Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И я не стал его ни о чем спрашивать, не стал и трогать пальцами набухшую, скользкую пиявку страха, уже всосавшуюся в его усталое сердце. Говорил я с ним об опечатании лаборатории, еще о каких-то пустяках, но он меня не слушал, а только кивал все время и повторял: «Да, да, конечно…»

Когда я прощался, Хлебников встал с кресла, проводил меня до дверей, пожал руку и сказал доверительно, как сообщают о секрете, который по возможности не надо широко разносить:

— В человеческом мозге четырнадцать миллиардов нейронов. А-а? Многовато…

Похлопал меня товарищески по плечу, словно ободрял в чем-то, и отвернулся, и мне показалось, что он плачет…

Направляясь к лаборатории, я специально выбрал кружный путь по дорожке, петлявшей по чахлому парку, выбегавшей к забору, пересекающей хоздвор, — мне надо было сосредоточиться, еще раз постараться понять, почему, каким образом, зачем оказался телефон Лыжина в записной книжке преступника. Какой извив жизни, что за непонятная причуда судьбы могла связать таких разных, совсем чужих людей?

И сколько я ни прикидывал в уме вариантов, я все больше убеждался, что найти логическое объяснение такому непостижимому переплетению мне не удастся, скорее всего решение этой задачи, как в «армянской загадке», должно строиться на парадоксе, какой-то жизненной нелепице, набросавшей в котелок бытия попавших ей под руку случайных людей и заварившей на их взаимоотношениях такую крутую кашу, что нам и по сей день было не расхлебать ее. За оградой вид был почти деревенский — старенькие, покосившиеся домики, окруженные садочками, со скворечниками на крышах, ветхими сараюшками на задворках. Вид у них был несчастный, брошенный — жильцов уже переселили, и над их сизыми крышами угрожающе вознеслась крановая стрела с металлическим ядром, которое завтра-послезавтра должно разнести эти хибарки в прах. А сейчас здесь суетилась киногруппа. Редкие зеваки стояли за оцеплением, внутри которого суетились шустрые парнишки в замшевых курточках, что-то раздраженно кричал в мегафон человек в полотняной кепке с длинным козырьком актеру, здоровенному парню шоферского вида, гримерша, встав на цыпочки, подкрашивала губы и пудрила пуховкой щеки, потом над всей этой колготой взлетел крик «Мотор!», засияли голубым ошеломляющим светом юпитеры, оператор замер у камеры, как пулеметчик в окопе, актер стал ломиться в дверь брошенного дома, снова закричали: «Стоп! Стоп!», погас арктический сполох юпитеров, все опять забегали по площадке, а я отлип наконец от ограды и пошел в лабораторию, где меня давно уже дожидался Поздняков.

Я шел и вспоминал, как, будучи уже взрослым человеком, твердо верил в то, что фильм снимают по порядку, как читают книгу, как записано в сценарии: вперед снимают начало фильма, потом середину, а в конце — финал. И очень удивился, узнав, что в кино первым кадром могут снимать конец картины, потом — начало, затем — середину, и только когда снято все, режиссер начинает склеивать события в хронологическую, смысловую последовательность, которая и должна на длинной полоске целлулоида изобразить ленту жизни.

И подумал я о том, что расследование трудных, запутанных дел тоже сильно напоминает съемки кинофильма — я снимаю жизнь с разных концов, и попадают ко мне ненумерованные куски пленки с событиями, не имеющими никаких логических предпосылок, никак не связанные с накатом жизни, не обусловленные предыдущими словами или поступками моих героев. У меня ведь нет в руках сценария, по которому они должны поступать так, а не иначе и обязательно в предписанном им заранее порядке и последовательности.

Мне надо, просмотрев все эти километры пленки, на которых запечатлены продуманные и вынужденные поступки людей, разложить их в строгой последовательности, но я не режиссер — у меня нет еще многих кусков пленки, и склеивать проекцию жизненной ленты еще рано…

В окнах лаборатории не видно было света. Я вошел и в вечернем сумраке рассмотрел костяную угловатую спину Позднякова, сидящего за столом напротив какой-то женщины. Я щелкнул выключателем, и неяркий свет запыленного плафона после мглы показался мне ослепительным. Женщина непроизвольно вскинула к глазам руку, прикрываясь от света, и я увидел, что это лаборантка Александрова. И вспомнил наконец, где я ее видел раньше.

Поздняков и Александрова пили чай. На электроплитке уютно посвистывал небольшой синий чайник, в блюдце лежали куски сахара. А я стоял у двери, прислонившись к косяку, боясь шелохнуться, стряхнуть, разрушить это неожиданно пришедшее воспоминание.

Александрова, взглянув на меня искоса, сказала:

— У воспитанных людей принято здороваться…

— Здравствуйте, — сказал я. — Извините, я просто не успел.

— Понятно, — кивнула она. — Здороваетесь вы, наверное, уходя?

— Случается и так, — согласился я. — Вот с вами я действительно поздоровался, уже собравшись уходить.

Она пожала плечами.

— Но вовремя вспомнил, — добавил я тихо.

— Лучше поздно, чем никогда.

— Воистину лучше. Хотя я бы и так вспомнил. Но могло быть действительно поздно, — засмеялся я и присел к столу.

Александрова выключила плитку и отвернулась от меня.

Поздняков с причмоком всосал из стакана остатки жидкого чая, не спеша сказал:

— У гражданочки Александровой окончился рабочий день, но я уж уговорил ее уважить меня и вас дождаться.

И незаметно подмигнул мне. Молодец, старик! Значит, я не ошибаюсь, значит, он ее тоже знает! Видел, видел, наверняка видел, он же, черт возьми, хороший участковый! Он не мог видеть раньше этого взмаха руки к глазам, этого запоминающегося жеста, этой характерной позы, но зато он ее раньше видел не на фотографии, а в жизни!

— Значит, мне вас на два слова надо, Станислав Павлович, — сказал конфузливо Поздняков: он хотел поделиться со мной своим открытием, он же не знал, что я видел медленно кружащуюся по воздуху фотографию, упавшую на пол к моим ногам…

— Потом, Андрей Филиппыч! Мне сейчас надо поговорить с Александровой.

