И сразу он отпустил руки, силы кончились и у меня. Кто-то меня держал, кто-то выворачивал из ладони пистолет, меня связывали, пинали, кто-то все еще кричал пронзительно-тонко, замахнулся на меня таксист, его отталкивал милиционер, люди метались, и все шел и шел дождь, и что-то бубнили голоса вокруг:
Царевна поймала его взгляд, обращённый на Ивана Алексеевича, и сразу вспомнила о ходивших толках… У неё захолонуло сердце, и она тихо, почти шёпотом, спросила:
— Поднимите голову ему…
– За кого, ваше величество?
— Расступитесь, граждане, воздух дайте…
– За Ваню, – так же тихо ответил император.
— «Скорую» вызвали?..
Елизавета быстро поднялась с дивана, на котором сидела рядом с царём, выпрямилась во весь свой высокий рост и громким, сразу окрепшим голосом произнесла только одно слово:
— Какая «скорая»! Кончился он уже…
– Никогда!
— Господи, молодой какой! Мальчик…
Государь резким движением схватил цесаревну за руку и шёпотом заговорил:
— Бандит проклятый!..
– Я не досказал, тётушка, самого главного. Мне очень желательно, чтобы ты стала женой Ивана Долгорукого, и ты выйдешь за него замуж!
– Никогда! – опять повторила Елизавета Петровна, почти вырвав свою руку из рук отрока-императора.
— Что же это делается, люди добрые…
Глава III
Не доходили до меня никакие слова, потому что я все время смотрел на лежащего в грязи Тихонова. И у мертвого, лицо у него было удивленно сердитое. Кровь и грязь уже спеклись на щеках. И глаза были открыты. Дождь стекал по его лицу круглыми каплями. И только сейчас я понял, что это я — я, я, я — убил его.
ВОСКРЕСШИЙ ПОКОЙНИК
Лицо у него было, как у моего сына, неродившегося сына, в том страшном вещем сие.
Княжна Анна хирела с каждым днём всё сильнее и сильнее. У стариков Рудницких слёзы накипали при взгляде на дочь, худую, бледную, точно ставшую какой-то прозрачной восковой статуей…
Боже мой, что я сделал? Это же ведь не Тихонов вовсе, окровавленный, растерзанный, валяется под дождем на мостовой.
Пробовали они её лечить, призывали даже знаменитого в то время Блументроста, но и тот ничего поделать не мог. Он только развёл руками и, с присвистом понюхав табаку из золотой табакерки, никогда не выходившей из его рук, сказал своим гортанным говорком:
Это я свою собственную жизнь растоптал и растерзал. Вот и открылись передо мной все семь жилищ осужденного судьбой…
– Ничефо нельзя сделать… Ничефо… Такой глюпий болезнь…
– Но всё же долго она проживёт? – с замиранием сердца задал этот вопрос Василий Семёнович.
Глава 39. ИНСПЕКТОР СТАНИСЛАВ ТИХОНОВ
– Как Бог. Alles ist Gott… Фи ничефо не можно…
Яркий свет операционной лампы. Боль. Холод. Беспамятство. Все плывет, качается, и времени не существует, я нырнул в него, пробив тонкую пленку сна, как дрессированный тигр рвет в цирке горящее бумажное кольцо.
И с этим уехал.
Рядом на стуле — мать. В послеоперационную пускают только к умирающим. Значит, я умираю? Нет сил шевельнуть губами…
И ещё печальнее стали старики, и всё чаще и чаще плакали втихомолку, таясь и от дочери, и друг от друга.
И чей-то голос — где-то в изголовье, позади меня — шелестящий, шепчущий:
Но сама княжна Анна совсем не печалилась этим тайным недугом, уносившим её молодую жизнь. Она, казалось, даже радовалась внезапной слабости, охватившей её. Радовалась, когда, просыпаясь, замечала, что она чувствует себя гораздо хуже, чем она чувствовала вчера. Она точно радовалась медленному приближению смерти, словно эта смерть несла с собой полнейшее исцеление всех её горестей и мучений, словно там, в загробной жизни, её ждало то счастье, которое она утратила здесь на земле.
— Старые часы в нагрудном кармане… Пулю и увело… Полсантиметра…
Она и раньше не надеялась на возвращение исчезнувшего жениха, а теперь, когда прошло почти три месяца с того рокового дня, она не могла иначе думать о нём, как о человеке, которого уже нет на земле, который уже не может вернуться.
И вовсе это не послеоперационная, это гоночная «бочка»; громадная тяжесть прижимает меня к ревущему мотоциклу, и спираль круто, сильно разворачивает меня на грохочущей машине все выше, к белому полыханию «юпитеров»… Долго-долго, целый год — светло. Потом — снова темно. И теперь опять яростно вспыхивает свет — я вспоминаю шелестящий голос, спрашиваю:
Иногда, когда отец или мать высказывали робкую надежду, что, может быть, Василий Матвеевич ещё жив, она даже не пробовала оспаривать их, а только молча осеняла свою грудь крестом и шептала:
– Господи, упокой душу убиенного боярина Василия.
— Часы?..
И старики не старались уже больше разуверять её, потому что прекрасно видели, что их слова и их утешения не имеют для неё ни малейшего значения. Да теперь они и сами уже не верили своим прежним надеждам. Слишком много прошло времени со дня исчезновения Барятинского, и волей-неволей и им пришлось убедиться, что Барятинского уже нет в живых.
Мать протягивает мне на ладони блестящий искореженный квадратик, весь изорванный, размятый, и не разглядеть на нем тусклого циферблата со старыми черными стрелками…
Бессильные горячие капли бегут у меня по щекам, и нет сил сказать матери, что она держит на ладони завещанную мне машину времени, которая разлетелась вдребезги, чтобы вновь подарить мне ощущение своего бессмертия — навсегда.
