Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Покажите мне ее!

На его приоткрытых губах всегда было подобие выжидательной полуулыбки. Мне никогда не удавалось понять, когда он действительно улыбается. Так же было и на этот раз, когда он взял книгу, полистал ее несколько мгновений, держа перед своими закрытыми глазами, а потом вернул ее мне со словами:

— Здесь слишком темно, я ничего не вижу!

И на этот раз, уже не сдерживаясь, он засмеялся, устремив к небу невидящие глаза. Я не знал, требуют ли от меня законы вежливости присоединиться к его веселью. Терзаясь в сомнениях, я удовольствовался легким покашливанием — что-то среднее между сдерживаемым смехом и першением в горле.

— А что это за книга? — спросил он.

От зрячего человека можно скрыть истину — ложь иногда необходима. Но лгать тому, чьи глаза потухли, — подло, низко и недостойно. Повинуясь отчасти голосу чести, а может быть, также и суеверию, я решил сказать ему правду, которую все же облек в осторожные предположения.

— Возможно, эта книга могла бы оказаться той, что приписывают Абу-Махер аль-Мазандарани, — «Сотое Имя». Но прежде чем судить о ее подлинности, я хотел бы рассмотреть ее дома.

Он три или четыре раза ударил палкой о землю и шумно вздохнул.

— Зачем нужно сотое имя? Я с детства знаю все имена, которые требуются для молитвы, зачем бы мне понадобилось сотое? Скажите мне, ведь вы прочли столько книг на всех языках!

Он вынул из кармана четки и принялся их нервно перебирать, ожидая моего ответа.

У меня не было причин спорить с ним из-за сотого имени. Я, однако, чувствовал себя обязанным объясниться.

— Как вы знаете, некоторые утверждают, что высшее имя позволяет творить чудеса…

— Какие чудеса? Идрис владел этой книгой столько лет, какое чудо совершила она, чтобы ему помочь? Сделала ли она его менее жалким? Менее дряхлым? От какого несчастья она его уберегла?

Потом, не дожидаясь моего ответа, он удалился, в возмущении потрясая своей палкой.

Когда я вернулся домой, первой моей заботой было спрятать книгу от моих племянников, особенно от Бумеха, — настолько я был уверен, что он, едва увидев ее, едва коснувшись, сразу впадет в транс.

Я быстро засунул ее под рубашку, а проскользнув внутрь — таясь от всех, — положил ее под старинную, чрезвычайно хрупкую статуэтку, которой я особенно дорожил и запрещал кому бы то ни было двигать ее и даже смахивать с нее пыль.

Это было в прошлую субботу, 15 августа. Я обещал себе посвятить весь воскресный день тщательному изучению книги Мазандарани.

Проснулся я довольно поздно, как и всегда в воскресенье, ведь я не был особенно ревностным католиком, — я сразу отправился за книгой, для чего пересек коридорчик, соединяющий мою спальню с магазином, взял свое «сокровище» и устроился с ним у стола с детским трепетом. Я запер внутреннюю дверь, боясь, как бы меня не застали племянники, и задернул шторы, чтобы отвадить посетителей. Так мне было спокойно и не жарко, но, открыв книгу, я осознал, что мне не хватает света. Тогда я решил придвинуть стул поближе к окну.

Пока я передвигал его, в дверь постучали. Я выругался и затаился, в надежде, что незваный гость удалится восвояси. Увы! Стук возобновился — и не робкое постукивание пальцем, а удары кулаком, властные, настойчивые.

«Иду!» — закричал я. Но прежде чем отправиться открывать дверь, я вновь положил книгу под античную статуэтку.

Эта настойчивость навела меня на мысль, что, возможно, речь идет о важной персоне, — и так оно и оказалось. Это был шевалье Юг де Мармонтель, посланник французского двора, человек обширной культуры, тонкий знаток восточных древностей, который уже много раз приезжал ко мне в прошлые годы, совершая крупные покупки.

Он сказал, что направляется из Сэйды в Триполи, где собирается сесть на корабль до Константинополя, и что он не мог отказаться от намерения проехать через Джибле, не постучавшись в дверь благородного дома Эмбриаччи. Я поблагодарил его за эти слова и за внимание и, разумеется, пригласил его войти. Я отдернул шторы и предоставил ему возможность побродить среди моих редкостей, что ему всегда нравилось. А я только сопровождал его, держась поблизости, чтобы отвечать на возможные вопросы, но избегая докучать ему объяснениями, пока он их не потребует.

Сначала он пролистал экземпляр «Geographia sacra» 6 Самуэля Бокхарта.

— Я приобрел ее, как только она была опубликована, и тут же погрузился в чтение. Вот наконец еще одна книга о финикийцах, ваших предках… Я хотел сказать — предках народов, населяющих эту страну.

Он сделал два шага, потом резко остановился.

— Эти статуэтки ведь тоже финикийские, не так ли? Откуда они?

Я был горд сообщить ему, что именно я нашел и раскопал их на одном поле, недалеко от побережья.

— Я испытываю большую нежность к этой вещице, — добавил я.

— А, — только и сказал он, удивленный, что торговец может подобным образом выражаться о предмете, выставленном на продажу. Я замолчал, слегка задетый, и подождал, пока он повернется ко мне и спросит, откуда во мне эта нежность. Он так и сделал, и я объяснил ему, что две эти статуэтки были некогда зарыты вместе и лежали рядом, со временем на металле образовалась ржавчина, из-за которой их руки теперь будто спаяны друг с другом. Мне хочется думать, что они — двое влюбленных, которых разлучила смерть, но земля, время и ржавчина вновь соединили их — теперь уже навечно. Все, кто видит их, говорят о двух статуэтках, а я предпочитаю говорить о них, как будто она одна.

Он протянул руку, чтобы взять ее, и я начал умолять его быть осторожнее, так как малейший удар мог бы их разъединить. Посчитав, что я говорю с ним недостаточно почтительно, он предложил мне самому передвинуть мою статуэтку. Тогда я с бесконечными предосторожностями поднес ее ближе к окну. Я полагал, что шевалье последует за мной, но, когда я обернулся, он все еще стоял на том же месте. С «Сотым Именем» в руках.

Он был мертвенно-бледен, и я побледнел не меньше.

— Как давно она у вас?

— Со вчерашнего дня.

— Не вы ли говорили мне однажды, что, по вашему мнению, этой книги не существует?

— Я и теперь так думаю. Но я должен был вас также предупредить, что время от времени появляются подделки.

— Это — одна из них?

— Возможно, но у меня еще не было времени в этом убедиться.

— Сколько вы за нее просите?

Я чуть было не ответил: «Она не продается», — но одумался. Никогда не следует говорить так с вельможей. Потому что он тотчас возразит вам: «Если это так, я возьму ее посмотреть». И тогда, чтобы не оскорбить его, вам придется ему поверить. При этом, разумеется, очень велика вероятность того, что ни книги, ни покупателя вы никогда больше не увидите. Я это прекрасно запомнил и овладел этой наукой, понеся несколько раз изрядные убытки.

— На самом деле, — пробормотал я, — эта книга принадлежит одному сумасшедшему старику, который живет в самой жалкой конуре Джибле. Он убежден, что она стоит целое состояние.

— Сколько?

— Целое состояние, говорю же вам. Это безумец.

В это мгновение я заметил внезапно возникшего за нами моего племянника Бумеха, который, онемев, озадаченно наблюдал эту сцену. Я не слышал, как он вошел. Я попросил его приблизиться, чтобы представить его нашему высокому гостю. Так я надеялся увести разговор в другую сторону, попытавшись избежать захлопывающейся ловушки.

Но шевалье удовольствовался коротким кивком и повторил:

— Сколько же вы хотите за эту книгу, синьор Бальдасар?

Какую же цифру мне назвать? Самые ценные сочинения я продавал по шестьсот мединов. Иногда — чрезвычайно редко — цена поднималась до тысячи, что составляло такую же сумму в су, имеющих хождение в Туре.

