Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, на юг, — ответил я и подумал, глядя на него с восхищенной завистью: «Тебе-то еще какая поправочка нужна, черт возьми!»

— А ты знаешь, почему я вызвал тебя? — вдруг спросил «батя».

И, словно отвечая, он улыбнулся мне страшной улыбкой, улыбкой контузии, вдруг скомкавшей его цветущие скулы, молниеносной улыбкой, которую надо смигивать в сторону, как слезу. Через улыбку прорвалась ночь какого-то боя, искаженный мрак, чудящееся везде ползучее убийство…

— Никак нет, — ответил Курилов.

«Ага, — подумалось мне со злорадным успокоением, — и ты, ты знаешь это!»

— Давай «языка», мы должны знать затеи фашистов.

Пришла наконец какая-то угрюмая супружеская пара, которую, судя по ее обиженному и измотанному виду, судьба бросала черт знает куда: то лавочниками в Воронеж, то в кассу Лебедянского кооператива, то в Москву на железную дорогу — и везде под разор, под сокращение… И били, ликуя, последние звонки, и зашарахались, махая платками, мамаши, чуть не сбитые с ног бешеными тележками носильщиков, — и вот уже скачет и гудит кругом дремучий лес вагонов, и вот уже ввинчиваемся в золотую пыльную пустоту…

До свиданья, Москва!

— Притащим, завтра же притащим, — запальчиво ответил Сергей, хотя ровным счетом не знал ни того, откуда он возьмет вражеского солдата или офицера, ни того, насколько осуществима вылазка в тыл врага. Он был проникнут только стремлением сделать все, что требует «батя». Подполковник взглянул на него исподлобья и сказал с упреком:

— Это как же завтра? Да вы, молодой человек, представляете, что значит притащить «языка»? Вы мне весь взвод загубите! Я с вас за каждого разведчика спрошу. Имейте в виду, за каждого и сполна. Это люди. Люди! Ясно вам? — подполковник нахмурился, прошелся из угла в угол, смерил Сергея тяжелым взглядом и приказал идти на передовую отыскивать удобный для нападения наших разведчиков вражеский блиндаж, предупредив, что надо действовать наверняка.

Мы с Григорием Иванычем привстали, смотрим через головы девиц в крутящееся под нами прощальное марево крыш. И вдруг вижу искоса, что Григорий Иваныч поймал глазами родинку под Женечкиной ресницей и растерялся и ворует ее — по-мальчишечьи, наскоро, боязливо ворует…

— Давай действуй. Потом еще помозгуем вместе, — уже совсем миролюбиво проводил его подполковник, но Сергея не оставляло чувство досады за то, что так бездумно он доставил огорчение человеку.

— Не стоит, Григорий Иваныч, — хочется мне сказать ему. — Там избалованные, непонятные тебе комнаты и тонкие запахи и слова, расстраивающие воображение, а ты совестливо думаешь, как бы урезать от этой поездки червонца полтора и послать в родимые места — перекрыть к зиме кельенку для старухи. Недоуменно и скучно ей будет, Григорий Иваныч, от избяной твоей простоты…

Мы мчимся над стоялой, зевающей тишиной дачных платформ и полустанков, мчимся в дичь, прохладу и темень бора и сеем везде бунт, грохот, пыль.

С неспокойным сердцем остался в землянке и командир полка. Сначала он с сожалением заключил, что напрасно доверил разведчиков наспех испеченному лейтенанту. Но, подумав, решил, что такой вывод слишком поспешный. Сам же толкал парня на грех. Давай «языка» и баста.

Барышни устали, садятся друг против друга за столиком и, поправляя растрепанные ветром прически, мельком, равнодушно оглядывают нас всех. Григорий Иваныч вдохновляется, лезет под лавку за чайником. Скоро Серпухов.

Григорий Иваныч стремительно нацеливается на барышнин эмалированный чайник.

«А еще батей тебя называют», — упрекнул себя подполковник, вспомнив подслушанный ненароком разговор солдат, в котором кто-то доказывал: «Это «батя» сказал, понятно?»

— Разрешите и вам… в вашего чудачка!

Женечка от неожиданности глядит на него вопросительно.

Подполковник перебирал в памяти имена солдат и командиров, таких же молодых, но уже павших смертью героев, и мысленно повторял: «Они сделали больше, чем могли. Они выстояли, когда это казалось невозможным».

— Пожалуйста…

На остановке шпоры и чайники стремглав звякают в коридор. Женечка перегибается из окна.

Только что отбитая атака вселяла веру в людей, в их неодолимую волю. И тут он опять вспомнил горячку Курилова, но теперь успокоительно заключил: «Ничего, Коломеец будет ему противовесом, холодильником». Подумав так, он огорчился, что никак не доходят руки заняться капитаном. Что-то тот отсиживается в блиндаже, ни разу еще не ходил на задание, да и толковых предложений насчет разведки от него не слышно. Поговорить бы надо с человеком, поправить.

— Не опоздайте! — кричит она вдогонку.

В это самое время герои раздумий подполковника были рядом и вели наблюдение за противником. Им приходилось не столько смотреть, сколько слушать, засекать огневые точки врага, чтобы разгадать систему расположения его подразделений.

Я боюсь посмотреть — не споткнулся ли там Григорий Иваныч от блаженства.

Мы выплываем в засерпуховские раздолья; там красное полымя луны и замглившаяся глубь, в которой тонут церковки, деревеньки, закатившаяся за туманы полевая сторона. За чаем Григорий Иваныч заговаривает с девицами смелее. Но я не верю преувеличенному вниманию Женечки, не верю ее доброй круглоглазой улыбке. Наверно, с тем же самым чувством она повязывает в Москве красный платочек на манифестацию или податливо-хохотливо кокетничает с коммунистом, председателем месткома… О, хитрая девица умеет себя вести с хозяевами. И мы узнаем, что они с Сонечкой едут в Алупку, а потом по Южному берегу Крыма; что они там были еще подростками, в четырнадцатом году, тогда объявили войну, и была такая паника, такая паника.

— Из землянки «бати» я точно видел, что немцы отступали по обе стороны болота. Значит, тут какой-то стык. Место подходящее для вылазки, — размышлял вслух лейтенант, вглядываясь в затуманенные кустарники, а Роман, услышав слова «из батиной землянки», думал совсем о другом. Опять не его, руководителя разведки полка, вызвал к себе подполковник, а этого мальчишку. Значит, Коломейцу не доверяет, не надеется на него.

— А, помнишь, все-таки, Сонька, Байдарские ворота?

Курилов, увлеченный наблюдением за примеченным бугром на зеленом поле, то и дело упирался подбородком на твердо воткнутые в бруствер руки, чтобы не качался бинокль и можно было разглядеть: что это — блиндаж или естественный холм? Видимо, кто-то еще маячил над траншеями, потому что слева от болота дал очередь вражеский пулемет. Курилов, тут же отыскав на карте координаты пулемета, нанес карандашом его тактический знак. Теперь более отчетливо вырисовывалась система огня противника, но этого было слишком мало для определения лазейки в тыл фашистов.