Если кто и сомневался в его смерти, если кто и боялся, что он ещё жив, так это Алексей Михайлович Долгорукий. В первую минуту, когда старый князь Барятинский ошеломил его подозрением в убийстве Василия Матвеевича, он вполне был уверен, что Антропыч сдержал своё слово и избавил от его врага. Но с течением времени эта уверенность мало-помалу исчезла, и главным образом потому, что сам Антропыч, который должен был тотчас же явиться с известием о смерти Барятинского и за получением заслуженной награды, не появился ни на следующий день, ни через неделю, ни через месяц и тоже, в свою очередь, исчез без вести, как исчезла его жертва. Это странное совпадение внушало Долгорукому мысль, что Антропыч обманул его, что он предупредил Барятинского о мести с его стороны и что Барятинский просто скрылся до поры до времени, а совсем не убит.
………………………………………………………
И чем далее шло время, тем сильнее убеждался Алексей Михайлович в своём странном подозрении. Он во всём находил подтверждение этой своей мысли. И в том, что старик Барятинский, настолько уже оправившийся от разбившего было его паралича, что к нему снова вернулся голос, не преследует его больше, как того можно было ожидать; и в том, что он даже не пробовал жаловаться на него царю; и в том, что Сенявин и Вельяминов до сих пор ещё не прекращали своих розысков, стало быть, они надеялись, что Василий Матвеевич не погиб.
И снова плывут сны, короткие, легкие. Я открываю глаза, в палате полумрак. Девочка-медсестра сидит рядом со мной и читает книжку. Из окна дует слабый ветерок, пахнет листьями и дождем.
В то же самое время Алексей Михайлович никак не мог отделаться от своей любви к княжне Рудницкой, немного было заглохшей в то время, когда он измышлял месть для своего соперника, и теперь вспыхнувшей с новой силой.
Девочка перелистывает страницу, устраивает книгу поудобнее, и на обороте я вижу рисунок: монах дошел до края небесного свода и, высунув наружу голову, разглядывает чудесный и неведомый мир…
В действительности он, конечно, ни на минуту не переставал любить княжну Анну. Эта любовь согревала его чёрствое сердце и в то же самое время была для него донельзя мучительным чувством, так как он был вполне уверен, что Анна Васильевна никогда не полюбит его, никогда не согласится добровольно выйти за него, и всё-таки, несмотря на эту уверенность, он страстно желал обладания княжной Анной, хотел во чтобы то ни стало заставить её выйти за себя и с каким-то мучительным наслаждением вызывал в своём воображении картины будущего блаженства, когда молодая девушка будет в его власти.
«Пусть она меня не любит, – говорил он себе, – пусть ненавидит даже, мне это совершенно всё равно. Я хочу только её, и мне нет дела до её души!»
Жозеф РОНИ-СТАРШИЙ
В этих словах выливалась вся его зверская натура, вся пошлость характера. Алексей Михайлович был одним из таких людей, которых не в состоянии тронуть страдание даже самого любимого человека, и который для удовлетворения своих порочных инстинктов способен даже на преступление. Любовь к княжне Анне даже нельзя было назвать любовью в истинном значении этого слова. Это была просто дикая похотливая страсть, возбуждённая препятствиями до самых высших пределов. Это была какая-то любовная горячка, в пароксизме которой человек способен разбить и свою голову, способен задушить и того, кто попадётся ему в руки.
НЕВЕДОМЫЙ МИР
Когда молодой Долгорукий узнал, что княжна Анна больна, что она худеет, бледнеет и с каждым прожитым днём приближается к могиле, – в нём проснулась не жалость к ней, не сожаление о том, что он разбил дерзновенной рукой её счастье, – нет, в нём вспыхнула боязнь, что молодая девушка может ускользнуть из его власти, что из его объятий, с жадным сладострастием протянутых к ней, её вырвет у него смерть, и что ему не удастся потешиться над своей жертвой.
Жозеф Рони-старший (1856–1940) за шесть десятилетий литературной деятельности написал около ста книг. Среди его многочисленных сочинений — реалистические романы на жгучие социальные темы (некоторые написаны в соавторстве с младшим братом Жюстеном), трактаты по философии и эстетике, повести о первобытных людях и т. д. При жизни писателя, увенчанного Гонкуровской премией, а затем ставшего президентом Академии Гонкуров, высоко оценивались критикой, в частности А. В. Луначарским, социальные романы; повести же о первобытных людях — «Вамирэх», «Борьба за огонь», «Хищник-гигант» (в русском переводе — «Пещерный лев») — стали классическими детскими книгами и до сих пор постоянно издаются. Научная фантастика в обширном творческом наследии Рони-старшего занимает не столь уж большое место и не имела такого успеха, как произведения других жанров. По существу, только сейчас начинается открытие Рони как выдающегося писателя-фантаста.
Главная тема его смелой фантастики — столкновение человека с неизвестными явлениями природы и неведомыми формами жизни. Прокладывая в этой области творчества принципиально новые пути, он переносит акцент с инженерно — изобретательской темы, привычной по романам Жюля Верна, на биологическую, которую трактует в духе учения Дарвина. При этом Рони опирается на научные гипотезы и заглядывает далеко вперед. Фантастические сюжеты его произведений необычны и увлекательны и спустя много десятилетий после первой публикации неожиданно попадают в русло научной фантастики нашего времени.
