— Не обижу. Только ты какой-нибудь благовидный предлог придумай… Подойди, например, к нему и привяжись: «Ты чего мне вчера на пиджак плюнул? Дрянь ты октябристская!» Можешь толкнуть его даже.
— А ежели он не обидится?
— Ну, как не обидится. Обидится. А потом, значит, ты сделай так…
* * *
Долго в кабинете слышался шепот издателя и гудящий бас Карнаухого.
Провожая его, издатель сделал страшное лицо и сказал:
— Только ради Создателя — чтобы ни редактор, ни сотрудники ничего не знали… Они меня съедят.
— Эге!
Когда Карнаухий вышел на улицу, к нему подскочил веселый, сытый газетчик и крикнул:
— Грандиозный скандал! Исключение депутата Карнаухого на пять заседаний!!
Карнаухий улыбнулся и добродушно проворчал:
— Тоже кормитесь, черти?!
Октябрист Чикалкин
К октябристу Чикалкину явился околоточный надзиратель и объявил, что предполагавшееся им, Чикалкиным, собрание в городе Битюги с целью сообщения избирателям результатов деятельности его, Чикалкина, в Думе — не может быть разрешено.
— Почему? — спросил изумленный Чикалкин.
— Потому. Неразрешенные собрания воспрещаются!
— Так вы бы и разрешили!
Околоточный снисходительно усмехнулся:
— Как же это можно: разрешить неразрешенное собрание. Это противозаконно.
— Нo ведь, если вы разрешите, оно уже перестанет быть неразрешенным, — сказал, подумавши немного, Чикалкин.
— Так-то оно так, — ответил околоточный, еще раз усмехнувшись бестолковости Чикалкина. — Да как же его разрешить, если оно пока что — неразрешенное? Посудите сами.
— Хорошо, — сказал зловеще спокойным тоном Чикалкин. — Мы внесем об этом в Думе запрос.
— Распишитесь, что приняли к сведению, — хладнокровно кивнул головой околоточный.
Когда октябрист Чикалкин остался один, он долго, взволнованный и возмущенный до глубины души, шагал по комнате…
— Вы у меня узнаете, как не разрешать! Ладно!! Запрос надо формулировать так: известно ли… И тому подобное, что администрация города Битюга своими не закономер… Чикалкин вздохнул и потер бритую щеку.
— Гм. Резковато. За версту кадетом несет… Может, так: известно ли и тому подобное, что ошибочные действия администр… А что такое ошибочные? Ошибка — не вина. Тот не ошибается, кто ничего не делает. Да что ж я в самом деле, дурак… Запрос! За-прос! Не буду же я его один вносить. А фракция — вдруг скажет: несвоевременно! Ну, конечно, скажет… Такие штуки всегда несвоевременны. Запрос! Эх, Чикалка! Тебе, брат, нужно просто министру пожаловаться, а ты… Право! Напишу министру этакое официальное письмецо…
Октябрист Чикалкин сел за стол.
— Ваше высокопревосходительство! Сим довожу до вашего сведения, что произвол властей…
Перо Чикалкина застыло в воздухе. В столовой гулко пробило два часа.
— …что произвол властей…
В столовой гулко пробило половину третьего.
— …что произвол властей, которые…
Рука онемела. В столовой гулко пробило пять.
— …что произвол властей, которые…
Стало смеркаться.
— Которые… произвол, котор…
И вдруг Чикалкину ударило в голову:
— А что, если…
Он схватил начатое письмо и изорвал его в клочья.
— Положим… Не может быть!.. А вдруг!
Октябрист Чикалкин долго ходил по комнате и наконец, всплеснув руками, сказал:
— Ну, конечно! Просто нужно поехать к исправнику и спросить о причине неразрешения. В крайнем случае — припугнуть.
Чикалкин оделся и вышел на улицу.
— Извозчик! К исправнику! Знаешь?
