Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А старый что, на допросах со мной весь измылился?

— Нет, ваш бывший следователь Верещагин перешел на другую работу. Дело поручили мне. А почему вы о нем так?.. Вам что, Верещагин не нравился?

— А чего там нравиться? Небось не девка в парке! Нравился! Видал я вас всех… — он на миг запнулся и добавил все с той же кривой ухмылкой: — …в белых тапочках…

Подрез не выдержал такого злостного нарушения субординации и сообщил ему железным голосом:

— За хамничание со следователем можно и увеличить срок пребывания в штрафном изоляторе…

Степанов взялся за голову.

— Ох, напугали, гражданин майор! Ох, и напугали! Еще неделю посидеть без горячей баланды! И без всей этой шантрапы!

— Шантрапы! — взвился Подрез. — А вы кто, Степанов? Народный артист?

Степанов встал и сказал свистящим шепотом Подрезу в лицо:

— Я не артист. Я шоферюга. Но человек! А они барахло приблатненное!

— Держитесь скромнее, Степанов! — строго заметил Подрез. — Они приблатненные, а вы убийца. И нечего нос задирать…

Я мягко остановил Подреза:

— Спасибо, Иван Петрович, я сейчас сам разберусь, — тихонько отпихнул его и уселся против Степанова на табурет. Крошечный столик был между нами. Подрез махнул рукой — разбирайтесь сами — и вышел. — Послушайте, Степанов, у меня нет охоты и времени тут препираться с вами. А про Верещагина я спросил, поскольку мне показалось, что вы о нем сказали с досадой и злобой…

— Ничего я не говорил. Следователь как следователь. Шустрый парень, задница веретеном. И расследовать ему там особо нечего, я сам рассказал, как дело было, все признал. Раскаиваюсь в совершенном. Готов понести наказание…

— Ну, что ж, это меня радует, — сказал я, встал, прошелся по крошечной камере, остановился под окном, расчерченным решеткой в крупные квадраты и забранным снаружи «намордником» — частым металлическим жалюзи, из-под которого сочились тонкие серые полоски дневного света.

— Чему это вы радуетесь? — настороженно спросил Степанов и откинулся назад, словно хотел внимательно присмотреться ко мне.

— Тому, что вы раскаиваетесь. Как говорит наш прокурор, искреннее раскаяние есть первый шаг к реальному искуплению вины. Вот только беспокоит меня одна подробность…

— Это какая же? — Степанов напряженно смотрел на меня, и мне казалось, что глаза у него налиты йодом.

— Насколько оно искренне, ваше раскаяние…

— Раз говорю, значит, искренне, — со злостью тряхнул головой Степанов. — Раскаяние — оно всегда искреннее.

— Мне так не показалось, — спокойно сказал я.

— Ну, раз не показалось, значит, креститься не надо. Что мне, для доказательства своей искренности здесь, на стенке, распнуться, что ли? — и он широко развел руки в стороны.

— Да не надо распинаться. На Христа-страстотерпца вы все равно не похожи, да и гвоздиков под рукой нет. Я просто хотел обсудить с вами один вопрос… Посоветоваться, что ли. Вы ведь в местах заключения впервые?

— Слава богу, не доводилось…

— Вот видите, впервые. И, к счастью, совсем недавно. А я, можно сказать, отбыл в тюрьме несколько лет. Прикиньте, сколько я тут дней, недель, месяцев провел на допросах, вот и набираются годы.

— Но хоть вечером-то домой уходите или тут же ночуете? В свободной камере? — перебил меня, свистя горлом, Степанов.

— И ночевать случалось, — заверил я его. — А то, что меня в отличие от вас вечером домой отпускают, так я ведь никого пока не убивал. Так что мне и дней, проведенных в тюрьме, хватает…

— Может быть, — кивнул он. — Только не пойму, что вы этим сказать хотите… Это же не я вам такую работенку кислую подыскал.

— Что хочу сказать? Как бы вам объяснить… Я ведь здесь много, много раз, десятки раз, а может, и сотни слышал: «Я раскаиваюсь…» Вот я и хотел спросить: а что это такое? Что значит: «Я раскаиваюсь»?

— А вы сами не знаете? Или мне экзамен на совестливость устраиваете? — он разъяренно, с вызовом вперился в меня своими темно мерцающими глазами.

— Я так понимаю, что раскаиваться по-настоящему, искренне раскаиваться — это мучиться душой, сердцем страдать, совестью убиваться. Горевать от той беды, что ты людям сотворил, от греха своего по земле пластаться, головой о стену биться, выхода искать, как возместить утраченное… Я так это представляю…

— Красиво представляете! — с какой-то необъяснимой злостью выкрикнул Степанов. — А я раскаиваюсь просто! И возместить никому ничего не могу! Кроме годочков, которые я тут отбахаю! Я же сказал вам, что готов отбыть наказание! И зачем вам все эти разговоры, вот чего не понимаю!

— Ну, знаете, есть такой странный обычай, традиция, можно сказать: когда люди знакомятся, они ведут разговоры. Стараются лучше узнать друг друга, понять…

— Это конечно! Наступит у нас полное взаимопонимание, и следствие протянет костлявую руку помощи… — ядовито улыбнулся Степанов, а в глазах у него плыла тоска.

— Трудно сказать, какую там, костлявую или мускулистую, но покамест вы в моей помощи явно не нуждаетесь. Сами в любой ситуации отобьетесь…

— Да уж надеюсь, — сердито прищурился он.

— А в камере вы чего дрались? — полюбопытствовал я.

— Я не дрался! — отрезал Степанов.

— Может, это Кузькин сам с собой дрался? А надзиратель все перепутал?

— И Кузькин сам с собой не дрался, — равнодушно ответил он. — Это я ему и его поганым дружкам пару раз по морде дал…

— Ого! — с восхищением заметил я. — И много их было, дружков-то?

— Двое. Да не имеет это значения…

— А чего вы вдруг с ними так строго?

— Потому что они шпана. Крысиная братия. Большие шалуны. А крыса понимает один резон — опаску. Крысу словом не проймешь, она должна страх знать. Да вообще-то неважно это сейчас, они больше безобразничать в камере не будут…

— А вы это все майору Подрезу сообщили?

