Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Догнали мы его уже в трюме, возле каюты, в которой проживала Альбина Александровна. Климов настойчиво пытался проникнуть внутрь. Он стучал в дверь, неприлично сильно дергал за ручку, но никто ему не открывал.

— Ну так кто-нибудь видел Альбину вечером — в очередной раз спросил он... На палубе, в кают-компании или еще где-нибудь? Ну?!!

От его резкого «ну» я вздрогнула. Ну не видели мы Альбину. Ну и что с того? Чего кричать-то? Но Климов разошелся не на шутку.

— Дмитрий, — рявкнул он, — быстро найди капитана, пусть принесет запасные ключи. Марьяша! — Климов впервые назвал меня Марьяшей, и это означало, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Раньше-то я была Марианной Викентьевной. — Сбегай наверх, осмотри всю палубу, загляни во все закоулки. Нет ли там Альбины?

Были, конечно, и тайные симпатии, скрытые страсти и потаенная ревность, но самое пылкое чувство, идеальное и бескорыстное, было укрыто в сердце Колывановой. Предмет влюбленности был недосягаемо высок — сама божественная Евгения Алексеевна.

Димка дунул вверх по лестнице на поиски капитана, а я продолжала топтаться на месте.

Я не понимала, что случилось, а когда я чего-то не понимаю, то, как правило, обычно торможу. И для того, чтобы добиться от меня проку, надо подробно все объяснить.

Два урока в неделю и минутные встречи в коридоре не насыщали колывановской страсти. Обычно во время перемены она вставала напротив двери учительской и ждала ее выхода, как ждут выхода примадонны, и каждый раз Евгения Алексеевна оказывалась прекрасней возможного, действительность ее несказанной красоты превосходила ожидаемое, Таня счастливо обмирала. Невзирая на столбняк счастья, мелкие детали не ускользали от восхищенного взгляда: новая брошка у ворота, край шелкового платочка, вдруг высунувшийся из верхнего мелкого кармашка ее костюма. Тане не приходило в голову, как, скажем, Алене Пшеничниковой, возмечтать о таком вот костюме в клеточку, когда-нибудь, в бесконечно удаленном времени «когда вырасту». Единственное, чего хотелось Колывановой, это иметь фотографию Евгении Алексеевны, и она заранее предвкушала, как в конце года сделают большую фотографию всего класса с классной руководительницей посередине и как она вырежет ножницами ее портрет, непременно круглый, и будет носить его в пенале, в маленьком отделении для перьев. Но до конца года было еще далеко.

Но у Климова не было ни времени, ни желания что-либо мне объяснять. Он, как заведенный, вертелся возле двери, то прижимаясь к ней всем ухом, очевидно, желая что-то там за ней услышать, то присаживался на корточки и заглядывал в замочную скважину.

Однажды в конце сентября, проводив на филерской дистанции Евгению Алексеевну до метро, она решилась спуститься вслед за ней и, сделав незамеченной пересадку на станции «Белорусская», вышла на «Динамо», следуя на приличном отдалении за ее светлым плащом. Плащ мелькал между деревьями, петлял по тропинке мимо ветхих дач бывшего Петровского парка, а Таня шла по красно-желтым кленовым листьям, как по небу, и готова была идти так всю жизнь, видя впереди себя этот складчатый плащ и блестящий античный узел, свитый на затылке. Потом учительница свернула куда-то и исчезла. Колыванова решила, что она вошла во двор единственного достойного ее дома, «генеральского», украшенного огромными гранитными шарами у входа.

Я взирала на все это с удивлением.

— Да что случилось-то? — спросила я. — Чего ради вам так срочно понадобилась Альбина Александровна?

Впоследствии выяснилось, что Евгения Алексеевна действительно жила в этом доме. Еще несколько дней спустя, когда тайные проводы учительницы стали ежедневным ритуалом, Колыванова увидела, как навстречу учительнице бросилась девочка лет пяти, в красной плиссированной юбочке и с обручем в блестящих черных волосах. Девочка гуляла с толстой хмурой старухой в шляпке с ушами и была, в сущности, некрасива: с высоким лобиком, длинным подбородком и толстой нижней губой. Тане она показалась необыкновенной.

«Заморская какая девочка», — подумала она восхищенно. К тому же заморскую девочку звали Регина. Девочка была так похожа на своего отца, что спустя некоторое время Колыванова узнала отца девочки в широком кургузом генерале с толстой нижней губой, который с недовольным лицом вылезал из черной машины возле подъезда Евгении Алексеевны.

Но Климов ничего мне не ответил. Он поднялся с корточек и, посмотрев поверх моей головы, махнул кому-то рукой.

По коридору уже спешили Димка и помощник капитана.

Движимая ненасытным и невинным желанием видеть возлюбленную, Колыванова следовала за ней на известном отдалении, когда та отправлялась к своему зубному врачу на Трубную площадь, невидимо сопровождала ее, когда она навещала в больнице свою старшую сестру, поджидала возле парикмахерской, где ей мазали вишневым лаком большие ногти, и вдыхала дурманящий запах лака, пробивавший тонкие кожаные перчатки, когда та выходила на улицу. Даже самая тайная сторона жизни учительницы не ускользнула от Колывановой: по вторникам, без десяти три, Евгения Алексеевна выходила из школы и шла пешком в сторону, противоположную метро, доходила до кафельной молочной на углу Каляевской и Садового, останавливалась у витрины с гигантскими бутафорскими бутылками, и в ту же минуту подъезжала серая «Победа», из нее выскакивал высокий военный, огибал машину и распахивал перед ней дверцу. Она садилась на место рядом с водительским, он с непроницаемым лицом хлопал дверцей, и выворачивающаяся из-за угла в этот момент Колыванова еще успевала заметить в скругленном окошке машины мужскую руку на запрокинутом затылке.

— Что у вас случилось? — спросил помощник. — Зачем вам вторые ключи?

Климов указал на запертую дверь.

Самоуверенная и беспечная Евгения Алексеевна, которая даже школьных учителишек, как сама говорила своей ближайшей подруге, смогла поставить на место, была близорука, лица в толпе у нее смешивались, а что касается Колывановой, то ей по ее детской и всяческой незначительности раствориться в толпе труда не стоило. Так и жила Евгения Алексеевна с невидимым эскортом изо дня в день, не исключая и выходных, которые Колыванова проводила по возможности в ее дворе с гранитными шарами, чтобы не пропустить, как она выходит из дому с дочкой или с мужем. Потом началась зима. Евгения Алексеевна стала ходить в блестящей цигейковой шубе и коричневых ботинках на белом каучуке. Девочки в классе постоянно обсуждали Евгешины наряды, но Колыванова этих разговоров не понимала: красивая одежда Евгении Алексеевны была, по ее ощущению, не свидетельством хорошего вкуса, богатства, того факта, в конце концов, что Евгения Алексеевна долго жила за границей, а исключительно ее личным качеством, словно блестящие шубы и сапожки, пушистые свитера и кофты она просто выделяла из самого своего существа, как моллюск выделяет перламутр.

— Скорее открывайте... если мы, конечно, не опоздали.