— Он хочет за нее пятнадцать сотен! Не продам же я вам подделку за такую цену!

Не сказав ни слова, мой посетитель развязал кошелек и отсчитал требуемую сумму в полновесных французских монетах. Потом он протянул книгу одному из своих слуг, и тот удалился уложить ее вместе с другими вещами.

— Мне бы также хотелось взять эти статуэтки в позолоченных шапочках. Но я полагаю, что оставшихся у меня денег на это уже не хватит!

— Что касается двух влюбленных, они не продаются, я их вам дарю. Позаботьтесь о них!

Потом я предложил Мармонтелю задержаться и отобедать с нами, но он сухо отклонил мое приглашение. Какой-то человек из его свиты объяснил мне, что шевалье должен как можно скорее отправляться в дорогу, так как он хочет добраться до Триполи еще до ночи. На следующее утро его корабль снимается с якоря и отплывает в Константинополь.

Я проводил их до самых ворот Джибле, не добившись от посланника ни слова, ни прощального взгляда.

По возвращении я увидел Бумеха, он плакал, сжимая кулаки от ярости:

— Зачем ты отдал ему эту книгу? Я не понимаю.

Я сам не понимал, почему поступил подобным образом. В единый миг слабости я потерял сразу все: «Сотое Имя», статуэтку, которую обожал, и уважение посланника. У меня, кажется, было гораздо больше причин для жалоб, чем у моего племянника. Но мне — была не была! — приходилось как-то оправдываться.

— Что ты хочешь? Так иногда случается! Я не мог поступить иначе! Этот человек все же эмиссар короля Франции!

Мой бедный племянник рыдал как ребенок. Тогда я обнял его за плечи:

— Утешься! Эта книга — подделка, и ты, и я — мы оба это знаем.

Он резко вырвался.

— Если это подделка, мы совершили мошенничество, продав ее за такую цену. А если каким-то чудом это не подделка, тогда с ней нельзя было расставаться за все золото мира! Кто тебе ее продал?

— Старый Идрис.

— Идрис? И за какую цену?

— Он мне ее отдал.

— Тогда он вовсе не хотел, чтобы ты ее продавал.

— Даже за пятнадцать сотен мединов? С такими деньгами он сможет купить себе дом, новую одежду, нанять служанку, может быть, даже жениться…

Бумех не обладал веселым нравом. Он редко смеялся.

— Если я правильно понял, ты намереваешься отдать все эти деньги Идрису?

— Да, все, и даже прежде, чем положу их в нашу кассу!

Я тут же встал, убрал монеты в кожаный кошель и вышел.

Как поведет себя старик?

Станет ли он упрекать меня за продажу того, что было подарком? Или напротив — в принесенной мной невероятной сумме он узрит дар Небес?

Толкнув дверь его лачуги, я увидел женщину, живущую по соседству. Она сидела на пороге, закрыв лицо руками. Прежде чем войти, я спросил ее из вежливости, дома ли хаджи Идрис. Она подняла голову и сказала мне только:

«Он умер!»

Я убежден в том, что сердце старика перестало биться в ту самую минуту, когда я уступил его книгу шевалье Мармонтелю. Мне никак не удается изгнать эту мысль из головы.

Разве не спрашивал я себя, как поведет себя старик, узнав о том, что я сделал? И вот теперь я знаю как!

Быть может, больная совесть помутила мой разум? Увы! Таковы факты, это совпадение — слишком очевидное доказательство. Я совершил тяжелейшую ошибку, и мне придется ее исправлять!

Мне пришла в голову мысль, что я должен отправиться за этой книгой в Константинополь. Впрочем, я все еще не уверен в необходимости этой экспедиции. Но я дал себя убедить, что ничего лучшего не остается.

Сначала это были стенания Бумеха, но их-то я ждал; я был уже заранее раздражен, и они не так уж сильно повлияли на мое решение. Он хотел ехать немедленно — безумец! Послушать его, все, что произошло, было знамением, посланным мне Небом. Вот почему Провидение, якобы разочаровавшись из-за моей явной бесчувственности к его проявлениям, принесло в жертву этого бедного человека с единственной целью — открыть мне наконец глаза.

— Открыть глаза на что? Что я должен был понять?

— Что время не ждет! Что проклятый год у наших врат! Что вокруг нас бродит смерть! Твое и наше спасение было в твоих руках, ты обладал «Сотым Именем» и не смог его сохранить!

— Во всяком случае, я больше ничего не могу сделать. Шевалье уже далеко. Это тоже деяние Провидения.

— Нужно догнать его! Нужно немедленно отправляться в дорогу!

Я пожал плечами. Я даже не хотел ему больше отвечать. Не может быть и речи о том, чтобы я поддался подобному ребячеству. Уехать прямо сейчас? Скакать всю ночь верхом? Чтобы нам перерезали горло разбойники?

— Если придется умирать, я скорее предпочту умереть в следующем году, вместе со всеми мне подобными, а не торопить конец света.

Но этот бездельник стоял на своем:

— Если мы не можем застать его в Триполи, мы смогли бы догнать его в Константинополе!

Внезапно позади нас раздался радостный голос:

— В Константинополе? Бумех, за всю твою жизнь у тебя никогда еще не возникало такой прекрасной мысли!

Хабиб! И он туда же!

— А, вот и ты! Вернулся, бродяга? Я всегда знал, что в тот день, когда вы с братом сойдетесь наконец на чем-нибудь, это будет означать мою гибель!

— Ну, мне-то смешны все эти ваши истории о конце света, и эта чертова книга меня не интересует. Но я давно уже мечтаю о Великом Городе. Разве ты не рассказывал мне, что, когда тебе было столько же лет, сколько мне сейчас, твой отец, наш дед Томмазо, захотел познакомить тебя с Константинополем?

Его аргумент ничего не стоил, он был совершенно не к месту. Но ему удалось затронуть мою самую слабую струну — почтение, которое со дня смерти моего отца я питал ко всему, что он говорил и делал. Слушая Хабиба, я почувствовал, как горло мое сжалось, глаза остановились, и я услышал собственный шепот:

— Твои слова — истинная правда. Может быть, нам и стоит туда поехать.

На следующий день на мусульманском кладбище состоялось погребение Идриса. Народу пришло немного — я с племянниками, трое или четверо соседей и руководивший молитвами шейх Абдель-Бассит, который подошел ко мне по окончании церемонии и, взяв меня под руку, попросил проводить его до дому.

— Вы хорошо сделали, что пришли, — сказал он мне, пока я помогал ему преодолеть ограду, окружавшую кладбище. — Еще сегодня утром я спрашивал себя, не придется ли мне одному его хоронить. У этого несчастного никого не было. Ни сына, ни дочери, ни племянника, ни племянницы. Ни одного наследника, но, по правде говоря, если и был бы кто-нибудь, он ничего не мог бы ему завещать. Свое единственное богатство он отдал вам. Эту книгу горестей…

Его замечание поразило меня до глубины души. Раньше я видел в этой книге подарок, полученный в благодарность за оказанную услугу, а вовсе не наследство; но в некотором смысле она была наследством, или, во всяком случае, она им стала. И я позволил себе ее продать! Простишь ли ты меня, старый Идрис, пребывая в своем новом жилище?

Мы долго шли в молчании, поднимаясь по каменистой, залитой солнцем дороге. Абдель-Бассит был занят своими мыслями, я — своими, или, сказать точнее, меня мучили угрызения совести. Потом он произнес, поправляя тюрбан на голове:

— Я узнал, что вы нас скоро покидаете. Куда вы отправляетесь?

— В Константинополь, если будет на то воля Божия.

Он остановился, отвернувшись в сторону и прислушиваясь, будто старался уловить шум далекого города.

— Стамбул! Стамбул! Тем, у кого есть глаза, трудно объяснить, что в мире нет ничего такого, на что стоило бы смотреть. И, однако, это истина, поверьте мне. Чтобы узнать мир, достаточно слушать. То, что видят путешественники, всегда только обман зрения, тени, преследующие другие тени. Дороги и страны не научат нас ничему, чего бы мы уже не знали, ничему, чего бы мы не могли расслышать в нас самих в мирной тишине ночи.