Например, в рассказе «Ксипехузы» Рони изображает борьбу первобытных охотников с очень странными существами кристаллической структуры, наделенными зачатками разума. Автор никак не объясняет происхождения этих загадочных существ, но сегодня их сочли бы «пришельцами» из другого звездного мира или саморазвивающимися кибернетическими устройствами. Самое же удивительное — рассказ «Ксипехузы» был написан в 1887 году (см. перевод в сборнике французской фантастики «Пришельцы ниоткуда». М. 1967).
Рони не объясняет и происхождения «модигенов», еще более странных, невидимых существ, якобы населяющих землю, воду и воздух. Обнаруживает их юный голландец, способный воспринимать недоступные человеческому зрению оттенки цветовой гаммы. Наделенный от природы необыкновенными биологическими свойствами, он подробно анализирует свои ощущения и постепенно раскрывающиеся ему самому особенности своего организма. Распространенная в современной фантастике тема биологической мутации едва ли не впервые разработана Рони-старшим в рассказе «Неведомый мир» (1898), который до сих пор на русском языке не издавался.
Евг. БРАНДИС
И в такие минуты он был в совершенном отчаянии. То он хотел броситься к старикам Рудницким и на коленях умолять их отдать за него несчастную княжну, то, убеждаясь в нелепости этого плана, он измышлял способы похитить молодую девушку, то бросался на колени перед образом и в пламенной молитве просил у неба здоровья для бедной княжны, и не потому, что он жалел её, а только потому, что её смерть могла разрушить все его дикие надежды. Но небо не принимало его молитв. Святые слова замирали на его губах, сердце было совершенно пусто, и он вскакивал с колен, полный отчаяния и тяжёлых мучительных дум.
Просить руки княжны было немыслимо. Он ничего не мог ждать, кроме позорного отказа, не только потому, что она его не любила, но и потому, что его считали виновником гибели Барятинского.
Рисунки В. КОЛТУНОВА
Оставалось только одно: похищение. Похитить молодую княжну было очень нелегко. Она никуда не выходила теперь из дома, а увезти её оттуда было просто немыслимо.
Родом я из Гельдерна. Все наши владения — это несколько акров поросшей вереском заболоченной земли. В доме сохранилось лишь несколько пригодных для жилья комнат, и камень за камнем ферма умирает, заброшенная и ветхая. От всего когда-то многочисленного рода осталась лишь одна семья: мои родители, сестра и я.
Жизнь моя, начавшаяся так несчастливо, впоследствии чудесным образом изменилась — я встретил человека, который понял меня и сумел объяснить то, что пока известно только мне одному. Но до этого мне пришлось много выстрадать, я уже потерял надежду и, чувствуя себя совершенно одиноким среди людей, стал в конце концов сомневаться даже в том, в чем до сих пор был твердо уверен.
Но, остановившись на этом решении, Алексей Михайлович не терял надежды на то, что ему удастся каким бы то ни было способом заманить Анну Васильевну в западню.
С первых же дней моего появления на свет я стал предметом всеобщего удивления. Нельзя сказать, что я был уродлив: говорили, что я сложен лучше, чем большинство младенцев. Но необычным был цвет моей кожи — бледно-сиреневый, очень бледный, но все же о фиолетовым отливом. При свете лампы моя кожа напоминала по цвету белую лилию, погруженную в воду. Кроме того, у меня были другие особенности, о которых я расскажу позднее.
Хотя я родился на вид вполне здоровым, мое дальнейшее развитие было мучительным. Я был тощим, плаксивым, и до восьми месяцев ни разу не улыбнулся. Все потеряли надежду меня спасти. Врач из Звартендама заявил, что мой организм для него загадочен, и единственный метод лечения, по его мнению, — соблюдать строгую гигиену. Но это не помогало, и я все больше хирел. Ждали, что я со дня на день покину этот мир. Отец, как мне кажется, смирился с этой мыслью: необычный вид сына не очень-то льстил его самолюбию добропорядочного голландца. Зато мать полюбила меня еще больше — она находила даже своеобразную прелесть в странном цвете моей кожи.
– Только бы выманить её из дома, – говорил он, – а там я увезу её так далеко, что никто не найдёт наших следов.
Вопреки опасениям я все-таки выжил и с тех пор рос удивительно быстро. Очень скоро мои близкие заметили у меня новую странность. Мои глаза, вначале выглядевшие вполне нормально, вдруг помутнели, стали как бы роговидными, напоминая надкрылья жука.
Доктор решил, что я теряю зрение. Впрочем, он не мог не признаться, что сталкивается с подобным случаем впервые в жизни. Вскоре зрачок и радужная оболочка обоих глаз настолько слились друг с другом, что отличить их стало невозможно. Кроме того, обратили внимание, что я мог не щурясь долго смотреть на солнце. На самом же деле я вовсе не был слепым и, надо признаться, видел совсем неплохо.
Но действовать одному было невозможно, и невозможно главным образом потому, что не мог же он один, в самом деле, и заставить княжну выйти куда-нибудь на прогулку, и захватить её врасплох, и увезти куда-нибудь. Для этого нужны были помощники, и прежде всего нужно было отыскать их.
Итак, по мнению наших соседей, я рос маленьким чудовищем с лицом сиреневого цвета и глазами, затянутыми роговидной пленкой. К тому же я невероятно быстро и невнятно говорил. И хотя я сильно отличался от остальных людей, никто не посмел бы отрицать моей принадлежности к роду человеческому. Меня не сравнивали с уродцами, наделенными лошадиной или коровьей головой, плавниками, лишней парой рук или ног. Собственно говоря, у меня не было ярко выраженных признаков уродства, хотя в общем, конечно, я выглядел необыкновенно. И все же в моей внешности не было ничего отталкивающего. Я был на редкость хорошо сложен. Это позволяло мне легко выполнять все движения, требовавшие скорее быстроты и проворства, чем силы. Что же касается необыкновенной беглости моей речи, за которой нельзя было уследить, то ее вполне могли спутать с сюсюканьем или лепетом, свойственным почти всем детям.