К середине декабря, к концу второй четверти, у Колывановой открылось так много двоек, что Евгения Алексеевна вызвала ее, указала крепким ногтем на каждую из них и сказала, что надо обязательно подтянуться. Она прикрепила к Колывановой исполнительную отличницу Лилю Жижморскую, и Лиля рьяно взялась за дело. Ежедневно дожидалась Лиля, пока Колыванова съест в школьной столовой свой бесплатный обед, завистливо поглядывая на казенный винегретик, который дома почему-то никогда не готовили, и вела Колыванову к себе, совсем недалеко от школы.

Зачем открывать? Куда мы опоздали? Я ничего не понимала и встревоженно поглядела на Димку. Он-то хоть что-нибудь понимает? Но тот судорожно давил на кнопки своего мобильника и ничего мне разъяснять не собирался. Просто дурдом какой-то.

Ласковая домработница Настя целовала Лилю. Лиля целовала Настю. Потом выходила головастая кошка — потереться о Лилины ноги в бумажных чулках, а в конце концов выползала крошечная, совсем игрушечная старушка, которая называлась Цилечка, и происходило еще одно целование. Цилечка говорила все на «э» — золоткэ, кошечкэ, донелэ — и совершенно ничего не слышала, о чем Лиля в первый же раз и сообщила Колывановой: «Циля, наша родственница из провинции, приехала, чтобы подобрать слуховой аппарат».

Наконец помощник капитана внял требованиям Климова и открыл Альбинину дверь. Все трое мужчин во главе с Климовым тут же ввалились внутрь каюты, а я съежилась у двери в коридоре. «Господи, какой ужас! — подумала я. — Ворваться в каюту к женщине без всякого приглашения... Более того, открыть ее своими ключами. Да отец мне за это голову оторвет, когда узнает».

Потом они мыли руки и шли в большую комнату, где стоял стол под белой скатертью, ковровая кушетка, пианино и много всякого другого добра и красоты, даже телевизор с линзой. Настя приносила обед сразу на двух тарелках для каждой, и еда тоже была необыкновенная. Один раз дали вместо супа бульон в чашке с двумя ручками с пирожком на маленькой отдельной тарелочке, и пирожок был хотя и с мясом, но такой вкусный, как будто сладкий. Пока они ели, Настя стояла у двери со сложенными на животе руками и непонятно чему радовалась. Когда же однажды Настя подала им компот не в стаканах, а в стеклянных плошечках, Колыванова вдруг догадалась, что и у Евгении Алексеевны в доме все должно быть в точности так богато и красиво. Только странный запах все время ощущался в комнате, тревожный и раздражающий. «Евреями пахнет», — решила Колыванова, которая знала, что они каким-то нехорошим образом отличаются от других людей. Это был запах камфары, который пропитал квартиру со времен болезни Лилиного деда.

Однако пока он мне ее не оторвал, я тоже решила просунуть ее внутрь каюты. Интересно все-таки, что же там происходит? Однако тут же моя голова больно ударилась о Димкину грудь — он как раз выбегал в коридор.

— Ой! — Я отлетела к противоположной стене коридора. — Ты чего?

После второго обеда хотелось спать, но Лиля вела Колыванову в маленькую угловую комнату и усаживала за уроки. Сначала Лиля толково объясняла, но если видела, что Таня не понимает, быстро писала все в своей тетради и велела просто переписывать. Ученье заканчивалось довольно скоро, потому что в четыре часа входила Настя и напоминала: «Лилечка, у тебя музыка», или: «Лилечка, у тебя немецкий»… И Лилечка послушно складывала тетради, а Таня уходила.

Но Димка, ничего не ответив, промчался мимо и поскакал вверх по лестнице.

Колыванова так увлеклась ходить к Жижморским, что даже немного охладела к Евгении Алексеевне, хотя воскресенья по-прежнему проводила в ее дворе.

А я снова попыталась, но теперь уже более осторожно, заглянуть в каюту Альбины Александровны. Но мне и теперь не повезло. Навстречу вылетел помощник капитана.

К концу четверти все двойки были исправлены, кроме географии, по которой Колыванову все не спрашивали. Тогда Лиля сама пошла к учительнице географии и попросила, чтобы та вызвала Колыванову. Ей поставили троечку, и Лиля возгордилась колывановскими успехами больше, чем своими скучными пятерками: в ней проснулось педагогическое тщеславие.

— Доктора! Быстро! — скомандовал он на ходу и тоже скрылся на лестнице.

Между тем приближался Новый год, в классе собирали деньги на подарок классной руководительнице, и родительница Плишкина, которая была, как все знали, со вкусом, купила в подарок от имени всех большую плоскую коробку с шестью хрустальными бокалами. Таня так и не увидела этих бокалов, хотя десять рублей у матери выпросила и родительница Плишкина поставила крестик против ее фамилии. Зато в магазине «Стекло-хрусталь» на улице Горького она долго рассматривала весь выставленный в витрине хрусталь и выбирала мысленно среди рюмок те, которые казались ей самыми красивыми: высокие, узкие, с граненым шариком на вершине ножки.

«Да что это с ними? — удивилась я и сделала третью попытку проникнуть в каюту. На сей раз она оказалась удачной, и я наконец вошла в Альбинину спальню. Там находился Климов. В отличие от всех остальных он никуда не спешил. Он склонился над прикроватной тумбочкой и что-то там с интересом рассматривал.

Потом начались скучные каникулы. Дома болел Колька. Сестра Лидка ходила теперь на работу, была ученицей обмотчицы, а Танька сидела с Колькой. Потом заболел и Сашка. Колыванова с нетерпением ожидала конца каникул, заранее загадывая, как она увидит Евгению Алексеевну. За время разлуки любовь ее как будто немного затуманилась, но не прошла. В сущности, это была счастливая любовь, она ничего не требовала для себя, и даже мысль о служении не являлась Колывановой: да и чем могла послужить своему божеству маленькая Колыванова, не имеющая за душой ничего, кроме смутного восторга?..

Наконец наступило одиннадцатое января. В восемь часов утра Колыванова уже стояла у школьных ворот, ожидая, как Евгения Алексеевна войдет во двор — линкором среди плавучей мелочи. И вот она вошла, еще более высокая, чем представлялась Колывановой, еще более красивая, и не в цигейковой шубе, а в рыжей лисьей жакетке и зеленом цветастом платке.

Мое же внимание приковало другое зрелище, а именно Альбина Александровна, лежащая на кровати.

Сначала мне показалось, что она попросту спит. Но поскольку она была полностью одета, у меня закралось сомнение, а спит ли она? Если бы она собралась пораньше лечь спать, она бы непременно разделась и разобрала постель. К тому же кто же будет так крепко спать, когда по комнате бегает столько народу. Тут и мертвый проснется.

Раздевалась Евгения Алексеевна в учительской раздевалке, а Колыванова стояла в очереди, чтобы просунуть свое дрянненькое пальтишко в гардеробную дырку, и, отдав его дежурным, прошмыгнула в учительскую раздевалку и понюхала рыжий жакет, который пахнул наполовину зверем, наполовину духами и светился огнем и золотом. Она погладила чуть влажный рукав и ушла незамеченной…

«Мертвый проснется... — повторила я про себя. — Мертвый...»