Имам, может быть, не ошибался, но решение принято: я еду! Вопреки собственному здравому смыслу и даже почти против воли, я еду. Я не могу решиться провести четыре следующих месяца, а потом и еще все двенадцать месяцев рокового года, сидя в своей лавчонке и выслушивая предсказания, примечая знаки, снося упреки, мусоля свои страхи и мучаясь угрызениями совести.

Мои убеждения не изменились, я все еще проклинаю глупость и суеверия, я до сих пор убежден, что светильник нашего мира погаснет не скоро…

Я так говорю, но ведь я всегда и во всем сомневаюсь, как же мне удастся не колебаться также и в собственных сомнениях?

Сегодня воскресенье. Похороны Идриса состоялись в прошлый понедельник. А завтра на рассвете мы тронемся в путь.

Мы поедем вчетвером: я, мои племянники и мой приказчик Хатем, который будет заниматься упряжью и провизией. У нас будет десять мулов, и ни на одного меньше: для верховой езды предназначены только четыре, а остальные потащат наши вещи. Таким образом, ни одно животное не будет слишком нагружено, и, если позволит Бог, мы станем продвигаться с хорошей скоростью.

Другой мой приказчик — Халил, честный малый, но не слишком сметливый — останется здесь, чтобы заниматься магазином вместе с Плезанс, славной моей сестрой Плезанс, которая не одобряет этой скоропалительной поездки. Расставание с обоими сыновьями и братом огорчает и беспокоит ее, но она понимает, что возражения ни к чему не приведут. Однако сегодня утром, пока мы все трое были заняты горячкой последних сборов, она пришла спросить меня, не лучше было бы задержать наш отъезд на несколько недель. Я напомнил ей, что Анатолию совершенно необходимо пересечь до наступления холодов. Она больше не настаивала, а только прошептала молитву и тихонько заплакала. Хабиб воспользовался этим, чтобы слегка поддразнить ее, в то время как другой сын, вместо того, чтобы пожалеть мать, пришел в ужас и потребовал быстро умыть глаза розовой водой, так как слезы накануне отъезда — дурная примета.

Когда я сказал Плезанс, что возьму с собой ее детей, она не воспротивилась этому. Но в конце концов материнская тревога должна была как-то проявиться. Только Бумех способен додуматься до того, что слезы матери могут принести несчастье…

Страницы, написанные дома, в Джибле, накануне отъезда

Я уже собрал свой дневник, чернильницу, каламы 7 и подсушивающий порошок для чернил, готовясь взять их с собой в поездку, но сегодняшним воскресным вечером мне пришлось снова выложить их на мой стол. А все из-за отвратительного происшествия, случившегося на закате дня и едва не расстроившего наш отъезд. Речь идет о деле, которое совершенно выводит меня из себя, унижает, и я даже весьма охотно обошел бы его молчанием. Но я обещал себе доверять этим страницам все и не стану ничего скрывать.

Причиной всего этого шума была женщина, Марта, «вдова», как ее здесь называют, при этом украдкой подмигивая. Несколько лет назад она вышла замуж за одного типа, всем известного пройдоху, происходившего, впрочем, из семьи таких же проходимцев; все они были мошенники, воры, мародеры, грабители, морские разбойники, все без исключения — большие и малые, — и когда это началось, теперь уж никто и не вспомнит! А красавица Марта, будучи тогда вовсе не дурным семенем, а живой, шаловливой, неприступной и насмешливой девушкой, влюбилась в одного из них — некоего Сайафа.

Она могла бы составить любую партию в этом городе, да я и сам — к чему отрицать? — я и сам тогда не отказался бы от нее! Ее отец был моим цирюльником и компаньоном, которого я очень ценил. Когда я приходил к нему бриться по утрам и видел ее, домой я возвращался, напевая. Было в ее голосе, в походке, во взгляде, затененном ресницами, то необъяснимое, что поражает любого мужчину как удар хлыста. Мое увлечение не укрылось от ее отца, и он дал мне понять, что очень этому рад и будет польщен таким союзом. Но девочка страстно полюбила другого; однажды утром все узнали, что она подстроила свое похищение и их обвенчал какой-то священник. Цирюльник умер от огорчения несколько месяцев спустя, завещав своей единственной дочери дом, фруктовый сад и более двух сотен султанских золотых.

Муж Марты, за всю свою жизнь никогда не работавший, надумал заняться крупной торговлей и зафрахтовал корабль. Он убедил жену доверить ему сбережения ее отца — до последней песеты — и отправился в порт Триполи. Потом его уже больше никогда не видели.

Вначале рассказывали, что он сколотил состояние на транспортировке пряностей, построил целый флот и даже собирался привести корабли и продемонстрировать их всем жителям Джибле. Тогда Марта, кажется, целые дни проводила, сидя с подружками на морском берегу и ожидая его прибытия. Тщетно: ни флота, ни состояния, ни мужа. Через некоторое время пошли другие слухи, гораздо менее радостные. Говорили, что он будто бы погиб при кораблекрушении или что он стал пиратом, был захвачен турками и повешен. Ну а некоторые утверждали, что он завел притон на побережье в окрестностях Смирны и что у него теперь там жена и дети. Это смертельно мучило его супругу, потому что за всю их короткую совместную жизнь она так и не забеременела и ее считали бесплодной.

Для несчастной Марты, несвободной и незамужней, без средств к существованию, не имеющей ни брата, ни сестры, ни детей, жившей в одиночестве вот уже шесть лет под постоянным приглядом всей жуликоватой семейки своего мужа, жизнь превратилась в ежедневную каторгу. Тогда, с настойчивостью, граничащей с безумием, она начала всюду говорить, что ей стало доподлинно известно, что Сайаф умер и она теперь вдова, настоящая вдова; но когда она облачилась в траур, семья так называемого покойника набросилась на нее, обвинив ее в желании навлечь несчастье на отсутствующего. Получив несколько ударов, каждый из которых оставил след на ее лице и руках, «вдова» покорилась и вновь надела цветные одежды.

Но она не признала себя окончательно побежденной. Последние недели говорили, будто бы она доверилась нескольким подругам, которым рассказала, что хочет отправиться в Константинополь и получить там подтверждение от верховной власти о гибели своего мужа и что собирается она вернуться обратно, только добившись султанского фирмана 8, удостоверяющего, что она вдова и свободна снова устроить свою жизнь.

И кажется, она действительно привела свою угрозу в исполнение. Сегодня утром ее не было на воскресной мессе; вероятно, она покинула Джибле ночью, забрав с собой одежду и драгоценности. Тотчас пополз слушок, называющий меня причиной этого происшествия. Это возмутительно и оскорбительно, а кроме того, — должен ли я клясться, положа руку на Евангелие? — это совершеннейшая ложь. Долгие годы я не обменивался с Мартой ни единым словом, думаю, со времени похорон ее отца. Самое большее, я несколько раз поздоровался с ней на улице, слегка прикоснувшись к шляпе. Только и всего. Для меня эта страница моей жизни оказалась перевернутой в тот самый день, когда я узнал о ее свадьбе с этим проходимцем.

И все же по слухам выходило, что я тайно договорился с ней проводить ее до Константинополя, а так как я не мог открыто увезти ее на виду всего нашего городка, я якобы посоветовал ей уехать раньше и подождать меня в каком-то условленном месте, где мы должны будем встретиться. Некоторые даже утверждали, что это из-за нее я больше не женился, что не имело ничего общего с истиной, о чем я еще, может быть, расскажу, если представится случай…

Какой бы ложью ни была эта история, выглядела она правдиво, и мне кажется, что большинство в нее верит. Начиная с братьев мужа Марты, которые убедили себя в моей виновности и, оскорбленные неизвестно чем, всего лишь приписываемыми мне нечестностью и подлостью, решили отомстить за свою честь. Сегодня днем самый буйный из них, некий Расми, ворвался ко мне, потрясая оружием и вопя, что сейчас он совершит непоправимое. Чтобы укротить его, понадобилось все мое хладнокровие и выдержка моего приказчика Хатема. Этот Расми требовал, чтобы я задержал отъезд, доказав этим правоту моих слов. Поступив так, я и правда мог бы отмести все слухи и подозрения. Но к чему давать залог честности клану проходимцев? И потом, до какой поры пришлось бы откладывать наше путешествие? Пока вновь не объявится Марта? А если она уехала навсегда?