— Господи! — с суеверным ужасом сказал извозчик, — да как же не знать-то! Еще позавчерась оны меня обстраховали за езду. Такого, можно сказать, человека, да не знать! Скажут такое.
— Что же он — строгий? — спросил Чикалкин, усаживаясь в пролетку.
— Он-то? Страсть. Он, ваше высокоблагородие, будем прямо говорить — строгий человек. И-и! Порох! Чиновник мне один анадысь сказывал… Ему — слово, а он сейчас ножками туп-туп да голосом: в Сибирь, говорит, вас всех!! Начальство не уважаете!!
— Что ж он — всех так? — дрогнувшим голосом спросил Чикалкин.
— Да уж такие господа… Строгие. Если что — не помилуют.
Октябрист Чикалкин помолчал.
— Ты меня куда везешь-то? — неожиданно спросил он извозчика.
— Дык сказывали — к господину исправнику…
— Дык сказывали! — передразнил его Чикалкин. — А ты слушай ухом, а не брюхом. Кто тебе сказывал? Я тебе, дураку, говорю — вези меня в полицейское управление, а ты к самому исправнику!.. Мало штрафуют вас, чертей. Заворачивай!
— Да, брат, — заговорил Чикалкин, немного успокоившись. — В полицейское управление мне надо. Хе-хе! Чудаки эти извозчики… ему говоришь туда, а он тебя везет сюда. Так-то, брат. А мне в полицейское управление и надо-то было. Собрание, вишь ты, мне не разрешили. Да как же! Я им такое неразрешение покажу! Сейчас же проберу их хорошенько, выясню, как и что. Попляшут они у меня! Это уж такая у нас полиция — ей бы только придраться. Уже… приехали?.. Что так скоро?
— Старался, как лучше.
— Могу я видеть пристава? — спросил Чикалкин, входя. — То есть… господина пристава… можно видеть?
— Пожалуйте.
— Что нужно? — поднялся навстречу Чикалкину грузный мужчина с сердитым лицом и длинными рыжими усами.
— Я хотел бы этого… спросить вас… Могу ли я здесь получить значок для моей собачки на предмет уплаты городского налога?
— Э, черт! — отрывисто вскричал пристав. — Шляются тут по пустякам! В городской управе нужно получать, а не здесь. Герасимов, дубина стоеросовая! Проводи.
Невозможное
Учитель истории Максим Иванович Тачкин сидел, склонив голову к журналу, и тихо зловеще перелистывал его.
— Вызовем мы… ну, хотя бы… Синюхина Николая! Синюхин Николай побледнел, потупил голову, приблизился к кафедре и открыл судорожно искривлённый рот.
— Ну-с? — поощрил его Тачкин.
— Я урока не знаю… — смотря в окно, испуганно заявил Синюхин.
— Да? — наружно удивился Тачкин. — Почему? Не можешь ли ты мне объяснить?..
Синюхину Николаю нужно было объяснить, что система «от сих до сих» и «повторить то, что было задано в прошлую среду» — настолько сухая система, что она никак не могла заинтересовать Синюхина.
Но Синюхин не хотел откровенничать с учителем.
— У меня голова болела… мама захворала… в аптеку бегал…
— Ой-ой-ой, — засмеялся Тачкин. — Как много! А по-ставлю-ка тебе, Синюхин Николай, единицу. А?
Он посмотрел внимательно в лицо ученику Синюхину и, заметив на нём довольно определённое, лишенное двусмысленности, выражение, — отвернулся и задумался…
«Воображаю, как он сейчас ненавидит меня. Воображаю, что бы он сделал со мной, если бы я был на его месте, а он — на моём».
Держа под мышкой журнал, в класс вошел ученик Николай Синюхин и, вспрыгнув на кафедру, обвёл внимательным взором учителей, сидевших с бледными испуганными лицами на ученических партах.