— Зачем? — удивился Степанов. — Это же глупо. Убийца жалуется на трех шакалов, что они его хотели с нар согнать? Неприлично. Да и бесполезно, их ведь трое, они коллектив, сами друг другу свидетели, и тихари их боятся. Ладно, плевать…

Его кулаки лежали на столике будто отдельно от него, это была не часть тела, а здоровенный ладный инструмент вроде хорошо помолотившего, а теперь забытого здесь цепа.

— Понятно, понятно, — сказал я и достал из портфеля папку с документами. — Я ознакомился, Степанов, с вашим делом, и обстоятельства его мне более или менее ясны…

— Вот и замечательно, — с энтузиазмом откликнулся он. — Скорее начну сидеть — скорее выйду…

— Вы никак в колонию торопитесь?

— Конечно! Скорей бы суд миновать и в колонию. Здесь сидеть, время мять невмоготу…

— А в колонии что?

— Работа какая ни есть. Я колонии не боюсь. Я шофер, слесарь, электрик, монтажное дело знаю. Я всю жизнь вкалываю! В колонии тоже есть передовики и лодыри. Я там три нормы буду вламывать, зачет мне пойдет. Глядишь, условно-досрочно через пару-тройку лет на воле буду…

Я видел, как он накачивает себя, как изо всех сил духарится, как старается держаться, не пустить в сердце льдистую кислоту страха. Но мне обманывать его тоже никакого смысла не было.

— К сожалению, Степанов, дела обстоят не так розово, — сказал я. — К осужденным за умышленное убийство условно-досрочное освобождение не применяется…

Он яростно вперился в меня, и в глазах его бушевала буря — смятение, надежда, злость, растерянность. У нас случаются такие бури в сентябре: одновременно хлещет ливень, в дырищи черных туч прорываются пылающие столбы солнечного света, небосвод над головой улегся на огромную радугу, а с водоема поднимается отливающая свинцом снежная пелена… Нет, непростой паренек этот Степанов. Глядя сейчас на него, я мог себе легко представить, как он, разъярившись, прыгает за руль своей старой «Победы» и с ревом разгоняет ее, направляя на толпу…

— И что, выходит, трубить мне от звонка до звонка? — потерянно спросил он. — С раскаянием и чистосердечным признанием? Так, что ли, выходит, по-вашему?

— Это, Степанов, не по-моему, а по закону. Я понимаю, что вы сейчас чувствуете…

— «Я понима-аю»!.. — передразнил он меня. — Все вы тут все понимаете!..

Не обращая внимания на его нахальство, я сказал:

— А тут особого понимания не требуется. Не надо быть курицей, говорят французы, чтобы представить, как она чувствует себя в кастрюле…

— Дураки ваши французы! — заявил Степанов с большой проникновенностью.

Я помолчал немного и сказал без нажима:

— И все-таки я бы хотел напомнить этой страдающей курице, что как раз сегодня поминки по человеку, которого эта курица склевала. Это может облегчить курице ее боль и обиду…

— Да бросьте, гражданин следователь! Не ремонтируйте мне мозги! — сказал, как сплюнул через губу, Степанов, и на лице его после разразившейся бури не осталось ни малейших следов раскаяния и скорби.

— Хорошо, — охотно согласился я. — У меня к вам один вопрос по существу. В самом первом объяснении, которое вы написали ночью в милиции… Помните?..

Я достал из папки голубой бланк милицейского протокола и показал ему.

— Вы помните, что вы писали в объяснении?

— Ну, помню… Смутно конечно… — настороженно ответил Степанов, явно ожидая от меня какого-то подвоха.

— Вот вы здесь изложили случившееся на площадке для отдыха несколько иначе, чем другие участники происшествия… Да и сами вы потом по-другому заговорили…

— А чего по-другому? — спросил он, а сам положил ногу на ногу, и по непрерывно раскачивающемуся носку тяжелого тюремного ботинка было видно, что он сильно нервничает.

— Ну, здесь, вот в этом объяснении вы собственноручно написали, что затормозили, увидев, как несколько человек кого-то бьют, а присмотревшись, узнали в избитом Алексея Плахотина, шофера с вашей автобазы. Вы вступились за него, и тогда все остальные накинулись на вас и вы, испугавшись, решили сбежать с места драки на машине, но они вас не пропускали и вы ударили бампером и облицовкой двоих нападавших… Вы это писали?

— Наверное, писал… — кивнул он, продолжая упорно смотреть мимо меня, будтона болотно-зеленой стене было нарисовано что-то очень интересное.

— А через день на допросе официально заявили следователю Верещагину, что вы сами пристали к этим людям и ударили Плахотина, в результате чего и произошла драка со всеми последовавшими событиями. Так?

— Ага. Так оно все и было… — твердо сказал он, но смотрел упорно вбок, так что я был вырублен из его поля зрения.

— Тогда уточните мне сейчас, когда же вы говорили правду и почему изменили показания.

Нервное лицо его стало твердеть, будто затекало медленно цементом. Он глубоко вздохнул и уверенно заявил:

— Я Верещагину сказал, как было дело. А в объяснении напутал… Испугался, волновался сильно… Умозатмение… Оправдаться думал… Я ведь тогда не знал еще, что Дрозденко умер…

— Ладно, — я встал, сложил листы в папку и убрал дело в портфель. — Обещаю вам не тянуть с расследованием… И вести его со всей возможной объективностью…

— А там уже и расследовать-то нечего, и так все ясно. Скорей бы суд и — в колонию. Ничо, все переживем. Ишаков даже волки не едят…

Умозатмение. Последняя стихия после сокрушительной бури. Или перед ней?

6 глава

Плохая погода, ничего не попишешь. Небо лежит на затылке и давит на мозжечок. Маленько кружится и гудит голова, чуток ножонки подгибаются. А может, и не в погоде вся беда. Аккуратный читатель «Вечерки», я всегда внимательно прорабатываю рубрику «Погода на завтра и рекомендации врача». И постепенно заметил удручающую закономерность: какую бы погоду ни обещали синоптики, врачебные прогнозы всегда довольно грозные, а рекомендации неутешительные. Малопонятные пугающие слова вроде «метастатического давления» предписывают мне избегать стрессов, эмоциональных перегрузок, избыточного физического утомления. Сначала я хотел согласовать эти советы с поборником физического здоровья Шатохиным, указавшим мне на то, что телесная сила — залог молодости души, но потом на всякий случай воздержался. Тем более что он огорченно-заботливо напомнил бы о том, что в распечатанной мною с утра пачке осталось всего две сигареты.