— Но мне вам сказать… — показывая мне глазами на дверь, Поздняков не знал, как долго маячило у меня перед глазами лицо Александровой, как мучительно и бессмысленно увязывал я его все время с булочным лицом Пачкалиной и никак, ни за что не мог сообразить, что по телефону без имени из записной книжки «разгонщика» могли звонить не только Лыжину.

— Я все знаю, Андрей Филиппыч, — успокоил я его и повернулся к девице.

— Долго это будет продолжаться? — сердито сказала она. — Мне надо ехать домой. Я не намерена дольше задерживаться.

— К сожалению, вам придется задержаться, — сказал я. — И при этом надолго.

— Что, что, что? — с вызовом спросила она.

— То, что вы слышали. Вы садитесь лучше, у нас с вами разговор надолго.

— Ну, знаете! — зло блеснула она глазами. — Мне это безобразие надоело, я ухожу домой.

— Сядьте на место, — сказал я, не повышая голоса. — Вы задержаны, а через час я поеду к прокурору за санкцией на ваш арест. А потом отправлю вас в тюрьму.

— Вы с ума сошли, — беззвучно прошелестела она побелевшими губами — как от судороги, губы ее затвердели и не слушались. — Вы с ума сошли…

— Нет, с этим у меня как раз все в порядке. Ну-ка отвечайте быстро: вы хорошо знаете профессора Панафидина?

— Знаю, конечно. Он читал курс лекций у нас, и вообще приходилось сталкиваться.

— И больше никакие отношения вас не связывают? — спросил я и на нее старался не смотреть.

— А почему вы об этом меня спрашиваете? На каком основании? Какое вы имеете право мне угрожать?

— Я вам не угрожаю. Я уже сказал вам, что через час предъявлю вам официальное обвинение…

— В чем? В чем? Что я сделала?

— Вы обвиняетесь в соучастии в совершении особо опасного преступления. Вы украли из лаборатории восемнадцать граммов метапроптизола, которым едва не убили капитана Позднякова, с которым вы сейчас так мило распивали здесь чаи.

Александрова в ужасе переводила затравленный взгляд с меня на Позднякова, который невозмутимо сидел у двери на табурете и внимательно рассматривал свои ботинки, будто больше всего на свете боялся сейчас опростоволоситься перед лаборанткой, представ в забрызганных башмаках и демонстрируя тем самым ужасное разгильдяйство и недисциплинированность.

— Я повторяю свой вопрос: какие отношения связывали вас с Панафидиным?

— Он немного ухаживал за мной, — сказала она, и в голосе ее была неуверенность.

— Что значит «немного ухаживал»? Водил на танцы, дарил ландыши? Или это было ухаживание посерьезнее? — напирал я изо всех сил. Господи, в каких потемках бродил я все время, а все было так просто! Почему же я не мог понять? Не было взмаха руки? Или не созрел еще плод истины, явившийся мне мгновенно и ослепительно в ничтожный миг, когда она заслонила лицо от яркого света стосвечовой лампочки? — Так как, Панафидин серьезно ухаживал?

— Серьезно, — выдавила она из себя. — Мы были близки…

Молодец, Александр Панафидин, покоритель жизни! Срывай день? Срывай годы? Или, может быть, ты хотел сорвать всю жизнь, как удачливый понтер срывает банк?

— Вы будете сами говорить? — спросил я. — Или мне задавать вам вопросы?

— Я не знаю, что вас интересует, — сказала она и посмотрела на меня больше не сердито, а трусливо, заранее вымаливая себе глазами прощение.

— Когда начались ваши взаимоотношения с Панафидиным?

— Два года назад. Мы случайно встретились, разговорились. Договорились о встрече.

— Панафидин интересовался содержанием работ Лыжина?

— Да, он часто заводил разговоры со мной о работе.

— И все-таки вы не рассказали ему о методике Лыжина. Почему?

— У меня постепенно сложилось впечатление, что его только это интересует в наших отношениях. Мне не хотелось, чтобы он меня как дуру провел. А разводиться с женой он не хотел. Это и ускорило наш разрыв…

И она снова нервно взмахнула кистью перед лицом, и я подумал, что многого бы, наверное, не произошло, если бы я мог раньше вспомнить этот жест, но у меня раньше не было на глазах этого взмаха кисти перед лицом, и я не мог вспомнить красивую девочку, закрывающую одной рукой глаза от солнца, а другой обнимающую за плечи красавца парня, безвредного и красивого, как махаон, влюбленного в джазовую музыку, художника-натурщика, дармоеда-мамонта по имени Борис Чебаков.

— Ваш разрыв ускорил появление Бориса Чебакова, — сказал я медленно, — Вы нашли себе замечательного молодого человека — бандита и мошенника. А инициатором вашего разрыва был Панафидин.

— Почему это вы так решили? — взметнулась Александрова.

— Потому что вы отомстили ему, разжигая в Чебакове ревность к Панафидину. Готов поспорить, что вы частенько грозились Чебакову уйти к своему профессору, пока не навели этого бандита на мысль убить двух зайцев.

— Каких же это зайцев?

— А он сообразил, что, подложив остатки метапроптизола в машину Панафидина, он и нас с толку собьет и профессора вымарает. Но сейчас с вами не об этом речь. Вы зачем дали Чебакову метапроптизол?

— Я ему не давала. Он сам взял.

— То есть как?

— Лыжин ездил в Воскресенск на химический комбинат, и ко мне сюда пришел Борис. А незадолго до этого мы впервые получили продукт, и я тоже этим гордилась, и не удержалась — похвасталась, показала ему колбу с препаратом. Он взял в руки колбу, посмотрел, расспросил меня, что это такое, а потом отсыпал в пустую пробирку. Я с ним ругалась, кричала на него, а он меня не слушал — ну не драться же мне с ним из-за этого было. Да и не могла я себе представить, что он будет с ним делать…

— А как он объяснил: зачем ему метапроптизол?

— Он мне говорил не то шутя, не то всерьез, что если я с ним расстанусь, то он им отравится. Примет большую дозу — и уснет навсегда.

Поздняков завозился в углу, кашлянул, сказал глухо:

— Наверняка всерьез грозился. Половину в меня сыпанул, а половину бросил к профессору в машину. Такие паразиты сами не травятся — их специально мышьяком не вытравишь…

— Скажите, вам звонили сюда, в лабораторию, с просьбой передать что-нибудь Чебакову? — спросил я.

