каждый второй или третий день, возвращаясь из своих браконьерских походов, Уголен заворачивал в Розмарины. И никогда не приходил с пустыми руками: то куропатку принесет, то двух-трех певчих дроздов, то пучок пебрдая, набранного в Эскаупрес; иногда, разрядив ружье, положив его на траву и усевшись под оливковым деревом, он ставил на землю маленькую наковальню и под внимательным взглядом господина Жана долго точил лезвие косы, отбивая его молотком.

Недели через две поле было очищено.

Оливы, избавленные от поросли и сухих веток, воспряли, а колючие заросли отступили к подножию склонов.

* * *

Однажды вечером горбун объявил семье о том, что следующий день будет знаменательным, поскольку положит начало непосредственно сельскохозяйственным работам – предварительной вспашке земли, за которой последует посадка культур.

На другой день чуть свет они с женой молча завтракали на кухне, когда вдруг наверху лестницы появилась Манон, заспанная, но улыбавшаяся: она бесшумно оделась, чтобы присутствовать на обряде.

– Работа, за которую я примусь сегодня, будет долгой и тяжелой, – с серьезным видом заговорил горбун, обращаясь к своим домашним. – И продолжится несколько месяцев. Однако нам нет нужды возделывать сразу всю нашу землю. Ограничимся площадью в триста квадратных метров для огорода и в шестьсот-семьсот для луга, предназначенного для разведения кроликов. Уголен говорит, что можно вспахивать надлежащим образом примерно сорок квадратных метров в день.

– Похоже на задачу по математике! – заметила Манон. – Но в квадратных метрах я не разбираюсь.

– Я тебе покажу, что это такое, на месте, ты все моментально поймешь! У меня уйдет дней десять на подготовку почвы огорода к севу и примерно три недели на подготовку луга. Потом в моем распоряжении будет вся зима, чтобы обработать поле, где я собираюсь выращивать тыкву и кукурузу. Думаю, это вполне разумный и осуществимый план, если только Провидение по-прежнему будет дарить меня здоровьем, как это было до сих пор. Пошли!

Они вышли из дома. Утренняя заря уже пылала в сосновых лесах, тянущихся по хребтам в той стороне, где восходило солнце.

Они молча встали на краю поля. Мать и дочка, опустив головы и молитвенно сложив руки, слушали молитву отца семейства: подняв лицо к небу, он просил Бога благословить работу, за которую собирался приняться. Заканчивая молитву, он услышал скрип колес по камням на крутой тропе, щелканье кнута, а некоторое время спустя они увидели Уголена: он пятился, таща за поводья мула, повозка поскрипывала и подпрыгивала на камнях.

Горбун подумал, что его сосед отправился за дровами. Но повозка свернула с дороги, ведущей в холмы, и стала спускаться вниз, по направлению к их ферме: на повозке лежал длинный плуг.

– Привет, сосед! Куда держите путь с таким орудием труда? – спросил горбун.

– К вам! – отвечал Уголен, распрягая мула. – Я подумал, что с мотыгой вы тут целых три месяца будете ковыряться, а с плугом мы вспашем все быстро, даже участок под тыкву будущего года. Земле это пойдет на пользу, мы все кончим сегодня к вечеру!

Повернув к жене сияющее от радости лицо, горбун воскликнул:

– Эме, молитва никогда не пропадает впустую! Вот ответ свыше.

* * *

Таким образом Уголен был произведен в ранг вестника Провидения. На самом деле намерения его были не совсем ангельскими.

Во-первых, он следовал советам Лу-Папе: завоевать дружбу соседа, чтобы когда-нибудь позже выкупить ферму, не слишком раскошеливаясь. С другой стороны, он боялся, как бы горбун, орудуя мотыгой, случайно не напал на родник или пласт влажной почвы, свидетельствующий о близости воды: своим присутствием и советами Уголен мог бы предотвратить подобную беду. Кроме того, он думал, что, помогая осуществлению нелепого плана горбуна, он ускоряет провал всего дела. И наконец, ему страшно не терпелось исследовать эту землю – понять, какова глубина плодородного слоя, пощупать ее руками, ощутить ее запах, так что эта вспашка была для него подготовкой собственных будущих планов по ее освоению.

Однако к этим недостойным соображениям добавлялись смутные угрызения совести, невольно мучившие его. Он думал: «Я ему помогаю, делаю ему добро. Я знаю, что у него ничего не выйдет, но все равно совершаю хороший поступок, и Господь это учтет».

Ради будущих гвоздик и чтобы сделать «хороший поступок» еще лучше, он не пожалел ни своего времени, ни своего труда: вспашка продолжалась весь этот долгий день.

Под толстым слоем гумуса обнаружились залежи бурой почвы – смеси мертвых корней и листьев, за долгие годы превратившейся в великолепный плодородный перегной. Им не попалось ни одного камешка: несколько поколений подневольных работников и крестьян выбрали их из земли и сложили кучками в конце поля. Пласт почвы был так глубок, что, не будь колеса, не позволяющего лемеху зарываться, плуг потонул бы в нем.