Единственный человек, на которого Алексей Михайлович мог вполне положиться, был, конечно, Антропыч, но Антропыча не было. Антропыч исчез бесследно, и Бог весть, где теперь находился. Значит, Антропыча считать было нечего. Но был ещё один субъект, о котором теперь вспомнил молодой Долгорукий. Это был один из дворовых его отца, молодой парень. Совершенно случайно Алексей Михайлович превратил его в своего верного раба, избавив его от тяжёлого наказания, которому должны были подвергнуть Никиту по приказанию старого князя.
Я рос сообразительным ребенком, но никто не занимался моим воспитанием: ведь любила меня только мать, а для отца я был вечным позорищем. Его последняя надежда на то, что я стану похожим на других людей, со временем окончательно развеялась.
Никита провинился в чём-то и ни за что не хотел просить прощения, считая себя невиновным. Это глупое упорство чуть не стоило ему жизни. Михаил Владимирович, вообще обращавшийся мягко со своими людьми, вследствие такого упорства страшно взбеленился. Он приказал запороть Никитку до смерти, и Никитку, конечно, запороли бы, если бы за него не вступился Алексей Михайлович и не выпросил ему прощение у рассерженного отца. Михаил Владимирович отменил своё жестокое приказание, но под непременным условием, чтобы Никитка убирался долой с его глаз на оброк и никогда не смел появляться ни в одном его поместье, и тем паче на московском дворе. Конечно, Никитка не ждал такой милости, и когда ему из княжеской конторы выдали отпускную, он пришёл в горницу к Алексею Михайловичу, упал на колени и, обливаясь слезами, сказал:
Уже в шестилетнем возрасте я был поразительно ловок и проворен для своих лет. Бегал, как косуля, перепрыгивал овраги и вообще легко преодолевал недоступные другим препятствия. За несколько секунд я взбирался на вершину бука или без малейших усилий вспрыгивал на крышу сарая. Но зато я быстро уставал даже от самого небольшого груза.
Все эти свойства указывали на мою исключительность. Но самая большая странность ускользала от внимания близких. Никто не замечал, как сильно отличается мое зрение от зрения обычных людей, особенно в отношении восприятия цветов спектра. Все, что при мне называли красным, желтым, зеленым, голубым или синим, было окрашено для меня в серые тона. Я хорошо различал цвета фиолетовой гаммы, которая для обычных людей сливается в сплошной черный. Позднее я выяснил, что вижу пятнадцать оттенков, отличающихся один от другого, как, например, желтый от зеленого.
– Вовек вашей доброты, ваше сиятельство, не забуду! Осчастливили, можно сказать, по гроб жизни! И скажите вы мне теперь, ваше сиятельство: умри, Никитка! – умру-с! слова не промолвлю!.. Во веки веков ваш раб, и если что понадобится, только клич кликните, – из-за тридевять земель прибегу-с!
Кроме того, я мог видеть сквозь непрозрачные предметы: стволы и листву деревьев, стены домов, металл, уголь. Облака не закрывали мне небо и звезды, причем, глядя на потолок, я видел и сами облака, плывущие по небу.
Но я не упомянул еще о самом главном — о том, что я, наверное, единственный на земле, знал, что бок о бок с людьми существует мир живых существ, о котором никто даже не подозревает. Да, на нашей планете живут существа, не похожие ни на одних земных животных ни по своей форме, ни по строению, ни по способу размножения. Эти существа, очевидно, ничего не знают о нас, как и мы о них. Мир их велик и разнообразен, они обитают на земле, в воде и в воздухе.
И вот этого-то Никитку и вспомнил теперь Алексей Михайлович. Он мог быть прекрасным помощником в деле похищения княжны Рудницкой. Оставалось только узнать, где он теперь обретается. Это не представляло большого труда, потому что в дворне у Никитки были друзья, которые наверное знают об его местопребывании.
Я был в восторге от своего открытия, мне захотелось рассказать о нем близким. Но, как я уже говорил, моя речь была непонятной для окружающих, и так как никто ко мне не относился всерьез, то никто и не пытался разобраться в моей скороговорке. Я чувствовал, что в общении между мной и другими людьми возник почти непреодолимый барьер. Всем я был в тягость, и особенно остро ощущал это в компании сверстников. Я не стал их жертвой только потому, что быстрота моих ног делала меня недосягаемым для их злобных выходок. Несмотря на все уловки, мальчишкам никогда не удавалось провести меня. В конце концов они оставили меня в покое. Так, мало-помалу, отвергнутый всеми, я стал нелюдимым и замкнулся в себе. И только любовь моей матери поддерживала во мне доброту и нежность.
Алексей Михайлович не стал даром терять времени и тотчас же крикнул, подойдя к двери:
Самый тяжелый период моей жизни — от двенадцати до восемнадцати лет. Все началось с того, что родители отдали меня в коллеж. Там я не узнал ничего, кроме страданий. Ценой неимоверных усилий я научился внятно произносить некоторые самые необходимые слова, но так растягивал слоги, что моя речь походила на речь глухого. Если же я начинал говорить о чем-то интересном и увлекался рассказом, то вновь сбивался на свой обычный ритм, и тщетно было пытаться уследить за мной.
– Ермолай! поди-ка сюда!