Я в ужасе закрыла рукой рот. Неужели и Альбину?..

После школы Лиля позвала ее делать уроки, но она отказалась, потому что уснувшая было любовь пробудилась с новой силой и она решила во что бы то ни стало проводить сегодня Евгению Алексеевну до дома тайным, как всегда, образом.

Я стала медленно сползать по стенке на пол. Но заметивший мои телодвижения Климов быстро подхватил меня под мышки и, встряхнув, попытался придать моему телу вертикальное положение.

— Спокойно, Марианна Викентьевна, — сказал он, — не надо падать в обморок.

Но я все равно не послушалась и стала закатывать глазки.

Таня после уроков долго гуляла в школьном дворе, поджидая Евгению Алексеевну. Она вышла в половине четвертого и быстро, не глядя по сторонам, пошла к метро, спустилась вниз, но не повернула, как обычно, к среднему вагону, а пошла в самый торец зала, откуда двинулся ей навстречу заметный человек в белом кашне, без шапки, с густыми серыми усами. Он был не тот военный, который встречал ее по вторникам возле молочного магазина, и не муж в серой папахе. Он был молодой и такой же красивый, как сама Евгения Алексеевна, а в руках у него были цветы, завернутые в ласковую бумагу.

— Тьфу ты, пропасть! — Климов ухватил меня покрепче и стал пристраивать на кровать рядом с трупом.

Тут я, естественно, сразу же пришла в себя.

Колыванова, глядя на них, испытывала счастье прикосновения к прекрасной жизни — как в кино, как в театре, как в Царствии Небесном, о котором все рассказывала их деревенская бабушка, простая и глупая. И она представила себе, как они сидят за столом и едят обед из двух тарелок сразу, а Настя подносит им пирожки на блюдечках, а они пьют ярко-красное вино из тех бокалов со стеклянными шариками на ножках, и все это происходит непременно в той красивой комнате у Лильки. И никакого хихиканья, возни, кряхтенья, которое разводит их мамка со своими полюбовниками. Никогда, никогда… Может, только поцелуют друг друга, красиво запрокинув головы…

— Вы что совсем, что ли, с ума сошли? — Я вырвалась из климовских объятий и отскочила к противоположной стене. — Зачем вы меня рядом с трупом укладываете?

— Успокойтесь, Марианна Викентьевна, — ухмыльнулся Климов, — Альбина Александровна жива. Просто она выпила почти целую бутылку виски. — Климов поднял высокий стакан, наполовину заполненный янтарной жидкостью. — Это все, что осталось от бутылки.

Таня стояла на порядочном расстоянии, припрятавшись за мраморной полуаркой. Люди шли довольно густо, и она быстро потеряла их из виду.

— Жива? — шепотом спросила я. — Просто спит?

— Ага, пока жива. Только после такого количества алкоголя даже такая крепкая женщина, как Альбина Александровна, вполне может и окочуриться, если ей вовремя не сделать промывание желудка. У нее, кстати, уже начали синеть губы. А это не есть хорошо.

В школе в январе и в феврале происходили разные события: сначала был пожар в котельной, и три дня не учились, пока не наладили топку, потом умерла недавно вышедшая на пенсию бывшая немка Елизавета Христофоровна, которую хоронили почему-то чуть не всей школой, потом семиклассник Козлов упал с пожарной лестницы и сломал сразу обе ноги, и, наконец, директорша Анна Фоминична уехала в составе учительской делегации в Чехословакию, а потом приехала, рассказала на общешкольном собрании о братской Чехословакии и дала адреса чехословацких пионеров, и вся школа как сумасшедшая стала писать им письма. А потом устроили конкурс на лучшие десять, отправили их и стали ждать ответов.

Я хотела спросить, почему это нехорошо, но не успела, — в каюту вихрем ворвался доктор Никольский. При этом выглядел он несколько странно: на голове женский блондинистый парик, губы и щеки размалеваны красной губной помадой, а на шее повязан голубенький шарфик.

Тут уже начался март, и все стали готовиться к Международному дню Восьмое марта. Родительница Плишкина опять собирала деньги на подарок классной руководительнице. Колыванова попросила у матери десятку, но мать была злющая, денег не дала и обругала. Сестра Лидка обещала дать с получки, но получка была пятнадцатого, а та, что была первого, уже вся ушла. Танька плакала три вечера подряд, пока мать не пришла веселая, выпившая, с Володькой Татарином и не дала ей десятку.

«Господи, — удивилась я, — что они там делают в этой кают-компании? И это у них зовется вечером русского романса? Просто какой-то трансвестизм в действии».

Владимир Сергеевич присел на край кровати и ухватился за Альбинину руку.

С утра Колыванова собиралась сдать десятку Плишкиной матери, которая приводила по утрам свою Плишеньку и собирала в раздевалке деньги. Но поскольку Колыванова уже успела объявить ей, что денег мать не дает, то с нее уже и не требовали. Целый день она скучно сидела на своей задней парте. Немецкого в тот день не было, и вообще была суббота, немкин выходной, так что и на перемены Таня из класса не выходила: интересу не было.

— Пульс плохо прощупывается, — констатировал он и приподнял Альбинино верхнее веко.

Что уж он там увидел, не знаю, но только после этого он сразу же велел тащить ее в ванную.

Последним уроком было рисование. Рисовали из головы корзину с цветами и подписью на красной ленте «Поздравляю маму…». Колыванова ничего не делала: во-первых, карандашей не было, во-вторых, училка Валентина Ивановна была толстая корова, сидела за столом и никого не проверяла. Колыванова скучала, скучала, а потом вдруг ее озарила великая идея: купить Евгении Алексеевне настоящую корзину цветов, как дарят артисткам, и подарить тайным образом, но от себя лично, а не общественным способом.

— Надо немедленно промыть ей желудок, — сказал он. — Если сейчас не откачаем, то до больницы живой не довезем. Отравление идет полным ходом. Что она выпила?

Сам я, однако, совсем не был так уверен. Но мне не нравилось, что Барт так обращается с родителями. Ведь они всегда делают для нас все, что можно. Им и вовсе не интересно в четвертый раз посещать Диснейленд. Это все для Барта. А он такой тупой и бесчувственный, что не понимает. Он просто возмутителен. Вот результат снисхождения, которое всегда ему оказывают папа с мамой. Надо бы наказать его посуровее, и тогда бы он знал, что последует за таким наглым поведением.

Едва досидев до конца урока, понеслась Колыванова на улицу Горького, где был известный ей цветочный магазин, в витрине которого она видела такие корзины. На этот раз никаких корзин в окне не было, все было забрано слоистым морозовым узором, и она вошла в маленький магазин. Корзины стояли во множестве, и откуда они здесь взялись посреди зимы, даже представить себе было невозможно.

Климов показал ему пустую бутылку из-под виски. Никольский с сомнением покачал головой.