Уголен направлял плуг, крепко держа его за ручки, и смотрел, как блестящий лемех отваливает и поднимает широкую темную ленту земли, которая затем опадает, образуя стенки борозды.

«Здесь залежи золотых монет, которые только и ждут того, чтобы побыстрее вырасти», – подумал он.

* * *

Пообедали под раскидистым оливковым деревом: анчоусы, колбаса, куропатки с капустой, блины и три бутылки вина с запечатанными сургучом горлышками, что отразилось на первых бороздах второй половины дня: они получились слегка кривоватыми.

Вечером, осушив залпом стакан белого вина, Уголен объявил:

– А теперь, господин Жан, эту землю надо оставить в покое на две недели: пусть она наберется солнечного света, напьется утренней росы… А вот с огородом медлить нельзя, не то опоздаете с посадками… Кстати, где именно вы хотите его разбить? И где будет загон для кроликов?

Вопрос с загоном для кроликов мучил Уголена. Если будущий кроликовод засадит в землю тридцать нор из цемента, ему, Уголену, потребуется потом целый месяц, чтобы выкопать их и привести почву в порядок, перед тем как сажать гвоздики. Следовательно, загон для кроликов с норами следовало расположить не иначе как на склоне холма, только не на том склоне справа, где находился замурованный родник.

– Понимаете, господин Жан, если вы устроите загон в глубине ложбины, вы потеряете много пригодной для земледелия земли. Не забывайте: кролики много писают. Это похвально – устроить для них норки из цемента, но, если нет стока для мочи, все они передохнут как мухи. Я бы на вашем месте вырыл норки на склоне – воткнув трубы в нескольких местах, вы им обеспечите комфорт, а их норы останутся сухими. Значит, норки делаем на склоне. Но на котором из них? На правом нельзя, он на севере: солнца нет, дует мистраль. А левый склон прямо на юге и защищен от ветра. Как вам кажется?

Жан Кадоре счел эти советы бесценными, а Уголен для большей надежности пообещал прийти на другой день и помочь с разметкой.

Затем выбрали место под огород – довольно длинную террасу, расположенную также на склоне. Ложбина предназначалась для выращивания чудо-тыквы. И наконец, чокнувшись на прощание последний раз, Уголен водрузил плуг на повозку, запряг мула, пустил его вперед, а сам зашагал за ним.

Они смотрели ему вслед: по дороге, окаймленной розмариновыми кустами в цвету, он шел себе в лунном свете, сунув руки в карманы и приплясывая.

С этого дня Эме стала считать его святым человеком, но девочка так никогда и не позволила ему прикоснуться к ней. Впрочем, он и не пробовал: слишком уж он ее боялся.



На только что вспаханной земле господин Жан принялся, следуя заранее уставленному плану, разбивать огород.

* * *

На склоне возле фермы Розмаринов Лу-Папе обустроил наблюдательный пункт, до которого он мог добраться окольным путем, продравшись сквозь заросли колючего дрока (в Провансе такое место называется «агашон», от глагола «подстеречь», – то есть это своего рода шалаш, в котором охотники подстерегают куропаток).

Подложив под себя мешок с сеном, чтобы было не так жестко сидеть на каменной глыбе, и прислонившись спиной к сосне, Лу-Папе устроился между двумя кустами можжевельника за густой завесой ломоноса, в которой проделал два отверстия; рядом лежало ружье – в случае чего оно могло оправдать его присутствие здесь.

Он приходил сюда почти каждый день часам к четырем пополудни и наслаждался видом чудачеств, что вытворял земледелец-любитель, а вечером за ужином комментировал их.

– Ты не поверишь, Куренок, он посадил помидоры на севере в тени от соснового бора. Даже если они дадут плоды, им все равно не созреть. Турецкий горох он посадил неделю назад, зарыв семена в землю палкой: они все еще не взошли, и держу пари, вряд ли он соберет гороха больше половины салатницы. А лук посадил вокруг большого оливкового дерева, – может, это и красиво, когда лук дает цветущую стрелку, но луковиц-то ищи-свищи! Клубни картофеля он закапывает на глубину в целую руку. Если этот чудак собирается так накормить семью, то у них задница и та обвиснет!

Затем «чудак» принялся сажать клевер и эспарцет на том месте, где предполагалось разводить кроликов: Лу-Папе не нашел что сказать, кроме того, что сделано это было вразрез с лунным календарем и что горбун не умеет разбрасывать семена веером.

– Он их не сеет, а выбрасывает! Все взойдет клочьями, как на голове у Медерика. Хотя какое это имеет значение – без полива все равно вырастет одно «бауко»![23] Глядя, как он работает, я порой не могу удержаться от смеха, но, с другой стороны, расстраиваюсь, и часто просто хочется спуститься к нему, отнять у него инструменты и показать, как это делается!