Ученик Николай Синюхин опустился на стул, развернул журнал и, помедлив одну зловещую минуту, оглядел ряд сидящих лиц в вицмундирах с блестящими пуговицами…
— Ну-с, — сказал он. — Кого же мы вызовем?.. Разве Ихментьева Василия?..
Учитель географии Василий Павлович Ихментьев съежился, обдернул вицмундир и робко приблизился к кафедре.
— Ихментьев Василий? — спросил ученик Синюхин, оглядывая учителя. — Гм… Должен сказать вам, Ихментьев Василий, что ваше поведение и успехи меня не радуют!
— Почему же? — оторопев, спросил учитель. — Почему же, Николай Степаныч? Кажется, я стараюсь…
— Да? — иронически улыбнулся Синюхин. — Стараетесь? Я бы этого не сказал… Видите ли, господин Ихментьев… Я человек не мелочный и не придерусь к вам из-за того, что у вас вон сейчас оторвана одна пуговица вицмундира и рукав измазан мелом… Это пустяк, к науке не имеющий отношения, и мне до сих пор стыдно за то время, когда за подобные пустяки виновные наказывались уменьшением отметки в поведении. Нет! Не то я хочу сказать, Ихментьев Василий… А позвольте спросить вас… Как вы преподаете? Как вам не стыдно? Ведь вы получаете деньги не за то, чтобы дуться по ночам в винт, пить водку и потом являться на уроки в таком настроении, при котором никакая география вам и в голову нейдёт…
— Я не буду… — тихо пролепетал учитель. — Это… не я… Я не виноват… Это Тачкин Максим приглашал меня к себе на винт… Я и не хотел… а это он всё.
Синюхин сердито хлопнул своей крохотной ладонью по кафедре.
— Имейте в виду, господин Ихментьев, что я шпионства, предательства и доносов на ваших товарищей не допущу! Я не буду этого поощрять, как поощряли это в своё время вы. Стыдно-с! Ступайте на свое место и поразмыслите-ка хорошенько о вашем поступке. Тачкин Максим!
— Здесь! — робко сказал Максим Иваныч.
— Я знаю, что здесь. Подойдите-ка ближе… Вот так. Сейчас один из ваших недостойных товарищей насплетничал на вас, будто бы вы подбивали его играть в карты. Может быть, это и было так, но оно, в сущности, меня не касается. Я не хочу мешаться в вашу частную жизнь и вводить для этого какой-то нелепый внешкольный надзор за учителями — я стою выше этого! Но должен вам заявить, что ваше отношение к делу — ниже всякой критики!
— Почему же, Николай Степаныч? — опустил голову учитель Тачкин. — Кажется, уроки я посещаю аккуратно.
— Да чёрт ли мне в этой вашей аккуратности! — нервно вскричал Синюхин Николай. — Я говорю об общем отношении к делу. Ваша сухость, ваш формализм убивают у учеников всякий интерес к науке. Стыдитесь! У вас такой интересный, увлекательный предмет — что вы из него сделали? История народов преподаётся вами как какое-то расписание поездов. А почему? Потому, что вы не учитель, а сапожник! Ни дела вашего вы не любите, ни учеников. И будьте уверены — они народ чуткий и платят вам тем же… Ну, скажите… что вы задали классу на завтра?
— От сих — до сих, — прошептал Тачкин.
— Да, я знаю, что от сих до сих! А что именно?
— Я не… помню.
Лицо Синюхина Николая сделалось суровым, нахмуренным. Он сердито вскочил, стал на цыпочки, дотянулся до уха учителя и, нагнув его голову, потащил за ухо в угол.
— Безобразие! — кричал он. — Люди в футлярах! Формалисты! Сухари! Себя засушили и других сушите! Вот станьте-ка здесь в углу на колени — может быть, это отрезвит немного вашу пустую голову… А завтра пришлите ваших родителей — я поговорю с ними!