Старый розоволицый мужчина в круглой барской шапке с бархатной макушкой выбирал цветы, а продавщица все ему приговаривала:

Но когда я несколько раз повторил им, что думаю по поводу мягкости наказания Барта, они оба заявили, что достаточно натерпелись от жестоких и суровых родителей. И знают, что ни к чему хорошему суровые меры не приводят. Мне всегда казалось странным, что у обоих были одинаково жестокие родители. Когда я смотрел на них, я не мог не заметить, что у обоих были светлые волосы, голубые глаза, черные брови и длинные, загнутые темные ресницы. Мама их подкрашивала, а папа посмеивался над ней: он говорил, один перевод краски, потому что никакого подкрашивания не надо.

— Не похоже, чтобы ее от одного алкоголя так скрутило. А больше она ничего не пила? Может, таблетки какие-нибудь? Снотворное, например.

— Дмитрий Сергеич, Вера Иванна больше всего любит гортензию, гортензию ей всегда посылают…

Они говорили, что Барта никак нельзя наказывать физически.

Климов пожал плечами.

Мужчина, сильно похожий на кого-то знаменитого, богатым голосом отвечал ей:

А ведь как любит Барт поговорить о зле и грехе. Это у него недавно; будто он тайком читает Библию. Он даже может прочесть целый пассаж из Библии — что-то из Соломоновых притчей о любви брата к сестре, чьи груди были как…

— На туалетном столике валяется начатая упаковка радедорма, но там не хватает всего двух таблеток. Остальные все на месте.

Я бы даже помыслить ни о чем таком не мог… не захотел. Это причиняло мне еще большее смущение, чем когда Барт твердил о том, как он ненавидит кладбища, могилы, старых леди — и почти все остальное. Наверно, единственно сильное чувство, которое он, бедняга, испытывал, была ненависть.

— Все ли?

— Милочка моя, да Вера Иванна гортензию от геморроя отличить не может…

Климов еще раз осмотрел упаковку и тихо выругался.

Я обыскал его «пещеру» в кустах и нашел клочок материи от его рубашки. Но его самого не было. Я подобрал доску, которую Барт планировал прибить на крышу собачьей будки, и увидел на ней ржавый и весь вымазанный в крови гвоздь. А что, если он поранился об этот гвоздь и уполз куда-нибудь умирать? Все последнее время он говорит о смерти или о мертвецах. Ведь он всегда почему-то ползает, а не ходит, нюхает следы… он даже лечит сам себя, как собака. Боже, до чего он помешанный ребенок.

— Вообще-то должно быть двадцать, а тут только восемь.

— Барт! — позвал я. — Барт, это Джори. Если ты хочешь непременно остаться на ночь на улице, то пожалуйста, делай, как хочешь — я не скажу родителям. Ты только дай мне знать, что ты живой.

Колыванова под сурдинку шмыгнула к прилавку и обомлела: гортензия эта стоила 137 рублей, а та, что в корзине поменьше, — 88. А самые дешевые цветы в корзине, красные и белые, на длинных гнутых стеблях и не такие уж пышные, все равно стоили 54… Но десять-то уже было! Не теряя времени, Колыванова поехала в Марьину рощу к родственнице своей, безрукой Тамарке. У нее она надеялась выпросить недостающие сорок четыре рубля. Тамарка была дома и даже обрадовалась, велела поставить чайник. Таня сварила чай, покормила Тамарку с рук хлебом и колбасой и сама поела. Поевши, Тамарка сама спросила, зачем она приехала.

— Значит, еще десять были в другом блистере, — констатировал доктор Никольский.

Ни звука в ответ.

— Где?

Двор наш очень большой, к тому же весь зарос кустами, цветами и деревьями, которые то и дело сажают мама с папой. Я обошел вокруг куста камелии. О, Боже, не Барта ли это голая нога?

— За деньгами, — честно призналась Колыванова. — Мне сорок четыре рубля нужно.

— Ну в другом блистере. В коробке ведь обычно два блистера с таблетками, а здесь только один. Таким образом, Альбина Александровна либо использовала снотворное раньше, возможно, еще на берегу, либо выпила его теперь, а блистер почему-то выбросила. А может быть, это сделал кто-то другой.

Ноги вытянуты — ну, конечно, это он! Я внимательно всматривался, потому что он никогда не прятался обычно под камелией. Было совсем темно, к тому же спускался туман.

— Другой?! Кто другой?! — Я ахнула и собралась снова сползти по стенке на пол, но вовремя передумала.

Я осторожно освободил его тело из колючих кустов, недоумевая, отчего он не издаст ни крика. Я в ужасе смотрел в его темные, бессмысленно глядящие глаза, в его красное, воспаленное лицо…

— А на что тебе столько? — удивилась Тамарка.

— Не трогай меня… — простонал он. — Я почти умер… вот теперь…

Надо было срочно сбегать за отцом и сообщить ему об очередной жертве. Все-таки у него уже вторая коллега помирает, и по моему мнению, он должен быть в курсе дела. Вот уж правду говорят: беда не приходит одна, а бог троицу любит.

Я схватил его на руки и побежал… Он кричал, жаловался на боль в ноге…

Колыванова понимала, что не надо бы говорить на что, но быстро врать не умела. Потому призналась, что учительнице на подарок.

— Джори, я не хочу умирать… я правда не хочу умирать…

Я выскочила в коридор, но бежать мне никуда не пришлось. Отец, Димка и капитан с помощником как раз спешили мне навстречу.

К тому времени, как подбежал папа и подхватил его, Барт уже был без сознания. Папа положил его в машину.

— Я тебе родня, — рассердилась Тамарка, — к тому же и увечная, что-то ты мне подарков сроду не делала… Не дам тебе нисколько. Хочешь заработай. Вот помоешь меня в корыте да постираешь, тогда дам тебе, не столько, конечно…



— Не могу поверить, боюсь, что у него газовая гангрена, — проговорил папа. — Надо молиться, чтобы это было не так… нога у него распухла раза в три.

Всю эту ночь мы практически не спали. Сначала откачивали Альбину Александровну, которая действительно здорово накачалась алкоголем…

Я знал, что от гангрены можно умереть.

Колыванова поставила на плиту два ведра с водой и стала ждать, пока согреется. Весь вечер она возилась с ее бельем, которого был полный таз. Тамарка дала ей десять рублей, но отругала, что постирано нечисто.

Впрочем, чем она накачалась на самом деле, было пока неясно.

В госпитале Барта положили в постель. К нему пришли врачи, осматривали, совещались. Они пытались выставить папу из палаты, потому что в профессиональной этике врачей — не лечить больных из своей собственной семьи. Наверное, оттого, чтобы не было слишком много эмоций, мешающих профессионализму.

Домой вернулась поздно. Мать была в ночную, а Лидка спала. Утром поговорить с Лидкой она не успела, потому что она очень рано ушла на фабрику.

Климов с доктором склонялись к тому, что дело тут не только в виски. Алкогольное отравление проявляется несколько иначе. Возможно, помимо виски, Альбина Александровна действительно выпила чего-нибудь еще или этого чего-нибудь еще ей кто-нибудь подсыпал. Может, эту бутылку она не одна распивала?

— Нет! — закричал папа. — Я останусь. Он — мой сын, и я должен знать, что с ним.

Только вечером следующего дня снова приступила Колыванова к сестре насчет денег. Лидка была умная, ловкая, но денег у нее на самом деле не было. Она пошла под лестницу, там висела дяди Мишина рабочая телогрейка, которая не раз выручала ее по мелочевке. Она пошарила в обоих карманах и принесла сестре горсть мелочи, больше двух рублей.