– Папе, не стоит так переживать! Пусть делает как хочет. Вряд ли это правильно, но нам на руку! – отвечал Уголен.

* * *

Покончив с огородом, горбун пригласил Уголена присутствовать при посадке четырех черных семечек. У стенки вдоль террасы были подготовлены четыре лунки, заполненные гумусом с добавлением ослиного навоза. Зарытые семечки были щедро политы, а дальнейший полив был поручен Манон: одна маленькая лейка на каждое растение. Манон зарделась от гордости.

– Через две недели, – сказал господин Жан, – они перерастут стенку и станут взбираться на навес из виноградных лоз.

На следующий день он принялся за устройство загона для кроликов.

Лу-Папе, которому почти нечего было делать на своем винограднике, время от времени наведывался на свой наблюдательный пункт и однажды увидел, как горбун принялся за рытье рва, в котором предстояло установить проволочную сетку.

Оставшись в одном старом жилете в цветочек, он с размаху всаживал кайло в землю, а затем выгребал разрыхленную почву узким совком для угля.

Время от времени горбун отдыхал в тени оливкового дерева. В эти минуты он вынимал из кармана губную гармошку и наигрывал мелодии провансальских песен, таких как «Магали» и «Мизе Бабет», или песнопений, похожих на церковные. Часто жена, подметавшая террасу под навесом или развешивающая постиранное белье на кустах розмарина, пела под долетавшие до нее издалека аккорды губной гармошки, а иногда под веселые задорные мелодии в пляс босиком по весенней траве пускалась девочка, подняв над головой руки и сложив их в виде ручек амфоры.

Лу-Папе слушал, смотрел, охваченный каким-то непонятным волнением, и думал:

– Ну прямо артисты… Во время престольных праздников или в цирке равных им не было бы… Но этот чудак, что орудует кайлом не лучше священника, тратит и свое время, и свои деньги на работу, которая все равно пойдет коту под хвост…

Он подсчитал, какой длины будет ограда: явно больше ста метров, из чего вывел, что бедняге не справиться, если только он не будет трудиться каждый день целых полгода. Однако скоро Лу-Папе убедился, что, несмотря на музыкальные вставки, ров худо-бедно продвигается на пять-шесть метров в день и что землекоп закончит его меньше чем за шесть недель. Его утешила мысль, что этот отдельный успех сам по себе ничего не значит, поскольку провал затеи с кроликами «в крупном масштабе» неизбежен. А вот Уголен казался обескураженным.

– Папе, этот горбун меня пугает. Он все сажал как попало, но все прекрасно растет: тыквенные плети доходят мне до колен, ограда почти окончена, а он сам, вместо того чтобы худеть, набирает вес… Если в этом году он преуспеет хоть немного, то наверняка продолжит…

Лу-Папе только пожимал плечами и ничего не отвечал. Уголен старался определить размеры наследства горбуна, исходя из его трат, чтобы понять, сколько времени тот еще продержится… Либо подсчитывал карандашом прямо на деревянном столе, какие баснословные суммы он сам теряет каждый день из-за этого «полоумного».

От беспокойства он даже забывал о еде, в то время как господин Жан казался довольным тем, как у него все получается, отличался отменным аппетитом и демонстрировал здоровый цвет лица, сияющий взгляд и огромное удовольствие от жизни, которое выливалось в ежевечерний концерт на губной гармошке.

Однако в один прекрасный день, когда горбун качал воду, чтобы поливать огород, он услышал странное урчание, донесшееся из цистерны, а Манон, стоявшая посередине огорода, держа шланг с медным наконечником, закричала: «Вода не течет!»

Он зажег свечку в фонаре и опустил его на веревке на дно цистерны: забирающая воду труба не доставала до воды, которой оставалось совсем немного, на самом дне.

Это ничуть не обеспокоило его.

– Все предусмотрено! – крикнул он. – Я думал, у нас воды еще на пару дней, но я все предусмотрел; если ночью не пойдет дождь, завтра примем меры.



Часам к четырем следующего дня усердно пропалывающий свой турецкий горох Уголен увидел, как на дороге, ведущей из Розмаринов, показалось прелестное шествие.

Малышка Манон сидела верхом на ослице меж двух больших бидонов. Сзади шел отец, на горбу которого было установлено небольшое деревянное сооружение в виде полочки, кожаными лямками притороченное к его плечам; этот своеобразный вьюк и горб были проложены подушкой. Сверху была установлена огромная тридцатилитровая бутыль, с помощью довольно широкого ремня закрепленная на лбу горбуна; он шел, опираясь на длинный паломнический посох и, кажется, находился в самом веселом расположении духа.

За ним выступала его жена, от солнца ее защищала большая соломенная шляпа, чьи поля были изящно опущены вниз стягивающим их легким кисейным шарфом. Она то и дело останавливалась, чтобы срезать с помощью ножниц растущие вдоль тропинки полевые цветы.