— Ах, Байдарские ворота!.. — Блондинка мучительно жмурится от восторга.

Курилова все больше привлекало болото. Вот уже три часа наблюдает он, и ни одного выстрела на той стороне не раздалось. У него почти созрел план вылазки именно через болото. Немцы считают, видимо, его непроходимым и потому не прикрывают огнем. Для более точного определения маршрута Курилов решил в конце дня пройтись по взводам и опросить наблюдателей.

— А вы тоже до Севастополя? — спрашивает Женечка, и глаза играют в упор, как там, у рояля, под махровым тюльпаном абажура — скольким еще глазам они играли так навстречу?

— Нет, у меня через Симферополь. Эти самые… Байдарские ворота я уже видал! Мы с бригадой по всем этим местам…

Было уже поздно, когда Курилов добрался до последнего КП первого батальона. Его встретил немолодой, но очень рослый, крепко сбитый солдат. Увидев незнакомого офицера, он на какое-то мгновение растерялся, хотел отдать честь, но не донес руки до головного уборка и настороженно спросил:

Григорий Иваныч старается придумать что-нибудь особенное.

— Вот у меня все записано, что в каких местах будет. Очень ин-те-рес-но! Вот за Харьковом пойдут цыплята, можете кушать сколько угодно, ха-ха-ха! — Хохоток у Григория Иваныча любезный, сиплый, бабий. — А вот за Мелитополем пойдут жареные бычки, вот бычки, ха-ха-ха!

— Ужо не из разведки ли?

Ему не сидится, он пенится от радости, пристает к угрюмым соседям, потчуя их чаем.

— Из нее, отец.

Те сначала отказываются, но потом вынимают из кошелок огромные походные кружки и по очереди стеснительно подставляют Григорию Иванычу. Григорий Иваныч принимается лить, льет долго и терпеливо, пока у него от напряжения не начинает болеть рука. Но у кружки, кажется, нет дна. Григорию Иванычу становится стыдно, но остановиться еще стыднее, и стыдно женщине, которая тянет конфузливо руку с кружкой; черные зубы ее улыбаются жалостно. После этого угощения Григорий Иваныч сидит молча, как оплеванный: лучше бы ему провалиться сквозь землю.

Солдат посчитал, видно, что Курилов пришел с задания из тыла противника, и захлопотал. Засуетился, приглашая Сергея в блиндаж.

В сумерках влетаем в Тулу, в гуляющий, мигающий огоньками губернский вечер, барышни выходят пройтись под фонарной прохладой и гуляют там медленно, нам совсем чужие. Григорий Иваныч после этих кружек не смеет подойти и кружится поодаль, в унылом вожделеющем одиночестве. А я счастлив: мои стены распались наконец в эту свежую темень, мне чудится за каждым вокзалом безбрежный город с тысячами жизней, и каждая из них могла бы пройти через мою. И Березневатка — пока еще где-то за кривой и темной глубью земли живет сквозь эту дымную грусть.

— Ну и увозились же вы, товарищ лейтенант, — удивился он, — мы тут в сухости и целости посиживаем, а ваш брат — разведчики утюжат животом болото, чтобы, значит, разузнать все, как есть. Не зря «батя» хвалит вас. А что разузнали-то? Шевелится немчура аль запала?

Женечка надевает теплую вязаную кофту и уходит в коридор, к раскрытому окну. Там холодеет ночь, и чудные дебри проносятся мимо и бесконечно, и поется несвязное само собой. Вот где бы заглянуть в ее настоящее, полное девьей смуты лицо! Но нет Григория Иваныча, рыщет где-то тоскливо по чужим купе. А под окно на остановке подходит бритый молодой человек из мягкого вагона; он хорошо одет, должно быть, и поднимает на Женечку бездонные в сумерках глаза и напевает очень чудесно — вы знаете это пение под окном — шумят деревья, и кто-то несет мимо вас в ночь свое удивляющееся веселье. Бедняга, Григорий Иваныч, какой час ты пропустил! Но вот он, Григорий Иваныч, торжествующе ломится по коридору, запыхавшись — наверно, и сесть успел только на ходу, и под мышками у него два огромных арбуза.

Курилов, сообразив за кого его приняли солдаты, посмотрел на свою вывоженную в грязи шинель и объяснил:

— Оце добри кавуны! — кричит он нам, не выдерживает, сыплет опять сиплым своим хохотком и, не выпуская арбузов, рухает могучим телом своим на лавку.

— Ни с какого я не с задания, отец. Хожу вот приглядываюсь к немцу, ну и решил с вами посоветоваться.

— Гражданка, имени и отчества не знаю! Там глаза засорите! Вы посмотрите, каких я чудаков за двугривенный отхватил!

Женечка вяло подходит с туманными на свету, еще грезящими глазами, качает головой: нет, она не хочет, и так холодно… — И морщится зябко.

Солдат не огорчился, что не за того принял лейтенанта, а только исподволь стрельнул взглядом в сторону офицера и заговорил о немцах, не забывая за рассказом и своих забот хозяина землянки:

— Сонька, ты уже спать? — Но в Григории Иваныче просыпается темное буйство, он не сдается ни за что.

— Захлебнулся, холера, этот прусак. Ошпарили мы его нонче.

— Да вы гляньте на арбуз, — неистовствует он и вдруг бьет его с размаху прямо об колено.

— А вы разболокайтесь, выжмем одежонку-то, — солдат принялся помогать Курилову раздеваться и одновременно продолжал говорить.

И арбуз лопается пополам буйно и спело со смачным кряканьем, и из него прет рваная, алая, сахарнейшая мякоть, которую — ножом и Женечке.

— Гражданка!.. — И всех нас, словно счастьем, оделяет Григорий Иваныч.

— Рассею просто не возьмешь — дюжая. Всякое видывала и прусакам давала по шее, а вот неймется, — повесив шинель лейтенанта на нары, он выглянул из блиндажа и крикнул:

И Женечка не может не взять, изнемогая от глупейшего смеха, и берет чопорная толстуха, и берем мы с угрюмой парой и едим прохладу, пахнущую талым весенним снегом. Григорий Иваныч, намолчавшийся вдоволь, шумит и заливается за пятерых.

…Поезд останавливается у сплошных ночных садов.

— Степша, Макся, бегом сюды!