Любому дураку ясно, что в больничной палате курить нельзя. Тем более в присутствии дамы. Молодой, красивой, в модных брючках-«бананах» и темно-синей кофточке — выходной рубашке американских ВВС. На плечах погончики с птичками, на левой пышной груди орденские ленточки, на правой золотая эмблема «U.S.AirForse». Ах, какая замечательная летчица! Чарльз Линдберг и Анна Дюваль от зависти умерли бы; они ведь были всего лишь гражданские летчики, хоть и американские, а эта боевая.

Воздухоплавательница сидела верхом на белом больничном стульчике и курила. Когда я открыл дверь, она заливисто, весело хохотала, держа в руке слоящуюся ароматным синим дымом сигарету. Распотрошенный блок «мальборо» валялся на тумбочке рядом со сложным хирургическим сооружением, в котором можно было признать кровать только потому, что на него был водружен человек, именуемый в документах Суреном Хачиковичем Егиазаровым, 27 лет, метрдотель ресторана «Центральный», процессуально признанный потерпевшим в «Деле по обвинению А. А. Степанова в убийстве гражданина Дрозденко В. Ф. и нанесении тяжких телесных повреждений гражданину Егиазарову С. X.».

Грандиозный ансамбль из пластиковых матовых деталей и нестерпимо сияющих хромированных штанг, рычагов и ручек позволял — так мне, во всяком случае, показалось — лежать хоть на потолке. И Егиазаров, видно, в этом нуждался, поскольку обе его ноги, закованные в тяжелые гипсовые доспехи, были высоко подвешены сложной системой блоков, хомутов и лямок. Первое, что мне бросилось в глаза, прежде чем я рассмотрел его лицо, желтая, намазанная йодом пятка и спицей проткнутая насквозь лодыжка, к которой крепилась вся подвеска.

Печальное это зрелище могло бы хоть кого расстроить, если бы не хохочущие пациент и его посетительница-летчица. И бешеный рок из динамиков стереофоника «акаи».

— Здравствуйте, веселые молодые люди, — сказал я приветливо.

— Здорово, если не шутишь, — отирая слезы радости, крикнул Егиазаров. — Заходи, дед…

Я даже оглянулся на всякий случай — не пришел ли со мной, не просочился ли незаметно какой-нибудь дедуган? Да нет, один я вошел. И на деда я еще не очень похож. Интересно знать, Шатохина он бы тоже назвал дедом?

— Что ты головой машешь, как ишак на овода? Проходи, не тушуйся, садись! Гость не гость, а все-таки человек при деле! Намотался за день, а?

— Да вот, не скрою, притомился маленько, — сказал я осторожно, немного обалдев от веселого нахальства моего потерпевшего.

— Маринка! — скомандовал он летчице. — Ну-ка, притарань из холодильника салями, рыбки копченой, ну, там еще чего, помидорчиков-огурчиков. А бутылка в шкафу… Давай, стариканчик, присосись к стаканчику, очень с устатку бодрит…

— Собственно, я не пью, — заметил я выжидательно, поскольку мало-мало растерялся.

— Ну, это не ври! Сейчас не пьют только больные или подлюги. А ты мужик вполне здоровый, помрешь еще не скоро. Ха-ха-ха! Ты что стоишь, Маринка? Ну-ка бегом!

Летчица-пилотка очень плавно, неспешно взлетела, и даже невооруженным глазом было видно, как ей неохота меня обслуживать. А Егиазаров ловко выщелкнул из пачки сигарету и протянул мне.

— Закуривай, присядь и успокойся…

— Да я как-то не знаю, курить в палате…

— Да ты что! Кури спокойно! Здесь все схвачено, все довольны… Слушай, а ты работаешь сдельно или на твердой ставке?

— Я? На ставке. А что?

— Да просто любопытно. Работа ведь собачья. Наверное, целый день на бегу? Как волк, ногами кормишься?

Я засмеялся.

— Выходит, что так. Ну, еще маленько головой думать приходится…

Тут Егиазаров просто за живот схватился, все блоки и подвески замотались.

— Во дает! Головой думать!.. А о чем тебе думать? За тебя господь бог думает: кого подкинет, с тем и возись… И сколько же тебе монет отслюнивают?

— Да ничего, вроде хватает…

— Молодец, хвалю! Больше всего ненавижу, когда скулить начинают, жаловаться. Да ты не дрожи, я в долгу не останусь, подкину детишкам на молочишко…

Надо прямо сказать, что за годы моей следовательской работы мне не один раз подсовывали взятку, но, честное слово, мне впервые предлагал вспомоществование потерпевший и в таких драматически анекдотических обстоятельствах. У меня на миг даже мелькнула мысль, что Егиазаров или пьяный, или от перенесенных физических страданий сошел маленько с ума.

Лицо у Егиазарова было красивое, но какое-то маленькое. Природа наверняка не создает такие лица походя. Все черты были абсолютно правильными, подвижными, но удивительно мелкими. Безусловно, приступая к ответственному акту сотворения личности Сурика Егиазарова, природа сделала для верности предварительный очень тщательный, масштабно уменьшенный эскиз с филигранной проработкой деталей. Но, как часто случается в нашей жизни, текучка и бытовщина, пустяковые хлопоты отвлекли Созидающую Силу от главного дела, а потом и времени осталось в обрез — пришлось природе выкинуть в конце квартала в мир огромного прекрасного молодца с миниатюрным личиком брюнетистого херувима.

Между тем распахнулась дверь и приземлилась наша прекрасная воздухоплавательница с охапкой кульков, свалила их на столик и достала из шкафа бутылку виски «Джонни Уокер».

Егиазаров спросил требовательно:

— Ты сегодня в прокуратуре был?

— Да, почти полдня провел, — робко ответил я.

— Бумаги взял?

— А у меня все дело с собой.