– Привет семейству! – крикнул Уголен. – Вы на прогулку?

– Ну да! На прогулку или, лучше сказать, за разведданными, что, кстати, в некотором роде напрямую связано с той благодарностью, которую я к вам питаю, ведь вы щедро одарили нас водой из вашего колодца. Именно одарили!

Уголен ничего не понял из столь витиеватой фразы, от которой сам говорящий был явно в восторге.

– Вот что я имею в виду, – стал объяснять горбун, – с тех пор как мы здесь, вы каждый день щедро одариваете нас двумя лейками питьевой воды. Однако я заметил, что уровень воды в вашем колодце стал понижаться. Наступает лето, а небо не слишком спешит послать нам дождь, который оно нам задолжало, поэтому мы направляемся к источнику в Ле-Плантье – запастись питьевой водой. Поскольку это наш первый поход туда, я окрестил его походом за разведданными, в военном смысле этого слова, притом намекнул на то, что считаю ваши дары нам благоданными, поскольку вы любезно одарили нас водой из вашего колодца. Вам понятна игра слов?

– Конечно, – ответил Уголен. – Я понял: вы идете в Ле-Плантье. Даже если бы вы ничего не сказали, я бы все равно понял, достаточно увидеть на вашей спине эту бутыль, все эти бидоны и кувшины. К сожалению, я не могу вас сопровождать, потому что мне надо рыхлить турецкий горох. Это растение не нуждается в поливе, даже наоборот, вода ему не впрок, зато приходится часто рыхлить вокруг него землю, чтобы оно могло в полной мере напиться утренней росы, это ему по нраву. А я его совсем забросил, и вот взгляните: некоторые всходы выглядят неважно, так что я стараюсь наверстать упущенное…

– Прекрасно вас понимаю, – отвечал господин Жан, – к тому же мое желание поберечь воду вашего колодца не единственная причина нашего похода: моя цистерна пуста. Не скажу, что уж очень беспокоюсь, поскольку могу обещать вам, да и самому себе, что завтра или, самое позднее, послезавтра пойдет дождь.

– Откуда вы знаете? Ревматизм дает о себе знать?

– К счастью, ревматизмом не страдаю, но я вам уже показывал статистические данные Марсельской обсерватории! В мае нам от неба причиталось шесть дождливых дней, а получили мы только три, с первого июня дважды должен был идти дождь, однако этого не было. Следовательно, образовалась задолженность в пять дождливых дней – совершенно невероятный просчет в бухгалтерии небесной канцелярии, который завтра-послезавтра должен быть устранен! А засим, будьте добры, укажите мне кратчайший путь до Ле-Плантье.

– Укажу, но не кратчайший, потому что вы заблудитесь. Скажу, как легче туда добраться. Спускайтесь в ложбину под нами, а потом, вместо того чтобы подниматься к деревне, поверните направо и идите прямо: пещера с ключом в конце дороги наверху ущелья, которым заканчивается ложбина.

– А в этих холмах есть цветы? – поинтересовалась Эме.

– Если вы имеете в виду розы или гвоздики, то могу вас заверить, что нет…

– Она имеет в виду полевые, дикие цветы.

– Я что-то никогда не обращал на цветы внимания, все больше на колючки, но цветы должны быть.

– Спасибо.

Они стали спускаться, а Уголен пожалел, что произнес слово «гвоздика», которое было частью его секрета.

* * *

Ложбина, над которой с двух сторон нависли отвесные обрывы из голубого камня, выглядела скорее широким ущельем.

Узкая дорога шла по ее дну под правым обрывом. Слева по пологому склону один за другим, ступенями, протянулись поля, отделенные друг от друга низкими, в метр высотой, каменными стенами, сложенными сухой кладкой: каждая такая стена удерживала почву поля, расположенного выше.

Те поля, которые были ближе к деревне, возделывались: были видны ухоженные виноградники, зеленеющий ячмень, длинные полосы турецкого гороха под оливковыми или сливовыми деревьями. Но по мере того, как ложбина забирала выше по направлению к холмам, поля уступали место пустошам, заросшим жесткой желтоватой травой, над которой возвышались бесчисленные стебли фенхеля, терпентинные деревья, молодые сосны и раскидистые кусты шиповника. То тут, то там из зарослей торчали одичавшие сливы, ощетинившиеся чахлыми сухими ветвями, или задушенные собственной порослью смоковницы, растущие здесь с незапамятных времен.

Ложбина мало-помалу сужалась. Через час ходьбы поля исчезли, уступив место глубокому ущелью с наклонными крутыми склонами, которое расширялось уступами по мере того, как поднималось к пустому голубому небу.