Почерк у меня был ужасный. Буквы налезали друг на друга, в нетерпении я пропускал целые слоги и слова. Получалась какая-то галиматья. Впрочем, писать было для меня еще большей пыткой, чем говорить. Как это было медленно! Если иногда, обливаясь потом, я и выполнял задание, то после этого чуть не падал в обморок от изнеможения. Уж лучше было терпеть упреки преподавателей и наказания родителей.
В горницу тотчас же вбежал его слуга.
Таким образом, я был совершенно лишен средств общения с другими людьми. Из-за худобы, необычного цвета кожи и странных глаз меня принимали за ненормального.
– Что угодно, ваше сиятельство? – спросил он.
Видя, что я не делаю никаких успехов, родители решили забрать меня из коллежа, смирившись с тем, что я останусь неучем. В тот день, когда у отца исчезла последняя надежда, он обратился ко мне непривычно ласково:
– Ты помнишь Никитку? – обратился к нему Долгорукий.
— Бедный мой мальчик, ты видишь, я до конца исполнил свой долг. Никогда не вини меня в своей судьбе.
– Это того самого, который на оброк ушёл? Помню, как не помнить! Мы, чай, с ним свойственники.
Я был очень растроган, даже заплакал. В эту минуту я еще острее, чем когда-либо, почувствовал свое одиночество среди людей. Осмелев, я нежно обнял отца и пробормотал:
– Так ты, может быть, даже знаешь, где он и находится?
– Как же не знать! Вестимо, знаю.
— Это неправда, я ведь совсем не такой, как ты думаешь.
Но он все равно не разобрал ни одного слова…
– Так где же он?
В самом деле, я чувствовал себя намного выше своих сверстников. Ум мой развивался необыкновенно быстро, я много читал и думал, ведь у меня было гораздо больше объектов для размышлений, чем у других людей. Только мать любящим сердцем понимала, что я не глупее других мальчишек моего возраста.
– В Москве.
Когда я оставил учение, мне поручили пасти коров и овец. Я легко справлялся о этой работой, мне не нужны были ни лошадь, ни собака — ведь я бегал намного быстрее.
– А в каком месте?
Так от четырнадцати до семнадцати лет я жил уединенной жизнью пастуха. Без конца сравнивая два известных мне мира, я пытался представить себе систему развития жизни на Земле. Правда, мысли мои были бессвязными и отрывочными, но они основывались на уникальных наблюдениях и могли бы иметь определенную научную ценность. Эти раздумья были единственным утешением моей печальной жизни.
– Да недалече отсюда, близ Алексеевского, на мельнице в засыпщиках живёт.
К семнадцати годам жизнь моя сделалась совершенно невыносимой. Я устал мечтать в одиночестве, изнемогал от тоски, неподвижно просиживая целыми часами, безучастный ко всему окружающему. Зачем мне знать, то, чего не ведают другие, если мои знания умрут вместе со мной? Моя тайна меня больше не опьяняла, не наполняла мою душу энтузиазмом, ведь я не мог ни с кем ею поделиться… Я еще больше отдалялся от людей.
Сколько раз я мечтал о том, как напишу все то, что знаю, пусть даже это будет стоить неимоверных усилий. Но кто примет всерьез мои жалкие измышления и не сочтет меня безумцем? Да и стоит ли подвергать себя таким мукам: ведь для меня перенести на бумагу свои мысли — все равно что высечь их на мраморной плите…
– А мельница-то чья, не знаешь?
Я еще больше исхудал и стал походить на призрак. Жители деревни дразнили меня «Святой дух», издали завидев мою долговязую фигуру, отбрасывавшую гигантскую тень.
– Как не знать – знаю. Мельница Тихоновская.
Но вот постепенно в моей голове созрел план. Я решил покинуть этот суровый край и отправиться в большой город на поиски ученых и философов. Разве сам я не мог послужить им интересным объектом для исследований? Разве моя внешность, мое зрение, удивительная быстрота движений сами по себе не заслуживали пристального внимания ученых? Чем больше я об этом думал, тем больше возрастала моя решимость. Наконец, я сообщил родителям о своих намерениях. Они не слишком хорошо поняли, о чем идет речь, но уступили моим настойчивым просьбам. Мне было разрешено поехать в Амстердам. И вот однажды утром я отправился в путь.
На этом разговор оборвался, а на другой день рано утром Алексей Михайлович велел оседлать лошадь и отправился по Троицкой дороге к селу Алексеевскому. Утро было морозное. Лёгкий иней белой пеленой лежал на оголённых сучьях деревьев и серебристым ковром покрывал поля, тянувшиеся по левую сторону дороги. Солнце только что встало и громадным багровым пятном, как будто совершенно лишённым лучей, глядело сквозь туманную дымку, затянувшую горизонт.
От Звартендама до Амстердама около ста километров. Я без труда преодолел это расстояние за два часа. Путешествие прошло без приключений. Не считая того, что в городках и поселках, через которые я пробегал, собирались толпы зевак, застывавших в изумлении от скорости моего бега. Чтобы не заблудиться, я несколько раз спрашивал дорогу у неторопливо бредущих стариков и благодаря превосходно развитому чувству ориентации около девяти вечера оказался в Амстердаме.
Вот вдали показались сосны дремучего Сокольнического бора. Дорога пошла целиной через лес, и горячая лошадь то и дело спотыкалась на змеевидных корнях деревьев, вылезших на поверхность земли. Здесь стояла прохлада. Резкий ветер, шумевший в ветвях лесных великанов, то и дело бросал в лицо Долгорукому мокрую пыль. Звон лошадиных подков гулко раздавался в лесной тишине, и гулкое эхо повторяло его по нескольку раз, замирая где-то вдали, в самой чаще, куда, казалось, совсем не проникал дневной свет.