— Да-а? Ну, ты, оказывается, шустрик! А как же это тебе все дело дали? — бесконечно удивился Егиазаров.

— Прокурор санкционировал, а следователь Верещагин передал его мне.

— А-а, это тот чернявый, быстрый такой! Он здесь был у меня, показания снимал! Ну, фиг с ним! А как же тебе все дело дали?

— А что же, по частям, что ли?

— Ну, не знаю, я думал, что просто справку выпишут, и большой привет. В общем, это меня не колышет! Маринка, сделай «гармошку» потише… Значит, ты давай закуси, выпей стаканчик-другой, больше не алкай, а то все перепутаешь. И садись пиши, то там надо…

Во мне медленно росло, зрело, кустилось веселое садистское удовольствие от предчувствия близкого кризиса явного недоразумения: веселый разбитной нахал принимал меня за кого-то другого.

— А что надо писать? — спросил я покорно.

— Откуда я знаю, чего там вы пишете в таких случаях. Тебе самому надо знать, сынок, это же ты получаешь твердую ставку… Ну которой тебе хватает! Ха-ха-ха! Слышь, Маринка, ему хватает!

— Так это и видать, что ему хватает, — усмехнулась она равнодушно с заоблачных высот своей военно-воздушной форменки, и связывала ее с землей лишь длинная вьющаяся оранжевая лента, которую она ножичком аккуратно срезала с апельсина сплошной полосой.

— А? Дед, какая девулька? Скажи? Первый класс — «хай-фай»! Так что ты пишешь в таких случаях?

Я встал, прошелся по палате и постным голосом сообщил:

— Обычно в таких случаях пишу: «Я, старший следователь прокуратуры, допросил в качестве потерпевшего гражданина Егиазарова Сурена Хачиковича…» И так далее и тому подобное…

Издевательски грохотала в наступившем безмолвии японская стереофоническая «гармошка». Девочка «хай-фай» Марина замерла на подлете, ножик дернулся в руке, отхватил край яркой ленты, и кожура шлепнулась на пол. У Егиазарова отпала нижняя челюсть так, что можно было рассмотреть гланды, и он со своим детским лицом сразу стал похож на мальчика, говорящего доктору «а-а-а-а».

— Кто следователь? Ты? — медленно, с безмерным удивлением спросил он.

— Я. Что, не похож?

— Елки-палки! — на его беззаботном лице херувима-проходимца, как на дисплее, проплыли поочередно формулы удивления, досады, смущения, раздражения и снова озорства. — Я ведь вас принял за агента Госстраха! Сегодня обещал прийти, оформить страховку за увечье. Я ведь будто предчувствовал, что этот кретин меня изломает, и летом застраховался на пять тысяч! Кстати, а вы не страхуете свою жизнь?

— Нет, как-то в голову не приходило…

— И очень зря! Прекрасное дело! А при вашей профессии особенно! Хоть тысячи на две-три. Обязательно! — стал горячо убеждать меня Егиазаров.

— Я не оцениваю свою жизнь так высоко… — мне очень понравилось, что себя Егиазаров ценит, по крайней мере, вдвое дороже меня. — Собственно, я вот зачем приехал: мне надо познакомиться со свидетелями и точнее представить некоторые обстоятельства. Тогда можно будет приступать к составлению обвинительного заключения.

— Да я рад помочь, чем смогу — оживился Егиазаров. — А вы действительно не хотите выпить рюмочку? Вам на службе нельзя, наверное?..

— Нельзя и неохота… Кроме того, выпью я тут с вами на брудершафт, подружимся на всю оставшуюся жизнь, как же тогда быть с моей объективностью в расследовании? Окажется ваш враг Степанов во всем и навсегда виноват…

— Во-первых, я вам точно скажу: дружба объективности не помеха! Вы уж мне поверьте, наверняка знаю. А во-вторых, не чувствую я в Степанове врага. Прошла у меня злость. Только Васю очень жалко, ни за что погиб человек. Безобидный, как муха…

Поднятый над всем земным хирургической кроватью и своим великодушием, Егиазаров посмотрел вокруг затуманившимся философическим взглядом.

— Была бы моя воля, — проникновенно сказал он, — не держал бы я Степанова в тюрьме. Не верю я, что в тюрьме можно сделать человека лучше, перевоспитать его скорее…

— А что бы вы сделали со Степановым на моем месте? — серьезно поинтересовался я.

— Отпустил бы его! Иди, жлобяра, к людям, глянь на сирот, матери несчастной Васиной посмотри в глаза и убивайся, скотина, до конца своих дней! Мучься, собака, думай все время, как ты можешь этим несчастным горе загладить, какое им сотворил! Вот как я думаю! Маринка, правильно я говорю?

— Ты всегда, Сурик, правильно говоришь! — проворковала синяя пышногрудая авиаторша. — Ты очень умный и справедливый! Я и девочкам своим всегда объясняю: как Сурик сказал, так и надо поступать, он все понимает…

От охватившего ее волнения всколыхнулись нашивки и эрфорсовская эмблема на грудях — могучих крыльях покорительницы заоблачных вершин и сердечных глубин.

А мне взгрустнулось немного от патетически высокого человеколюбия Егиазарова. Я ведь совсем недавно почти то же самое излагал Степанову, и если он мои слова воспринимал, как я пламенные тирады Сурика, то вряд ли я подвинул его к моральному очищению и искреннему раскаянию. Одни и те же слова. Что же наполняет их содержанием или оставляет пустым колебанием воздуха?

Наши поступки?

Не знаю. Наверное. Но как сделать, чтобы Степанов поверил мне?..

— Мне приятно ваше высокогуманное отношение к людям, — сказал я со вздохом Егиазарову, — но удовлетворить ваше ходатайство об освобождении Степанова не могу. Закон возражает. Есть такой народный обычай, можно сказать, древняя традиция как бы всеобщий предрассудок: убийц полагается держать в тюрьме…

— И никакой это не предрассудок! — возникла на подскоке прекрасная планеристка. — Это ты, Сурик, никому зла не помнишь, а я бы их сразу на месте расстреливала! Бандиты проклятые, хулиганье! Приличным людям проходу нет! Когда вы им банок начали кидать, я прямо на седьмом небе была…

Ай-яй-яй, Маринка молодцовая, летунья боевая! Как поучительно и полезно общение с бесстрашными воздухоплавательницами! Ведь, по ее словам, получается, что в момент, когда Степанову «накидывали банок», Марина не только пребывала на седьмом небе, но и одновременно присутствовала на месте преступления. Ай, как интересно!