— Да, несколько раз звонил какой-то мужчина.

— И что передавали?

— Да ничего. Просили сказать Борису, что Николай приехал.

— И все?

— Все.

— А что по этому поводу говорил Чебаков?

— Да чего-то он объяснял, я уж и не помню. Я этому значения не придавала.

Я подумал и спросил равнодушно, будто мне это безразлично и особого значения своему вопросу я не придаю:

— А давно звонили? Последний раз?

— Вчера.

— И вы сообщили Чебакову?

— Да, вчера же. Мы с ним виделись, и я сказала.

— Тогда давайте вместе постараемся — припомним, когда в другие разы звонили…

Александрова старалась добросовестно. У нее даже испуг прошел, глаза горели сухим лихорадочным блеском, она была вся сконцентрирована на мельчайших событиях, которые могли ей помочь точно восстановить дату, когда звонили в другие разы друзья ее разлюбезного дружка Бориса, и со мной она не хитрила и не запиралась — она истово старалась изобличить своего любимого красавца. Она вспоминала, в чем была одета, что купила в этот день в ГУМе, в каком были кино с Борисом и что смотрели, что в этот день в буфете были бутерброды с семгой, что поссорилась утром с матерью, что подруга взяла ее складной японский зонтик. И самое удивительное, что она больше не была красивой. Это было какое-то чудо — казалось, что у десяти красивых женщин собрали прекрасные глаза, лоб, рот, уши, нос, подбородок, сложили вместе, и закричало ужасной дисгармонией лицо, слепленное из чужих красот, нахватанных впопыхах, как попало, — все это было чужое. И она мне была противна, потому что не было в ее откровенности горького прозрения, стремления обрушить кару на лжеца и преступника, не было разъедающего стыда за совершенное и искреннего раскаяния, а гнало ее память по сучкам и трещинам, малейшим следам наших будней палящее стремление поскорее и понадежнее отвести от себя нависшую серьезную угрозу.

Долго мы вспоминали, и если даже допустить, что где-то она сделала промашку и на денек ошиблась, то все равно выходило, что ВСЕ «разгоны» были совершены через два-три дня после того, как звонил притихший, съежившийся сейчас телефонный аппарат на захламленном рабочем столе и чей-то незнакомый мужской голос сообщал, что приехал Николай. И привез людям горе.

Часы показывали половину восьмого. Я встал и сказал Позднякову:

— Андрей Филиппыч, вы сейчас поедете на Петровку с Александровой. Я позвоню дежурному и скажу, чтобы все ее показания были оформлены протоколом. Сам я поеду за этим тараканом Чебаковым и привезу его тоже в управление, устроим бедным влюбленным очную ставку.

— А может быть, я с вами? А-а?

Поздняков смотрел на меня как ребенок — почти с мольбой, и я понимал, как ему хочется сейчас поехать со мной и вытащить за ухо этого мерзавца, которому Поздняков и причинил-то в жизни вреда, что стыдил его за немужское занятие — голым позировать, и надоедал своими рацеями о вреде разгильдяйства и недисциплинированности, и, не жалея своих натруженных ног, ходил и ходил к нему, надеясь предостеречь от худшего, и делом хотел заставить заниматься, а тот за это решил убить его — коли ядом не получится, то прибить его позором, судом товарищей, общественным презрением, на которое Чебакову наплевать было, а капитану невыносимой крестной мукой легло на плечи, до самой земли пригнуло.

И все-таки взять его я не мог: при всей дисциплинированности Поздняков, увидев своего врага смертного, мог такой номер отмочить, что потом сто лет бы не расплевались. И я твердо сказал:

— Нет, Андрей Филиппыч. Никак не получается — времени нет у нас. Вы на Петровке не задерживайтесь, а поезжайте сразу к Липкиным — по нашим расчетам, следующий «разгон» у них должны прокатить. Если преступник звонил вчера, значит, они там появятся завтра-послезавтра. Вы поговорите с людьми, под готовьте их, присмотрите условия и возможности для засады. Оттуда позвоните мне, и договоримся, что делать. Возможно, сегодня с ночи надо будет высылать к ним наряд.

— Слушаюсь, — сказал Поздняков, и в его непроницаемой сержантской невозмутимости мне заметна была досада.

Он повернулся к Александровой и сказал негромко, но сухо и очень твердо:

— Надевайте пальто, гражданочка. Поедем на Петровку…

ГЛАВА 20

Машина притормозила у подъезда. Здесь я оставил наряд и пошел наверх. Медленно я поднимался по лестнице и вспоминал, как совсем еще недавно — две недели назад — я спускался из квартиры Чебакова и размышлял о преимуществах ситуации, когда есть много кандидатов для примерки неудобной серой робы подозреваемого. Тогда на этой лестнице было очень тихо и пусто — послеполуденное время, разгар рабочего дня, и застать дома можно только такого дармоеда, как мой обаятельный кандидат Борис Чебаков. А сейчас из-за всех дверей, на всех этажах доносился шум, голоса, музыка, невнятно галдели телевизоры, надсадно гудели бескрылые самолеты-пылесосы, на третьем этаже танцевали, на втором ругались муж с женой, кто-то громко хохотал и тоненько плакал ребенок. И из всех квартир плыли запахи еды. Внизу жарили рыбу, и стоялый пыльный воздух подъезда окрашивал в коричневый цвет горьковатый запах крепкого кофе. На следующей площадке я окунулся в теплый аромат только испеченного теста, и я вспомнил почему-то, как моя мать во время войны пекла нам на керосинке хлеб в круглых «чудах». Пахло апельсинами, жареным мясом и подгорающим на сковороде луком. Судя по чесночной волне, на четвертом этаже варили студень. Поднимаясь по лестнице, я будто прорезал многослойный пирог запахов вечерней трапезы большого трудового дома. А из двери квартиры Чебакова ничем не пахло.

Я постоял перед дверью, раздумывая, держит ли Чебаков у себя дома пистолет Позднякова. Наверное, нет. Ему он не нужен. Он ведь безвредный, как бабочка махаон. Сволочь.

Нажал кнопку звонка, и сразу же дверь открыли, будто ждали меня.

— А… — сказал Борис Чебаков и оборвал невольно вырвавшийся возглас. Ждал-то он, конечно, не меня.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Здрасте, — кивнул он. — Если не ошибаюсь, инспектор Тихонов.