Я тоже вышел на платформу, в зарево матово-голубых фонарей, и нашел название станции. Здесь когда-то шел Деникин и Мамонтов и грохали наши эшелоны. Я стал спиной к свету, дремно полузакрыв глаза, и захотел представить все, как было: выбитые стекла, рваный свет керосина в зальце, где на полу, влежку, лохматится вшивое солдатье, подобрав под себя винтовки, отчаявшееся солдатье, ведомое на Москву; и ревущие под смерть паровозы. Но это не давалось — холод обнимал, как река, в смутных садах листва гудела мужественно, густо и молодо. Упасть в траву и спать под степной ветер…

Через некоторое время в землянку ввалились верзила с длинными суховатыми руками, которого назвал солдат Степшей, и низенький, довольно юркий парень Макся.

Издали я узнал Григория Иваныча. Он ликующе подплясывал, направляясь к вагону и прижимая к животу чудовищный арбуз. У ступенек мы почти столкнулись, но он осторожно миновал меня и в стороне, наклонив голову, смигивал, смигивал под вагон…

— А меня звать Кузьмой. Одностанишники мы, с Урала, — представился Кузьма и, передав Степше портянки лейтенанта, велел:

В темном спящем купе он тронул меня за плечо.

— Выжми — и в тот угол, протряхнут. А ты, Макся, помоложе, погорячее, снимай шинель и дай лейтенанту обогреться.

— Эх, опоздал, а кавун-то хорош, хотите? — И шепотом спросил смущенно: — Как мне ночью с сапогами быть, у меня ноги пахнут?

— Вот ерунда, — сказал я.

Кузьма извлек из кармана брюк складной стакан из нержавеющей стали, наполнил его водкой, протянул Курилову.

Но он так и лег мучеником, свесив с полки обутые грузные ноги.

— Прозяб. Держи, а то лихорадка хватит.

Я остался один — поезд, завывая, гнался по мамонтовским следам. И тучей ползло — на дороги, на города, на сны — темное, щемящее поле.

Курилов начал было отказываться, но Кузьма убедил:

Пожелклые пажити на безоглядные сотни верст, где отшумел только что урожай, как вода, — и бандитские полустанки по пояс в кустах и тополях, на платформах босые бабы со снедью, с горшками, арбузами, с деревенским и садовым изобилием, и щеки у баб, как сливы, и над полустанком солнце, и бандитские дороги, где петлил недавно, надувая красные истреботряды, Махно, Щусь, Хмара… по дорогам, по серо-голубой пылевой мякоти сонно влекут волы воз с отавой, и демобилизованный малый, в вылинявшей гимнастерке, лежит на возу брюхом вниз, встречая поезд посоловелыми сытыми глазами, — и в канавах, за околицей, куда сбегают из древних лет колья со ржавой колючей проволокой, густо пошел лопух, гусятник, крапива — паутинная темь в канавах от травы, и квохчут куры.

— Я ведь, того, сызмальства этот способ знаю. Ямшычал с отцом. С морозу да во всякой стихийной передряге пользительна. Пей.

Заросло, затучнело, сытью завалилось и глухотой.

Опять ели арбуз в нашем купе и ели дешевых цыплят под Харьковом — хотя уже ни есть, ни глядеть на них не хотелось, и пили — уже забыто, сколько раз, — чай из Григория Иванычева чудака; у блондинки по всем признакам случился даже запор. А Григорий Иваныч не отставал от обеих, как назло, звякал за ними шпорами охраняюще и, ничего не подозревая, вызвался провожать их к почтовому ящику в Харькове. Почтовый же ящик был придуман блондинкой, чтобы вволю отсидеться в вокзальной уборной, и блондинка, чуть не плача, мучительно семенила на цыпочках по перрону, держа под руку Женечку… а Женечка только хохотала над обоими, хохотала и играла глазами на окна мягкого вагона.

Справив все обычаи гостеприимства, Кузьма стал излагать свое мнение по интересующему лейтенанта вопросу:

И я злорадствовал: ага, не послушал меня, Григорий Иваныч! Да и не было его — за сиплым хохотком, за шпорами разве настоящий был Григорий Иваныч?..

— Не зря мы закопались тут с Максей и Степшей, Фриц, он, того, хлюпкий, болото ему не по силам. Вот и соображение о нас такое же имеет. Если что затеваете раздобыть в тылу у немца, идите напрямик, болотом. Хаживал я не то что торфяником, а и по зыбунам. Смело идите, болото проходимо. Присмотрелся я уже к нему.

И вот именно из этой сыти и глухоты влезло в наше купе новое семейство, взамен угрюмых пассажиров, унырнувших незаметно в Харькове. Сердитая дородная женщина несла грудного ребенка; муж, огненноглазый паренек, похожий на цыгана, вел за ней девочку лет четырех. Поперли корзинки, мешки, одеяла — сразу завалило рухлядью и детским плачем всю блондинкину койку; женщина, не стесняясь, вынула большую грудь и тотчас же начала кормить; паренек на каждой остановке хлопотливо бегал за едой и за кипятком. Мне показалось, что я где-то видел этого смирного человека, ухаживающего за всеми безропотно, с тихой виноватостью.

Барышни косились, передергивали плечиками и прятали на губах какие-то ядовитости. Барышни были недовольны.

Сергей внимательно слушал спокойный голос Кузьмы и его веские доводы. Он обрел то расположение духа, когда все пережитое отодвигается на задний план новыми, более важными событиями. А для Сергея самым главным было найти направление поиска и объект нападения.

В самом деле — на пол полетели арбузные корки и мякоть и еще что-то непрожеванное, под ногами намялась тюкающая склизкая грязь, по которой всласть прыгалось старшей девочке с большим куском арбуза в руках. И эта же девочка схитрилась опрокинуть под толстую блондинку чайник с кипятком.

— Главное, товарищ лейтенант, — продолжал Кузьма, набирая самосадом козью ножку, — бить врага по скуле, сбоку. Лоб у него крепкий, броня, а в скулу мы его свалим. Вот мы тут с робятами и зарылись. Как фриц заползет к нам в мешок, мы вжарим из «максима» повдоль его хребта. С соображением надо лупить, а так, нахрапом, не возьмешь. Вот погляди на Максю. Мал, а врежет под дыхало и свалит любого силача. Нет, без соображения ни в каком деле нельзя…

Блондинка совсем расхныкалась.

— Спасибо, отец, за науку, — поблагодарил Курилов, довольно улыбаясь, и как бы между прочим спросил:

— Это же хамство, я не понимаю… навозить, нахаосить, платье испортить человеку. Я буду жаловаться.

Женщина равнодушно качала ребенка, даже не оглянувшись.

— А землянки какой-нибудь у немцев не приметили?

— Гражданка, — сказал я, сочтя нужным вступиться, — вас оштрафуют за беспорядок. Смотрите, что вы натворили в купе!

— Степша, — вместо ответа позвал Кузьма, — покажь лейтенанту тот подозрительный бугор.

Ее раздраженное молчание прорвалось.

