Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Даже не представляешь насколько.

И вот они стояли у входа в Карман Холл, у стены из шлакоблока, выкрашенной в холодный белый цвет, сиявший в свете фонарей. Так близко друг к другу и тянулись все ближе.

В полной тишине, скрестив взгляды, как не осмелились в метро, они стояли рядом. Она поцеловала его. Он поцеловал ее в ответ – медленно, легко. Ее губы были мягкими, такими же, как невообразимо мягкие губы, которые он целовал в своих странных снах. Он не хотел вспоминать о тех снах, не сейчас. Он желал владеть этой женщиной. Они поднялись наверх, к нему в комнату. Они целовались, покурили еще немного, и он поставил Sketches of Spain[12], негромко, и музыка переливалась, как поэма с отблесками звездного света на крохотных волнах. Так звучал воздух в ночи. Немного грустно. Что бы ни случилось, ему не хотелось никакой спешки. Они лежали на его постели, целовались и целовались, и он касался ее тела, едва-едва, легко, словно ветер. И ее тело ответило на его прикосновения.

2

Феррис Бут Холл, порция модернизма на неоклассическом колумбийском блюде МакКима, Мида и Уайта[13]. Ему нравилось это нелепое здание, подражание Филипу Джонсону[14], с террасой, вымощенной шиферной плиткой, и стенами из полированного гранита и стекла. У такой стены он стоял вчера, прохлаждаясь, там, где гранит фасада встречался с белым шлакоблоком торца ФБХ. За дверями слева – треугольное кафе, а дальше впереди снова гранит, белая извивающаяся лестница с хромированными перилами, ведущая на второй этаж. Из-за высоких зданий по соседству ФБХ казался еще меньше: позади стоял Карман, кошмарный проект Федерального жилищного строительства, слева виднелась монументальная каменная колоннада библиотеки в европейском стиле, старый кирпично-каменный Ферналд Холл, где тоже жили студенты, был справа. Феррис Бут был здесь совершенно неуместен, но очарователен, словно элегантное дитя в белом платье, что ждет в гостиной дедушки и бабушки, знававшей лучшие времена.

Второй этаж, кабинеты, более практичная обстановка, черная и серая плитка на полу, стены из шлакоблока, люминесцентные лампы за жестяными сетками. Летом работа над «Очевидцем» сводилась к минимуму. Пока шли занятия, газета выходила ежедневно, на восьми или шестнадцати страницах, но с июня по сентябрь появлялась раз в неделю в виде плаката на стене. Джордж обнаружил, что на месте только Луис, тот печатал статью о парусниках и фейерверках от первого лица. Этим летом колонка редактора принадлежала ему, а осенью он во второй раз должен был занять должность редактора отдела. Он был единственным из знакомых Джорджа, кто открыто заявил о своей гомосексуальности. Часто он разворачивал стул спинкой к столу, забираясь на него с ногами и выставив зад так, словно предлагал помесить глину в палатке у костра. Почти весь первый год Джордж его побаивался, но три фактора, решающие для Джорджа в отношениях с мужчинами, преодолели все остальное: Луис был сообразительным, прикольным и наблюдательным, и последнее обычно означало, что он всегда оказывался прав.

– Откуда «би» в «бисентенниал»[15], детка? – не отрываясь от машинки, спросил Луис.

– Ты не би, пока не признаешься, – отмахнулся Джордж.

– А – это неправда, В – откуда тебе знать, С – все мы хоть капельку би. И ты не исключение.

– Что за хуйня у тебя на пальцах?

– На каких?

– На тех, что у тебя на ногах, в сандалиях, как у центуриона, – уточнил Джордж. Вообще, сандалии были вполне ничего: кожаные, с медными кольцами, очень по-библейски. Смущал лишь ряд бесформенных ногтей, напоминавших «Чиклетс»[16].

– Ты про мои великолепные ногти?

– Видеть их не могу.

– Сделал себе педикюр и купил лак пяти цветов, так как не мог определиться, а это же бисентенниал! Красный, белый и голубой – это клише. И глянь, что за прелесть! И они мне (постукивая пальцем по груди Джорджа) нра-вя-тся. Короче, мой широкоплечий друг, отъебись-ка.

Он вернулся к своей работе.