Ни малейшего упоминания о ней в деле я не встретил. Забавно.

Жаль только, что гуманист Сурик тоже обратил на это внимание и весело спросил-напомнил-приказал:

— Подруга, ты на работу-то собираешься? Смотри, опоздаешь, тебе там расскажут про дисциплину…

— Ой, засиделась, господи! Да, ничего, сейчас тачку схвачу, поспею…

Пока она укладывала свою красивую сумку-«таксу», переодевала что-то за моей спиной, я спросил Егиазарова:

— Надеюсь, вы не в претензии, что я вас допрашиваю в больнице? Это ведь и в ваших интересах, чтобы все быстрее окончилось…

— Конечно! О чем речь?

— Значит, я хотел, чтобы вы мне пояснили, как вы все там, на площадке отдыха оказались…

— Да почти случайно это вышло. Выходной день был, мы ведь тоже люди, всегда других кормим, а сами, случается, за день во рту крошки не имеем: беготня, суета, вы понимаете. Вот и договорились, что Ахмет нас покормит шашлыками со своего мангала. Ясное дело, для своих оно вкуснее будет, чем на потоке общепита… Вот и собрались…

— Прекрасно. Кто да кто собрался? — я взял блокнот и стал записывать его ответы. Протокольная часть допроса меня сейчас не интересовала.

— Ну, я там был, Вася Дрозденко царство ему небесное, последний шашлык в жизни скушал, директор наш Эдуард Николаевич, Валера Карманов, шеф-повар, и Лешка Плахотин позже подъехал…

— Все?

— Все.

— Никого не забыли?

— А чего забывать, это же не Афонская пещера все на виду, — засмеялся Егиазаров: он мне тоже демонстрировал, что наш разговор скорее душевный, чем формальный.

— Прелестно. А Плахотин — ваш сотрудник?

— Нет. Лешка не сотрудник. Так старый знакомый. Встречаемся иногда…

Марина подошла к хромированной кровати, нежно поцеловала Егиазарова и строго наказала:

— Лежи не дергайся, не нарушай режим. Завтра с утра приду… — повернулась ко мне. — Очень приятно было с вами познакомиться… До свидания…

— До свидания, Марина. Я надеюсь, что мы с вами еще встретимся. Кстати вы не можете объяснить… — я сделал небольшую паузу и кивнул в сторону Сурика. — За что они стали Плахотина лупить?

Егиазаров высоко поднял брови и резко замотал головой, но я заслонял его собой и Марина, не замечая предупредительных сигналов руководителя полетов, зашла на меня в стремительное пике.

— Сурик его бил? Да вы что? Сурик до него пальцем не дотронулся! Нужен он ему больно, лупить его!..

— Марина, я вас сейчас официально спрашиваю: вы точно видели, что это не Егиазаров бил Плахотина? — двинул я вопрос наподобие шахматной «вилки».

— Конечно, видела! И где хотите подтвержу: не прикасался он к этой вонючке!

— Заткнись, дура! — тихо промолвил со своего медицинско-индустриального памятника Егиазаров. — Что ты могла видеть, когда тебя там не было вовсе! Это же я тебе все потом рассказал, в больнице. Ты забыла, что ли? Просто ты веришь каждому моему слову, я ведь никогда не вру! Меня в детстве так и называли: Сурик-Честность… Правдивость — это мое ремесло…

— Я рад за вас, Сурик, за вашу высокую репутацию у друзей детства. И уж, пожалуйста, употребите на меня свое второе ремесло — правдивость. Расскажете, за что вы били, точнее говоря, за что ваши друзья били Плахотина?

— Да что вы ее слушаете? — вскипел Сурик. — Она же все перепутала, решила, что вы говорите о Степанове! Она ведь ничего не видела и перепутала фамилии. А нам бить Плахотина зачем? Нормальный парень, наш знакомый…

— Ага, значит, Марина перепутала… Ну, что же, такое тоже возможно. А вы где работаете, Марина?

— Там же, в ресторане, в «Центральном»… Я там официантка…

— Фу, прямо камень с души, — сказал я с облегчением. — А то я вас принял за американскую летчицу…

7 глава

Автобус, пыхтя и отдуваясь, вез меня из больницы через окраины в центр. Он погружался в осенний вечер плавно и неотвратимо, как тонущая в омуте бутылка. Проплывали за окнами спрятавшиеся в садах частные дома, их оранжево-красные абажуры и плафоны будто бакенами обозначали фарватер автобусу, петлявшему среди жилых кварталов, пустырей в строек.

На сиденье против меня дремала женщина. Одной рукой она прижимала к себе маленькую девочку, что-то без умолку рассказывавшую матери, а другой крепко держала объемистую авоську с продуктами. На ухабах и крутых поворотах женщина просыпалась на миг и быстро говорила девочке — да-да-да, доченька, все правильно… — и сразу же погружалась в зыбкий, неглубокий сон. У женщины было тонкое усталое лицо. Я смотрел на нее и испытывал печаль и нежность. Наверное, Лила, возвращаясь с работы, тоже дремлет в автобусе. Женщины сильно устают.

Наверняка бойкая летчица-официантка Марина восприняла бы мою попутчицу как знак неполучившейся, неудачной жизни. Но эта несостоявшаяся жизнь проходила отдельно от Марины, мчащейся сейчас на работу в «тачке» или на попутном «леваке»…



В те редкие дни, когда мне удается пораньше закончить свои невеселые делишки, я захожу в школу за Маратиком. После занятий он остается на «продленку», которую потом еще продлевает игрой в футбол до того мига, когда мяч можно найти на поле только ощупью. Тогда игра кончается и он идет домой. Нет, нашего сына при всем желании не назовешь домоседом.