Алексей Михайлович полною грудью вдыхал в себя свежий морозный воздух и, совершенно бросив поводья, предоставил полнейшую волю лошади, бежавшей мелкой рысцой. Он предавался своим думам, не дававшим ему ни на минуту покоя.
«Да с помощью Никиты, – думал он, – я живо обделаю это дело. Он парень, кажется, смышлёный… Как-нибудь выманим её из дома, а там в кибитку – и поминай как звали!»
Я медленно шел вдоль прекрасных каналов и не привлекал к себе внимания, как опасался, смешавшись с толпой деловитых прохожих и лишь изредка вызывал усмешки каких-то юных гуляк. Но все же остановиться я еще не решался и уже обошел почти весь город, пока, наконец, не осмелился зайти в кабачок на набережной Геерен Грахт. Здесь было совсем тихо. Задумчивый канал струился между рядами деревьев, и я заметил, что среди модигенов (так еще в детстве я окрестил эти таинственные существа), снующих по берегам, появились новые для меня разновидности.
Слегка поколебавшись, я переступил порог кабачка и медленно, как только мог, обратился к хозяину с просьбой указать на какую-нибудь больницу… В его взгляде я прочел подозрение и любопытство. Он вынул изо рта свою большую трубку, снова затянулся и затем уже произнес:
«А если она не вынесет потрясения да помрёт? – вдруг прорезала его мозг страшная мысль. – Да нет! Не может быть! – успокоил он себя. – Не умрёт же она, в самом деле, не так уж она слаба. Может, упадёт в обморок, – ну, да тогда я её отходить сумею, лишь бы она в мои руки попала».
— Бьюсь об заклад, вы из колоний?
Поскольку спорить с ним не имело смысла, я утвердительно кивнул. В восторге от собственной проницательности он задал новый вопрос:
Лошадь споткнулась о чересчур выдавшийся корень и захрапела. Это заставило его вернуться к действительности. Мысли, как стая испуганных птиц, разлетелись, и он удивлённо огляделся кругом. Дорога раздвоилась. Направо виднелась тропа, убегавшая в глухую чащу, где тёмная зелень сосен казалась совершенно синей. Налево дорога бежала в гору, из-за которой белела церковная колокольня с сиявшим в лучах солнца, как золотая звёздочка, крестом. Немного левее колокольни чернели крылья ветряка.
— Наверное, вы приехали из той части Борнео, куда нам невозможно попасть?
«Должно быть, это и есть Тихоновская мельница», – подумал Алексей Михайлович.
— Именно так.
Я ответил слишком быстро. Он вытаращил глаза.
И, пришпорив лошадь, он во весь опор помчался в гору. Немного не доезжая до села, навстречу Долгорукому попался какой-то мужичок, скинувший перед ним свою шапчонку.
— Именно так, — повторил я медленнее.
– Слушай, любезный, – придерживая лошадь, обратился к нему Алексей Михайлович, – где тут Тихоновская мельница?
Хозяин с удовлетворением улыбнулся.
– Да эвона! – ткнул мужик рукой по направлению ветряка. – Ишь, крыльями-то размахалась. Она самая и есть. На всю округу одна.
— Вам нелегко говорить по-голландски, не правда ли? Значит, вам нужна больница. Вы что, больны?
— Да.
– А как мне к ней ближе проехать?
Вокруг собирались посетители, уже прослышав, что я — антропофаг с Борнео. Однако смотрели на меня скорее с любопытством, чем с враждебностью. С улицы в кабачок сбегались зеваки. Мне стало не по себе, но я старался сохранять спокойствие и сказал кашляя:
Мужик почесал в затылке и сказал:
– Да оно, государь-батюшка, больше через село ездят, ежели с этой стороны. Вот с Напрудного, точно, на неё прямая дорога.
— Я очень болен.
– А прямо проехать нельзя?
— Их обезьянам тоже вреден наш климат, — добродушно произнес какой-то толстяк.
— Какая у него странная кожа… — добавил другой.
– Целиной-то? Можно. Коли лошадь не увязнет, поезжай с Богом…
— Интересно, как у него устроены глаза? — поинтересовался третий, указывая на меня.
Алексей Михайлович бросил мужику какую-то мелкую монету и пустил лошадь рысью через вспаханное поле, а через несколько минут подъезжал уже к мельнице.
Я был окружен плотным кольцом, на меня устремились сотни глаз, а в кабачок заходили все новые и новые прохожие.
— Какой он высокий!
Ветряк так шумел крыльями под ветром, что даже заглушал этим шумом стук жерновов, потрясавших всю его стройку почти до основания. Мельница казалась не мёртвым деревянным срубом, а точно живым существом, дышавшим в такт мерной работе тяжёлых камней и гневливо шумевшим на какого-то неведомого врага своими крыльями, вертевшимися с такой силой, что они сливались в быстро вращавшееся колесо.
Действительно, я был на голову выше остальных.
— А до чего тощий!
Долгорукий остановил лошадь около самого входа на мельницу, слез с седла и, подойдя к воротам, оказавшимся на запоре, несколько раз постучал в них. Стук его услышали очень скоро. Не прошло и минуты, как ворота отворились, и молодой парень, с ног до головы обсыпанный мукой, выглянул наружу.
— Непохоже, чтобы эти антропофаги прилично питались.
В их голосах не чувствовалось неприязни, а несколько сердобольных пытались меня защитить:
Этот парень был не кто иной, как Никита.
— Не давите на него так, он ведь нездоров.
– Ваше сиятельство! – воскликнул он, всплеснув руками и кланяясь чуть не до земли Долгорукому. – Вот не ждал я такой радости-то! Да что же у ворот-то стоите? Пожалуйте на мельницу. Я и лошадку вашу под навес поставлю.