– А ты здесь зачем?

– Просто хотел поглядеть, как дела, – ответил Джордж.

– Нет тут никаких дел. Ну, кроме твоего. Глашатай возвестил о твоих коитальных похождениях.

– Господи, что, уже?

– Видел в «Чоксах»[17] Джо, он вчера ночью пил с Робби и Логаном в Вест-Энде. Там он узнал, что ты ушел от них с какой-то девушкой, и больше они тебя не видели. Он махнул на тебя рукой через шесть, ну, может, семь секунд.

– Мы говорили о Ницше. Коитуса почти не было.

– Кончай заливать!

– Ладно, ну было, до утра, да. А до этого мы к нему шли несколько часов.

– О-о-о-о, – протянул Луис, как будто увидел фото ребенка или котенка. – Это так мило!

– Дискуссии о коитусе. Что мы чувствуем. Что это значит. Почему бы нет. Влажные поцелуи. Возложение рук. Снова разговоры о чувствах. Семейные истории, вкратце. Наблюдения за сигаретным дымом. Еще больше поцелуев и разговоров. Мы голые, славно устроились на холодном сухом песке. Только лежим на кровати, в трусах. Сперва играл Майлз Дэвис, потом Blind Faith[18] на повторе. Должен сказать, что, кроме Presence of the Lord, на повторе альбом не звучит. Потом Билли Кобэм, потом снова он, хотя слушаешь его и не знаешь – во второй раз или в восьмой. Откровения под кайфом и тому подобное дерьмо. Потом, наконец, мы уснули. Сладостное пробуждение. Стояк, как дерево в окаменевшем лесу. Ее это позабавило, ей было интересно, даже возбудилась немного. Какое-то время она была поглощена этим зрелищем, во всяком случае, так мне казалось. А потом устроилась на нем, как скатерть на столе в одной из тех реклам, где скатерть падает на стол в замедленной сьемке. Ты точно такое видел.

– Как будто их постирали с «Вулайтом»[19]?

– Именно. Или с «Бреком»[20].

– «Брек» для волос.

– Хуй тоже может упасть.

– Да, может. Как бы там ни было, из-за тебя я весь горю.

– Уйми стояк.

– Все началось с каменного леса.

– Держи это при себе.

– Возьму себе и уж тогда подержу.

– Я тебя игнорирую. Неважно, потом мы позависали немного, а вечером опять встретимся. Пошли с ней завтракать. Я влюбился. Вот. Теперь ты счастлив?

– Счастлив? Счастлив? Я всегда несчастен. А где завтракали?

– Боже…

– Детали, детали! Историю создают детали!

– У Мака. Поделили с ней их фирменную яичницу с беконом и оладьями.

– Ты ее в «Голодный Мак» повел? Какой ужас.

– Сели за стойкой.

– При следующей проверке надо будет все там сжечь.

– Завтраки там клевые. Оладьи, яйца, бекон, сок, кофе – всего доллар шестьдесят пять.

– Ты просто даешь чаевые палачу.

– Значит, поэтому у раздатчика капюшон?

– Не понимаю я гетеросексуалов, – вздохнул Луис.

– О чем пишешь?

– О своих впечатлениях, – он пропел, почти как профессионал, – на пра-а-а-а-здновании би-би-би… сентенниала.

– Надеюсь, втиснешь туда что-нибудь патриотичное для выпускников.

– Даже не думай.

Вошел Артур. Артур был фотографом.

– Мистер Пеннибейкер, мистер Лэнгленд. Фотографии.