После промывания желудка, когда Альбина наконец частично пришла в себя, Владимир Сергеевич на пару с Климовым сразу же пристали к ней со своими вопросами. Что пила? С кем пила? Пила или не пила? Вот же бестактные люди! Нет, чтобы дать бедной женщине хоть немного очухаться, так вместо этого они устроили ей настоящий допрос. Ну никакого понимания, честное слово.

Мама только плакала и держалась за безвольную руку Барта. Я чувствовал себя неважно и корил себя за то, что не сделал все, что мог, чтобы вовремя найти его.

Короче говоря, совместными усилиями они сумели-таки выбить из Альбины показания. И та, с трудом ворочая языком, рассказала, что виски она пила не одна, а с Кутузовым. У нее было плохое настроение, а у него была бутылка виски. Вот он и принес эту бутылку к ней в каюту и предложил немного расслабиться...

— Эппл, Эппл… — бормотал все время Барт. — Хочу видеть Эппла.

На кухне в тот вечер была драка. Тетя Граня из зеленого барака пришла ругаться с тетей Наташей за своего мужа Васю. Соседки собрались на кухне, и мать Колывановых, Валентина, тоже там участвовала. Лидка велела Тане постоять при дверях, влезла в материну сумку, но в ней была одна большая бумажка в пятьдесят рублей и больше ничего. Был у Лидки в запасе еще один способ, но она сомневалась, чтоб Танька на него согласилась. Но все же спросила:

Наивная женщина! Разве можно доверять мужчине с бутылкой виски в руках, который предлагает расслабиться? Конечно же, нельзя. А она поверила. Вот и расслабилась. Хорошо, что не насмерть.

Он был в ужасном состоянии. Он так потел, что его худое, маленькое тело промочило простыни. Мама начала рыдать.

— А если потараканят тебя?

Короче, они выпили, а что было потом, она уже не помнила.

— Выведи маму, — приказал мне папа. — Не надо, чтобы она видела это.

— А сильно больно? — деловито поинтересовалась Колыванова.

Информация была ошеломляющая. Вот так номер! Неужели это все-таки Кутузов? Мысли, одна безумнее другой, словно блохи заскакали в моей бедной голове. Кутузов и Альбина!! Альбина и Кутузов!! Альбина пила с Кутузовым, и Кутузов отравил Альбину. Вот же гад, убийца, подонок!!

Пока мама плакала в комнате ожидания, я прокрался обратно и увидел, как папа впрыскивает инъекцию пенициллина в руку Барта.

Лидка задумалась, как бы верней объяснить:

Я была полна праведного гнева и готова была бежать вязать преступника и убийцу. Но тут в голову пришла другая мысль, которая противостояла первой. А чего это ради Кутузову было травить свою коллегу? Что такого могли они с ней не поделить?

— Мамка покрепче дерет.

— Нет ли у него аллергии к пенициллину? — спросил другой врач.

Я стала перебирать в уме все возможные, с моей точки зрения, предметы дележа.

— Тогда пусть, — согласилась Танька.

— Не знаю, — ответил папа. — У него никогда не было инфекций. Другого выхода нет, надо попытаться. Приготовьте все, чтобы снять реакцию в случае ее появления.

«А может быть, он хотел вместо нее поехать в Йельский университет?» — подумала я.

Переговоры Лидка решила провести немедленно. Надела серую козью шапку и пошла. Идти надо было рядом, в смежный двор, но вернулась она не очень скоро, зато довольная.

Он обернулся и увидел меня, притаившегося в углу.

Ведь после смерти Аллочки туда наверняка пригласили бы Альбину. И если бы не она, то кто бы поехал в Америку? Наверняка Кутузов! Так вот где собака зарыта! Вот почему он хотел отравить Альбину.

— Ну, обещал он денег-то дать, Паук-то, — сообщила она.

— Сын, пойди к маме. Ты тут ничем помочь не можешь.

— Да ну? — обрадовалась Танька.

И тут мне в голову пришла следующая, еще более страшная мысль. Так, может, тогда и Аллочку с лестницы тоже он скинул? И меня за борт выкинул?! Каков негодяй! Убийца!! И кто бы мог подумать? Такой симпатичный молодой человек.

Я не мог двинуться с места. Что-то удерживало меня в операционной. Может быть, чувство вины? Я должен был находиться здесь, с Бартом. Некоторое время спустя папа подал сигнал няне, и та пошла за другими врачами. Значит, Барту стало хуже. Я не мог поверить собственным глазам: по всему телу Барта показались огромные набухшие рубцы… они были красные и, видимо, чесались, потому что рука Барта ожила и бродила от одного рубца к другому… Тогда папа приказал привезти каталку, и они увезли Барта…

— Не так просто, — остерегла Лидка сестренку. — Потараканит тебя.

Но тут следующая мысль посетила мою совершенно уже измученную голову. Ну хорошо, допустим, Кутузов убил Аллочку Переверзеву. Но зачем ему понадобилось убивать Веронику? Она-то ему чем не угодила, в смысле чем помешала? Этот факт никак не вписывался в общую картину убийств. Помешать Кутузову Вероника никак не могла. Вряд ли Йельский университет нуждался в услугах бывшей парикмахерши. А Вероника в прошлом была мастером расчески и ножниц. Хорошим, кстати говорят, мастером.

— Папа! — закричал я. — Куда его? Ему отнимут ногу?

— А вдруг потом денег не даст? — встревожилась Танька.

— Нет, сын, — тихо ответил папа. — У твоего брата сильная аллергическая реакция. Надо сделать трахеотомию, пока ему не заблокировало дыхание.

Тогда кто же убил жену Кондракова и главное — зачем? Нет, опять ничего не получалось.

— Так вперед взять, — надоумила опытная Лидка. Танька, хотя была и маленькая, тоже хорошо соображала:

— Крис, — позвал другой врач, — все в порядке. Том прочистил трахею. Трахеотомия не понадобится.



— Ну да, сначала дадут, а потом отберут.

Прошел день, но Барту не стало лучше. Было похоже, что он расчешет себя до мяса и умрет от другой инфекции. С ужасом я смотрел, оставшись вечером в госпитале, как распухшие пальцы Барта тщетно пытаются избавить тело от жуткой муки непрерывными конвульсивными движениями. Теперь все его тело было пунцовым. Уже глядя в папино лицо, можно было сказать, что положение сверхсерьезно. Руки Барта связали, чтобы он не мог чесаться. Тогда его глаза стали вылезать из орбит, и казалось, что это два огромные красные яйца. Губы Барта распухли так, что стали на три дюйма шире обычного.

После того как Альбине стало намного лучше и она почти что пришла в себя, она пожелала выйти на палубу и подышать свежим воздухом. В ее маленькой каюте, где все это время толпились пять или даже шесть человек, дышать уже было действительно нечем. И если отказать ей в таком естественном желании было невозможно, то и отпустить ее одну мы тоже не могли. А вдруг Кутузов захочет довести свое черное дело до конца?

— Так вместе ж пойдем, я сразу возьму и унесу, — предложила Лидка.