— Не ошибаетесь, Чебаков. Вы вообще редко ошибаетесь.

— Чем обязан? — гордо подбоченился Чебаков; он был в красивом шитом халате и золоченых шлепанцах с загнутыми но сами на босу ногу. Приглашать меня в квартиру он был, по-видимому, не намерен — мы разговаривали в прихожей, и, в своем замечательном расписном халате и султанских шлепанцах, под бесчисленными фотографиями и рисунками, запечатлевшими его замечательные мускулы и ладно поставленные кости, он себя, наверное, чувствовал уверенно передо мной, промокшим, ужасно усталым и сильно голодным. Тем более что на мне был не тканый халат, а самый обычный серый плащик, кажется, венгерский.

— Чем обязан? — повторил он. И по лицу его было не понять насторожил его мой приход или он все еще считает его случайностью. Я был почти уверен, что пистолета у него нет дома, но давать ему хоть малейший шанс я не хотел.

— Вы обязаны вашему удивительному умению бережливо жить, — сказал я и щелкнул в кармане плаща предохранителем своего «Макарова». — Руки вверх, Чебаков. Вы арестованы.

Как сомнамбула, поднимал он медленно руки, халат на груди распахнулся, и я видел перекатывающиеся под ним крутые мышцы, обтянутые белой гладкой кожей. И с поднятыми руками Чебаков был похож на одну из фотографий, где он держит над головой ядро, позируя, наверное, для какой-нибудь спортивной скульптурной композиции «Выше всех, дальше всех, быстрее всех!».

— Кругом! — скомандовал я ему, и он послушно и поспешно повернулся. Я ощупал карманы его халата — пусто. — Идите в комнату.

Я сел в кресло, огляделся — ничего здесь не изменилось, все так же шагали по потолку черные огромные ступни.

— Надевайте свои штаны, ботинки, собирайтесь, — велел я ему.

— Руки можно опустить? — спросил он.

— Можно. Брючный ремень не надевайте, шнурки тоже — это вам все не понадобится. И галстук не нужен, возьмите лучше свитер.

— А как же я пойду без ремня?

— Будете держать брюки руками, это умерит вашу охоту побежать и отвлечет вас от праздных размышлений. Ваша главная беда — это праздность. А как говорит начальник МУРа Шарапов, с которым вы сейчас познакомитесь, праздный мозг — мастерская дьявола.

— Может быть, вы выйдете, пока я буду брюки надевать? Или мне тут при вас заголяться?

Я захохотал.

— Чебаков, от вас ли я это слышу? Откуда такая необъяснимая застенчивость? Давайте, давайте без фокусов. Знаю я ваши штучки. Одевайтесь быстро.

Он сел на тахту, снял халат, натягивал рубашку, взял одни брюки, отбросил, натянул другие, нагнулся и вытащил из-под тахты носки, придвинул ботинки и почти случайно подтянул поближе гантель. Я постучал стволом пистолета по столу.

— Чебаков, гантелями сейчас заниматься не время, вы их лучше не трогайте, поверьте мне на слово. При вашей профессии пара крупных дырок в этом замечательном тулове может испортить карьеру. И вообще я вас предупреждаю: не вздумайте устраивать со мной каких угодно спортивных соревнований — по бегу, метанию, борьбе. Я вас просто застрелю. Поняли?

— Понял, — сказал он и каблуком отшвырнул гантель по глубже под тахту. — У меня к вам вопрос.

— Пожалуйста.

— На каком основании вы меня задерживаете? В чем вы меня обвиняете? И чем доказываете обвинение?

Я посмотрел на него внимательно, пытаясь понять, спрашивает ли он с целью уяснить для себя обстановку или это заявка к обычной волынке, уголовной увертюре, когда не взятый за руку преступник начинает петь угрожающие романсы о вмешательстве прокурора, партийных органов и советских инстанций. И решил попробовать — все-таки он еще должен быть в шоке от неожиданности, он ведь не ждал меня и чувствовал себя уверенно.

— Вы обвиняетесь в том, что создали и возглавили преступную шайку, имеющую целью незаконное изъятие денег и ценностей у граждан мошенническим путем. Методом преступной деятельности вы избрали дискредитацию органов внутренних дел, выдавая себя за ее представителей. Но для этого вам нужны были документы и оружие, конечно в первую очередь документы. Поэтому первой жертвой своей вы избрали участкового инспектора Позднякова. Правильно все я рассказываю?

— Чушь, конечно, но просто интересно. Ведь сразу же прет противоречие! Даже если шутки ради предположить, что вы правы, то зачем же мне было нападать на Позднякова? Ни один волк не охотится в своей деревне!

— Э нет! То волки, звери без понятия. А вы человек мыслящий, и разбойный умысел у вас был точный. Штука в том, что Поздняков вам сильно мешал своей служебной назойливостью и вы его опасались всерьез. Это раз. Зато вы очень хорошо знали привычки Позднякова, детали поведения и легко могли рассчитать для него ловушку на стадионе. Это два. Чтобы добыть удостоверение и пистолет у другого офицера милиции, вам надо было просто на улице его зарезать, а это не так просто и безопасно. Поэтому, когда вы получили у Александровой лекарство метапроптизол — план созрел окончательно.

Когда я упомянул Александрову, лицо Чебакова непроизвольно дернулось — он понял, что дело совсем табак. Я как ни в чем не бывало продолжил:

— С того момента, как ваши сообщники, которых вы навели на Позднякова, чуть не отравили его, отняв пистолет и удостоверение, вы превратились в банду. И начали мошеннически грабить людей, унижая их, мучая и втаптывая при этом в грязь честь и имя советской милиции.

— Это еще доказать надо, — сказал Чебаков.

— Не глупите, Чебаков. Неужели вы не понимаете, что, разгадав всю эту комбинацию, я уж все доказательства соберу до ногтя?

— Тогда зачем вы ведете со мной все эти беседы? — сжал он кулаки. — Хотите насладиться победой?