Он слегка поклонился с привычной искусственной официальностью. Этим летом он должен был стать бильдредактором, но с этим была проблема – его не зачислили, и так продолжалось год, если не два. Артур Августин Таунз, так его звали. Читалось как Августин, теолог, а не Огастин, город во Флориде, он бы сразу вас поправил. Смуглокожий, с круглыми плечами, животом и мягким голосом, приемный сын бездетной пары, белого проповедника и его жены, родом со Среднего Запада. Методисты. Со всем упорством продвигавшие Божью благодать. Оставалось загадкой, как они позволили ему учиться в одной школе с коммунистами в Гарлеме. Одежду и обувь он покупал по каталогам «Эдди Бауэр» и «Л. Л. Бин», иногда появляясь в новой рубашке из хлопка от Брукс Бразерс – Джордж подозревал, что ему их дарила мать на Рождество. В хлопчатобумажной рубашке и штанах цвета хаки он олицетворял противоречивость представлений о расах, этот вечный студент, уже лысеющий, говоривший лихорадочно, повторяясь, но четко; с черной бородой, где уже пряталась пара седых волос, живым взглядом, вечно какая-нибудь история наготове, и в основном (как и большинство знакомых Джорджа) сфокусированный на комичной абсурдности мира. Он был Фотографом с большой буквы. Два года он был бильдредактором «Очевидца», работал над одним выпускным альбомом и для учебы был уже староват. Он был подобен призраку этих залов, постоянно присутствуя здесь и регулярно встречаясь с деканом насчет восстановления – предположительно, он закрывал невероятное количество хвостов и считался чем-то вроде студента. У него было множество ключей от разных кабинетов и кладовок. Проявочная. Фотооборудование. Пленочная. Помимо фотосьемки, но совсем близко к ней, он стал экспертом в области фотокопии. Он знал все о емкостях, выдержке, о возможностях аппаратов, об их черном, покрытом порошком нутре, и подобно фермеру, пасущему стадо коров на заре, тихо говорил с ними нараспев или поэтически материл их, когда они перегревались или когда их клинило. Без отрыва от учебы он работал в отделе печати, быстро став помощником управляющего огромным университетским центром печати, пропускавшим через себя для печати, копирования или переплета отчеты, статьи и проекты комитета, президентские речи, руководства для персонала, расписания занятий и курсовые бюллетени, факультетские правоустанавливающие документы (из разряда «только лично»), результаты экзаменов и доработки, разборы программного материала и подготовку к аккредитации. Управляющий занимался собраниями, оставив большую часть работы на плечах Артура, становившегося Робертом Мозесом[21] университетского печатного дела.

Лишь единожды Джордж слышал, как тот упомянул о расовой неопределенности. Ближе к концу весеннего семестра Артур рассказал про один из зимних дней дома, в Милуоки, из тех, когда рано темнеет; тогда он учился в девятом классе и вдруг обнаружил, что забыл учебник. «Было полпятого или около того», – сказал он своим обычным тоном. Да, занятия уже почти кончились, довольно приличная частная школа, которую он посещал, закрывалась в пять, что ему оставалось? Он выбежал за дверь, в ледяной сумрак Висконсина, помчался в школу и успешно вернулся назад с книгой. Мать поджидала его на кухне, где, по мнению Джорджа, всегда ждут разгневанные матери.

«О да, она здорово разозлилась», – сказал Артур. Взбесилась. Просто взбесилась. Сказала: «Из дома нельзя выходить затемно. Нельзя носиться по улицам. Нет, нет. Ты, чернокожий мальчик, бежишь по темным улицам Висконсина. Тебя пристрелят! Все просто, так, если спрыгнешь с печной трубы, ты умрешь, верно? Побежишь по улицам, дорогой мой, и тебя пристрелят, ясно? Ты чем вообще думаешь, а? Нет, это не обсуждается, не-а. Нет, нет, нет, нет. Это Висконсин. Один из штатов, где ККК[22] сильнее всего. Мужчины в простынях. Их здесь больше, чем в Миссисипи, так? Так». И что я ответил? Я сказал: «О’кей. Ладно. Ты права, мам. Да. Больше не буду так делать». – «Нет-нет, не будешь. Не будешь бегать по улицам в Висконсине. Ха-ха-ха. Нет».

На праздновании двухсотлетия Артур отснял много пленки, так же, как и всегда. Толпы людей у реки, парусники. Но в газете было место лишь для одной фотографии, к тому же прескверно напечатанной. Артур проявил пленки в лаборатории ФБХ, бегло изучая их под лупой – бездарные снимки, заключил он, скучные, скучные, скучные. Но все же отобрал шесть наименее бездарных и сделал контактные копии, пять на семь. Для ужасных копий, использовавшихся в летней газете, – дешевая офсетная печать, на шаг впереди мимеографии – надо было снизить контрастность. Одна ему понравилась: странные лица на переднем плане, мужчина и женщина в фокусе, мужчина в профиль, его лицо, шея, грудь и плечи раскрашены в голубой и усыпаны белыми звездами, а на других частях тела, дальше от объектива – знакомые полоски, различимые даже на черно-белом. Женщина держала бенгальский огонь и смеялась. За ними, не в фокусе, как во сне, что снился им обоим, четырехмачтовый парусник на реке, прямо как сцена из «Капитана Горацио»[23]. Когда снимки высохли, он принес их в кабинет. Третьим был тот, что ему нравился.