Я не мог поверить, что бывает такая жуткая аллергия.

Поэтому в качестве охраны на прогулку вместе с Альбиной отправился Сеня.

Танька обрадовалась: так выглядело надежней.

— Ах! — кричала мама, в ужасе глядя на Барта и вцепившись в папину руку.

— А сама-то ты к нему ходила? — спросила Танька сестру.

Сначала он незаметно следовал за ней вдоль борта палубы, а когда она уселась в шезлонг, забрался в капитанскую рубку и стал присматривать за ней оттуда.

Прошло еще два дня — никакого улучшения. Свой десятый день рождения Барт встретил, бредя на больничной койке; путешествие в Диснейленд отменили, а поездку в Южную Каролину отложили до следующего года.

— Когда еще было… — отмахнулась Лидка. — Когда мать Сашку рожала, в то лето. А потом она из роддома пришла, ей Нюрка сказала, что я к Пауку ходила, она меня выдрала, — напомнила Лидка. — Я теперь этим не занимаюсь. Я теперь замуж выходить буду, — с важностью добавила она.

Все вокруг вроде бы было спокойно. Альбина тихо сидела в шезлонге и смотрела на звезды. Потом она закрыла глаза и вроде бы даже уснула.

— Посмотри, — сказал как-то папа с надеждой в усталом лице, — опухоль уменьшается.



Таня кивнула, но без сочувствия. Она была занята своими мыслями: времени-то почти не оставалось, назавтра было шестое, а Лидка выходила с двух, а вечером надо было братьев забирать, и вдвоем отлучиться им было невозможно. Идти же одной Танька боялась, хотя и знала куда.

Аллергия прошла. Я думал, что теперь Барт начнет поправляться. Но я ошибался. Потому что у Барта оказалась реакция на любой антибиотик, который к нему применяли. Нога его распухла еще сильнее.

Нам же всем было отнюдь не до сна. Мы снова собрались в Борькиной королевской каюте на большой семейный совет. Сначала пытали отца — чего это он там такого наговорил кому-то по телефону, что, услышав это, Альбина с горя решила напиться, и ей это чуть было не стоило жизни.

— О, что нам делать, что нам делать теперь?! — плакала мама так сильно, что я стал опасаться за ее здоровье.

Пошли они седьмого, перед вечером. Жил Шурик Паук во втором этаже зеленого барака с матерью и с бабкой. Был он молодой парень, но порченый. Одна нога у него росла криво и была короче другой. Он и в армии не служил, и не работал толком. Был голубятником. В своем сарае с большой голубятней наверху он и проводил все время, ночевал там даже зимой, укрывшись тулупом и старым ковром. Он не пил, не курил. Говорили, что деньги на машину копит. И еще известно было, что он портит девочек. Сам он, смеясь редкозубым ртом, говорил, что ни одна девчонка из бараков от него не ушла. Взрослые девки дела с ним не имели.

— С кем ты разговаривал сегодня по телефону и о чем? — спросила я. — Твой послеобеденный разговор слышали Соламатина и Альбина. И что такого ты кому-то там сказал, что после этих твоих слов Альбина резко переменилась в лице и убежала с палубы.

— Мы делаем все, что можем, — только и мог ответить папа.

Когда сестры Колывановы пришли к нему, он был сильно озабочен, усаживал в клетку полуживую птицу.

В свете последних событий этот телефонный разговор не имел уже такого особого значения. Ну звонил кто-то отцу по телефону, ну разговаривал он с кем-то, ну расстроилась Альбина Александровна. Но разве могло это идти хоть в какое-то сравнение с тем, что ее пытались отравить?

— Боже мой, — пробормотал Барт в забытьи, — ты спас меня?

— Вишь, заклевал мне голубку хорошую. Затоптал всю, злой такой турман, — пожаловался он девочкам, которые вошли и сели у двери на один шаткий стул.

Конечно же, нет. Но мы все настолько растерялись, что просто не знали, что делать и за какую соломинку хвататься.

Слезы побежали по моему лицу и капали на рубашку, как дождь.

Он возился с птицей минут десять, мазал ей поклеванную шейку, дул на розовую головку. Потом закрыл клетку и обернулся к ним.

У нас у всех просто почва из-под ног уходила.

— Бог не спас тебя, — сказал папа.

— Лид, а Танька-то твоя дылда какая, я думал, маленькая, — заметил он.

— Ну так что? — поторопила я отца. Однако отец не торопился с ответом. — Я сегодня много говорил по телефону, — ответил он, — и не знаю, о каком разговоре идет речь.

Он преклонил колена у постели Барта и молился. Он держал в руке маленькую ручонку Барта. Мама в это время спала на кушетке, поставленной для нее в палате. Она не знала, принимая таблетки, которые дал ей папа, что они не от головной боли, а снотворное. Она была так расстроена, что не заметила разницы.

— О разговоре на английском языке. И не надо нам рассказывать, чтоб ты целый день говорил с Америкой, даже если так оно и было. Альбину взволновал какой-то конкретный разговор. Какой и с кем? С кем ты разговаривал после обеда, когда находился на палубе?

— Она меня на три года моложе, а вот на столько выше, — объяснила Лидка положение вещей. И правда, хотя Лидке уже исполнилось шестнадцать, она была небольшого роста, и Танька в этом году ее сильно переросла. Зато Лидка была просторная, с мясом, как говорила их бабушка, а Танька сухая как саранча.

Папа прикоснулся ко мне:

Отец сделал глубокомысленное лицо, пошевелил бровями, похмурился и наконец вспомнил.

— Че, тебе тридцать четыре рубля надо? — спросил он у Таньки.

— Иди домой и поспи, сын. Ты уже сделал много для своего брата.

— Кажется, мне звонил профессор Хансен из Йельского университета, и мы обсуждали с ним план предстоящего выступления на международном симпозиуме в Давосе.

— Тридцать два можно, — ответила Танька, вспомнив про два рубля серебром.

Я медленно поднялся и пошел к двери. Ноги не слушались меня. Бросив последний взгляд на Барта, я увидел, как он без устали ерзает, а папа в это время устало присел возле мамы на кушетку.

— Чтой-то холодно сегодня, — озабоченно вдруг сказал Паук и пошевелил задумчиво в кармане брюк. — А ты иди, иди, — обратился он к Лидке.

— Ну хорошо, — согласилась я, — поговорили вы о Давосе, обсудили план вашего с Хансеном предстоящего выступления. Но вряд ли это могло так уж сильно расстроить Альбину Александровну. Подумаешь, симпозиум в Давосе... Впрочем, может быть, она тоже планировала поехать на этот симпозиум. Не было такого?

На следующий день маме надо было идти в балетный класс, а потом она побежала в госпиталь.

— А деньги-то? — спросила Лидка.

— Чего «такого»? — огрызнулся отец.

— Жизнь идет, — сказала она, уходя. — Тебе надо учиться, Джори. Позабудь про проблемы Барта, если можешь, и позанимайся музыкой.

— А принесешь когда? — поинтересовался он.

— Да уж такого. Вы случайно не говорили с Хансеном о том, кто, помимо тебя, поедет в этот самый Давос. Может, Альбина Александровна тоже туда собиралась и узнала, что ты ее с собой не берешь? Ты не говорил, кого планируешь взять с собой в Давос.