Стоя на коленях и уткнув голову в угол, учитель истории Максим Иванович Тачкин горько плакал…
«Если единица, — думал он про себя, — застрелюсь!»
Тачкин улыбнулся себе в усы, поднял от журнала голову и сказал, обращаясь к угнетенному единицей, растерянному Синюхину Николаю.
— Так-то, брат Синюхин. Поставил я тебе единицу. А если моё поведение тебе почему-либо не нравится — можешь и ты мне поставить где-нибудь единицу.
Класс засмеялся удачной шутке. Учитель поднял голову и устало сказал:
— Молчать! На следующий урок — повторите то, что было задано в прошлую среду.
Где-то ликующе прозвонил звонок…
Зверинец
— К вам можно? — повторил я через запертую дверь.
— Кто такой? — послышался изнутри сердитый старческий голос.
— Это я, Михаил Осипович, — пустите. Я вам ничего дурного не сделаю.
Дверь, защелкнутая на цепь, приотворилась, и на меня глянуло испуганное, злое лицо Меньшикова.
— Да ведь вы небось драться пришли? — недоверчиво прохрипел он.
— Чего же мне драться… У меня и палки нет.
— А вы, может, руками… а?
— Нет, руками я вас не буду… Право, пустите. Я так, поболтать пришел.
После долгого колебания Меньшиков снял цепь и впустил меня.
— Здравствуйте, коли пришли. Не забываете старика — хе-хе…
— Где вас забыть!
Он привел меня в большую холодную гостиную, с застоявшимся запахом деревянного масла, старой пыли и какой-то мяты…
Мы сели и долго молчали.
— Альбомик не желаете ли посмотреть? — придвинул он мне книгу в кожаном переплете, с оторванными застежками.
Я развернул альбом и наткнулся на портрет какого-то унылого человека.
— Кто это?
— Большой негодяй! Устраивал сходки разныя… Да — шалишь, — сообщил я кому следует… засадили его.
— Гм… А этот?
— Морской чиновник? Вор и растратчик. Я в одной статье такое про него написал, что вверх тормашками со службы полетел.
— Это вот, кажется, очень симпатичное лицо…
— Какое! Бомбист, совершеннейший бомбист! Школьным учителем был. Он, правда, бомб еще не метал, но мог бы метать. Ужасно казался мне подозрительным! В Якутской области теперь.
— А этот?
— Этот? Просто мерзавец. Вот тут еще есть — жид, зарезавший отца, поджигатель, два растлителя малолетних… а эти — так себе, просто негодяи.
Он закрыл альбом и, прищурившись, ласково сказал:
— Может, вы свою карточку дадите, а? Я бы вставил ее в альбомчик.
— Гм… после разве, когда-нибудь.
Он сидел со сложенными на животе руками, молча, с любопытством, поглядывая на меня.
Потом встал, оправил лампадку и, вытирая замаслившиеся руки о волосы, спросил скрипучим голосом:
— Небось бомбы все бросаете?
— Нет, не бросаю. Чего же мне их бросать…
— Нынче все бросают.
Узнавши, что я бомб не бросаю, он повеселел и, скорчив лицо в улыбке, хлопнул меня по колену:
— Так уж и быть!.. Показать разве вам мой зверинец?!
Я удивился.
— Зверинец? Разве вы так любите животных?
— Хе-хе… У меня особый зверинец… Совершенно особенный!
Взявши связку ключей, он подмигнул мне и повел через ряд пустынных холодных комнат, с тем же запахом.
— Вот мой зверинец, — сказал он, скаля беззубый рот в подобие приветливой улыбки и открывая ключом последнюю дверь.
В небольшой комнате сидели за столом и играли в «шестьдесят шесть» трое мужчин и одна женщина.
— Ну, как вы тут, ребята? — сказал Меньшиков, подозрительно осматривая всех и похлопывая по ноге откуда-то взявшимся арапником.