— Ну и оштрафуют! — крикнула она. — У меня дети, вы видите, у меня дети! Ездили бы в мягких, если вам здесь без удобств. Насядутся разные…

Обрадованный до глубины души, Курилов вылетел из землянки в одной нижней рубахе, укрывшись короткой шинелью Макси. Дождь перестал, видимость улучшилась, но различить на зеленом фоне замаскированный блиндаж было трудно.

Паренек стоял, облокотившись на полку, и только посмеивался. Было непонятно — дерзость это или простота. Я посмотрел ему в лицо пристально и внушительно. Он продолжал добро улыбаться в ответ, улыбаться своей невспоминающейся, будто в давней тревоге виденной улыбкой. Я строго возразил женщине:

— Гражданка, мы не какие-нибудь, а советские служащие. Имейте в виду.

— По дыму засекли мы их, — объяснял Степан, показывая рукой в сторону левой кромки болота. — Как наступило утро, в низине образовался дымок. Видать, где-то труба у них выведена в сторону.

— И вы заняли одни всю сидячую полку! — крикнула опять сквозь слезы и шурхая подмоченными юбками блондинка.

Мне совсем не улыбалась начинающаяся перепалка. Я ушел — и не знаю, сколько часов простоял на площадке, у раскрытого гудящего окна.

Сергей долго приглядывался к месту, указанному Степаном, различал рыжеватый бугор, но он не походил на крышу какого-то укрытия. Сомнения не давали покоя, а Степан доказывал:

Поля протекали бескрайной глухотой. Лиловые линии перевалов поднимались за ними в горизонт, в теплящийся белым заревом край. Чудилась армия из какой-то сказки, идущая по этому горбу в зарю; лица солдат были розовыми от еще невидимого солнца. То было первое песенное веянье Березневатки, земли, принявшей триста товарищей, которых я всех знал по именам. Поезд ночью должен был промчаться над ними своими потушенными спальнями.

— Да вы вглядитесь хорошенько. Трава-то на нем чахлая, буреет, а у самой воды лежит.

…Ночью — незадолго — случилась тревога.

Курилов согласился со Степаном и, притащив из землянки планшет с картой, нанес на нее подозрительный бугор.

На перегоне Серебряное — Березневатка появилась банда и накануне ограбила скорый. Поэтому на узловой станции в наш поезд садилась вооруженная охрана. Через вагон пронеслось дуновение позабытой грозы, чем-то из девятнадцатого года. Пассажиры кучками собирались в тусклых купе, молодежь смеялась, бородатый гражданин в очках, на верхней полке, волновался:

— А черт их знает, может быть, они уже притаились где-нибудь и заранее себе высматривают!..

— Вот что, Степан, не сводите глаз с этого холма. Если заметите там людей, дайте знать в разведвзвод. Понял?

— У тебе, должно быть, денег много, что ты слабишь! — насмехался над ним какой-то веселый косоногий парень в пузырястых галифе.

— Так точно.

В купе зажгли скудный огарок, и женщина, опять не глядя ни на кого, укачивала ребенка. Какие тусклые, коротенькие остались ей в жизни вечера! Паренек с той же молчаливой услужливостью кормил всех на ночь, устраивал постели, бегал за водой. Мне стало душно от них.

Шла прихмуренная, в самом деле бандитская ночь. В вагоне торопливо ложились — чтобы забыть тревогу, чтобы поскорее проснуться в солнце. Одинокая блондинка громоздилась рассерженно на вторую полку, заслонив поместительными, материнскими бедрами все купе. Мне не с кем было встретить эту ночь.

— Да смотрите завтра шуму не наделайте. Впереди вас мы устроим НП. Вон у того куста, метров триста отсюда.

Мне нужно было найти Григория Иваныча. Поезд мчался под уклон, меня шатало по коридору. Дверь площадки бурно отлетела от руки, — скрежет, свист и холод. Он был там, но не один — оба стояли, наклонившись за окно в счастливой оплетенной тесноте…

Довольный тем, что зашел к этим смышленым уральцам, Курилов надел свою «протряхшую» одежду, дал наказ Кузьме относительно наблюдения за немцами и направился в свой взвод в приподнятом настроении.

Я не понял сначала. Конечно, это было лишь потому, что Женечка в самом деле боялась бандитов: ей нужна была теперь чья-нибудь широкая успокаивающая сила. Что другое могло ее толкнуть вдруг под мужицкое крыло?

— Станция будет дальше, я вам покажу… — говорил Григорий Иваныч, и это был голос другого Григория Иваныча, которого я ждал. — А я, вот видите, жив и еще еду на курорт. А, может быть, года через три опять буду проезжать здесь, и все будет уже незнакомое, а я буду уже знать два языка, вот…

Вечерело. На закате сквозь толщу клубящихся туч, похожих на дым гигантских заводских труб, пробивался багрянец низко висевшего солнца, и, казалось, меж облаками просачивались языки пламени разгорающегося костра.

— Расскажите еще… — услышал я, как негромко попросила Женечка или сказала что-то другое, покоренное, прижимающееся: они меня не видели, я тихо закрыл за собой дверь…

В землянку к разведчикам он пришел уже в сумерках. Первым заметил лейтенанта Хабибуллин.

Не знаю, почему нахлынула тогда смутная грусть: оттого ли, что я ничего не угадал и жизнь легко растоптала мои вялые мысли, оттого ли, что мне самому хотелось также победителем пройти через жизнь.

— Ну что, пойдем завтра за «языком»? А мы тут заждались вас, всякое передумали. Да вы, товарищ лейтенант, должно быть, проголодались. Покушайте вот, — суетился Манан.

И я вернулся в вагон, на свой краешек скамейки, и задремал; и все спали, и смирный паренек спал, сидя напротив меня, уронив голову на железную стойку.

Курилов как был в мокрой шинели, так и прошел к раскрасневшейся «буржуйке», неведомо как попавшей сюда, огляделся и только после того, как снял пилотку, разделся. Манан сбегал за водой и поставил в котелке кипятить чай, а Курилов принялся уминать остывшую гречневую кашу. В сторонке у стены сидел Семен Мамочкин и тихо разговаривал о чем-то с молодым солдатом.

Оставалось недолго до Березневатки. До Березневатки? Значит, она все-таки в самом деле была на земле?

…В полночь вооруженный контроль проходил проверять документы.

Лейтенант понимал, что солдаты готовятся к поиску. Заметив развешанные мокрые портянки, плащ-палатки, он догадался, что никто из них не сидел в землянке и не ждал, пока придет командир и скажет, что надо делать.

Мутно качающиеся углы мира наполовину тонули в снах. Паренек тоже тяжело очнулся, попросил у меня огня и рылся в карманах кропотливо.

Солдаты сдерживали свое любопытство, чтобы дать командиру поужинать, но Сергей чувствовал все это и торопился с едой. Старшина Шибких поднялся из угла и присел на нары, поближе к огоньку. Его со всех сторон облепили солдаты.