— Ну, приятель, мужайся, — сказал толстяк, заметив мое беспокойство, — я сам отведу тебя в больницу.
Он взял меня за руку и с криком: «Дорогу больному!» — начал пробиваться сквозь толпу. Нас пропустили, но все тут же ринулись вслед за нами. Мы шли по набережной канала в сопровождении густой толпы, и люди кричали: «Это каннибал с Борнео!»
И он схватился, уже за узду лошади.
– Постой! – остановил его Долгорукий. – Ты что здесь – один?
Наконец, мы добрались до какой-то больницы. Был приемный час. Нас провели к студенту-практиканту, юноше в синих очках, который встретил нас весьма нелюбезно. Мой спутник сообщил ему:
– Есть ещё мельник, Кондратом звать, да вы его, ваше сиятельство, и не увидите. Он теперь наверху на кузовах стоит.
— Это дикарь из колоний.
— Неужели дикарь? — вскричал тот. Он снял очки, чтобы лучше меня рассмотреть, на несколько секунд застыл в изумлении, затем резко спросил:
– Ну всё-таки он мне помешать может. Мы лучше с тобой здесь потолкуем. Ты не забыл, что ты мне сказал, когда от нас в оброк уходил?
— Вы зрячий?
– Что вы, ваше сиятельство, как можно забыть! Во веки веков вашу доброту не забуду!
— Я прекрасно вижу.
– И не откажешься мне в одном деле помочь?
Я произнес эту фразу слишком быстро.
— Это у него такой акцент, — с гордостью объяснил толстяк.
– Да разрази меня Господь, коль откажусь! Сказано – ваш слуга. Прикажите хоть в огонь, хоть в воду лезть, – полезу!
— Ну-ка, дружище, повтори!
– Вот я к тебе потому и приехал. Нужна мне твоя помощь, нужен мне такой человек, чтобы всё, что я скажу, сделал. За наградой, Никита, я не постою.
Я повторил, стараясь говорить понятнее.
— У него необычное строение глаз… — пробормотал студент, — и цвет кожи… Такая кожа у всей вашей расы?
Никитка даже руками замахал.
Тогда я сказал, делая невероятные усилия, чтобы он понял:
– Что вы, ваше сиятельство! – воскликнул он. – Да нешто это возможно! Да я у вас в таком долгу неоплатном, что и без всяких наград всё сделаю!
— Я приехал показаться ученому.
– Ну ладно. Об этом потом разговор будет, а теперь слушай…
— Значит, вы не больны?
Но Долгорукий не успел сказать больше ни одного слова. Он совершенно случайно взглянул на Никиту и вдруг вздрогнул всем телом, побледнел как смерть и со страшным неистовым криком отшатнулся назад.
— Нет.
Сзади Никитки, в пролёте ворот он увидел бледное исхудалое лицо князя Василия Матвеевича Барятинского…
— Вы с Борнео?
— Нет.
Глава IV
— Откуда же вы?
СЧАСТЛИВЫЙ СЛУЧАЙ
— Из Звартендама, неподалеку от Дисбурга.
— Так почему же ваш спутник утверждал, что вы с Борнео?
Барятинского спас от неизбежной смерти положительно счастливый случай. Удар, нанесённый ему Сенькой Косарём, конечно, убил бы его на месте, если б у него на голове не было Преображенского пояркового треуха, значительно ослабившего силу удара. Но всё же этот удар был так силён, что он не только ошеломил его, лишил чувств, но и вызвал даже сотрясение мозга.
— Ему так показалось, а я не стал с ним спорить.
— Вы хотите поговорить с ученым?
И Митяй, и Сенька сочли его убитым и потому не стали «приканчивать», тем более что им было теперь уже не до него. Им ещё предстояло позаняться Антропычем, тотчас же набросившимся на Барятинского, когда тот упал.
— Да.
Сначала и Митяй, и Сенька помогали раздевать бесчувственного, казавшегося бездыханным, офицера, но когда Антропыч сорвал наконец заветный пояс с золотой начинкой, они приступили к нему.
— Но зачем?
— Чтобы меня осмотрели.
– А это что за штука? – спросил Сенька.
— Вы надеетесь на этом заработать?
– Да так, поясок немудрящий, – невинно отозвался старый разбойник.
— Нет, деньги мне не нужны.
— Так вы не нищий?
– Так что ж, что немудрящий, – заметил Митяй, – мы и его дуванить будем
[67].
— Нет.
– Зачем его дуванить, – возразил Антропыч. – Вы его уж мне уступите.
— Почему же вы стремитесь, чтобы вас осмотрел ученый?
И Митяй и Сенька расхохотались.
— Из-за особенностей моего организма.
Несмотря на все усилия, я говорил слишком быстро. Приходилось повторять.
– Ишь, какой лысый!.. Да небось в нём все червонцы…
— Вы уверены, что отчетливо видите меня? — спросил юноша, не сводя с меня пристального взгляда. — Ваши глаза как будто состоят целиком из роговицы…
– Какие червонцы! Ничего в нём нет. Тряпка, и больше ничего…
— Я великолепно вижу.
Я принялся шагать из угла в угол, хватая какие-то предметы, ставя их на место, жонглируя ими в воздухе.
И с этими словами старик принялся дрожащими руками запихивать пояс за пазуху.
— Необыкновенно! — с восхищением воскликнул студент почти дружелюбным тоном, вселив в меня этим надежду. — Послушайте, — изрек он наконец, — думаю, что доктор Ван ден Хевел заинтересуется вашим случаем. Я предупрежу его, подождите в соседнем кабинете. Да, я забыл, значит, вы абсолютно здоровы?