Тысячелетиями бушующие грозовые потоки, сметая все на своем пути, углубляли это ущелье, и теперь в нем можно было видеть лишь одинокие сосны, нависшие над узким проходом, похожим на крохотный каньон. Заросли розмаринов, колючего дрока и мастикового дерева смыкались над тропинкой, почти скрывая ее: приходилось прокладывать себе путь, раздвигая ветви руками и коленями, и придерживать длинные гибкие ветки колючего дрока, чтобы они не хлестали по лицу того, кто шел сзади.

Ослице все это было нипочем, время от времени она останавливалась, чтобы сорвать губами великолепные венчики колючника, которые Эме пыталась отнять у нее. Малышка напевала «Магали, моя любимая», а ее отец, отпустив поводья, бросал камни в кусты, откуда с хохотом вспархивали черные, как вороны, дрозды.

Ослица исчезла за поворотом.

– Папа, смотри! – раздался голос девочки, подхваченный и умноженный эхом.

Они сделали несколько шагов вперед: на краю крутой каменистой балки возвышалась стена из больших каменных глыб, как будто встроенная в подножие высокой отвесной скалы.

– И впрямь очень красиво, и я завидую тем, кто здесь живет. Если бы мне не нужно было думать о том, как разбогатеть, я бы подарил им нашу ферму и занял бы их место!

И вдруг там, наверху, над кустарником показался торс мужчины. Приложив раскрытую ладонь ко лбу, чтобы было лучше видно, он смотрел, как они приближаются: это был Джузеппе, дровосек. Потом появилась высокая женщина в черном: Батистина.

* * *

Десятью годами ранее в маленькой деревушке где-то в Пьемонте Батистина вышла замуж за Джузеппе, подмастерье ее отца. Но вместо того, чтобы тотчас поселиться с женой в хижине и наплодить целую ватагу детишек, Джузеппе, отличавшийся непоседливым нравом и не желавший всю жизнь прозябать в бедности, выйдя из церкви после венчания и поцеловав в лоб молодую жену, отправился прямиком во Францию, где дровосеки, по слухам, дважды в день ели мясо. Два года спустя он вызвал к себе свою любимую, до тех пор остававшуюся девственницей.

Он встречал ее на вокзале в Обани, куда после тридцати часов тряски ее доставил поезд. На нем были шикарные коричневые бархатные брюки, широкий синий пояс, рубашка в крупную красную клетку, с широкими черными полосками, а на могучих плечах великолепная куртка из темно-зеленого бархата. Из-под сдвинутой на затылок фетровой шляпы торчал вихор, волосы и брови лоснились, а усы у него были такие же длинные и густые, как у короля Виктора Эммануила Второго. А обут он был – верх роскоши! – в башмаки из натуральной кожи, производящие такое же неотразимое впечатление, что и солдатские; от соприкосновения с цементным покрытием перрона они чудесным образом цокали.

Обменявшись парой слов – посторонним не нужно было знать их секреты, – они отправились в путь, нагруженные тюками и свертками.

Джузеппе, шедший впереди, через несколько километров вдруг взял вправо по ведущей в холмы тропинке и через час ходьбы остановился наверху дикой балки, у подножия отвесного уступа из голубого камня, перед стеной из больших каменных глыб, закрывающей вход в пещеру. В стене была дверь и по окошку с каждой стороны.

Он вошел первым и распахнул ставни.

В одном углу, на раме из грубо оструганных крупных ветвей каменного дуба, под медным распятием, на котором играл солнечный зайчик, была устроена постель, покрытая толстым одеялом из желтой шерсти. Вдоль известковых стен разместились табуреты, два сундука, украшенные крупными головками гвоздей, а на крышке старой квашни стоял жестяной будильник.

Слева, рядом с дверью, в том углу, где стена прилегала к скале, находился очаг, накрытый колпаком из красного гипса, на котором все еще были видны отпечатки пальцев того, кто лепил его. А на правой стене на толстых деревянных гвоздях висели топоры для рубки ветвей, серпы и два огромных колуна с узкими и кривыми лезвиями в кожаных футлярах.

Батистина, удивленная, но счастливая, рассматривала дикий приют их любви.

– Тсс! Послушай! – подняв указательный палец, сказал Джузеппе.

Слышны были звуки, похожие на птичий щебет, порой что-то позванивало. Он взял ее за руку и повел вглубь пещеры. Там под замшелой расщелиной в скале имелся небольшой водоем, до краев наполненный прозрачной водой.

– Это ключ! – сказал Джузеппе.

Вода вытекала из него по канавке сквозь стену справа.

Он посадил жену на постель.

– Батистина, любимая моя, вот здесь я и живу уже два года. Я не знаю, кто владелец этой старой овчарни: никто меня ни о чем никогда не спросил. Я устроился тут, потому что это было удобно для работы, к тому же позволило мне экономить. Но денег у меня достаточно, чтобы купить дом в деревне. Смотри.

Он сунул руку в трещину в скале и вынул оттуда крохотный холщовый мешочек, узкий, как труба для воды. Держа его за один конец, он стал трясти его над одеялом: из него посыпались золотые монетки. Батистина в восторге молитвенно сложила руки.