— Вот пока партийный билет, — наконец сказал он, — я сейчас разыщу паспорт.

Глотнув поданный Мананом чай, Курилов спросил:

У фонаря двое, стукаясь лбами, осмотрели документ.

— Ну что, познакомились с болотом?

— Достаточно, — сказали они с суровой почтительностью.

Мы остались одни в спящей, однообразной, мчащейся тишине. Я почувствовал, что глаза сидящего напротив зовут меня.

— А вы вон у Тахванова спросите. Он ведь тутошний, все знает, — прогудел басок Мамочкина, и все расхохотались.

— Товарищ, — сказал он вдруг вполголоса, наклоняясь, — я хотел извиниться за давешнее, за жену. Она немного того, — он добродушно засмеялся, — она, знаете, нервная, на подпольной работе измоталась.

— Товарищ сержант, — с мольбой в голосе протянул Евгений. — Ну хватит. Вот увидите, завтра я подкрадусь к вам, будьте уверены. Голову даю на отрез.

Я удивился немного, но поспешил вежливо его успокоить, сказав, что все давно забыто. Ему, видимо, хотелось поговорить; он вспомнил о бандитах. Я сказал, что хорошо знаю эту местность — вот тут будет подъем перед Березневаткой, поезд пойдет в выемке, самое удобное место для нападения. Я был здесь с шестой армией, прорвавшей Перекоп.

Он обрадовался.

— Милый Женя, — ввязался Манан, — зачем резать голову. Лучше язык — враг он тебе, ей-богу, враг. Мал-мал чик-чик надо, — он высунул язык и показал руками, как надо его отрезать, а солдаты наперебой стали рассказывать о Женькином провале.

— Знаю, знаю, она потом вступила в Крым, я ведь тамошний уроженец.

Старшина вывел взвод к болоту, что находится в тылу полка, и сказал:

Паренек назвал несколько человек из штаба армии, из особого отдела, несколько начдивов. Моей фамилии — нет, он не помнил.

— Будем учиться ходить по нему.

— А про меня вы, может быть, слыхали? Яковлев, партизан. Мы соединялись с шестой армией под Симферополем.

— Детки, беритесь за ползунки, — пошутил Тахванов и вызвался пройти без единого всплеска воды.

Меня охватило огненным холодком. Это — Яковлев? Да, конечно, я помню — однажды в разведроте дивизии мы с жадным любопытством рассматривали карточку этого невзрачного, играющего с петлей человека, вождя зеленой армии,[10] неуловимо хозяйничавшей во врангелевском тылу. Яковлев! Кто у нас не знал о Яковлеве, о легендарном переходе через зимний хребет Яйлы, по ледяным тропинкам, ведомым лишь зверям? Он мстил за брата, повешенного в Севастополе.

— Тахванов, вперед! — распорядился тут же старшина, и Женьке ничего не оставалось, как показать свою лихость. Спустился он в болото, сделал пару шагов и ухнулся в яму.

— Тяжелее всего было зимой, но мы все-таки ушли. Скрывались в пещере около Байдар. Вот теперешняя моя жена — через нее мы держали связь с Севастопольским комитетом.

— Это днем-то не смог пройти, а что будет ночью? — спросил Курилов, обращаясь ко всем.

Я слушал этого человека с диким волнением: это уже не вагонная ночь — это своими землями и призраками обступала Березневатка. Он рассказывал еще, что служил начальником милиции где-то в Купянском уезде, а теперь переводится на родину, ближе к Ялте; что они с женой нарочно едут через Севастополь и Байдары. Гул поезда начал звучать мощной и печальной музыкой. Сквозь сон приходил Григорий Иваныч, крадучись, нашел свою шинель и ушел — должно быть, одевал там, у бурного окна, снящиеся послушные плечи.

Сквозь сон набежала из ночи низкая казарма, вся в будоражных огнях, — и я узнал Березневатку.

— Ничего, товарищ лейтенант, — раздался голос Мамочкина, — пройдем, кое-что для таких, как Тахванов, мы смастерим.

Я выбежал в заплеванный, с дырявым полированным диваном зал; красноармейцы стояли у рычагов телефона, все с винтовками. В соседней комнате солдаты шаркали ногами и гудели зловеще, как перед погромом. Я прошел в телеграфную: тот же большеносый, похожий на грачонка, армянин тыкал пальцем в аппарат Юза, нарочно тыкал передо мной, чтобы показать, что вся душа улетела из этих костяных клавиш.

— Нет связи, — сказал он.

— Что же, интересно, вы смастерите? Ковер-самолет?

— И не будет, — сказал я, — мы отходим.

Я скакал за батальоном, уходящим по горбу горы от смерти; лица братвы были хмуры и розовы от солнца, морозного, надсмертного солнца.

Семен грузно поднялся, размял онемевшую ногу и проковылял к нарам, извлек из-под них крышку от большого ящика для оружия.

— Где комендантская команда? — спросил я. Над ней начальником был мой брат. Никто не знал. Внизу, за плетнями, отстреливались батальоны, оставленные нами в жертву, обреченные батальоны. Я проехал мимо красноармейцев, лежащих животами на земле, похожих на кучи тряпья, еще живых, еще упорных, еще не знающих ничего. Брат вскочил с земли, бежал к плетню, покрыл его руками, чтобы перелезть.

— Это спасательный круг, а это, — он выволок на середину землянки шест, — последней модели весло. Поплывем к немцу каждый на своем корабле. Без этих снастей туда нечего соваться. Я уже проверил все. Такие омуты выбухало снарядами, что всем взводом можно булькнуть на тот свет.

— Алексей! — крикнул я, удерживая его. — Не туда, Алексей!

— А кто вам позволил ползать по нейтралке? — стараясь быть строгим, потребовал объяснения Курилов, хотя в душе был доволен инициативой Мамочкина.

Он не оглянулся и остался распятым, как был. Я соскочил и снял с него фуражку: его волосы на затылке слиплись в красном студне, дыра под ними зияла глубоко. Мы, грохоча, пролетали над могилами, которых я не видел никогда, все спали под лелеющее качанье; и спал я.



— Кто? — Семен повел глазами на старшину, но увидел, что тот машет рукой, свел все к шутке:

Рассвет за Перекопом, за Сивашом. Теплая седая трава без берегов, и птицы над миром — и птицам видны, должно быть, горы и синий рай за ними. У Джанкоя солнце вдруг обрушивается на наш поезд, стены станции начинают сразу пылать, как в полдень; на асфальтовом перроне пышная черная тень, словно его полили водой, и в прохладах продают розы. Да, мы у ворот синего рая! И несет опять в седую степную теплоту — там ветер, даже утренний ветер дует все время с каких-то раскаленных становий, он заставляет блаженно свесить руки из окна, лечь щекой на горячую раму, грезить, петь несвязное… Я с трепетом нащупываю в себе сегодняшнюю ночь, прислушиваюсь, но нет ее, нет пока ничего, кроме баюкающего мчанья.