— Абсолютно.
Но это ему не удалось.
— Хорошо. Идите сюда. Доктор сейчас выйдет.
Митяй схватил пояс за один конец, Сенька – за другой, и, как Антропыч ни сопротивлялся, они вырвали у него эту заветную для старого шута вещицу, вспороли ножом, неведомо откуда очутившимся в руках у Сеньки, – и червонцы, блеснувшие при тусклом свете лучины ослепительно ярким блеском, со звоном посыпались на пол, точно золотым ореолом окружая неподвижную голову несчастного Барятинского.
Таким образом, я очутился среди заспиртованных чудовищ: эмбрионов, звероподобных детей, огромных земноводных, ящериц с антропоморфными чертами.
«Все правильно. Здесь мое место, — подумал я. — Наверное, я тоже мог бы претендовать, чтобы меня заспиртовали и поместили среди них».
– Это мои червонцы! Мои! – завопил Антропыч. – У нас, чай, уговор был. Всё берите, а это не троньте… Это всё моё.
Когда появился доктор Ван ден Хевел, меня охватило волнение. Словно увидев землю обетованную, я задрожал от радости, что смогу к ней прикоснуться, получить ее благословение. Доктор с крупной лысой головой, проницательным взглядом психолога, тонким, но волевым ртом молча рассматривал меня и, как все остальные, был удивлен моей худобой, высоким ростом, странными глазами, сиреневым оттенком кожи.
И он бросился на колени и, ползая по полу, стал подбирать желтевшие монеты.
Митяй резко схватил его за ворот и почти насильно поднял на ноги.
— Вы сказали, что хотите поговорить с ученым? — спросил он.
– Постой, старый дьявол! – крикнул он, злобно сверкая глазами. – Ты что это, надувать нас стал?
Я ответил резко, почти яростно:
Голос Митяя звучал так грозно, что Антропыч сразу понял, что дело неладно. А взгляд, брошенный им на Сеньку, с самой ехидной улыбкой поглаживавшего пальцами левой руки нож, точно пробуя его остроту, окончательно убедил его, что его сотоварищи что-то против него замышляют.
— Да!
Антропыч сразу переменился в лице и слезливым голосом проговорил:
Он одобрительно улыбнулся и задал обычный вопрос:
– Да что вы это, братцы! Уж неужто я и на самом деле нехристь… Чай, я не знал, что тут кружочки… Кабы знал, нешто я от дувана откажусь… Дуваньте по чести.
— Вы хорошо видите?
– А, теперь «дуваньте»! – расхохотался Сенька. – Ишь, старая кочерга, обмишулить нас замыслил. Ну да врёшь, – не на таковских напал.
— Прекрасно. Я вижу даже сквозь лес, облака…
– У нас за обман расправа коротка! – угрюмо подтвердил и Митяй и придвинулся к дрожавшему Антропычу всем своим могучим телом.
Но я говорил слишком быстро, он кинул на меня беспокойный взгляд. Я повторил медленнее, чувствуя, что мой лоб покрывается испариной:
Эти слова словно обожгли Антропыча. В нём проснулась страстная жажда жизни. Жить во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось поднять на ноги всё село, выдать с головою и себя, и своих сообщников, и Долгорукого…
— Я вижу даже сквозь лес, облака…
И он одним прыжком очутился у двери и с громким, отчаянным криком распахнул её.
— В самом деле! Это было бы просто необыкновенно! Ну а что вы видите, скажем, сквозь ту стену?
– Спасите! Режут! – заорал он благим матом.
— Большой застекленный книжный шкаф, резной письменный стол…
Ещё мгновенье – и он очутился бы на дворе и своим неистовым криком пробудил бы всю округу.
— Верно, — сказал он с удивлением.
Но Сенька не зевал. Как кошка, бросился он на него, сильной рукой схватил его за горло и втащил назад в избу.
Несколько минут доктор молчал, затем произнес:
– Чего орёшь! – язвительным шёпотом сказал он. – Ещё не зарезали… Вот теперь ори, сколько влезет.
— Вы говорите с заметным трудом.
И он всадил в грудь Антропыча нож, который всё время держал в руке.
— Иначе меня не понимают, я произношу слишком быстро…
Старый разбойник захрипел и с подавленным стоном грохнулся на пол, заливая всё кругом кровью, фонтаном бившей из раны.
— Ну что ж, расскажите что-нибудь так, как вы обычно говорите.
– Туда собаке и дорога! – хмуро буркнул Митяй и потом крикнул:– Эй, бабьё! Буде валяться-то… Мы вот касатиков-то в чащу стащим, а вы тут всё замойте, чтоб этой поганой крови и следа не оставалось…
Тогда я рассказал ему эпизод своего появления в Амстердаме. Он слушал предельно внимательно, с умным и сосредоточенным видом, какого я никогда еще не наблюдал у других людей. Он не понял ни слова из моего рассказа, но тем не менее смог сразу же сделать правильный вывод:
Через несколько минут по задам напруднинских изб медленно проехала телега, на передке которой, меланхолически посасывая трубочку, сидел Митяй. Около лошади, ощупывая палкой невидную в ночной мгле дорогу, шагал Сенька.
Когда телега въехала в рощу, Сенька заговорил:
— Если я не ошибаюсь, вы произносите пятнадцать-двадцать слогов в секунду, то есть в три или четыре раза больше, чем может воспринять обыкновенный человеческий слух. Ваш голос гораздо выше всех слышанных мною голосов, ну а ваша мимика своей быстротой полностью соответствует речи. Если так можно выразиться, все ваше строение «быстрее» нашего.
– А куда мы их бросим?