– Их шестьдесят две, – сказал Джузеппе, – я нажил их своим топором, а теперь они твои. Я не купил дом, потому что дом должна выбрать жена. Так что, если ты захочешь, мы будем жить здесь до тех пор, пока тебя не начнет подташнивать. Тогда ты пойдешь в деревню и сама выберешь дом. Так я думаю, но если тебе не нравится эта пещера, то…

– О Джузеппе, по мне, королевский дворец – это пещера, а эта пещера – дворец из золота и мрамора. Но теперь молчи: я пять лет была твоей невестой, затем два года твоей женой-девственницей… Скорее, я хочу наконец стать настоящей женой!

Рывком стащив с себя платье, она впилась в его губы, и они остались жить в этом дворце и жили в нем все эти годы, потому что так и не настало утро, когда она сообщила бы ему о том, что ее подташнивает.

* * *

В тот день Джузеппе не вышел на работу, потому что нужно было посадить овощи в огородике, который когда-то разбили перед пещерой пастухи.

За век с лишним они возвели методом сухой кладки каменную стенку на крутом склоне, затем нанесли земли, которую набирали то тут, то там в холмах и вечер за вечером приносили сюда в мешке и даже, как гласила легенда, в шляпе. Так они получили длинную полосу плодородной почвы, удобренной козьим навозом; она давала им овощи, помидоры, плоды нескольких слив, трех смоковниц и одного абрикоса.

* * *

Джузеппе приветливо встретил пришедших, Батистина улыбалась. Слышен был перезвон колокольчиков на шеях ее коз, пасущихся в высоких, скрывавших их с головой зарослях; изредка доносился лай собаки.

Батистина вышла вперед и на странном языке – смеси из французских, провансальских и пьемонтских слов – сказала:

– Я уверена, вы пришли сюда за водой!

Жан Кадоре прежде служил конторщиком в налоговой инспекции в одном из пригородов Марселя, населенном итальянцами, а восторженная Эме пела оперы на итальянском языке, но почти не понимала, о чем в них говорилось.

Джузеппе говорил по-французски примерно так же, как горбун по-итальянски; прибегая к жестам и мимике, им худо-бедно удалось побеседовать, пока ослица паслась, а Манон, размахивая шляпой, охотилась на бабочек, отличавшихся необычайной красотой.

Жан Кадоре объяснил, что пришел за питьевой водой, потому что вода в его цистерне протухла, при этом он добавил, что мать оставила ему в наследство эту пещеру и близлежащие земли вокруг нее. Батистина вдруг залилась горючими слезами; воздев руки к небесам и взывая к Мадонне, она упала ему в ноги и душераздирающим голосом стала умолять его не выгонять их: она поняла, что явился хозяин дворца, который они занимали, и им с Джузеппе нужно уступить ему место.

Ошеломленный горбун недоумевающе посмотрел на Джузеппе, и тот объяснил ему смысл страстных излияний. Горбун, взяв Батистину за обе руки, помог ей подняться и торжественно проговорил, подыскивая нужные слова:

– Non veni per habita questa bergeria. Voï restate qui, tanto longo comé volété[24].

До Батистины сразу же дошел смысл этих слов, на самом деле лишенных смысла на всех трех языках, и она вновь стала взывать к Мадонне, заливаясь слезами благодарности, а затем, схватив руку Хозяина, покрыла ее горячими поцелуями.

Манон, перестав охотиться на бабочек, прибежала полюбоваться столь захватывающим зрелищем. Батистина назвала ее ангелом, сошедшим с небес, испросила для нее благословения Пресвятой Мадонны и объявила, что если когда-нибудь малютка будет голодна, то она, Батистина, накормит ее своей печенью и своими глазами, что никого не удивило, поскольку никто не понял этого обещания, кроме Джузеппе, который уже не один раз слышал его.

Потом они все вошли в пещеру: восторженная Эме умилилась царившим там уюту и чистоте, а ее муж во все глаза смотрел на великолепный ключ, слушая, как журчит вода.

C помощью воронки и кастрюльки Джузеппе наполнил водой емкости, снятые со спины ослицы, затем показал горбуну водопровод из тростника, что отводил воду из ключа в огород.

Между тем Батистина, усадив Эме на большой чурбан из грубо обтесанного дерева, похожий на те, на каких обычно стоят наковальни, за столом громоздким и тяжелым, как бильярдный, принялась угощать ее инжиром, миндалем, лесными орешками и лепешками из сладкой поленты, подогретыми на горячем камне и посыпанными анисовыми семенами.

Когда наконец к пяти часам они захотели отправиться в обратный путь, пришлось первым делом ловить ослицу и обеих коз – те, найдя общий язык со стадом Батистины, решили стать его частью. Поймали их не сразу.