Хабиб и Жабер мое решение отложить отъезд приняли бы в штыки, и, думаю, я потерял бы их уважение, прояви я сейчас слабость. Впрочем, я и сам ни на одно мгновение не стремился к тому, чтобы уступить. Только прежде чем твердо ответить «нет», я, как и положено, взвесил все «за» и «против». Тогда этот тип заявил, что завтра он отправится вместе с нами. Он желает, сказал он, лично убедиться, что беглянка не поджидает нас в какой-нибудь деревушке поблизости. Мои племянники и приказчик вышли из себя, сестра возмутилась еще больше, но я их образумил: «Дорога принадлежит всем! Если этот человек решил ехать туда же, куда и мы, мы не можем ему помешать». Я сказал это, громко выделяя каждое слово, чтобы этот назойливый нахал понял: если он и отправится в дорогу одновременно с нами, он не будет нашим спутником.

Я, вероятно, переоценил догадливость этого субъекта, и, конечно, не стоило рассчитывать на его хорошие манеры. Но нас все же четверо, а он один. И его присутствие в хвосте нашего каравана меня не столько беспокоит, сколько раздражает. Так пусть же в пути Небеса хранят нас от встречи с более грозным противником, чем этот усатый хвастун!



В деревне Анфе, 24 августа 1665 года.

Окрестности Джибле плохо видны в сумерках, и прежде чем выйти за городские ворота, мы подождали, пока рассветет. Упомянутый Расми, готовый ковылять за нами по пятам, был уже там, стараясь успокоить свою лошадь. Кажется, для этой поездки он выбрал очень нервную скотинку, которая, надеюсь, быстро унесет его с нашего пути.

Как только мы оказались на прибрежной дороге, этот человек отделился от нас, чтобы взобраться на высокий выступ, откуда он бросал взгляды на окрестности, поглаживая обеими руками свои усы.

Наблюдая за ним краешком глаза, я в первый раз спросил себя, что в действительности могло статься с несчастной Мартой. И внезапно я устыдился того, что до сего дня думал о ней, лишь когда вспоминал неприятное чувство, которое вызвало во мне ее исчезновение. А ведь мне следовало бы побеспокоиться об ее участи. Не совершила ли она какого-нибудь отчаянного поступка? Быть может, однажды море выбросит ее тело на берег. Тогда утихнут слухи, вероятно, даже прольется немного скупых слез, а потом ее забудут.

А буду ли я оплакивать женщину, которая едва не стала моей женой? Я ее очень желал когда-то; мне нравилось смотреть, как она смеется, как ходит, покачивая бедрами, я любовался ее прекрасными волосами, слушал позвякивание ее браслетов; я мог бы нежно ее любить, каждую ночь сжимать ее в своих объятиях. Я бы привык к ней, к ее голосу, к ее походке, к ее рукам. И сегодня утром в час отъезда она была бы подле меня.

Она тоже плакала бы, так же как моя сестра Плезанс, и старалась отговорить меня от этого путешествия.

Опьяненный движениями лошади, я уносился мыслями все дальше и дальше. И сейчас передо мной опять возник образ этой женщины, которую я не замечал уже долгие годы. Вновь я видел ее искрящийся весельем взгляд, когда она еще была только дочерью цирюльника — благословенное время! И я сердился на себя из-за того, что тогда желал ее недостаточно сильно, чтобы полюбить, и позволил ей обвенчаться с бедой…

Ее доблестный шурин еще несколько раз поднимался на холмы, возвышавшиеся вдоль дороги, оборачивался, а однажды даже воскликнул: «Марта! Выходи из своего укрытия, я тебя вижу!» Ничто не шелохнулось. У этого человека усы длиннее ума!

Наша четверка продолжала свой путь с той же скоростью, делая вид, что не замечает его галопа, прыжков и взбрыкиваний…

Только в полдень, когда Хатем приготовил нам поесть — обычную для этих мест лепешку с завернутым в нее куском здешнего сыра с душицей и растительным маслом, — я предложил этому наглецу разделить нашу трапезу. Ни племянники, ни приказчик не одобрили моей щедрости, и, сказать по правде, вскоре мне пришлось признать их правоту. Потому что он, ухватив то, что ему протянули, отправился пожирать еду в одиночку, подобно дикому зверю, усевшись на другой стороне дороги и повернувшись к нам спиной. Слишком дик, чтобы есть вместе с нами, но недостаточно горд, чтобы отказаться от еды. Жалкий человечишка!

Эту первую ночь мы провели в Анфе, в деревне на морском берегу. Какой-то рыбак предоставил нам кров и ужин. Когда я развязал кошелек, чтобы поблагодарить его, он отказался, а потом отвел меня в сторону и попросил лучше рассказать ему, что я знаю о слухах, ходящих о конце света. Я принял самый ученый вид, чтобы его успокоить. Это всего лишь ложные слухи, сказал я ему, распространяющиеся время от времени, когда люди теряют мужество. Не стоит обращать на них внимания! Разве не сказано в Евангелии: «не знаете ни дня, ни часа»?

Эти слова так утешили моего хозяина, что он, не довольствуясь тем, что предоставил нам свой дом, схватил мою руку и поцеловал ее. Щеки мои покраснели от стыда. Ах, если бы знал этот славный человек, по какой нелепой причине предпринял я это путешествие! Каким ложным мудрецом я был!

Прежде чем лечь спать, я решил написать эти строки при свете коптящей свечи. Не уверен, что смог выбрать самое важное. Мне будет трудно каждый день отделять главное от ничтожного, забавные истории от назидательных примеров, кривые дорожки от истинных путей. Но я пойду вперед с открытыми глазами.



В Триполи, 25 августа.

Сегодня мы избавились от нежеланного компаньона, но лишь для того, чтобы встретиться с новыми неприятностями.

Утром Расми, грозно устремив усы прямо в небо, уже поджидал нас перед домом, где мы спали, совершенно готовый отправиться в путь. Должно быть, он переночевал в другом деревенском доме — какого-нибудь знакомого разбойника, я полагаю. Когда мы выбрались на дорогу, несколько минут он следовал за нами. Так же как вчера, он поднялся на возвышение, чтобы осмотреть окрестности; потом тронул поводья и повернул в сторону Джибле. Мои спутники задались вопросом, не притворство ли это, не собирается ли этот человек застать нас врасплох где-нибудь дальше. Но я так не думаю. Полагаю, мы его больше не увидим.

В полдень мы добрались до Триполи. Я приезжаю сюда, вероятно, в двадцатый раз, но никогда еще не пересекал я ворота этого города без того, чтобы сердце мое не сжалось от волнения. Именно здесь мои предки впервые ступили на землю Леванта полтысячелетия назад. В те времена крестоносцы осаждали город, и им никак не удавалось его захватить. Один из моих пращуров, Ансальдо Эмбриако, помог им построить цитадель, что позволило победить сопротивление осажденных, и предоставил свои корабли, чтобы перегородить вход в порт 9; в благодарность за оказанную поддержку ему была пожалована синьория Джибле.

Добрых два столетия эта синьория оставалась уделом моих предков. И даже когда последнее франкское государство Леванта было разрушено, Эмбриаччи добились от победоносных мамелюков права сохранить свой феод 10 еще на несколько лет. Мы были среди первых прибывших сюда крестоносцев и стали последними из тех, кто уехал. Но не все из нас уехали. И разве я сам не живое тому доказательство?