— «Раскаявшийся рабочий»! «Раскаявшийся рабочий»!! Ты опять пьян, мерзавец?! — закричал он вдруг, вглядываясь в лицо человека с красным носом и слезящимися глазами. — Ты чего смотрела, «Дама из общества»? А ты, «Осведомленное лицо с Кавказа», — шампурь тебе в глотку?! Дармоеды! Всех выгоню!!
Кавказец, в истасканном бешмете, встал и, почесав грязной рукой за ухом, хладнокровно сказал:
— Зачем кырчат? Ему водкам давал «Мужичок из деревни».
«Дама из общества» строила мне уже глазки и, подойдя бочком, спросила:
— Парле ву франсе?
— Пошла, пошла, старая грешница, — закричал на нее Меньшиков, грозя арапником.
Потом, видя, что я с удивлением смотрю на всю эту сцену, он мне объяснил.
— Это, видите ли, зверинец. Для статей держу этих дармоедов… Вдохновляют меня. Тут они не все… Некоторых гулять я отпустил. Здесь вы видите «Мужичка из деревни», «Раскаявшегося рабочего», «Осведомленное лицо с Кавказа» и «Даму из общества».
— Она в самом деле из общества? — спросил я, поглядывая на ее толстое накрашенное лицо.
— Да, я ее взял из общества спасения от разврата падших женщин. Дом она какой-то на Лиговке содержала. А это вот — «Мужичок из деревни». Пьяница, каналья, и, как напьется, колотит «Даму из общества».
— А «Осведомленное лицо с Кавказа»?
— У Макаева шашлык жарил. Я его к себе сманил. Правильный парень. Тараска! Что нужно жидам делать?
— Резать! — завизжало «Осведомленное лицо».
— Видите!.. Ты куда, мерзавец! Отдай им бумажник!
Он хватил арапником по руке «Раскаявшегося рабочего» и, отняв у него появившийся откуда-то мой бумажник, возвратил его мне.
— Вы с ним поосторожнее. Что ни увидит, негодяй, все сопрет. Часы целы ли?
«Дама из общества» тайком ущипнула меня за руку, а «Осведомленное лицо с Кавказа», заметив это, скрипнуло зубами и положило руку на рукоять кинжала.
— Пойдемте! — сказал я.
Меньшиков подмигнул мне и сказал:
— Роман тут у них… Но «Дама», кажется, флиртирует, кроме того, с «Мужиком из деревни». Впрочем, пойдемте. Воздух у них тут… действительно!
Мы вышли.
Я стал прощаться.
Провожая меня, Меньшиков лукаво подмигнул и сказал:
— А ведь давеча соврали-то, а? Хе-хе… Бомбочки-то ведь бросаете? Ну, сознайтесь!
Боясь сознаться, я поспешно вышел.
Путаница
Радостный трезвон праздничных колоколов — самая предательская вещь… Я не знал ни одного самого закоренелого злодея, который устоял бы против радостного перезвона праздничных колоколов… Были случаи, когда такого закоренелого злодея пытали, мучили, желая вырвать у него хотя бы словечко правды о его преступлении — он молчал, будто воды в рот набравши… Но стоило только радостно и празднично зазвонить над его ухом, как он вспоминал свою молодость, каялся, плакал и, рассказавши всю подноготную, обещался вести новую жизнь.
Иногда его даже и за язык никто не тянул — признаваться. Но стоило только потянуть за язык колокола — преступник без промедления вспоминал свою молодость и каялся во всем, разливаясь в три ручья.
Таково уж странное свойство праздничного перезвона.
* * *
Старый провокатор, носивший партийное прозвище — Волк, — сидел в своей большой неуютной комнате и тревожно прислушивался к радостному перезвону праздничных колоколов.
Он вспомнил свою молодость, мать, ведущую его, маленького, чистенького, в церковь, и этот перезвон — мучительно радостный и ожидательно-праздничный.