Не верю: вывернется еще из какой-то темени, ляжет на мир непрощающей тенью…

— Немец. Присмирел он. Неужто терять такое время. А нейтралки тут я не видел, земля-то наша кругом, советская.

Дети проснулись, звенят под нашими полками, у Яковлевых. Начинается щебечущая, любовная суета. Где-то бледно проходит — отзвуком прекрасного неповторимого гимна — образ косматой шпионки с наглыми глазами, накануне виселичного обряда, во врангелевской комендатуре… Подождите, пещера еще впереди.

Курилов улыбнулся находчивому сержанту и задал еще один вопрос:

— Это Чатырдаг, — ахают сзади девицы и бросаются к моему окну в бурном восторге, забываясь, жмутся ко мне своей неосторожной мягкогрудой теплотой. За ними Григория Иваныча румяная, по-утреннему жмуристо улыбающаяся рожа.

— Значит, немец присмирел, давай наобум лезть куда попало?

— До Симферополя далеко? — спрашивает он меня потихоньку.

— Около часу.

— Как это куда попало? Цель ясна, с башкой только добираться до нее надо. Дождь и туман — самая пора. Не в гости собираемся, костюмы на нас не бостоновые. Я так думаю, товарищ лейтенант. Если что не то сгородил, так уж не взыщите.

Бедняге придется скоро попрощаться с нами.

— Да нет, что вы, Семен. Все так.

На остановке товарищ Яковлев, командарм зеленой, ходит по лоткам с фруктами, покупает полный картуз огромных лиловых слив и большой пакет винограду. Гостинцы выкладываются на гостеприимно растянутый между коленями подол женщины, наседочий подол, с которого вся семья насыщается не спеша и молча. Толстая блондинка, после уборной, холодит всех одеколоном и вертит зеркальцем у носика. За ее головой, за свешивающимися на окна одеялами — восход какой-то известково-голубой горы, ослепительная земля, Крым. Давно забыто и про бандитов и про ночь, в вагоне солнечно, напарено до одышки, мужчины расслабленно трясут на себе расстегнутые вороты рубах: сорвать бы их совсем.

В Симферополе Григорий Иваныч таинственно исчезает. Его постель аккуратно увязана ремешками и вместе с сундучком стоит на краю полки. Мне видны из коридора голая шея и худенькая спина Женечки, в воздушном ситцевом платьице, заломленные над непокорной прической голые руки; она обиженно ссорится с блондинкой:

— Только «языка» мы должны притащить как можно быстрее, — Курилов сделал паузу, чтобы посмотреть, как на это реагируют солдаты, и добавил: — «Батя» ждет.

— Сонечка, я определенно, дорогая, помню, что я делаю, ради бога, без наставлений!

— Раздобудем, чего там, — отозвался Тахванов. — Животы пропорем на проволоке, а раздобудем.

Григорий Иваныч возвращается перед последним звонком с очень сконфуженным видом.

— Ну да, — возразил лейтенант, вспомнив нахлобучку командира полка. — Кто животы будет пороть, а кому шкуру за вас «батя» снимет. В общем, запомните: продумать каждый шаг и каждому. А кто кровью собрался жертвовать, может идти в медсанбат и отдать ее раненым товарищам.

— Взял плацкарту до Севастополя, — говорит он, — улыбаясь покаянно. — В самом деле, надо посмотреть ваши Байдарские ворота, что это за чудо такое.

Блондинка ревниво и раздраженно язвит:

— Точно, товарищ лейтенант, — успел и тут вмешаться Хабибуллин. — С Тахванова и начнем.

— Да ведь вы, кажется, их уже видели?

— Э-э, Манан, божий ты наставник, — одернул его Савельев, до сих пор молча точивший нож, — а кто днем грозился заткнуть своим телом немецкую пушку? Кто, а?

— То другие, — смущается Григорий Иваныч. — Название очень похожее, забыл. Другие.

— Я, этим телом? — с удивлением переспросил Манан, показывая свою казенную часть. — Нет, вай-вай, бр-р.

Каменные теснины обступают поезд до самого неба. Горячий праздничный полдень лежит где-то на их далекой, травяной, плоско обсеченной высоте. Туннели гремят, как веселые мгновенные ночи, и каждый раз, в их мраке, из коридора вспыхивает щекотно знакомый девичий смех. И на вокзальном перроне, вероятно, уже бьют звонки: подходит плацкартный Москва — Севастополь. Вот он, солнечный, изжажданный мечтами конец пути! Мы гудим во всю свою железную грудь и с ликующим грохотом ввергаемся в последние перронные дебри.

Все дружно засмеялись над Мананом и начали сыпать шутками. Курилов не стал вмешиваться с серьезным разговором о завтрашних делах и, улучив минуту, когда вниманием всех овладел Хабибуллин, вышел из землянки, чтобы послушать не выходящее теперь из головы чертово болото.

Зайчики играют на полированных дверях, на асфальте, в пустынном занавешенном зале, за которым зияюще горит выход на вокзальный двор. Там все раскалено и думается об огромных, роскошно осыпающихся прибоях.

Мы ждем двенадцатиместного автомобиля Крымкурсо, рассевшись на своих вещах, как беженцы. Всюду с рекламных плакатов струится Крым, закинутые в синь белостенные сказки, закатная тень дворцов, за которыми море и знойные цветники, и прямо из них подкатывают автомобили к нам, к вечернему поезду, ссаживая загорелых, торопливых людей с каменной пылью прибрежий на щеках. О, какая непримиримая, щемящая скука за них — им сейчас в Москву, обратно в Москву!

Темень ночи была настолько густа, что, казалось, перед тобой вовсе нет пространства, все оно забито плотной сырой сажей. Светящимися точками, подобными светлячкам, проглядывали в этой черноте осветительные ракеты.

Товарищ Яковлев, пока жена переодевает ребят, разговаривает со мной как старый знакомый. О службе в Крыму мечтал давно, здесь все-таки родной воздух, ребятишки подрастут хорошо, по милиции особого беспокойства не будет, — какие здесь происшествия! А им с женой давно надо подзаняться самообразованием.

— Посмотрим сегодня вашу пещеру, — с притворным равнодушием говорю я.

Сергей попытался определить, откуда их запускают. Он простоял минут двадцать, прижавшись к холодной стенке траншеи, и не засек ни одной ракеты над болотом. Значит, оно не охраняется и ночью, значит, решение может быть только одно: идти через болото. Довольный окончательным выводом, Сергей прошелся по траншее, проверил часовых и наказал:

Оттого, как он взглянет и ответит, мучительно зависит что-то мое. Паренек улыбается поверх моей головы в небо.

— Смотрите в оба, такая ночь для разведчиков — родная матушка. Немец тоже голову имеет.

И не говорит ничего.