Когда отсрочка подошла к концу и нам пришлось оставить мусульманам наши владения в Джибле, последние оставшиеся члены семьи решили вернуться в Геную. «Вернуться» — не совсем подходящее слово, ибо все они были рождены на Леванте, и большинство из них никогда не ступало по улицам города, откуда начался их род. Мой предок Бартоломео, живший в ту эпоху, быстро впал в тоску и уныние. Ведь если в пору первых крестовых походов Эмбриаччи были одной из самых видных семей, если в Генуе они когда-то имели собственный квартал, дворец, целый клан клиентов 11, башню, названную в честь их рода, и самое значительное состояние города, теперь их затмили другие блестящие дома — Дориа, Спинола, Гримальди, Фиески. Мой пращур посчитал, что он потерял прежний статус. Более того, он ощущал себя изгнанником. Он хотел быть генуэзцем, он и был им — по языку, одеянию, обычаям; но — генуэзцем с Востока!

И вот тогда мои предки пустились в путь по морским дорогам, бросая якорь в разных портах: Каффе, Кассандрии 12 или Хиосе, прежде чем одному из них, Уго, моему прадеду, не пришла в голову мысль обосноваться в Джибле, где — в обмен на некие оказанные им услуги — он добился от властей возврата некоторой части своего прежнего феода. Нашему дому пришлось поставить крест на своих синьориальных претензиях, чтобы заняться торговлей, но воспоминание о славных временах осталось. По документам, которыми я владею до сих пор, я — восемнадцатый потомок по прямой мужской линии человека, завоевавшего Триполи.

Когда же я отправляюсь в квартал книжных лавок, как мне не обласкать взглядом Цитадель, где некогда развевалось знамя Эмбриаччи? Впрочем, купцы, замечая это, веселятся и, завидя меня, принимаются кричать: «Берегись! Генуэзец идет на штурм Цитадели, преградите ему дорогу!» Они выскакивают из своих лавок и в самом деле преграждают мне путь, но только для того, чтобы на каждом шагу шумно похлопать меня по плечам, обнять и предложить кофе и шербет. Эти люди приветливы по натуре, но, должен добавить, я для них еще и понимающий коллега, и лучший из покупателей. Если я прихожу сюда не для того, чтобы пополнить свои запасы, они сами, по собственной инициативе, снабжают меня вещицами, которые могли бы меня заинтересовать, то есть главным образом реликвиями, иконами и старыми книгами христианской веры. Они-то в большинстве своем мусульмане или иудеи, и обычно клиентура у них состоит из их же единоверцев, разыскивающих прежде всего то, что касается их собственной веры.

Разумеется, прибыв в город к полудню, я прямиком направился к одному другу-мусульманину, Абдесамаду. Он сидел на пороге своей лавки в окружении братьев и торговцев с той же улицы. И в то мгновение, когда после всех приветствий и представления моих племянников тем, кто еще не был с ними знаком, прозвучал вопрос о том, что привело меня в эти края, язык мой прилип к гортани. Внутренний голос говорил мне, что лучше бы ничего не рассказывать, это был глас рассудка, и мне стоило к нему прислушаться. Окруженный уважаемыми людьми, каждый из которых был обо мне высокого мнения и считал меня кем-то вроде старейшины в нашем деле, если не по возрасту и знаниям, то хотя бы по славному имени и состоянию, я ясно чувствовал, что не стоило открывать им истинную причину моего визита. Но звучал и другой голос, гораздо менее разумный, нашептывающий мне в уши: «В конце концов, если в жалкой лачуге старого Идриса оказалась копия столь вожделенного сочинения, почему бы торговцам Триполи не иметь еще одну? Может быть, такую же подделку, но это избавило бы меня от необходимости проделать путь до Константинополя!»

Несколько долгих секунд их взгляды тяжело давили на мое лицо, наконец я бросил: «Нет ли у одного из вас среди его книг того трактата Мазандарани, о котором так много говорят теперь, „Сотого Имени“?»

Я задал вопрос самым легким, самым небрежным, самым ироничным тоном, какой только возможен. Но в тот же миг повисла тишина, и мне показалось, что молчание объяло группку окружавших меня людей, улицу и целый город. В ту же минуту все взгляды отвернулись от меня и устремились к моему другу Абдесамаду. Но и он уже больше не глядел в мою сторону.

Он прочистил горло, как будто собирался что-то сказать, но лишь испустил какой-то странный смешок и резко прервал его, чтобы выпить глоток воды, прежде чем обратиться ко мне: «Твои визиты всегда доставляют нам удовольствие!»

Это означало, что с этой темой покончено. Я поднялся, совершенно пристыженный, коротко попрощался с теми, кто сидел подле меня; остальные уже разбежались.

Направляясь к постоялому двору, где мы собирались переночевать, я чувствовал себя как побитая собака. Хатем явился ко мне сказать, что хочет отправиться купить кое-какие припасы, Хабиб промямлил, что собирается прогуляться до порта, — я отпустил того и другого без звука. Рядом со мной остался только Жабер, но и с ним я тоже не обмолвился ни единым словом. Что я мог бы ему сказать? «Будь ты проклят, Бумех, это по твоей вине я был так унижен?!» По его вине, по вине Евдокима, Идриса, Мармонтеля и стольких других; но прежде всего по своей собственной вине — в конце концов, именно я должен был хранить свою репутацию и достоинство.

Однако я спрашивал себя, почему эти книжники повели себя подобным образом, почему были так неприветливы с тем, кто всегда знал их как любезных и обходительных людей? Я ожидал всего вплоть до насмешек. Но не такой враждебности. Мой вопрос все же был задан так осторожно! Я не понимаю. Не понимаю.

Я постарался успокоиться, чтобы написать эти строки. Но это происшествие привело меня в дурное расположение духа на весь оставшийся день. Я накинулся на Хатема, который не купил того, что я хотел; потом на Хабиба, вернувшегося за полночь со своей прогулки.

Бумеху, первопричине моих неудач, мне нечего было сказать.



В дороге, 26 августа.

Как я мог оказаться таким наивным?

Это же было у меня перед глазами, а я этого не увидел!

Когда я проснулся сегодня утром, Хабиба уже не было. Он рано поднялся и прошептал на ухо Хатему, что должен купить кое-что на базаре возле Цитадели, он присоединится к нам у Бассатинских ворот, на северо-восточной окраине города. «Хорошо бы он добрался туда прежде нас, — вскричал я, — потому что я не стану дожидаться его ни одной минуты». И сразу же распорядился об отъезде.

Эти ворота находятся недалеко от постоялого двора, и мы пришли туда очень быстро. Я осмотрелся: Хабиба нигде не было видно. «Дайте ему еще немного времени, он придет!» — начал умолять меня приказчик, всегда питавший слабость к этому мальчишке. «Долго я его ждать не стану!» — ответил я, топнув ногой. Но мне поневоле пришлось его дожидаться. А что еще я мог сделать? Мы отправились в длительную поездку, не собирался же я оставлять племянника на дороге!

Через час, когда солнце в небе стояло уже довольно высоко, Хатем закричал мне с ложным воодушевлением: «Вон Хабиб, он бежит, он нам машет, он славный мальчик — да хранит его Бог! — всегда любящий, улыбающийся; самое главное, хозяин, что с ним не приключилось никакого несчастья…» Все это он говорил лишь для того, чтобы племянник избежал моего гнева. Но мне не хотелось позволить себе смягчиться. Мы прождали его целый час! И речи быть не могло о том, чтобы я с ним поздоровался или улыбнулся, я не желал даже смотреть в ту сторону, откуда он появился. Я постоял еще ровно минуту, пока он не добрался до нас, а потом двинулся прямо к городским воротам.

Хабиб был уже за моей спиной, я чувствовал, что он совсем близко, я слышал его шумное дыхание. Но я так и не обернулся к нему. Я снова начну с ним разговаривать, сказал я себе, только после того, как он почтительно поцелует мне руку и пообещает никогда больше не отлучаться без моего позволения! Если уж нам приходится всем вместе продолжать это путешествие, я хочу каждую минуту знать, где находятся мои племянники!