И когда он подумал о своем теперешнем поведении, о своем падении в пропасть предательства — сердце его сжалось и на глазах выступили слезы… А колокола радостно гудели:
— Бом-бом! Бом-бом!
— Нет! — простонал провокатор. — Больше я не могу!.. Сердце мое разрывается от раскаяния!.. Довольно грешить! Пойду и признаюсь во всем — пусть делают со мной, что хотят. Никогда не поздно раскаяться в своих грехах…
Он оделся и вышел из дому.
* * *
Идя по улице, Волк бормотал себе под нос:
— Пойду прямо в полицию и расскажу все на чистоту: как я выдавал революционерам ее тайны и как я, однажды стянул со стола полковника предписание об обыске у своего знакомого эсэра. Все выложу! Пусть сажает в тюрьму, пусть делает со мной, что хочет!..
— Бом-бом! Бом-бом! — радовались колокола. По мере приближения к дому полковника, шаги Волка все замедлялись и движения делались нерешительнее и нерешительнее.
Новое чувство зажигалось в груди старого Волка.
— Куда я иду? — думал он. — Разве мне сюда нужно идти каяться? Кому я делал тяжкий вред? Кого продавал? Товарищей! А они мне доверяли… Ха-ха! Туда и иди, старый Волк! Перед ними и кайся!
Взор его просветлел.
Он решительно повернулся и зашагал в обратную сторону, по направлению конспиративной квартиры товарища Кирилла.
— Приду и прямо скажу: так и так братцы! Грешник я великий, за деньги продавал вас — простите меня, или сделайте со мной, что хотите.
Он всхлипнул и вытер глаза носовым платком.
Ему самому было жаль себя. Вдали показались окна квартиры товарища Кирилла.
— Приду и скажу, — бормотал Волк. — Обманывал я вас!.. И полицию обманывал, и вас обманывал. Полицию даже больше.
Он замедлил шаг, остановился и задумался.
— Гм… Ведь, если я полицию больше обманывал, я перед нею и должен каяться… Ей я и должен признаться, что вел двойную игру. Она не виновата в том, что она полиция, — она исполняет свои обязанности. Бедненький полковник… Сидит теперь дома и думает: «Вот придет Волк, парочку сведений принесет». А я-то!
— Бом-бом! Бом-бом! — разливались колокола.
Волчьи глаза увлажнились слезами.
Он решительно повернул и пошел назад.
— …Сидит он и думает: «придет Волк, принесет парочку сведений». Хорошо у него, уютно. Лампа горит, на стенах картинки… Тепло. Это не то, что те, которые недавно влопались. Сидят по камерам и скрипят зубами. Поддедюлил вас Волк!
Он вздохнул.
— А ведь им теперь, поди, холодно, голодно, в камерах каменные полы. Они мне доверяли, думали — свой, а я… Эх, Волк! Глубока твоя вина перед ними и нет ей черты предела.
— Бом-бом! — ревели колокола. — Покайся, Волк! — Бом-бом!
Схватившись за голову, застонал несчастный и побежал к товарищу Кириллу.
— Все скажу! Руки их буду целовать, слезой изойду. Где моя молодость? Где моя честность?
* * *
К Кириллу Волк не зашел.
Долго стоял он на улице, раздираемый сомнениями и обуреваемый самыми противоположными чувствами. Ему смертельно хотелось покаяться, никогда так, как теперь, не жаждал он очищения, умиротворения мятущейся души своей, и долго стоял так Волк на распутье:
— Куда идти?
И не знал.
Мимо него быстро прошел человек, лицо которого показалось Волку знакомым. Отложив на минуту раскаяние, Волк подумал:
— Где я видел этого человека? Да, вспомнил! Это Мотя. Я его частенько встречал в полиции!
В Волке проснулись профессиональные привычки.
— Куда это он идет? Ба! Да ведь это подъезд товарища Кирилла!..Неужели….
Волк догнал Мотю и положил ему руку на плечо. Мотя обернулся, сконфузился и растерянно сказал:
— А, Волк! С праздником вас.