— Какое уж тут наслаждение — вытащить такого мерзавца на всеобщее обозрение! Смотреть страшно. А разговариваю я с вами в надежде на ваш ум, пакостный, но безусловно острый. Я думаю, что его хватит на еще одну догадку…

— Что же это мне надо соображать? Что чистосердечное при знание смягчает ответственность? От меня не дождетесь…

— Слушайте меня внимательно, Чебаков, и гоношиться не торопитесь. Лучше думайте. Это вам сейчас очень нужно. Значит, ситуация такая: завтра или послезавтра ваши сообщники пойдут брать квартиру Липкиных. Там уже сидит с засадой капитан Поздняков, которого один раз вам не удалось убить или выгнать с позором из милиции. Ваши бандиты вооружены его пистолетом. Если во время задержания возникнет перестрелка и кого-то из моих товарищей ранят или убьют, то вам как организатору банды грозит… — Я сделал паузу. — Знаете, что вам грозит?

— А почему мне? Почему вы решили, что я организатор? — Длинные его черные волосы растрепались, висели, лохмами, закрывая лицо.

— Поправьте волосы, а то мне ваших глаз не видно из-за этих кустов.

Он послушно тряхнул головой, вскидывая назад патлу волос, нежным ласкающим жестом пригладил прическу.

— Я все-таки надеялся, что вы сообразительнее, — сказал я ему. — Наши препирательства сейчас не имеют никакого смысла и никакой цены. Но если вы упустите время и произойдет страшное, вам уже и спорить-то незачем будет. Ваш расчет в принципе провалился…

— Какой расчет?

— На вашу недосягаемость. Вы исходили из того, что ваши подельщики о вас ничего не знают, и если их даже возьмут, то вам ничего не грозит — они и при желании не смогут сказать, как вас найти. А выкрутилось-то все наоборот: вы уже, считайте, в тюрьме, а они на свободе. Вы человек циничный, так что прикиньте еще раз, есть вам смысл их скрывать или нет. С учетом возможных для вас лично ужасных последствий…

Чебаков закурил сигарету, руки его тряслись. Он сделал несколько лихорадочных затяжек, сказал, морщась от дыма:

— Глупо все получается, не думал я, что вы так взъедитесь. Вам-то что? Я ведь у богатых жуликов в основном отнимал…

— Ну ладно! Тоже мне Робин Гуд нашелся. Когда пойдет ваша банда к Липкину — завтра или послезавтра?

Чебаков бросил в пепельницу недокуренную сигарету, скрипнул зубами.

— Какой там завтра! Они там сегодня будут! Они полчаса назад поехали…

Машина, визгливо всхлипывая баллонами на поворотах, мчалась по какому-то ухабистому темному проезду, потом проскочила через мостик, слева заревел на насыпи электровоз, замелькали, запрыгали разноцветные огоньки вагонов, и я сообразил, что мы едем через Ховрино.

— Быстрее, он там один, — сказал я водителю. Шофер ничего не ответил, только ближе наклонился к рулю, громче, пронзительнее заревел мотор, сильнее стали бить колеса по выщербленной мостовой. Чебаков неслышно сидел, совсем замер на заднем сиденье между мной и лейтенантом, которого взял с собой Чигаренков на задержание. Виталий сидел впереди и вел радиопереговоры с Петровкой. Он повернул к нам свой безукоризненный пробор, и в слабом отблеске промелькнувшего на обочине фонаря сверкнуло сразу много значков, пуговиц и медалей.

— С Петровки уже вышла машина, и сто сорок седьмое отделение выслало. Но мы все равно вперед будем. Отсюда нам минуты четыре — через свалку, мимо ТЭЦ-16…

Эх, Андрей Филиппыч, капитан Поздняков, идут против тебя два вооруженных бандита. Неужели тебе судьба от пули собственного пистолета погибнуть? Нет, не верю, поспеем…

Чигаренков сказал лейтенанту:

— Надень задержанному наручники и ноги на всякий случай ремнем свяжи. Там нам некогда будет с ним нянчиться — не до него будет…

Продержись еще немного, Андрей Филиппыч, еще несколько минут. Я вдруг вспомнил с щемящей остротой, как он, сидя боком на стуле, рассказывал мне историю про храброго и верного фокстерьера, которого глупый хозяин загнал в барсучью нору. Так там и остался пес…

— Лихоборы, — сказал шофер.

— Нажми, нажми, — попросил Чигаренков. — Сейчас за стройплощадкой поворот направо, там проскочим на задах школы милиции.

Машина влетела в неширокую улицу, и в конце ее должен быть выезд к дому, в котором живут Липкины, где меня дожидается Поздняков и куда пошли бандиты. Проехали сто метров, показались последние дома, и «Волга» остановилась — дорога была перекопана газовой траншеей. За траншеей лежал пустырь, а за ним — дом, который мне был нужен. Я сказал Чигаренкову:

— Посветите мне, я перепрыгну здесь, так быстрее получится, а вы поезжайте в объезд к дому.

Водитель включил большой свет, он струился голубоватыми каплями дождя. Я разбежался, изо всех сил оттолкнулся и перелетел через черноту канавы, упал, встал и в свете автомобильных фар увидел Позднякова.

Почему-то он шел не от дома, а к дому, и прямо перед ним мне видны были четкие силуэты двух мужчин. Он как-то странно приседал, широко разводя руками, словно кур загонял, и я слышал, что он что-то кричал им, но слов разобрать не мог. И я бросился к нему.

Они пятились от Позднякова по асфальтовой дорожке — им бежать было некуда, да, видно, они и не собирались бежать, а пятились, чтобы выбрать момент удобнее — завалить Позднякова уже насовсем. Потом они решились, один из них пронзительно крикнул, и бросились они на Позднякова одновременно, и расстояние между нами было ерундовское — метров пятьдесят, но мне его надо было еще пробежать, и эти несколько секунд превратились в вечность. Поздняков подсел и сбил одного с ног, но второй ударил его по голове, и даже отсюда, на бегу, я слышал этот надсадный мясницкий «хэк!», с которым обрушился удар на голову участкового. Поздняков удержался, не упал, широким замахом отшвырнул его. Мне было видно, как что-то черное залило лицо Позднякова, будто разбился об его голову пузырек с чернилами, и не сразу догадался, что кровь в темноте черная. Рукавом смахнул Поздняков кровь с лица и, перехватив руку бандита, ударил его, подтянул к себе ближе и уже не отпускал. Он дрался с ними как работал — по-крестьянски спокойно, аккуратно, не допуская в этом ответственном деле ни малейшего разгильдяйства, он молотил их сложенными вместе кулаками, как цепом, потом расшвырял по дорожке, и главной его заботой было не дать им встать одновременно, поэтому, как только один приподнимался, то сразу же получал чудовищной тяжести размашистый, совсем не боксерский и не самбистский удар, валивший его снова в грязь, на землю.