Проходя мимо стражника, охраняющего ворота, я вежливо попрощался, назвал себя и сунул ему в руку монету с положенной платой.

— Это ваш сын? — спросил тот, указывая на едущего за мной спутника.

— Нет, это мой племянник.

— А эта женщина?

— Это его жена, — сказал Хабиб.

— Проезжайте!

Моя жена?

Я промолчал, я даже не рискнул бросить взгляд назад, чтобы не выдать своего удивления. Малейшая заминка перед оттоманским стражником, малейшее колебание, неуверенность — и все мы можем оказаться в тюрьме.

Моя жена?

Я предпочел сначала отъехать на достаточное расстояние от заставы и от солдат, продолжая смотреть прямо перед собой. И лишь потом я обернулся.

Это была Марта.

«Вдова».

Облаченная в черное, она улыбалась.

Нет-нет, уверяю вас, я совсем ничего не знал до этого самого момента, ничего не подозревал. Должен признать, что это устроил Хабиб. У него, так часто использовавшего проказы и шалости, чтобы очаровывать мужчин и женщин, в эти последние дни не вырвалось ни одной многозначительной ухмылки, ни одного двусмысленного слова. Казалось, он, так же как и я, оскорблен публичными обвинениями Расми. Некоторые из них были не так уж беспочвенны, как я теперь понимаю.

Полагаю, позже мой племянник расскажет мне, как это все устроилось. А впрочем, к чему? О главном я и так догадываюсь. Догадываюсь, почему он странным образом оказался заодно с братом, когда склонял меня к путешествию в Константинополь. Представляю, как он поспешил предупредить «вдову», которая, наверное, почувствовала, что представившийся случай благоприятен для побега. Она, вероятно, выехала из Джибле, потом переночевала в Триполи у какой-нибудь двоюродной сестры или в монастыре. Все это и так понятно, мне даже не нужны его признания. Только сейчас, сопоставив факты, я увидел картину целиком.

Что теперь делать? До конца дня я так и ехал, не оборачиваясь и не произнося ни слова. Мое недовольство ничего не решает, я знаю. Но по меньшей мере я не желаю отказываться от влияния на моих родственников, не желаю терять достоинство, я не могу вести себя так, словно моим доверием не злоупотребили.

Досадно, что натура моя отходчива и благодушна, я всегда готов прощать. Весь этот день мне приходилось делать над собой усилие, чтобы не отказаться от выбранного мной поведения. Мне надо продержаться еще день или два; но почему я должен мучиться из-за этого больше, чем те, кого я хочу наказать?

Они ехали за мной вчетвером, приглушенно переговариваясь и не решаясь повысить голос. Тем лучше.



В деревне портного, 27 августа.

Сегодня к нам присоединился еще один неожиданный спутник. Но на этот раз — достойный человек.

Накануне мы провели отвратительную ночь. Я знал одну придорожную гостиницу, но не был там уже довольно давно. А может, я заезжал туда в другое время, более благоприятное, и не сохранил воспоминаний о тучах мошкары, об этих потрескавшихся заплесневелых стенах, по которым текли потоки затхлой воды… Всю ночь я боролся с назойливыми насекомыми, всю ночь над моим ухом раздавался угрожающий надоедливый писк.

К утру, когда надо было отправляться в путь, я чувствовал себя совершенно разбитым. А потом несколько раз засыпал белым днем, сидя верхом на лошади, и чуть было не свалился; к счастью, Хатем ехал совсем рядом и время от времени меня поддерживал. Все же он славный малый, и как раз на него я меньше всего сержусь.

К полудню, когда мы проехали уже добрых пять часов и я начал выискивать взглядом какой-нибудь тенистый уголок, чтобы пообедать, наша дорога внезапно оказалась перегорожена толстенной раскидистой веткой. Мы легко могли бы откинуть или объехать ее, но я остановился в нерешительности. В том, как она лежала — прямо посреди дороги, было что-то странное.

Я изучал взглядом окрестности, пытаясь понять, откуда она взялась, когда Бумех прошептал мне на ухо, что лучше бы свернуть на ту тропинку, что спускалась под уклон справа от нас, а потом вернуться на главную дорогу, подальше от этого места.

«Если ветер, — сказал он, — отломил эту ветку от дерева и бросил ее на нашем пути, это может быть только предупреждением Небес, и глупо было бы нам не остеречься».

Я побранил его за суеверие, но последовал его совету. Правда, пока он мне это говорил, я заметил справа от нас, чуть дальше от той самой тропинки, по которой он уговаривал меня поехать, рощицу, показавшуюся мне подходящей. И хотя так далеко за этой густой зеленью нельзя было ничего разглядеть, я вроде бы услышал журчание источника, а я уже проголодался.

Выбравшись на эту тропинку, мы увидели каких-то людей, быстро удалявшихся от нас; их было, кажется, трое или четверо. Я подумал, что им, вероятно, пришла в голову та же мысль, что и нам, — сойти с дороги и перекусить в теньке; но они скакали с бешеной скоростью, нахлестывая коней, как будто за ними кто-то гнался. Когда мы добрались до рощицы, они уже исчезли за горизонтом. Хатем завопил первым:

— Разбойники! Это разбойники!

В тени орехового дерева валялся какой-то человек, он был раздет и выглядел как мертвец. Мы окликнули его издали, как только заметили, но он не шевельнулся. Уже можно было разглядеть, что его лоб и борода измазаны кровью. Я перекрестился. Но когда Марта крикнула: «Боже мой! Он умер!» — тот человек выпрямился, успокоенный раздавшимся женским голосом, и постарался руками прикрыть свою наготу. До этого он боялся, признался он, как бы те, кто напал на него, не вернулись обратно, чтобы его прикончить.

— Они положили ветку на дорогу, и тогда я предпочел свернуть на эту тропинку, сказав себе, что дальше по дороге меня, должно быть, поджидает какая-то опасность. Но свою засаду они устроили именно здесь. Я возвращался из Триполи, куда ездил за тканями; я портной, это — мое ремесло. Меня зовут Аббас. Они у меня все забрали: двух ослов с поклажей, деньги, обувь, даже одежду! Будь они прокляты! Пусть все, что они у меня украли, застрянет у них в глотке, как рыбья кость!

Я повернулся к Бумеху:

— Эта ветка — предупреждение Небес, ты так сказал? Ну что ж, хватит заблуждаться! Это была хитрость разбойников!

Но он продолжал настаивать на своем:

— Если бы мы не пошли по этой тропинке, бог знает, что сталось бы с этим несчастным! Эти злодеи сбежали так быстро, потому что увидели, что сюда идем мы.

Тот человек, которому Хатем только что предложил одну из моих рубашек и он как раз ее натягивал, подтвердил его слова:

— Это Бог вас сюда направил — на мое счастье! Вы, я вижу, достойные люди. Только честные люди путешествуют с женой и детьми. Два этих молодых красавца, ведь это — ваши сыновья? Да хранит их Всемогущий Бог!

На этот раз он обращался к Марте. Она подошла к нему, чтобы обтереть лицо платком, смоченным в воде.

— Это наши племянники, — ответила она, слегка поколебавшись и бросив быстрый взгляд в мою сторону, будто извиняясь.

— Да благословит вас Бог, — повторил он, — всех вас! Я не отпущу вас, не сделав каждому из вас по подарку, и не отказывайтесь, это — меньшее, что я могу для вас сделать, ведь вы спасли мне жизнь! Да благословит вас Бог! И следующую ночь вы, конечно, проведете не где-нибудь, а у меня дома!

Мы не могли отказаться, и хотя мы добрались до его деревни только к ночи, отклонившись от нашего пути, чтобы проводить несчастного, но после того, что он пережил, мы не могли оставить его одного.

Он горячо нас благодарил и, несмотря на поздний час, настоял на устройстве настоящего пиршества в нашу честь. Со всей деревни несли самые изысканные блюда, некоторые — с мясом, другие — без. Портной был уважаемым человеком, его все любили, и он расписал нас всех — меня, племянников, приказчика, «мою супругу» — как своих спасителей, благородных посланников Провидения, которым он обязан по гроб жизни.