Но сейчас же он оправился, и его пронзительные глаза устремились на Волка.
— Вы… тоже сюда?
— Да, — сказал Волк, а про себя подумал: — Не думает ли он на меня донести, червяк поганый! Хорош бы я был перед Кириллом.
Он переступил с ноги на ногу и сказал:
— Видите ли, Мотя… Мне почему-то хочется быть с вами откровенным: я, в сущности, партийный работник, а в полицию хожу так себе… для пользы дела!
— Вот и прекрасно! — обрадовался Мотя. — Тогда и я буду откровенен: ведь я, признаться, проделываю то же самое!
Но в глазах Моти Волк заметил странно-блеснувший огонек, который слишком поспешно был потушен опустившимися веками.
— Эге! — подумал Волк и, рассмеявшись, дружески хлопнул Мотю по плечу.
— К черту уловки и хитрости! Я вижу — вы парень ой-ой! какой. Ведь я насчет партийности-то подшутил над вами. Ну, какой я, к черту, партийный работник когда на-днях типографию провалил.
— Ха-ха! — закатился хохотом Мотя. — То-то! Сообразили.
Но смех его показался Волку фальшивым, а глаза опять блеснули и погасли.
— Господи! — подумал, растерявшись Волк. — Ничего я не разберу. Зачем бы ему являться к Кириллу, если он гласно работает на отделение? С другой стороны… Гм…
Мотя раздумывал тоже.
Так они долго стояли, в недоумении рассматривая друг друга.
— Пойди-ка, влезь в его душу, — думал растревоженный Волк. — Ну, времячко!
— Черт его знает, чем он, в сущности, дышит, — досадливо размышлял Мотя. — Ну, времена!
Постояв так с минуту, оба дружески улыбнулись друг другу, пожали руки и разошлись — Мотя наверх, по лестнице, а Волк на улицу.
Выйдя на воздух, Волк вздохнул и прислушался: колокола перестали звонить.
— Ага! — облегченно подумал Волк. — То-то и оно. А то — каяться!
Не размышляя больше, зашагал он к полковнику и вызвав его, сообщил, что Мотя очень подозрителен, что он шатается по конспиративным квартирам, и что за ним надо наблюсти.
А Мотя в это время сидел в квартире Кирилла и говорил, опасливо озираясь:
— Подозрителен ваш Волк… Шатается к полковнику и, вообще, не мешало бы за ним наблюсти!..
Около искусства
Труха
Это было самое веселое, оживленное место предпраздничного рынка… Лавчонка, маленькая, полутемная была битком набита покупателями, а на улице у входных дверей стоял бойкий, крикливый мальчишка и зазывал еще новую публику:
— Пожалуйте! — кричал он, раскрывая рот так, что углы губ касались концов его громадных ушей. — Эй! К нам пожалуйте! Очень даже прекрасные привидения, покойники, девочки на всякий рост, бесприютные собачки-с! Громадный выбор занесенных снегом странников, волки-с. Только у нас настоящие волки! Эй!
А в лавчонке крику было еще больше.
Приказчик, держа в правой руке за шиворот что-то длинное, одетое в белый саван, с деланным изумлением кричал:
— Это-с, по вашему, не привидение?! А что же это тогда, по вашему, такое, если не привидение? Который год торгуем — никогда не было, чтоб сумлевались! Вы, вероятно, ваша милость, не видели никогда настоящего привидения, потому такое и говорите!
— Да оно… не страшное! — робко возражал покупатель и косился на фигуру, беспомощно болтавшуюся в мужественной руке приказчика.
— Это не страшное? — изумлялся приказчик. — Да какие ж тогда страшные бывают?! Обратите внимание на их личико: мертвецкая бледность и глаза, как свечки. Вот эту кнопку только нажать… А голос! Извольте при слушаться!