И ладно бы, коли дом был пуст, скучно юному джентльмену обретаться одному в четырех стенах. А то ведь бабушка дома, моя почтенная теща Валентина Степановна Пелех. Любой человек может соблазниться перспективой поговорить с моей тещей по душам, так много полезных сведений накопила она за свою долгую жизнь. И, слава богу, не делает их секретом, а рассказывает всем желающим подробно, убедительно, безостановочно. Бестолковый неблагодарный внук, мой сын, не ценит даровой возможности обогатиться духовно, а хочет, наоборот, с такими же обормотами, как он сам, гонять на пустыре за школой в футбол.



Я, конечно, не одобряю его, но отчасти понимаю. И грозные риторические вопросы тещи — «Скажи, чугунный язык, отец ты ему или нет?» — оставляю без ответов. Я люблю неутомимую на добро и разговоры бабушку Валентину, но по удивительной прихоти сердца почему-то Маратку люблю еще больше. И всякий раз, обещая теще поговорить с сыном, иду на заведомую ложь. Дело в том, что я не верю в воспитательную силу нравоучительных слов и дисциплинарных указаний. Из тех житейских наблюдений, которые мне удалось накопить как следователю и как отцу, то есть педагогу-практику, я сделал для себя один вывод: обычно, вырастая, дети становятся такими же, как их родители. Когда мне случается вести дела несовершеннолетних преступников из благополучных или высокопоставленных семей, вокруг раздается взволнованно-недоумевающий клекот: «Непостижимо… Кто бы мог подумать… такая прекрасная семья… выродок… Такие достойные родители…»

А я не верю в то, что ребенок этот выродок, а родители — достойные люди. Просто ребенок много лет учился в своем доме тому, что было скрыто от посторонних глаз достойным фасадом респектабельного благополучия. И однажды — из-за детской глупости или дерзости — всплыло на всеобщий погляд то, что так умело скрывали родители.

Со смирением и грустной улыбкой воспринимаю я гневные пророчества своей тещи: «Посмотришь-посмотришь, каменное сердце, вырастет мальчик такой же, как ты…» Напрягая свою деликатность до последнего предела, Валентина Степановна не уточняет, каким именно вырастет Маратка, но по тону ясно, что невысок в ее глазах мой человеческий и общественный коэффициент.

Жаль, моя теща не знакома с Шатохиным, иначе по принципу сопоставления она бы объяснила Маратке раз и навсегда, что, занимаясь дома уроками и беседуя с ней вместо бессмысленной футбольной гоньбы, он мог бы вырасти таким прекрасным человеком, как мой прокурор.

Обычно в таких случаях за меня вступает в бой Лила. Круто подбоченясь и выставив вперед упрямый подбородок, она ядовито спрашивает:

— Что же ты, мама, если он такой плохой, живешь с ним, а не со своими замечательными сыновьями?..

— Потому что я его люблю, безмозглая девушка, — загадочно поясняет свою прихотливую систему ценностей Валентина Степановна.

Старуху удручает, что ее внук, наш сын, хуже всех соседских детей. То есть, конечно, он лучше всех, но, к сожалению, это ее представление не находит пока никакого объективного подтверждения. Внуки и дети всех соседей — предмет законной родительской гордости. Один выполнил второй разряд по шашкам, другой — круглый отличник, третий поймал сбежавшего из зоопарка павлина, а Майка Кормилицына вошла в сборную республики по неведомой мне игре «го». Все остальные дети тоже как-то отличились или прославились в масштабах нашего двора. Даже недоразвитый мальчик, Слава Кунявин, лучше всех закончил пятый класс, о чем с едким укором бабушка Валентина сообщила Марату.

— Во-первых, это еще надо проверить, мы его дневник не видали, — спокойно заметил Марат. — Во-вторых, ему пятнадцать лет. А в-третьих, он учится в школе с упрощенной программой, для неполноценных детей…

Я в этих дискуссиях не участвую. Я сам не знаю, хочется ли мне, чтобы Марат вырос похожим на меня. Тем более что природа уже решила самоуправно этот вопрос, передав ему генетический код Лилы. Когда я смотрю в его яростно горящие глаза, слушаю его рассказы, сбивчивые и не очень внятные оттого, что мысли опережают слова, вижу мелькающие в бешеной жестикуляции руки, я с тайным страхом думаю о том, что пролетит еще несколько очень быстрых лет и он уже ни в чем не станет слушать меня, а в стремительном беге своей первой мужской самостоятельности все-все-все решит сам и поступит только так, как задумал и как велит ему веселое искренне сердце…

Я был бы рад сделать бабушку Валентину счастливой, но мне не очень хочется, чтобы Маратик вырос похожим на Шатохина. В этом мире уже полно ярких и сильных людей. Сохраняется дефицит на добрых…

Моя теща говорит внуку: «Помни, ты надежда нашей семьи!» Марат смеется. Странное дело, когда я говорю то же самое, он ужасно ярится: «Ну, перестань, хватит шутить, давай серьезно поговорим…»

Я шучу. Действительно шучу. Я стараюсь скрыть под насмешкой неясную мечту о его счастье. Каким оно может быть? Не представляю…

А сейчас надежда нашей семьи осатанело носилась по полю. На деревьях уже повисли клочья тумана, стелившегося по земле сизым дымом, в воздухе летели маленькие капли влаги. На востоке небо стало совсем черным, а на другой стороне небосвода грязную ветошь низких туч прорвала пронзительно сиреневая полоса гаснущего света, кинувшая на лица бегающих детей нежный лиловый тон. Ребята вдруг дружно загомонили: кто-то послал мяч в аут и резиновый мокрый шар бесследно исчез в кустах.

Подошел ко мне запыхавшийся счастливый Марат.

— Мы им все-таки воткнули…

— Я на это очень надеялся — можно с чистой совестью и домой заглянуть, — заметил я и нравоучительно добавил: — Бабушка Валентина будет, безусловно, горда твоими успехами…

— Бабушка не понимает в футболе, — не обращая внимания на мои подначки, сказал спокойно Марат, — Я ее вчера спрашиваю: кто такой Эдсон Арантис ду Насименту? А она, слышь, говорит — это мастер на хлебозаводе, его с испанскими детьми привезли сюда перед войной! Ха-ха-ха! Я чуть от хохота не умер!..