Мы и мечтать не могли о такой чудной передышке, она сгладила все неприятности начала нашей поездки и ослабила напряжение между мной и моими спутниками.

Когда пришло время ложиться, наш хозяин принялся громогласно заклинать меня и «мою супругу» провести ночь в его собственной спальне, тогда как сам он с женой переночует в общей комнате — вместе с их сыном, моими племянниками, приказчиком и их старой служанкой. Разумеется, слишком поздно было уверять его, что женщина, ехавшая вместе со мной, не была моей женой. Я был бы опозорен и лишился бы уважения всех этих людей, которые превозносили меня до небес. Нет, я не мог так поступить, лучше уж притвориться до завтра.

И вот мы с «вдовой» оказались в спальне, отделенные от других простой занавеской, но совершенно одни и на целую ночь. При свете оставленной нам свечи я смотрел в смеющиеся глаза Марты. Мои — не смеялись. Я все же ожидал, что она будет смущена больше меня. Но она вовсе не выглядела смущенной, еще немного — и она была готова расхохотаться. А это было бы неприлично. Мне показалось, что из нас двоих только я был в замешательстве.

Поколебавшись немного, в конце концов мы оба легли на одно ложе и под одним одеялом, но совсем одетые и как можно дальше друг от друга.

Потекли долгие минуты, наше дыхание смешивалось в молчаливой темноте, а потом женщина повернула ко мне лицо.

— Не нужно сердиться на Хабиба. Это я виновата в том, что он скрыл от вас правду, я заставила его поклясться, что он ничего не скажет; я боялась, что если братья мужа пронюхают о моих планах, они перережут мне горло.

— Что сделано, то сделано, — сухо ответил я.

У меня не было никакого желания продолжать разговор. Мы оба замолкли на короткое время, но потом она произнесла:

— Конечно, напрасно Хабиб сказал стражнику, что я — ваша жена. Бедного мальчика застали врасплох. Вы — уважаемый человек, и все это вас смущает, не правда ли? Я — ваша жена? Сохрани вас Бог от этого!

— Что сказано, то сказано.

Я бездумно бросил эту фразу, и только после того, как ее и мои слова вместе прозвучали у меня в голове, я осознал смысл, который можно было придать моей фразе. В этом смешном положении, в каком мы оба оказались, каждое слово обретало двойной смысл. «Я — ваша жена?» — «Что сказано, то сказано». Я чуть было не спохватился, не попытался прояснить, поправить свои слова… Но к чему? Я бы только увяз в грязи. Потом я взглянул на Марту, пытаясь догадаться, поняла ли она их; мне показалось, что на ее лице вновь расцвела шаловливая улыбка ее юных лет. Тогда я тоже улыбнулся. И, смирившись, едва уловимо махнул рукой в темноте. Быть может, нам не хватало только этого беглого обмена улыбками, чтобы безмятежно заснуть, лежа рядом — не слишком далеко, не слишком близко.



28 августа.

Проснулся я в прекрасном настроении, и «моя супруга» — тоже. Весь день племянники изводили нас подозрительными взглядами, а мой приказчик, казалось, просто развлекался.

Накануне мы собирались отправиться в путь на рассвете, но от этого пришлось отказаться: ночью пошел проливной дождь и к утру он все еще продолжался. Предыдущий день был облачным, одним из самых благоприятных для того, кто находится в дороге, но чувствовалось, что облака не ограничатся предоставлением благодатной прохлады. У нас не было другого выбора, нам пришлось остаться у гостеприимных хозяев и на следующую ночь; да благословит их Бог! — они каждую минуту давали нам понять, насколько им легко и приятно наше присутствие.

Когда настало время ложиться, славный портной снова начал клясться, что, пока мы под его крышей, я и «моя благословенная супруга», мы будем спать не иначе как в его собственной спальне. И во второй раз я дал себя убедить поступить подобным образом. Может быть, я оказался слишком сговорчивым… Мы с Мартой легко поладили друг с другом; легли вместе: все так же одетые, все так же далеко друг от друга — просто как соседи по кровати. С той разницей, что теперь мы болтали без остановки о том о сем — о приеме, оказанном нашим хозяином, о том, какая завтра может наступить погода. Я уловил запах духов «вдовы», накануне его не было.

Я начал понемногу рассказывать ей о причинах, побудивших меня предпринять это путешествие, как вдруг в нашу спальню вломился Хабиб. Он подошел, бесшумно ступая босыми ногами, будто надеялся застать нас врасплох.

— Я тоже тут буду спать, — сказал он, когда я заметил его присутствие. — В другой комнате слишком много мошкары, того и гляди сожрут.

Я вздохнул:

— Ты хорошо сделал, что пришел. Сюда мошкара долететь не сможет — дверь слишком узкая…

Показал ли я, насколько сильно во мне прорвавшееся раздражение? Моя соседка повернулась ко мне, чтобы прошептать как можно тише:

— Он еще ребенок!

Она снова старалась оправдать его поведение. Может быть, она хотела дать мне понять, что явная ревность Хабиба ничем не вызвана. Ведь иначе я мог бы подумать, что, помогая ей ускользнуть от семьи мужа и пообещав, что она присоединится к нам по дороге, он действовал не только из рыцарских побуждений, но потому что испытывал к ней какое-то чувство, а она его не слишком отталкивала, хотя и была семью или восемью годами старше.

Ревнив… Да, думаю, он ревнив. Сначала он растянулся у стены, завернувшись в свое одеяло. И хотя он молчал, я чувствовал его неровное дыхание — он не спал. Его присутствие меня раздражало. С одной стороны, я говорил себе, что должен завтра же ясно объяснить ему, что эти две ночи, проведенные мной по соседству с «вдовой» — всего лишь стечение обстоятельств, как он знает, и он не должен думать дурного. — С другой стороны, я не видел и до сих пор не вижу причины, по которой мне стоило бы оправдываться перед этим мальчишкой. Ведь не по своему же желанию я оказался в столь неловкой ситуации!

Я решительно повернулся к ней и шепнул, не слишком тихо:

— Если он в самом деле ребенок, я и накажу его как ребенка!

Оказавшись рядом, я сильнее ощутил запах ее духов, и меня охватило желание подвинуться еще ближе. Но Хабиб меня услышал; если ему и не удалось понять, что я сказал, он по крайней мере уловил шепот. Он вскочил и, схватив свое одеяло, лег у нас в ногах, — да-да, придвинувшись к нашим ногам так, чтобы помешать малейшему нашему движению.

Меня так и подмывало отвесить ему чувствительный пинок — «случайно», со сна. Но я предпочел отомстить ему по-другому: я взял Марту за руку и сжимал ее под одеялом до самого утра.



Возле Оронта, 29 августа.

Сегодня утром дождь прекратился, и мы смогли продолжить наш путь. Я слишком мало спал и плохо выспался, раздраженный неподобающим поведением племянника.

Но может, и к лучшему, что ночь так закончилась — просыпаясь, лучше испытывать терзания от желания, чем от угрызений совести.

Мы попрощались с нашими хозяевами, а они еще рады были нам услужить, нагрузив наших мулов припасами, которых должно хватить на несколько дней пути. Да предоставят Небеса случай и нам когда-нибудь оказать им такое же гостеприимство!

Дорога приятна после дождя — ни солнца, ни чрезмерной жары, ни поднимающейся пыли. Конечно, грязно, но грязь пачкает только копыта животных. Мы остановились, лишь когда начало темнеть.

Мы обогнули город Хомс, чтобы провести ночь в одном монастыре, построенном на берегах Оронта; когда-то я дважды побывал там с моим отцом во время нашей поездки в Алеппо — туда и обратно, но никто здесь об этом не вспомнил.