Первое, о чем подумал Сергей, когда разбудил его перевернувшийся на другой бок солдат, — проспал. Затемно он хотел выйти на нейтралку и устроиться там подобно охотнику в скраде, чтобы на зорьке понаблюдать за немецким блиндажом. Вскочив, Сергей встряхнулся, за ним стали подниматься солдаты. Первым сорвался со свой деревянной «перины» Женька Тахванов. Смешно прыгая на одной ноге и разминая вторую, затекшую, он ругнулся:

В автомобиле нам с блондинкой достаются передние места. Мне бы хотелось видеть всех перед собою. Ну, хорошо, теперь я увижу их, когда мне понадобится, в самое лицо.

— Вот проклятая немчура, молчит, не будит сегодня.

Блондинка сразу рассыпчато добреет и радуется даже на лысые загородные пригорки.

— Дивно, дивно, — лепечет она; мяса ее пышно сотрясаются в такт мотору.

Затем он вытянул руку вперед и толчком второй повернул ее в сторону и вниз, как будто перевел рычаг коробки скоростей автомобиля, и оглушенно крикнул:

Мы катим влажной Балаклавской долиной. Над ней облачно, селения вправо — по пояс в зеленой благодатной мгле межгорий. Это там — синий рай. По спирали забираемся выше и выше. Шофер переводит скорость, мотор заунывно скрежещет, словно сердце и ему захватывает высота. Горы подходят ближе и ближе курчаво-седыми, известковыми склонами. Выше уже нельзя — под нами воздух, и клочкастый кустарник, и сквозящие, в жутких низах, долины. Сейчас мы свергнемся туда.

— Па-ды-майсь!

— А-ах!.. — дурачась, кричит сзади в испуге Григорий Иваныч.

Мы падаем в пустоту, кусты рвано свистят, в груди нет воздуха. Я оглядываюсь. Женечка жмется к Григорию Иванычу, судорожно схватив его под руку, беспомощная, растерявшая все свои комнаты и всех мамаш. И глаза Григория Иваныча встречаются с моими, они невидящие, блаженные.

Все это выглядело обыденным подъемом в армейской казарме, и Сергею сделалось как-то тепло на душе. Здесь, под землей, вроде и не было сейчас войны, а солдаты собирались на очередное учение. Но через минуту где-то совсем рядом ухнула мина. Потолок землянки «всплакнул» струйками песка и напомнил людям о их совсем не мирных обязанностях.

Мы отдыхаем в Байдарах. Пахнет близким вечером, прокропил небольшой дождь, после которого будет солнце и ветер в соснах, наверху. От прохлады зелеными капельками тронулся виноград на прилавках. Кажется, что мы едем бесконечно долго… Может быть, во сне.

— Мамочкин, Савельев, Тахванов, Пашков и Хабибуллин — со мной, остальным тренироваться на болоте, — распорядился Сергей, собираясь выйти из землянки.

Да, во сне. Вот ущелье, которым проходила когда-то зеленая армия; еще поворот — и чьи-то глаза угадают и вопьются в темное зияние под соснами, на срывающейся зеленой высоте. Вот уже заходят затылины гор, вкось сбегает по той стороне синее кустье, вот дымок пустоты за краем шоссе… И я жду — я чувствую чужую тоску сзади себя, внезапную, как нож; я чувствую, как торжествующий и страшный свет, упавший из давнего, вдруг по-иному осверкал и показал там жизнь. Но, может быть, то почудилось лишь мне одному? Я поворачиваю голову, чтобы заглянуть в помутнелые лица двоих, сидящих сзади. Я ищу их, но вместо этого вижу Григория Иваныча, жутко встающего в мигающей своей улыбке, и вижу десяток других глаз, которые безумеют и вдруг голубеют.

По-прежнему шел мелкий надоедливый дождь. Немцы не затевали перестрелок, лишь где-то далеко нащупывали друг друга наши и вражеские дальнобойные орудия. Редко и расчетливо бросали они тяжелые снаряды, от разрыва которых содрогалась вся земля. Давно и тяжко сечет эту землю вражеское железо, бьют по ней, по своей же земле, и свои орудия, но ни та ни другая стороны пока сдвинуться с места не могут, и каждая из них предпринимает все возможное, чтобы отвоевать хоть несколько метров.

Мы падаем в Байдарские ворота! Степы гор распахиваются настежь. Шофер дурит и осаживает машину над самой бездной, над лазурной, сосущей сердце пустотой. Ни перед нами, ни под нами нет ничего, кроме неба и дрожащей торжественной синевы, восходящей через мир.

Море.

Миновав подготовленный саперами проход в своих минных полях, разведчики спешат в густые заросли болотных трав и кустарника. Курилов поручил им тщательно осмотреть болото, а сам выбрал наблюдательный пункт метрах в четырехстах от противника, за бугром на кромке болота и через бинокль начал рассматривать тыл немцев. Вскоре он отыскал тот бугор, что указал Степша по велению Кузьмы, стал изучать его с придирчивостью археолога.

В автомобиле взвизгивают, шепчут, беснуются, блондинка раньше всех кулем брякается об землю и семенит, обеспамятев, к пропасти.

Только через два с лишним часа Курилов наконец-то уловил выпрыгнувшего из-под холма человека. Землянка! Он ткнул Мамочкина в бок и указал рукой в сторону немцев, но тот уже видел все.

— Красота… Боже, какая красота!..

Григорий Иваныч мечется с шальными глазами, выхватывает из кармана наган и врет, что видел сейчас под обрывом лисицу.

— На отшибе она, в самую пору для захвата, — сказал он удовлетворенно. Только много ли там фрицев?

— Не смейте, не смейте! — кричит на него Женечка и бежит за ним куда-то вниз по шоссе.

— Что, боишься, кляпов не хватит? — вполголоса пошутил Манан, лежавший справа от Курилова.

Я должен сейчас увидеть товарищей Яковлевых. Слышу, как женщина спрашивает за моей спиной шофера, успеет ли она покормить ребенка. «Да, успеете», — отвечает он. Но я не могу сразу оторвать глаз от бездонно возникшего, прекрасного мира. Море идет за неоглядные горизонты — так оно шло вчера, без нас, и так шло тысячу лет назад, неся ту же дикую, кипящую тишину. В зеленой бездне, под ногами, чудятся города, монастырь Форос смертельно лепится на каменной игле. Сверкает безумный лет ласточки… И все-таки я должен увидеть тех.

…И вижу бережно склоненный затылок женщины и растрепанные нежные волосы, упавшие на шею. В горах похолодало, на плечах ее кое-как наброшено пальто, перешитое из шинели, пальто, в складках которого осталось дыхание буревых, бессмертных лет. Паренек стоит рядом и, засунув руки в карманы, смотрит внимательно ей на грудь. Его ресницы легли блаженным полукругом. Свет и тишина моря на них.