Мы медленно шли домой по каштановой аллее, и дым от моей сигареты недвижным пластинчатым облачком повисал в темном воздухе густеющего вечера.

— Мне, конечно, совестно признаваться перед надеждой нашей семьи в столь же глубоком невежестве, но и я не знаю, кто такой этот Арантис, — заверил я сына. — Надеюсь, правда, что чистосердечное признание несколько смягчит мою оплошность…

— Да брось, папка, шутить! Это же настоящее имя Пеле — величайшего футболиста! Его весь мир знает…

— Ну, это ты не прав! Раз мы с бабушкой Валентиной не знаем, значит, еще не весь мир…

— Ну, перестань смеяться, я никак не пойму, когда ты говоришь серьезно, а когда шутишь…

— Сынок, это, наверное, оттого, что я и сам не могу понять, когда жизнь со мной разговаривает серьезно, а когда шутит…

— Ладно, вот скажи, мы сегодня с ребятами спорили: может выжить человеческий детеныш среди зверей? — с обычной легкостью перескочил Марат на новую тему.

— Говорят, что может, — пожал плечами. — Я читал, что такого Маугли сыскали где-то в Индии.

— И что, обычный человек? Нормальный?

— Не думаю, — я с сомнением покачал головой. — Штука в том, что Маугли — только сказка. Я уверен, что выросший среди зверей — всегда зверь…

— Говорить не умеет?

— Он по-человечески чувствовать не умеет. Не знает, что такое правда, что такое совесть, что такое честь… Понял?

— Ага…

— Тогда и ты мне помоги решить одну задачку…

— По твоей работе? — оживился Маратка.

— Ну, как бы… Скажи, семеро одного бьют!

— Вот еще! Это не по правилам… А вообще-то бывает… Может, за дело? — рассудительно спросил он.

— За дело, — подтвердил я. — Только вот что меня удивляет: семеро одного побили и стали потерпевшими, потом оказались сами себе свидетелями, а теперь чувствуют себя судьями. Как полагаешь, не многовато?..

8 глава

И сегодня с самого утра, ссылаясь на повышенное метастатическое давление, врачи настойчиво советовали избегать стрессов и всяческих перегрузок. К счастью, мои рабочие планы никаких особых волнении не сулили: в первой половине дня мне предстояло встретиться с экспертами по «строительному» делу, а после обеда — с потерпевшими по делу Степанова.

«Строительное» дело представляло собой многотомное сооружение двухлетней давности с весьма сомнительной судебной перспективой. Возбудили его в ОБХСС по сигналу одного прораба, который сообщил, что руководство ремстройтреста расхищает государственные денежки путем «намазок» — выписывают липовые наряды на работу, никогда и никем не производившуюся. Ревизия подтвердила, что смета на строительство перерасходована на десятки тысяч: в шестидесятиквартирном доме закрыли наряды на штукатурку и покраску девяноста квартир. Я допросил маляров и штукатуров, которые, помявшись, признали, что, если в доме всего шестьдесят квартир, затруднительно отделать девяносто, и поведали, что зарплату за тридцать лишних квартир они отдали начальству. После недолгого, хотя и упорного сопротивления начальство эти факты признало. Но с обвинением в хищении упрямо не соглашалось. «Хищение — это если б я себе в карман, — басом рыдала прораб Кленова, размазывая толстым кулаком скупые слезы по круглому лицу. — А я сроду ни копейки чужой не тронула! Девчонки-ученицы обои попортили — переклеивай! Унитазы, пока без воды строили, до отказа… это… замусорили. Чистить надо? А в смете этого нету! И еще надо, надо, надо! И за все плати! Вот и приходится… А про банкет я и не говорю, в жизни такого не было, чтобы комиссию не угостить, это уж обычай… Людей ведь уважить надо, раз дом приняли, не то в следующий раз с ними нахлебаешься!..»



Встречу с ресторанными потерпевшими я отложил на вторую половину дня не случайно: предприятия эти работают поздно, открываются часов в одиннадцать дна так что я спокойно мог заниматься с экспертами, не боясь опоздать. Я решил их не вызывать в прокуратуру: они уже неоднократно были здесь у Верещагина, и я не хотел осложнять жизнь людей, и так уже пострадавших от действий обвиняемого. Не хотя бы познакомиться с ними, поговорить, составить собственное мнение о них — особенно после вчерашнего свидания с Егиазаровым и его «летчицей» Мариной — мне было любопытно. Вообще у меня появилось ощущение, что народ они непростой. А если это так, то и дело Степанова не такое уж очевидное…

Начинать я решил с Винокурова Эдуарда Николаевича — директора ресторана. Во-первых, ему это по рангу полагалось, во-вторых, мое любопытство было затронуто: как-никак директор, первое лицо, а вот спокойно, по-приятельски отправляется на пикник с подчиненными, без всякого бюрократизма, чванства, это не каждый себе позволяет. Поэтому я оказался около двери с табличкой «Секретарь» на втором этаже роскошного, суперсовременного здания ресторана «Центральный».

Но секретаря на месте не было и широко раскрытая дверь кабинета директора красноречиво свидетельствовала об отсутствии хозяина.

На всякий случай я все-таки заглянул в кабинет. Пусто. А кабинет просторный, с размахом и не без вкуса отделанный: деревянные панели на стенах, покрытый лаком паркет, картина в роскошной раме с видом селевой лавины. Большой письменный стол с хрустальной пепельницей, в которой лежит запечатанная пачка «мальборо». И множество цветных фотографий знаменитостей. Обывательское любопытство, подстегнутое профессиональным интересом, явило мне яркий портрет Аллы Пугачевой под стеклом. В нижнем углу снимка — размашистый автограф Аллы Борисовны, и я с завистью подумал, что у нас, крыс канцелярских, значительно меньше возможности заполучить такой сувенир чем у служителей известного гастрономического оазиса. Заинтересовавшись, перешел к следующей фотографии: стоя на ступенях ресторана, известный эстрадный певец со смущенным лицом принимает от симпатичной девушки в национальном костюме хлеб-соль. Рядом, любезно поддерживая артиста за локоток, как бы помогая ему принять каравай, красуется высокий симпатичный парень с волевым подбородком, с густой модной шевелюрой. На следующем снимке уже этот парень в центре внимания фотографа: широким жестом он приглашает к праздничному застолью группу хорошо одетых мужчин и женщин с лицами, несомненно, заграничными, ага, и верно, в центре на флагштоке, красуются национальные цвета ФРГ. Понятно иностранная делегация. А вот наша знаменитая хоккейная команда прямо на льду в боевых доспехах, и в обнимку с голкипером все тот же красивый парень. А под фотографией — клюшка, испещренная неразборчивыми подписями хоккеистов и посвящением «нашему кормильцу, уважаемому Эдуарду Николаевичу Винокурову».