— Пистолет! Пистолет у них! — кричал я ему истошно на бегу.

Поздняков завалил в этот момент второго, провел ладонью по лицу, взглянул на залитые кровью руки и спокойно сказал:

— У меня он. А не у них. Побаловались — хватит… — и показал мне тускло блеснувший вороненый ПМ.

Появился Чигаренков на машине. Поздняков поднял с земли за шиворот коренастого бандита и сказал:

— Пивца не хочешь? А то поднесу. Мать твою… сволочь!

Подъехали муровский автобус, оперативка из 147-го отделения, на пустыре стало шумно, из окон дома высовывались жильцы, сновали какие-то люди, милиционеры рассаживали задержанных по машинам, эксперт-медик перевязывал Позднякову голову, завывали моторы, и меня вдруг охватило ощущение радостной пустоты, чувство свободы и выполненных каких-то не очень даже понятных, но очень важных обязательств.



Арестованных допрашивали одновременно в нескольких кабинетах. От возбуждения и усталости у меня было странное состояние — кружилась голова, шумело в ушах, меня шатало как пьяного. Я присаживался на стул рядом со следователем, слушал несколько минут допрос, потом вставал и шел в другой кабинет, выходил на лестничную клетку, где стоял одинокий, забытый всеми в суете и суматохе Поздняков в белой марлевой чалме, невозмутимо куривший свои папироски «Север». Что-то он говорил мне, но из-за этого гула в ушах я плохо слышал. Пожал ему руку и пошел к себе. В коридоре встретил Шарапова — не утерпел, тоже приехал. Он мне сказал что-то, но, как в немом кино, я уловил лишь беззвучное шевеление его заветренных губ. Гудели, гудели на разных нотах голоса…

— …Мой брат Степан Танцюра работал экспедитором в артели «Рыболов-спортсмен». Он знал все их махинации и рассказал о них Борису, который придумал шарашить семьи осужденных…

— …Борис показал мне незаметно участкового. Я подошел и предложил ему билет. Когда в перерыве я вышел, меня под трибуной уже ждал Борис с отравленным пивом. Еще предупредил: «Смотри не перепутай…»

— …Мы с Колькой Танцюрой дотащили под руки его до газона и там бросили под кустами. Мне показалось, что он уже умер…

— …Борис попросил меня достать ему химикат, разрушающий бумагу, и я ему дала смесь с перекисью бензила, которая на свету активно окисляет целлюлозу…

— …Борис объяснял, что потерпевшие боятся милиции больше нас и заявлять не станут о «разгонах»…

— …Борис дал мне адрес дома и номер красного «Жигуля» и велел приклеить в паз заднего буфера пакетик. Я и приклеил ночью…

— …Где искать татарина этого, Рамазанова, нам написал из колонии Степан Танцюра. Мы за его женой и протопали на дачу в Кратово…



Я притворил за собой дверь в кабинет, сел за стол и почувствовал, как усталость навалилась на меня океанской толщей. Плыли в голове какие-то лица, слова, беззвучно разговаривал со мной Лыжин, жаловался мне Благолепов, искал поддержки Хлебников, бесновался Панафидин, щебетала жена его Ольга, скрипел зубами почерневший от горя и унижения Поздняков, и рушилась на глазах каменная стена несокрушимой души Ани Желонкиной, в немом ужасе плакала возлюбленная Лыжина…

Возлюбленная Лыжина. Вот отсюда началась много лет назад эта история. С ее любви и ее болезни идет отсчет времени. Она дала Лыжину силы и дерзость. А я ее никогда не видел. И, наверное, не увижу. Женщину, ради которой ученый сделал великое открытие — лекарство против страха.

Пройдет какое-то время, заводы начнут выпускать миллионы таблеток в цветных упаковках, и люди станут их глотать перед визитом к начальству, после работы, во время ссоры с женой, сократится выброс адреналина в кровь, нервы успокоятся, люди станут смелее, а оттого добрее.

Но ведь Поздняков не глотал сегодня таблеток, когда бросился на двух вооруженных бандитов? И Лыжин не принимал никаких транквилизаторов, когда оставил панафидинскую лабораторию, научную карьеру и заперся у себя, чтобы любой ценой получить метапроптизол?

Значит, есть еще какое-то лекарство против страха, которое в колбе не получишь? И адреналин в крови не властен над ним?

Пронзительно затрещал телефон. Я снял трубку.

— Тихонов? Это Хлебников говорит.

Я посмотрел на часы — двадцать минут четвертого.

— Я звонил вам домой — никто не отвечал, и я решил вам позвонить сюда.

— Слушаю вас, Лев Сергеевич.

— Лыжин очнулся. Если хотите, можете сейчас приехать.

И бросил трубку.

ГЛАВА 21

В палате горели ночники, и два желтых пятна от них симметрично застыли на полу и на потолке. Хлебников сидел у кровати и считал пульс Лыжина.

— Здравствуйте, Владимир Константинович, — сказал я.

Лыжин посмотрел на меня прозрачными глазами, застенчиво улыбнулся, еле слышно шепнул:

— Вы извините, у меня что-то с памятью делается…

— Меня зовут Станислав Тихонов, — подался я к нему.

— Да, да, — неуверенно сказал Лыжин. — Что-то припоминаю…

И я с отчаянием, с рвущей сердечной болью вдруг понял, что он ничего не припоминает — он не помнит меня совсем, он не узнает меня. Он просто меня не знает, никогда не видел, он вычеркнул меня из сказки навсегда.

Хлебников повернулся ко мне, сделал успокаивающий жест рукой:

— Есть отдельные провалы в памяти. Это восстановится…

Лыжин смотрел задумчиво в потолок, где застыли желтые пятна света, как две ненормальных сплющенных луны, потом сказал медленно:

— У меня такое чувство, что мне снился какой-то огромный красочный сон, прекрасный и страшный. Но я ничего из него не запомнил. Я так хотел что-то удержать в памяти, но все утекло, как вода из ладони…

Хлебников спросил:

— Володя, а ты помнишь, кто такой Парацельс?