Я отвернулся и смотрел в безбрежное чудо, созданное жизнью из камней, вечности и воды. Толстуха в шелковой юбке волновалась у автомобиля и спрашивала всех, где Женечка. Но кому было дело до Женечки? Только мне было видно, как Григорий Иваныч бежал снизу, кустами, по краю смертельной синевы, и, смеясь, нес эту девчонку на своих руках.

Семен улыбнулся и наклонил голову Хабибуллина так, что тот клюнул носом в землю, но не обиделся. Чувствовалось, что оба они окрылены удачей.

1925

— Разрешите пошарить в болоте? — хрипло попросил Мамочкин, обращаясь к Сергею. Не пустить его было нельзя, зря проситься не будет, и Курилов согласился.

БОРИС ЛАВРЕНЕВ

СРОЧНЫЙ ФРАХТ[11]

Дождь то усиливался, образуя косые, секущие лицо стрелы, то утихал, превращаясь в пыль. Вода была всюду: в сапогах, за воротом, холодила поясницу. А каково было тем, что ползали по болоту? Сергей уже опасался, что простудятся ребята, и с тревогой поглядывал на три дороги в камышах, проделанные солдатами, словно кто-то протащил волоком лодки. Вывести из строя троих лучших разведчиков теперь, когда все готово к операции, представлялось Сергею преступным, и он все тоскливее смотрел в затуманенное болото.

1

Фрицы вели себя сравнительно спокойно. Постреливали из пушек малого калибра, трещали автоматными очередями в ответ на меткие выстрелы наших снайперов.

В Константинополе, едва «Мэджи Дальтон» отдала якорь на середине рейда и спустила с правого борта скрипящий всеми суставами ржавый трап, к нему подвалил каик. Турецкий почтальон, у которого засаленный хвостик фески свисал на горбатый потный нос, поднялся по дрожащим ступенькам и подал телеграмму.

Вслушиваясь в эти вздохи фронта, Сергей вдруг сообразил, что по ним можно сделать кое-какие выводы. Недавно около засеченной землянки слышались автоматные очереди, теперь же постукивает карабин. Значит, сменился часовой. А сколько будет смен? Но остаток дня уже не позволял разобраться в этом, и Сергей решил установить круглосуточное дежурство разведчиков, чтобы изучить режим огня около землянки и раскрыть окончательно тайну фашистского жилища.

Капитан Джиббинс сам принял ее на верхней площадке трапа, черкнул расписку, сунул почтальону пиастр и направился в свою каюту. Там он, не торопясь, набил трубку зарядом «Navy Cut», разжег, пыхнул несколько раз пряным дымом и разорвал узкую голубую ленточку, склеивающую края бланка.

Телеграмма была от хозяина, из Нью-Орлеана. Хозяин извещал, что компания «Ленсби, Ленсби и сын», которая зафрахтовала «Мэджи», настаивает на быстрейшей погрузке в Одессе и немедленном выходе обратно, так как предвидится быстрый спрос на жмыховые удобрения, за которыми и шла «Мэджи» в далекую Россию.

Через час выполз из болота Семен Мамочкин. Добравшись до Курилова, он смахнул пот со лба и сообщил шепотом:

Капитан приподнял плечи, пыхнул особенно густым клубом дыма, перебросил трубку в другой угол рта и выцедил сквозь сжатые губы медленное:

— Goddam![12]

— Шабаш.

Он вспомнил, что хозяин, пожалев два лишних цента на тонну, набил угольные ямы парохода таким панельным мусором, что при переходе через Атлантику «Мэджи» еле ползла против волны и ветра и с трудом держала минимальное давление пара.

При таком положении вещей рассчитывать на скорость не приходилось, но приказ был получен, капитан привык исполнять приказы и, позвонив стюарду, велел позвать старшего механика О\'Хидди.

По его довольному лицу и сверкающим глазам Сергей понял, что принес он что-то важное, но расспрашивать не стал.

Спустя минуту в каютную дверь просунулась остриженная ежиком рыжая голова, оглядела каюту и капитана добродушными васильковыми глазами и втащила за собой сутулое туловище в футбольном свитере и купальных трусах.

Спустя некоторое время уже в землянке Семен Мамочкин первым держал слово и обстоятельно докладывал о замеченном.

— Что вам вздумалось тревожить меня, Фред? — спросила голова ленивым голосом. — Я издыхаю в этом треклятом климате и не вылезаю из ванны. Когда мы вернемся домой, я потребую у хозяина перевода на какую-нибудь северную линию. — О\'Хидди подтянул трусы на впалом животе и добавил: — Когда имеешь несчастье родиться в Клондайке и провести полжизни в меховом мешке, трудно примириться с этой адской температурой.

— Тогда я обрадую вас, — ответил капитан, — я рассчитывал простоять тут до воскресенья, чтобы дать команде возможность спустить денежки в галатских притонах и подкрасить борты перед Одессой, но вот телеграмма хозяина… Торопит! Значит, снимемся к вечеру. Одесса не Аляска, но все же в ней прохладнее.

— Болото есть болото, оно свои законы имеет, засасывает тебя, как лакомство. Но пройти можно. Первая, значит, жи́ла у болота такова. Чтоб все знали. Торф тут добывали, а как его достают из болота? Сначала канавы пропахивают, потом, известное дело, воду сгоняют, а там уж режут на куски, как тебе заблагорассудится.

— Товарищ сержант, — не вытерпел Манан Хабибуллин. — Дело, дело давай.

— А почему такая спешка? — спросил О\'Хидди, набивая свою трубку капитанским табаком.

— Ленсби хотят поскорее получить жмыхи. На рынке спрос.

— А что, не дело толкую? Дело. Опять же о канавах. Они нам сейчас в самую пору и послужат. Стороной-то былья всякого полно, тарахтеть станет. А канавами — милое дело, только ясно без малейшего всплеска.

Механик в раздумье похлопал ладонью по голой коленке.

— А вам известно, Фред, что в Одессе нам придется застрять для чистки котлов? — сказал он с равнодушным злорадством.

Затем доложили Савельев и Пашков. Они предложили свой план: идти по кромке болота. По суше, доказывали они, можно пробраться быстрее, и ориентир хороший — берег.

С лица капитана Джиббинса на мгновение сползла маска безразличия и сменилась чем-то похожим на любопытство. Он вынул мундштук из губ.

— Это еще что? Мы произвели генеральную чистку в предыдущий рейс. К чему опять затевать пачкотню, когда от нас требуют спешки?

Мнения разошлись, последовали довольно веские доводы с обеих сторон. Курилов молчал, взвешивая все «за» и «против». Вмешался старшина Шибких.

О\'Хидди плюнул в пепельницу и ухмыльнулся.

— Можно подумать, что вас еще не распеленала нянька, до того наивные вопросы исходят из ваших уст. Вы видели уголь, которым мы топим?