Джузеппе пожелал непременно проводить семью горбуна и взялся нести на плече тридцатилитровую бочку: бочки большей вместительности у него не было. Батистина несла два глиняных горшка, покрытых глазурью, а восторженная Эме – цинковую лейку.

Дорогой горбун подсчитывал в уме: пятьдесят литров на ослице, тридцать на плече Джузеппе, тридцать на собственном горбу, получается уже сто десять литров, к чему следовало добавить литров пятнадцать, которые несли женщины.

– Сто двадцать пять литров – это, конечно, немного. Но, без всякого сомнения, это позволит нам продержаться до первого дождя… – заметил он.

– Может быть, – согласился Джузеппе, – может быть…

Он повел их более коротким путем по вершине склона над ложбиной.

Жан Кадоре казался веселым, сыпал шутками и благодарил Бога за то, что тот одарил его горбом, чье назначение стало наконец понятным. Однако он несколько раз останавливался, якобы для того, чтобы полюбоваться пейзажем, но на самом деле для того, чтобы, прислонившись грузом, водруженным на его горб, к скале, облегчить боль в спине.

Завидев их, Уголен подбежал к ним, смеясь, и взялся донести до фермы лейку Эме.

Когда они подошли к дому, господина Жана ждал очень неприятный сюрприз: многие растения поникли. Широкие листья на стеблях азиатской тыквы также начали увядать.

– Когда мы уходили, все было нормально! Что случилось?

– Случилось то, что прошло несколько послеобеденных часов. Разве вы не почувствовали, как душно стало примерно с четырех до пяти? Это ветер из Африки. Он только что затих. Если напоить растения, ничего страшного с ними не случится. Я имею в виду сегодня…

Все принялись поливать, что, ко всеобщей радости, сразу же сказалось на растениях. Затем выпили две бутылки вина, и ближе к ночи Джузеппе с Батистиной попрощались с новыми друзьями.

– Хозяин, – сказал Джузеппе, – завтра я не смогу вам помочь, потому что на три дня ухожу рубить лес под Пишорис…

– Не беспокойтесь, – ответил господин Жан, – цистерна не совсем пуста, и, без всякого сомнения, через пару дней пойдет дождь.

Батистина у всех поцеловала руки, потом на своем исковерканном языке сказала:

– Что касается дождя, я знаю хорошую молитву, которую трижды повторю перед сном.

Она вновь обратилась к Небу с просьбой ниспослать этой бесподобной семье благословение, прибегнув к одному пьемонтскому заклинанию, которым не следует злоупотреблять, потому что сама Мадонна не способна отказать в просьбе.

Вечером за ужином Жан Кадоре сказал жене:

– Если бы у нас был такой ключ, как у них, мы бы не знали забот… Но не думай, что я пал духом. Даже если в этом году не все получится, у нас останется достаточно денег, чтобы продолжать. Доверимся статистическим данным и Провидению…

Он вынул из кармана губную гармошку и сказал:

– А теперь пусть Манон споет «Жаворонок, милый жаворонок…».

* * *

Молитва Батистины и впрямь оказалась весьма действенной, ибо все обещания статистических данных сбылись: дождь четыре раза поливал посадки и заполнил цистерну. На навесе из виноградных лоз цвели азиатские тыквы, малютка Манон росла не по дням, а по часам, за шесть недель был огорожен загон для кроликов. Господин Жан играл на губной гармошке лучше, чем когда-либо, а в это время бедняга Уголен, сидя прямо на земле под шелковицей, молотил цепом турецкий горох…

* * *

Однажды утром он увидел, что господин Жан принялся за какую-то столярную работу.

Из ящиков, оставшихся от переезда, он очень умело смастерил четыре клетки для кроликов, с дверцами из проволочной сетки и установил их в сарае, обновив его ворота.

– Начало положено, – сказал он Уголену. – Завтра пойду за производителями: одним самцом и тремя самками, будем держать их в этих клетках до рождения первых выводков. Станем кормить травами с холмов. Я рассчитываю примерно на два десятка крольчат до конца июля. Тогда схожу на мельницу в Руисатель и куплю несколько мешков обойной муки, которую буду добавлять к зеленому корму. К началу ноября у нас появятся новые выводки: всех кроликов переселю в загон, к тому времени начнет созревать черная тыква. Тогда все и начнется!



На следующее утро, часам к семи, Жан Кадоре вышел на порог своей фермы в городском костюме и в черном котелке, он был чисто выбрит и держал в руке трость с серебряным набалдашником.

Возле конюшни Эме с Манон усердно чистили щетками копыта ослицы, спокойно стоявшей с навьюченными на нее двумя ящиками, в которых были проделаны круглые дырочки. Уголен как раз возвращался из холмов домой, волоча за собой длинную сухую ветвь и неся большую корзину, полную улиток.

Он свернул с дороги и по склону холма спустился вниз, к ферме.

– Привет вам! Как видите, собираюсь в Обань. Если вам что-то нужно, скажите! – обратился к нему горбун.