— Парацельс? — удивленно взглянул Лыжин. — Знаменитый врач и химик. Он умер очень давно. А почему ты спрашиваешь?

— Просто так. Когда-то ты им очень интересовался.

— Да. Но это было ужасно давно, я уже все позабыл. — Он полежал молча, плотно смежив веки, потом открыл глаза и сказал: — Мне кажется, что перед пробуждением, уже на излете удивительного сна, в котором я жил столько и ничего не запомнил, мне кто-то крикнул, я отчетливо слышал эти слова, с ними я проснулся: «Будьте как дети, не имейте тягостного прошлого, и тогда перед вами откроется солнечное будущее…»

— Разве, Володя, мы можем отказаться от нашего прошлого? — спросил Хлебников.

— Наверно, нет, — покачал головой Лыжин. — От прошлого освобождает только беспамятство…

Тихо текли минуты. Хлебников поднялся со стула, я взглянул на Лыжина — он заснул. Лицо его на белой подушке было умиротворенно-спокойным, почти беззаботным, и во сне он был как ребенок — не было прошлого, а только заманчиво звало будущее.

Мы вышли с Хлебниковым в коридор, обнялись, я спустился по лестнице, открыл дверь на улицу. Занимался рассвет, слабый, осенний, но горизонт был чистый, с розовым подбоем — солнце скоро должно было взойти. И, шагая в сторону Преображенки, на исходе этой бесконечно долгой и суматошной ночи, я думал о том, что Лыжина во сне обманули — будущее открыто для тех, кто никогда не забывает своего прошлого.

А. ЮШКО

СТО МЕТРОВ ДО МАРСА

Рисунки Ю. МАКАРОВА



Риф проснулся за минуту до сигнала.

Сейчас завоет сирена.

Юу-у-у-у-у… — визгливый протяжный гудок, как нож о тарелку, ворвался в мозг и внезапно стих.

Конвейер тронулся. Серый цех уходил далеко-далеко. Конца ленты не было видно. Риф даже не представлял, где она кончается, да ему и незачем было это знать. Участок 114 ФЕ — это все, что его интересовало. Он ставил четыре заклепки на плечевой сустав робота. У остальных — свои обязанности.

На участке их ровно сто. Сто совершенно одинаковых рабочих единиц. В одинаковых серо-зеленых комбинезонах с желтым треугольником на левом плече.

Риф подтянул гайку, вставил шарнир, подтянул гайку, вставил шарнир, подтянул гайку, вставил шарнир… Горе укрепил шарнир, припаял контакт, укрепил шарнир, припаял контакт, укрепил шарнир, припаял контакт. Вэл вставил терморегулятор, вставил терморегулятор, вставил… Сэмы, Юджины, Коллинзы паяли, сверлили, монтировали.

В обед все вместе ели комплексный обед номер один, он и был-то один, выбора не было. Алютюновые вилки и ложки гнулись и слабо мерцали, когда металл ломался.

«Приборы не ломать» — висел в столовой плакат, но какая-то неудержимая сила толкала людей на разрушения. Лайн, его сосед, даже установил своего рода рекорд, разломав вилку на 85 частей. На местах слома появились мерцающие огоньки, которые словно гипнотизировали, и снова и снова хотелось видеть их голубоватое сияние. Так в старину смотрели на огонь очага наши предки.

За поломку приборов полагался штраф, поэтому их воровали и ломали в бараках. Тесным кольцом все сидели вокруг, и наиболее опытный «разрушитель» молча совершал процедуру. Потом был часовой гипноз-сон, затем снова работа и ужин из белковых концентратов.

Вот уже тридцатый день Риф работал на фабрике примитивных роботов рифмы «Стронг».



Риф проснулся. Звенел телефон. Секретарша напоминала, что в 15.40 совещание у шефа. Бросив жетон в щель блока питания, он пошел умываться. Мягко загудел зуммер, извещая, что завтрак на столе. Миноги с лимоном, омлет с натуральной ветчиной, тостики с сыром, кофе со взбитыми сливками и бокал «трильби».

«Что-то Блок сегодня расщедрился, — подумал Риф. — Ах да, сегодня же конец месяца».

Вызвав аэрон, он через семь минут уже сидел в своем редакционном кабинете. Еле слышно работал старинный вентилятор под потолком. В общем-то бесполезная антикварная штука при кондишене, но эту роскошь мог позволить себе не каждый. Надев на голову треникс, Риф начал просматривать заголовки статей для вечерних газет. Начальнику отдела теперь не обязательно читать всю писанину журналистов. Да он, наверное, уже и разучился. Во всяком случае, почти не помнит, когда последний раз пробегал глазами цветные гранки. Теперь треникс мгновенно считывает информацию, передавая ее непосредственно на центры восприятия.

Ткнув пальцем в селектор, Риф продиктовал: «В «Тринадцатый скандал Луиджи» добавить юмора. В конце усилить драматическую развязку. «Человек-зверь» — выбросить длинное предисловие, начать сразу. В детективе «Пятое колесо» добавить лирики в диалогах убийцы. Остальное вроде бы в порядке».

Затем он принял трехчасовую таблетку глабуроса и запил ее соком. На работе принимать наркотики запрещалось, но все смотрели на это сквозь пальцы. Делу это не мешало, скорее наоборот. Просто от глабуроса отключалось внешнее сознание, и человек, принявший таблетку, мог продолжать трудиться с закрытыми глазами; состояние организма было похоже на гипнотическое.

К обеду Риф уже пришел в себя и посмотрел на энтабид, регистрирующий его действия. Да, он поработал на совесть. Поднявшись в лифте прямо из кабинета в столовую редакции, он с удовольствием съел обед и похвалил свою фантазию. Вчера он долго ломал голову над составлением меню.

Совещание у шефа было назначено на 15.40. Предстояло обсудить программу стереотипных снов штата на следующий месяц, а так как его газета была центральным органом печати, то ее мнение имело вес, и притом немалый. Правда, нужно было еще получить одобрение психоневрологов, но это уже было почти формальность. Во всяком случае, Риф не помнил, чтобы в этом вопросе у них возникали противоречия.