Как только она вышла, меня осенило. Эппл! Барт говорил об Эппле, о своем огромном щенке. Щенок-пони, как он называл его.

— Пятнадцатого принесу, в получку, — пообещала Лидка.

Отец подошел к барному столику и налил себе полный стакан минеральной воды.

Я кинулся к телефону:

— Ну ладно. А пока не принесешь, пусть она ко мне ходит, — он засмеялся, — процент платить.

— Как там Барт? — спросил я у папы.

— Я что президент страны или Академии наук, чтобы брать с собой, кого хочу? Университет, помимо меня, собирался послать на симпозиум еще одного специалиста из нашей научной группы, но к решению этого вопроса я не имею никакого отношения.

Он вынул из кармана целый пук мелких денег и отсчитал тридцать два рубля трешками и рублевками. Лидка не постеснялась, пересчитала.

— Плохо. Джори, я не знаю, как об этом сообщить твоей маме, но специалисты хотят ампутировать ногу Барта, пока инфекция не проникла дальше в организм. Я не хочу идти на эту меру — но и рисковать жизнью Барта тоже нельзя.

— Так, значит, разговора о том, кто поедет в Давос, не было?

— Иди себе, иди, — велел ей Паук, и она тихонько выскользнула в дверь.

Отец отрицательно покачал головой.

— Не позволяй им ампутировать ему ногу! — почти закричал я. — Передай Барту и удостоверься, что он понял — я позабочусь об Эппле! Пожалуйста, оставь ногу Барту.

Танька с облегчением вздохнула: набрала она денег на свое дело, набрала…

— Ну хорошо. Значит, Альбину огорчило что-то другое. Но что? — Я уставилась отцу прямо в глаза.

Ведь ясно, как день, что после ампутации Барт совсем замкнется в себе и помешается.

Шурик еще пошевелил в кармане:

Но тот низко опустил голову и шумно вздохнул.

— Джори, твой брат лежит без признаков сознания и отказывается разговаривать. Он совсем не старается выздороветь. Мне кажется, он хочет умереть. Мы не можем давать ему антибиотики, и температура у него повышается. Но что-то мы должны сделать, чтобы сбить эту температуру.

— Ну что, посмотреть-то на него хочешь?

— Господи, когда же наконец все это кончится? — вместо ответа спросил он. — Когда же закончится весь этот ужас?

— Нет, — улыбнулась простодушно Танька, — мне бы поскорее.

Впервые я проголосовал на дороге. Очень милая женщина подвезла меня, и я что было силы побежал к дому соседей. Если Барт узнает, что с Эпплом все в порядке, он выздоровеет. Он просто наказывает сам себя, так же, как когда-то он, разбив что-то, бил кулаками о дерево. Я утирал слезы на бегу, осознав, что мой младший брат для меня гораздо большее, чем я думал раньше. Дурачок, который просто не рад самому себе. Вечно играет в кого-то, представляется, рассказывает взрослые истории, чтобы произвести впечатление. Папа давно предупредил меня: «Делай вид, что веришь в его игры, Джори». Но, может быть, мы все слишком верили, что это игры.

Тут я с ним была полностью солидарна. Действительно очень хотелось, чтобы все это наконец закончилось. Скорее бы уж добраться до Москвы, сойти на берег и убежать от этой злосчастной «Пирамиды» куда подальше и без оглядки.

— Ну ладно, — не обиделся Паук, — сядь тогда на лестницу, вон туда, — он указал ей на третью перекладину приставленной к лазу на голубятню грубо сбитой лестницы. — Да валенки надень, надень, замерзнешь, — разрешил он, когда увидел, как она стягивает из-под пальто кое-какую одежку и протягивает через нее голые цыплячьи ноги…

Однако, к большому нашему огорчению, Борькин секьюрити Климов сообщил нам, что убежать мы скорее всего никуда не сможем.

Я удивился, увидев Эппла в сарае, привязанным к столбу, глубоко врытому в землю. Поодаль стояла миска с едой. Достать до нее Эппл никак не мог. Его жалобные глаза, его свалявшаяся шерсть рассказали мне историю его голода. Кто же над ним так издевается? Земля вокруг была разрыта его мощными когтями. Подросший щенок, он пытался устроить подкоп, но тщетно. Теперь он обессиленно лежал и тяжело дышал. Дверь сарая была наглухо закрыта.

В тот учебный год, год слияния мужских и женских школ, зацветали даже сухие веники: сразу у двух учительниц сбежали мужья к каким-то, само собой, молоденьким сучкам, новый литератор Денискин влюбился в практикантку Тонечку и скоропалительно женился, незамужняя учительница рисования, которая ходила с большим животом последние десять лет, вдруг ушла в декрет, и даже Анна Фоминична, под насмешливыми взглядами всего педагогического состава, тяжело кокетничала с овдовевшим математиком. Дежурные выметали из классов бессчетные записочки, а одной девятикласснице из очень приличной семьи сделали аборт в роддоме как раз имени Крупской, за что Анну Фоминичну вызывали в роно и сильно прикладывали. Было еще много всяких тайных любовных вещей, про которые никто не знал.

— Все в порядке, мальчик, — пытался подбодрить я его, давая ему чистую воду.

В школе готовился большой вечер, посвященный Восьмому марта, и Колыванова тот день прогуляла.

Он начал лакать с такой ненасытной жадностью, что мне пришлось отнять ее снова на время. Я мало знал, как лечить собак. Но знал, что собаки, как и люди, после долгой жажды должны пить понемногу. Потом я отвязал его. Пошел к его полке с запасами и выбрал самое, по моему мнению, лакомое из длинного ряда банок. Эппл голодал среди собачьего изобилия. Я смог нащупать все ребра, когда погладил его. А шерсть его была когда-то такой пушистой и красивой!

Когда он поел и напился, я причесал его шерсть и распутал клочья. Потом уселся на грязный пол и положил его громадную голову себе на колени.

Она ушла из дому утром, как обычно, но захватила с собой материнскую кошелку. Еще не было девяти часов, а она уже стояла у закрытого цветочного магазина, который открылся в одиннадцать. Она не напрасно пришла так рано: через час за ней стояло уже человек двадцать, а к открытию очередь выстроилась чуть ли не до Елисеевского.

— Барт скоро придет, Эппл. И придет на своих ногах, обещаю тебе. Не знаю, кто так зло пошутил над тобой, но я доищусь.

Она сразу рванулась к кассе и опять была первая. Цветы, которые она облюбовала заранее, как она теперь узнала, назывались цикламены, и были они трех сортов — белые, розовые и пронзительно-малиновые. Малиновые она и выбрала, хотя и не без колебания: розовые и белые ей тоже нравились.

Меня беспокоила как раз мысль о том, что искать нет надобности: тот самый человек, который больше всего любил Эппла, и мог быть его мучителем. Именно у Барта была такая дикая логика. Если Эппл так страдал в его отсутствие, то он будет в десять раз больше рад, когда Барт придет. Неужели Барт так жесток?

Та же самая продавщица, которая советовала давешнему старику гортензии, красиво завернула корзину и помогла засунуть ее в кошелку.