– Спасибо, но пока не нужно ничего. Вы за новыми семенами?

– Кое за чем получше! Иду за производителями. У меня к вам просьба: поскольку меня целый день не будет, я был бы вам очень обязан, если бы вы навестили мою жену и удостоверились, что все в порядке.

– Рассчитывайте на меня! Приду к одиннадцати часам, а потом загляну еще и вечером. Мне интересно увидеть ваших первых кроликов!

– Значит, до вечера!

Горбун двинулся в путь, за ним поплелась ослица, сосновый бор с удивлением взирал на движущийся мимо него котелок.

* * *

Уголен, улыбающийся, предупредительный, к полудню пришел проведать Эме и узнать, не нужно ли чего. Светловолосая Эме попросила его расколоть сучковатое полено, с которым никак не могла справиться: вооружившись колуном, он наколол с дюжину поленьев и аккуратно сложил их в поленницу.

Еще раз он наведался к ней к шести вечера, как раз тогда, когда за ослицей над огромным шарообразным мешком отрубей, лежащим на притороченных к седлу ящиках, снова замаячил котелок.

Уголен с горбуном перенесли мешок в сарай и положили его перед клетками, в которых уже был приготовлен корм. На глазах своих домашних новоиспеченный кроликовод осторожно отодрал с помощью долота крышку ящика и одну за другой вытащил из него трех рыжих крольчих, каждая величиной с большую крысу.

– Я выбрал совсем молоденьких самок, у которых еще не было окрола. Если собираешься вывести новую породу, это первейшее требование, – принялся он объяснять.

Крольчихи-девственницы были помещены в одну из клеток и сразу же исчезли из виду, зарывшись в траву.

– А теперь самец! Манон, пойди закрой дверь. Это животное отличается поразительной силой и может удрать.

– Не бойтесь, – улыбнулся Уголен – от меня не убежит! Развязывайте веревки и приподнимайте крышку, только чуть-чуть…

Но стоило ему сунуть руку в узкое отверстие, как ящик стал судорожно сотрясаться от толчков, послышался скрежет когтей о дерево.

– Дева Мария, не заяц ли это? – вскричал ошеломленный Уголен.

– Нет-нет. Это помесь «гиганта из Фландрии» с «бараном из Шаранты»… – улыбнулся в ответ горбун, почему-то подмигнув жене.

Уголен сунул руку по локоть в ящик, невидимая стычка внутри приняла столь ожесточенный характер, что Манон отступила назад.

– Попался! Я схватил его за задние лапы! Открывайте! – закричал Уголен и стал вытаскивать из ящика длиннющую рыжую тварь, которой, кажется, не было конца. Повиснув в руке Уголена головой вниз, она судорожно сжималась и растягивалась, дергаясь так сильно, что заходила вверх-вниз даже рука Уголена. Манон отскочила назад, Эме, раскрыв рот, смотрела на невиданный экземпляр, оцепенев от удивления. Уголен, подняв его до уровня глаз, вскрикнул:

– Что это? У него шерсть, как у собаки, лапы, как у зайца, а уши, как у осла! Ничего себе! Я никогда такого не видал!

Глаза у горбуна засияли от радости и гордости, жена приникла к его плечу и восхищенно замерла.

– А где вы это нашли?

Поколебавшись, Жан Кадоре ответил:

– У одного из друзей.

– Дорогой, наверное?

– О да! Очень дорогой.

– Диковинка! – выдохнул Уголен. – Но у него большой недостаток: уж очень он худ. Ну прямо «эсшкулет»[25] волосатый!.. В таком звере, кроме ушей, и поживиться-то нечем.

– Это самец-производитель, – пояснил горбун, – он уже не молодой, но все еще лихой, сами видите! Посадите его в клетку, ту, которая с висячим замком!

Все прошло благополучно, и самец, тут же успокоившись, стал пожирать корм: держа передними лапами ветку акации, он резким движением головы отрывал листья.

– Ест, как собака, – тоном знатока произнес Уголен, – а видок у него тот еще. Злюка! Держу пари, он бы не отказался и от котлеты!

– Вы преувеличиваете, – заметила Эме.

– Ну да, я преувеличиваю, но это ради красного словца! Во всяком случае, не оставляйте молоденьких крольчих вместе с ним, гарантирую, завтра от них останутся одни кости!

Они выпили по стаканчику белого вина, после чего Уголен отправился домой. Он успокоился: выбор этого исхудалого старого самца, длинного как жердь, казался ему непоправимой глупостью.

– Его обвели вокруг пальца, – доложил он Лу-Папе. – Вообрази себе «эсшкулет» сдохшего от злости столетнего зайца!

– Какой породы?

Уголен постарался описать самца, но это ему удалось только после приступа неудержимого хохота, от которого глухонемая пришла в ужас: ей показалось, что он сейчас задохнется.

* * *

Вечером, прежде чем лечь спать, Жан Кадоре зашел к жене и присел к ней на кровать.