За прошлый месяц ему самому так наскучило вертеть гайки в сумрачном цехе, что в очередном сномесяце хотелось вырваться куда-то на волю. В джунгли, во льды или в пустыню. Вот позапрошлый месяц он собирал апельсины на плантациях. Очень хороший сон. Риф улыбнулся — как гениально просто! Для людей умственного труда — сны с физической нагрузкой. Недаром Шекелю стоит памятник из ванадия за изобретение «Великого спящего». Одна машина программирует разнообразные сны для всех штатов, с учетом индивидуальности каждого человека.



Совещание, началось минута в минуту. Редактор отдела развлечений Майкл Флинт взял слово.

— Наверное, сюрприз, — сказал одноглазый фотокорреспондент Беркли. — Выступает первым.

— Долетим — увидим, — ответил Риф. — Не спеши. Но похоже, он придумал что-то новенькое.

Майкл Флинт, высокий, худой и негнущийся, встал со стула и откашлялся. Можно было подумать, что он проглотил шпагу из музея старинного оружия.

— Уважаемые… гм… гм… Уважаемые! Хочу предложить вашему вниманию на рассмотрение один проект. Может быть, громко сказано «проект» — просто предложение. Мы программируем сны по Шекелю. Из месяца в месяц, из года в год. Мы привыкли к ним, мы воспринимаем их как должное. Но прогресс — это движение общества.

Правая рука Флинта в такт речи через определенные интервалы стучала по столу, как автомат.

— Не иначе в прошлом сне он работал на клепке мелких суставов, — съехидничал Беркли, но, поймав суровый взгляд Рифа, умолк.

— Я предлагаю, — продолжал Флинт, — стимулировать общий сон! Поясняю. В Древнем Риме был лозунг «Хлеба и зрелищ». Вот-вот, вы уже переглядываетесь, вы уже понимаете! Единственное, чего не хватает во сне, — это зрелищ. Зрелищ, развлечений, ради которых физическая снонагрузка будет в тысячу раз приятней. Могут быть и поощрения. Концерты для узкого круга особо отличившихся «с соответствующим продолжением», — он хлопнул рукой по столу и подмигнул.

— А как же наша мораль? — возразил заведующий отделом социологии Берне.

— Я надеюсь, что эти отступления вы не будете рассказывать жене? А? Потом, это ваше право. Вы можете и не развлекаться. Можете ломать ворованные вилки или ковырять в носу. Вас никто не заставляет. Ну уж а если мы спать не можем так, как хотим, вернее так, как сами придумаем, то грош цена нашей демократии. В общем, я предлагаю обсудить мое предложение.

Главный редактор, человек весьма консервативный, позвонил в музейный колокольчик.

— Дорогой Майкл. Предложение твое очень любопытное. Но я не уверен, что «Великий спящий» за сутки подготовит развлекательные программы. Учтите, джентльмены, не одну и даже не две программы. Я смею надеяться, вы не забыли о своих спящих подругах? Но почему бы не провести этот небольшой опыт? Во всяком случае, от сна к сну «спящий» будет совершенствовать программу развлечений.

У меня, правда, было несколько иное предложение. Я согласен, что сны немного однообразны: целый месяц одна и та же нагрузка. Но раз мы не можем видоизменять сны чаще установленного срока, я задумал поставить другой опыт. Проснувшись, человек забудет о своем сне. Здоровый, крепкий сон. Нет-нет, я отнюдь не противоречу великому Шекелю. К утру вы еще будете чувствовать, что совершали какую-то работу. Физическая разрядка сохранится в подкорке мозга, но потом участки снопамяти ослабеют. Что мы выгадаем? Освободимся от этих нудных совещаний, перестанем ломать себе голову над проектами новых снов.

— Не согласен. — Риф взял слово. — Это, извините, шеф, я думаю, что это неинтересно. Предложение Флинта меня больше устраивает. О чем говорят обыватели? О своих снах. С вашим предложением мы потеряем всех подписчиков газеты «Сон». Темы карикатур, юмористических рассказов, пародий исчезнут. Не о чем будет вспомнить в этой прекрасно устроенной жизни.

Потом слово взял Боллз — редактор отдела науки. Он что-то доказывал, но Риф слушал вполуха. Наконец приступили к голосованию.

Большинством в два голоса — Риф был в числе большинства — утвердили проект сна следующего месяца по Майклу Флинту. Теперь только дать задание «Великому спящему», или, как его ласково называли, «Соне», и «Спите себе на здоровье» — Риф вспомнил название вечерней телепередачи.

Домой он прилетел немного усталый и вызвал Энн. Она отдыхала у океана в «Золотом куполе». Энн подошла к видеофону и улыбнулась.

— Ты почему небрит, милый?

— Специально. Ты же понимаешь, что в таком виде нельзя ухаживать за женщинами. Вот я и маскируюсь. Они ко мне пристают сотнями.

— Ну как дела?

— Только что с совещания. «Новый месяц, новый сон, лучший в нынешний сезон», — пропел он строчку из осточертевшей песенки, но на последнем слоге дал петуха и расхохотался. — Не получится из меня Вуд Смайлс.

— Да, это верно. Ну и что же вы придумали?

— Расчистка пляжей Флориды.

Теперь рассмеялась Энн.

— Вы бы хоть придумывали правдоподобные сны. Здесь ведь идеальный порядок.

— Ну, знаешь, это все-таки лучше предложения Боллза, твоего любимца.

— А что предложил этот милый мальчик?

— Конкурс на самое оригинальное убийство. Надо, говорит, пощекотать нервы обывателям. Его предложение утвердили, но только не назначили месяц.

— Так ведь что-то подобное уже было?

— Были бои с восставшими роботами. Сон с еженощным продолжением. У тебя что-то плохо с памятью. Ты еще пряталась в бочке из-под бензина. Уже забыла, что рассказывала? А что тебе сейчас дают во сне?

— Я же отдыхаю, милый.

— Ах да! Сны по выбору. Тысячи прелестных карточек с легкой нагрузкой и присутствием машин. Надеюсь, что во сне ты мне тоже не изменяешь?

— Ну что ты, Риф.

— Смотри у меня!

Загорелась сигнальная лампа.

— Риф, кончается время. Целую, спи спокойно…

Он разделся и включил фенолекс. Тихая, баюкающая музыка расстелилась по комнате и мягко укутала усталого Рифа.