Приказчик нажал рукой спину привидения. Оно заскрипело и, захлопав ртом, проревело:
— Ищи документы, раскрывающие тайну твоего рождения — на чердаке, в двойной крышке старого сундука!
Рот захлопнулся, глаза потухли и фигура безжизненно повисла в приказчичьих руках.
Покупатель призадумался.
— Ничего… Слова хорошие. Из них можно что-нибудь сделать… Гм… Тайна рождения… Заверните!
— Браку не надо ли? — спросил приказчик, заворачивая покупку.
— А что у вас за брак?
— Чиновник один. Раскаивался в ночь под Рождество, что выгнал больную жену с ребенком. А они как раз и пришли в эту ночь, под видом нищих.
— Ну?
— Ну, вот. А мальчишка наш лавочный, что орет сейчас у дверей, чтоб ему пусто было — вынул чиновника из коробки, да и отвертел ему голову. Согласитесь — не может же жена возвращаться к безголовому чиновнику. Целый набор испортил, негодяй. Возьмите. Дешево бы отдал…
— Да куда ж он мне?..
— Ну, можно что-нибудь такое… Жена могла бы держать корчму, пользующуюся дурной репутацией, а муж, тоскует по ней и приезжает в рождественскую ночь, желая сделать сюрприз. Его не узнают и убивают. И только после, по отрезанной голове, с которой ей дали поиграть — дочка узнает черты своего любимого папы. Прекрасный сюжет!
— Пожалуй! — сказал покупатель, раздумывая. — Я в провинцию пошлю, куда-нибудь. Там это любят. Только вы и голову не забудьте положить.
— Помилуйте-с — все здесь, в коробке. Прикажете сверху вьюги положить? Копеек на тридцать.
— Разве у вас теперь вьюга отдельно продается? — удивился покупатель.
— Да-с. Лучше комбинируется. Можно чиновника — и вьюгу, заблудившегося мальчика и — вьюгу. Почти что она везде идет.
— Тогда посыпьте чиновнику на двугривенный. Да мне отдельно дайте немножко. Можно просто стихотворение в прозе о вьюге сделать. Благодарю вас.
* * *
В лавку вошла дама в очках.
— Здравствуйте! Позвольте мне одного замерзающего мальчика. Поменьше только и похуже одетого.
— Не держим-с, — вздохнул приказчик. — Погоды нынче, как на зло, теплые, а товар скоропортящийся.
Дама растерянно посмотрела на приказчика.
— Тогда, может быть, найдется девочка на улице. прильнувшая к оконному стеклу, за которым елка?
— Продали-с. Была одна прильнувшая девочка, и ту для детского журнала взяли. Много не держим, — потому из моды выходит. Из новенького чего не пожелаете ли: палач, вешающий родного племянника, экспроприаторы, нападающие в рождественскую ночь на усадьбу, раскаявшийся губернатор. Много теперь идет.
— Что-нибудь с волками нет ли? — спросила дама.
— Пожалуйте-с: охотник в лесу и волки, испугавшиеся праздничного колокола; прохожий и волки; заброшенная усадьба и волки; тройка лошадей и волки. Прикажете завернуть?
— Дайте с заброшенной усадьбой. А старые преданные слуги у вас не продаются отдельно? Я бы взяла одного.
— Сделайте одолжение. Только я бы, мадам, посоветовал вам лучше слугу с тройкой взять. А волков отберете отдельно. Усадьба тоже у меня случайная осталась, — от экспроприаторов. Один покупатель экспроприаторов забрал, а усадьбу, на которую нападают, оставил. Совсем бы задаром.
* * *
Высокий, представительный беллетрист, обладатель известного имени и целой тучи забранных всюду авансов, стоял у прилавка и безнадежно оглядывал наваленных в беспорядке привидений, волков и экспроприаторов, которых сразу можно было узнать по зверским, размалеванным красным лицам и громадным пистолетам заткнутым за пояс.