На улице стояла прекрасная погода. Приближаясь к особняку, я услышал приглушенные голоса двух людей. Это были та старуха в черном и ее безобразный дворецкий. Оба сидели в прохладном паттио, затененном пальмами в цветных кадушках и папоротниками в каменных урнах.

Было начало двенадцатого, и она поехала на двух троллейбусах на дом к Евгении Алексеевне. Она поднялась на последний этаж, а потом еще на полпролета выше, к самому чердаку, и села там. Она знала, что ждать ей предстоит долго. Неудобство заключалось в том, что Евгения Алексеевна жила на седьмом этаже, а Таня забралась выше десятого, и по неопределенному стуку лифта невозможно было догадаться, где именно он остановился. Всякий раз, когда хлопала дверь, она спускалась на три этажа ниже посмотреть через проволочную сетку на седьмой, не идет ли Евгения Алексеевна.

— Джон, я чувствую, что должна пойти и проверить еще раз щенка Барта. Он так обрадовался мне утром; я не поняла, отчего же он такой голодный. Почему он должен быть привязан на цепь? В такой прекрасный день можно дать собаке порезвиться.

К обеденному времени, она видела, вернулась Регина со своей прогулочной теткой. Несколько раз приезжали какие-то дети и старые люди, но в другие квартиры. Хотелось есть, пить, спать, потом немного заболел зуб справа, но сам собой и прошел. Таня стала беспокоиться, не завяли ли цветы в корзине, она распустила сверху бумагу, но там, под бумагой, цветы были свежими и великолепными, только показались ей совсем темными, и она пожалела, что не купила белые.

— Мадам, сегодня день вовсе не прекрасный, — проговорил очень злобно выглядевший дворецкий. Он вытянул ноги в шезлонге и посасывал пиво. — Вы одеты в черное, не удивительно, что вам жарко.

Потом дочку Регину снова повели на прогулку, а вскоре начало темнеть в окнах на лестничной клетке. Опять хлопнула дверь на седьмом этаже: это была серая папаха. Колыванова просидела еще минут сорок, прикидывая, что пора бы уже появиться Евгении Алексеевне. Она никогда не оставалась на школьных вечерах до самого конца, как другие учителя.

— Меня не интересует твое мнение о том, как я одета. Меня интересует, почему Эппла держат на цепи.

«Пора», — решила Колыванова, вытащила из кошелки завернутую в бумагу корзину и, прижимая к животу, снесла к дверям и поставила на самую середину коврика. Потом она снова поднялась в свое убежище. Но ждать пришлось уже недолго, минут через пять приехала Евгения Алексеевна, и Колыванова видела сверху ее рыжих лисиц и маленькую вязаную шапочку с витым шнуром. Она даже услышала приглушенный звонок, щелканье замка и недовольный мужской голос.

— Потому что собака может убежать искать своего молодого хозяина, — саркастически заметил Джон. — Я полагаю, вы об этом не подумали.

Теперь Таня заторопилась, бегом побежала к метро. В метро было светло и ярко, и все женщины несли веточки мимозы. Она представила себе корзину с богатыми бархатными цикламенами, с блестящими плотными листьями и впервые в жизни испытала гордость богатства и презрение к бедности — к жиденьким желтым шарикам с противным запахом, И еще было невыразимое чувство соучастия в прекрасной гармонии мира, которой она послужила: Евгении Алексеевне шли цикламены точно так же, как вся ее красивая одежда, как гранитные шары у ее подъезда, как усатый красавец, который встречал ее теперь в метро чуть ли не каждый день.

— И все же он выглядит слишком грустным и слишком истощенным. Надо его проведать.

По-видимому, относительно молодого усача у генерала Лукина были совершенно другие соображения. Во всяком случае, когда он, взбешенный и мрачный, открыл жене дверь, он собирался спросить ее, где именно она шлялась, объявив, что задержится на школьном вечере. Он заехал за ней в школу в половине пятого, поскольку ему принесли два билета на торжественный концерт в Большой театр. Но в школе ее уже не было. Она сказалась там больной и давно уехала. Вот именно куда же она уехала и хотел знать генерал Лукин, который сердцем ревнивца давно уже чувствовал дыхание измены.

— Мадам, лучше бы вы были озабочены судьбой внука, который вот-вот потеряет ногу!

Жена его вошла с растерянной улыбкой и с корзиной цветов:

Она уже почти встала с кресла, но при этих словах вновь опустилась на подушки.

— Представь, Семен, на коврике у двери корзина с цветами…

— О Боже! Ему хуже? Ты услышал разговор Эммы с Мартой?

Я вздохнул: действительно, Эмма любила посплетничать, хотя ее просили держать язык за зубами. Я не думаю, чтобы она сказала что-то секретное. Мне она никаких секретов не рассказывала. А у мамы вечно не было на них времени.

Но она не успела договорить, поскольку муж ее Лукин совершенно бабьим размашистым жестом закатил ей крутую оплеуху. Всей своей прежней гордой жизнью была она к этому не готова, не удержалась на ногах и упала, ударившись бровью об угол подзеркальника. Корзина тоже упала.

— Конечно, слышал. Эти двое сплетниц каждый день перемывают хозяевам косточки. Хотя, если верить Эмме, доктор и его жена — просто ангелы.

Он кинулся поднимать жену, но она отвела его руку и пошла, сбросив на пол лисью жакетку, сказав ему через плечо единственное слово: «Пеньки!»

— Джон, что Марта узнала о Барте? Расскажи мне!

Это было то самое слово, которое она изредка обрушивала на него как топор, и название милой вятской деревушки, откуда он был родом, мгновенно обращало его в ничтожество, в подпаска, в деревенщину. Он почувствовал боль и стыд такие же острые, как недавний гнев. Раскаяние и неожиданная уверенность в невиновности, даже какой-то горделивой невиновности, его жены охватили его.

— Кажется, мадам, мальчишка всадил себе в колено ржавый гвоздь, и теперь у него газовая гангрена. Такая гангрена, при которой нужно ампутировать конечность, или больной умрет.

Она защелкнула дверь ванной. Он стоял в коридоре и, прижавшись щекой к двери, твердил едва не со слезами: «Женечка, Женечка, прости!» А Женечка, зажимая мокрым полотенцем кровоточащую ранку, морщилась от боли и злорадно, по-детски, твердила про себя: «И буду, и буду, и всегда буду!»

Я внимательно наблюдал за их выражениями лиц: старуха была страшно расстроена, а старик — равнодушен, если не сказать — доволен достигнутым эффектом.

Корзина с цикламенами лежала на полу в прихожей, и никак нельзя было сказать, чтобы она доставила Евгении Алексеевне большую радость…

— Ты лжешь! — вскричала она, вскакивая. — Джон, ты обманываешь меня, чтобы помучить. Я уверена, что Барт поправится. Его отец найдет способ спасти мальчика. Я уверена. Он должен… — и она разрыдалась.

Зато радость была у Колывановой: неслась она в сторону дома так поспешно, потому что Паук велел приходить ей каждый день на отработку, и она, девочка послушная, и не думала отлынивать. Подойдя к сараю, она обнаружила, что дверь открыта, а Паука нет.