Вон что, значит, это и есть мой потерпевший!

Прекрасно. Будем считать, что наполовину наше знакомство уже состоялось, остается ему меня повидать. Хотя бы воочию, вживе, так сказать. Вряд ли вскорости Винокурову представится возможность полюбоваться моими фотографиями, на которых бы я вручал пышный букет артистке Софии Ротару или пожимал руку знатному хлеборобу, или блистательно отбивал низовой мячик скромной ракеткой «принц» на тартановом корте стадиона при ресторане «Центральный». Молодцы, бесстрашные воины общепита, счастливые баловни жизни, молодые, красивые, точно угадавшие свое призвание — занимать достойное место в социальной иерархии, обедать прямо по месту службы, кормить других и пользоваться уважением и благодарностью самых знаменитых людей в краевом, республиканском, общесоюзном и даже зарубежном масштабе.

И даже в качестве потерпевших, умудряющихся претерпеть не так уж сильно!

Бог весть, как далеко занесли бы меня бурные волны почтения и зависти, накатившие на сердце в ожидании Винокурова, если бы в приемной не послышались голоса. Я торопливо заглянул туда и увидел полненькую аппетитную девушку в скромном джинсовом платьице и молодого загорелого мужика. Нет-нет, это был не Эдуард Николаевич, физиономию которого я только что изучил на портретах и запомнил; этого человека я видел впервые — никогда в подобных случаях я не ошибаюсь.

Я смотрел на них, внутренне съежившись в ожидании вопроса — «Вы что тут, в чужом кабинете, делаете?!» — и уже собрался проблеять что-то невнятное в свое оправдание, когда девушка сказала приветливо:

— А Эдуард Николаевич в исполкоме… Вы ведь его ждете?

— Так точно! — отрапортовал я и переспросил удрученно: — В исполкоме, значит? А когда обещал быть?

— Сегодня не будет, у него еще дела в городе, — сочувственно сказала девушка, как бы извиняясь за своего занятого начальника. — А вы договаривались?

— Да нет… — запнулся я. — Как провинциал, без звонка приехал.

Загорелый с интересом вскинул на меня глаза.

— Что-то не припомню я вас… Вы откуда будете? — голос у него был низкий, сильный, с хрипотцой.

В мои планы не входило заранее оповещать Винокурова о своем прибытии — не только провинциализмом объяснялся мой визит без звонка, — поэтому я пробормотал:

— А мне кажется, мы где-то встречались… Вы здесь работаете?

Секретарша опередила его, пропела торопливо-уважительно:

— Это товарищ Карманов, наш завпроизводством!

Ах, так! Он ведь тоже потерпевший, и с ним я тоже собирался поговорить, ничего, что он второй в моем списке. Карманов, покосившись на секретаршу, протянул мне руку, сказал просто:

— Валерий…

Рукопожатие у него было мощное, и он не выпускал мою кисть до тех пор, пока я не сознался:

— Субботин… Борис Васильевич.

По лицу его мелькнула быстрая, почти неуловимая тень — напрягся вспоминая. И вспомнил:

— Следователь? Из прокуратуры?

Я кивнул. Ничего не поделаешь, зря я рассчитывал на сюрприз, Егиазаров уже проинформировал коллег по несчастью. Ну и что? Собственно говоря, на что мне эти сюрпризы, они ведь потерпевшие.

— Приходится снова вас беспокоить, порядок такой существует, раз новый следователь, значит…

— Да ну, перестаньте, — с широкой сердечной улыбкой сказал Карманов и, полуобняв за плечи, подтолкнул к кабинету. — Раз надо, значит, надо. Пошли, потолкуем… А ты, Леночка, никого не пускай…

Он плотно прикрыл дверь, усадил меня за приставной столик, сам уселся напротив, достал из кармана «мальборо», протянул мне пачку, лихо щелкнул ногтем по ее дончику, отчего высунулись до половины сразу две сигареты.

— Закуривайте! Виргинский табачок, ноль вреда для здоровья…

С интересом я рассматривал его лицо ресторанного конкистадора — хитро завитые губы, толстый мясной клюв, седеющая густая прическа а ля сессун. Наверное, на женщин такая внешность должна производить неизгладимое впечатление. К его джинсовой амуниции еще бы широкополую шляпу — стетсон и поварешку в открытой кобуре!

Зажав в углу жестких извилистых губ сигарету, он доброжелательно смотрел мне в лицо.

И я закурил «мальборо», выпустил к потолку душистую голубовато-серую струю дыма, сообщил ему задушевно-искренне:

— Хороши сигареты!

Карманов улыбнулся гостеприимно-снисходительно, будто он эти якобы безвредные, зато вкусные сигареты сам лично на своей кухне изготовил, и похвалил меня:

— Приятно, когда человек имеет вкус! Кстати, наш Ахмет делает шашлычки — свет не видел! Вам обязательно надо попробовать…

— Как-нибудь… — сказал я рассеянно. — Шашлыки — дело доброе… Кстати, вернемся к нашей печальной истории. Я бы хотел услышать от вас, как оно все было, с самого начала.

Карманов пожал плечами, показывая всем своим видом, что печальная история вовсе не кажется ему «кстати» только что завязавшемуся между нами душевному разговору. Однако перечить мне не решился.

— Да что… Я уже рассказывал… Подъезжает этот хмырь, Степанов, вылезает из машины…

Я решительно, хотя и с извиняющимся видом перебил его:

— Нет-нет, мне интересно все с самого начала. Вы-то все, что там делали?

— Что делали? — удивился Карманов. — Да ничего. Стояли, разговаривали…