Когда вечером я прогуливался по берегу реки в монастырских садах, ко мне подошел юный монашек с вытаращенными глазами и лихорадочно возбужденным голосом стал спрашивать меня о слухах, что ходят о наступающем годе. Напрасно он проклинал «ложные слухи» и «суеверия», сам он выглядел растерянным. Он припомнил беспокоящие знаки, о которых ему будто бы сообщали крестьяне: о рождении теленка с двумя головами, о древнем источнике, который внезапно пересох. Еще он говорил мне что-то о женщинах, которые вели себя бесстыдным образом, но выражался слишком уклончиво, и я, признаться, не очень хорошо его понял.

Я постарался его успокоить насколько мог, вновь припомнив Писание и то, что смертные не способны провидеть грядущее. Не знаю, утешили ли его мои аргументы. Наверное, покидая его, я оставил ему немного своей мнимой искренности; но лишь для того, чтобы унести с собой частицу блеска его горячечных глаз.



В дороге, 30 августа.

Я только что перечитал страницы, написанные мной в последние дни, и они меня потрясли.

Ведь, предпринимая это путешествие, я руководствовался самыми благородными побуждениями, заботясь о спасении мира, о судьбе моих близких в той драме, что нам предсказывают. И вот из-за этой женщины я оказался вовлечен в блуждания по грязным переулкам, где ищут удовольствия только подлые люди. Ревность, интриги, мелочная суета — в то время как завтра, быть может, погибнет целый мир!

Шейх Абдель-Бассит был прав. Зачем путешествовать по миру лишь для того, чтобы увидеть то, что и так есть во мне?

Мне нужно взять себя в руки! Да обрету я прежнее вдохновение и да пусть мне случится окунать мое перо только затем, чтобы начертать достойнейшие строки, какими бы горькими они ни были!



2 сентября.

Чаще говорят о морской болезни, настигающей нас на корабле, а о том, что она подстерегает нас во время верховой езды, — гораздо реже, как будто страдать от качки, стоя на палубе корабля, более почетно, чем от колыхания спины мула, верблюда или какой-нибудь клячи.

И, однако, вот уже три дня я страдаю от этой болезни, не решаясь, впрочем, прервать нашу поездку. Но за это время я очень мало написал.

Вчера вечером мы достигли скромного городка Маарра, и только в тени его наполовину осыпавшихся стен я почувствовал себя возрожденным к жизни и вновь ощутил вкус хлеба.

Сегодня утром, когда я отправился прогуляться по торговым улочкам, случилось одно из самых странных происшествий. Местные продавцы книг никогда раньше меня не видели, поэтому я без обиняков мог расспрашивать их о «Сотом Имени». Я собрал целый урожай улыбок торговцев, отговаривавшихся незнанием — искренне или притворно, неизвестно. Но у последней лавчонки, самой близкой к мечети, когда я уже собирался повернуть обратно, ко мне подошел совсем старый купец, с непокрытой головой, которому я еще не задал ни одного вопроса, и дал мне в руки какую-то книгу. Я развернул ее наудачу и, повинуясь желанию, которого до сих пор не могу объяснить, принялся громко читать вслух строки, первыми попавшиеся мне на глаза:

«Они говорят, что Время вскоре умрет,

Что дыхание жизни прервется…

Они лгут.»

Это было сочинение Абу-ль-Аля, слепого поэта из Маарры. Почему этот человек принес мне эту книгу? Почему она открылась именно на этой странице? И что меня подтолкнуло прочесть ее посреди оживленной улицы?

Еще один знак? Но что это за знак, который опровергает все другие?

Я купил у старого книгопродавца его книгу; наверное, во время нашего путешествия это сочинение станет самым разумным из моих спутников.



В Алеппо, 6 сентября.

Мы прибыли сюда вчера вечером, и весь этот день нам пришлось провести, торгуясь с жадным и изворотливым караванщиком. Он все отказывал нам, приводя тысячи доводов, ссылаясь, помимо всего прочего, еще и на присутствие богатого генуэзского негоцианта и его жены, что, по его словам, вынудило его усилить охрану, наняв трех лишних молодцов. Я ответил, что нас четверо мужчин на одну женщину и мы сами сможем себя защитить, если на нас нападут разбойники. Тогда он поглядел на нас — на моих тонконогих племянников, на моего учтивого приказчика — и больше, чем следует, задержался взглядом на моем брюшке процветающего торговца, а потом разразился обидным смехом. Я было собрался вовсе повернуться к нему спиной, уйти и обратиться к кому-нибудь другому, но сдержался. У меня нет выбора. Задержись мы на неделю или на две, и мы рискуем застать первые сильные холода в Анатолии без уверенности, что нам попадется проводник поприветливее. Тогда, проглотив свою гордость, я сделал вид, что смеюсь вместе с ним, и, похлопав себя по животу, протянул ему требуемую сумму — тридцать два пиастра, — что составляет не менее двух с половиной тысяч мединов!

Прикинув на руке вес монет, он постарался заставить меня дать обещание, что, если все мы вместе с нашими товарами доберемся до места живыми и невредимыми, я отблагодарю его, добавив еще немного денег. Я напомнил ему, что у нас вообще нет никаких товаров, кроме наших вещей и съестных припасов, но мне пришлось пообещать, что я выкажу ему нашу признательность, если путешествие пройдет благополучно от начала до конца.

Мы уедем послезавтра во вторник, на рассвете, чтобы достичь Константинополя — если Небеса будут к нам благосклонны! — примерно через сорок дней.



Понедельник, 7 сентября.

Я надеялся — после всех неудобств этого путешествия и тех, что еще будут, — на один день, проведенный в оазисе и посвященный только отдыху, прохладе, прогулкам и безмятежности. Но этот понедельник принес мне совсем иное: ужас, перехватывающий дыхание, сменившийся другим страхом, и тайну, разъяснить которую мне пока не удалось.

Проснувшись рано утром, я покинул постоялый двор, чтобы направиться в бывший квартал кожевников и разыскать одного армянина, торговца вином, адрес которого я сохранил. Я без труда нашел его и купил в дорогу два кувшина с мальвазией. Выйдя от него, я был внезапно охвачен странным чувством. На крыльце соседнего дома стояла кучка мужчин, они уставились на меня в упор и обменивались быстрыми взглядами. В глазах одного из них что-то сверкнуло, и я словно увидел сияющее лезвие ножа.

Чем дальше я продвигался по узким улочкам, тем больше чувствовал, что за мной шпионят, идут следом, окружают. Может быть, это мне только казалось? Я уже сожалел, что ввязался в эту авантюру, придя сюда совсем один, не взяв ни приказчика, ни племянников. Я сожалел также, что сразу не вернулся к лавочке армянина, как только ощутил опасность. Но было слишком поздно: двое из этих людей шли впереди меня, а когда я обернулся, то увидел еще двоих, отрезавших мне путь к отступлению. Улица вокруг меня опустела как по волшебству. Мне казалось несколько мгновений назад, что я иду по людной улице — не кипящей жизнью, разумеется, но вовсе не пустой. А теперь здесь не было ни души. Я уже видел, как меня протыкают ножом, прежде чем ограбить. Вот тут и закончится мое путешествие, сказал я себе, содрогнувшись. Я хотел было закричать, позвать на помощь, но из моего горла не вырвалось ни единого звука.

Бросая вокруг отчаянные взгляды и стараясь отыскать путь к отступлению, я заметил справа от себя дверь какого-то дома. Сделав последнее усилие, я рванулся к нему, повернул ручку, и дверь открылась. Там был только мрачный коридор. Прятаться здесь мне было негде, это все равно как если бы я сам выбрал место, где мне перережут глотку. Поэтому я пересек его, пока туда не ворвались мои преследователи. Я оказался перед другой дверью в конце коридора, слегка приоткрытой. Не успев постучать, я изо всех сил толкнул ее плечом и бросился внутрь.

Передо мной предстала картина, которую мне трудно описать словами, и, вспоминая ее теперь, я позволяю себе улыбнуться, но в тот момент она заставила меня трепетать от страха едва ли не больше, чем ножи грабителей.