– Фотографии, – повторил Артур.

– Да-да, фотографии, – ответил Луис. Он быстро просмотрел их, выбрав третью.

– Храни тебя Бог, – сказал Артур.

– Ты всегда кладешь хорошую третьей.

– Нет, нет. Неправда. Нет. Иногда четвертой. Иногда последней, в качестве эксперимента.

– Но сверху – никогда.

– Если положить сверху, им все станет ясно. И его не примут.

– А им это кому? – спросил Луис.

– В данном случае речь о тебе, – ответил Артур.

– Но я всегда выбираю лучшую.

– Да, ты хорош, хорош. Глаз наметанный. И все же открываться не стоит. Отец мне много раз говорил, когда я был моложе. Никому ничего не говори. Это Америка. Что бы там ни было, молчи. И рта не раскрывай.

– Мудрость из самого сердца страны, – пропел Луис.

– Рад, что ты доволен.

– Я не доволен. Я на грани истерики. Но рад, что ты доволен.

– Давай не будем преувеличивать, – предложил Артур.

– Ну, вид у тебя неунывающий.

– Да, точно. Неунывающий. Я это запомню. Не стоит унывать.

И он ушел. «Не унывать!» – послышалось из коридора. Луис думал, что Артур ушел насовсем, но тот снова возник в дверях.

– Мной движет твоя льющаяся через край уверенность.

– Пошеел ты на-а-а ху-у-уй, – пропел Луис.

История о событиях минувшего вечера и утра, рассказанная Джорджем Луису, постепенно теряла очертания, никакой пересказ не мог передать все, что было на самом деле. Слова с легкостью могли разрушить те тонкости, что сохранила память. В ту ночь, еще не сняв трусы, он почти кончил, когда она терлась об него и целовала его, и во второй раз, когда он отстранился от нее, она сказала, что все в порядке и она не против, чтобы он кончил, а он возразил, что кончить в трусы слишком уныло, совсем как в школе. Тогда она предложила кончить ей в руку, на что он вновь ответил отказом, нет уж, подруга, только по-настоящему, и начал взбираться по ее ногам, а она, смеясь, откинулась назад, и он изведал борьбу за власть с резким привкусом железа, напоминавшим вкус крови. Так все и будет между ними; и его простой принцип – за этим излюбленным словом крылись непреложные наклонности личности, скрывавшиеся за его добротой и попытками шутить, – был никогда, ни при каких условиях ни в чем не уступать. Эту склонность, это качество он унаследовал от покойной матери, чей образ был с ним постоянно, и она была – он ненавидел подобные признания, поэтому делал их крайне редко – абсолютно непреклонной. Если нужно, прячься, если должен, исчезни (как сделал его отец, ну, или почти сделал), лги, если должен, притворяйся, если надо, но никогда не сдавайся. Если нужно, прикидывайся побежденным, но даже поступив так, продолжай бороться. Как Вьетконг. В последние годы жизни мать полюбила вьетконговцев, выживавших в своих туннелях и побеждавших. Северо-вьетнамская армия. В Сейбруке[24] она была единственной матерью, знавшей, как звали генерала Зяпа[25].

Так настало утро, и они спали и просыпались, проведя несколько часов в односпальной кровати, она лежала в трусиках, прижавшись к нему, западная сторона здания светилась бледно-голубым, вентилятор гнал прохладный воздух. Он снял трусы, и она трогала его там, проверяя, стоит ли у него еще, крепко сжимала и начинала засыпать. Наконец, они забылись сном, а дальше все было, как в рассказе Джорджа: он проснулся с каменной эрекцией, и, конечно, хотелось поссать, но это пришлось отложить – она снова взяла его за член и уже не отпускала, он стянул с нее трусики, и она оседлала его. В ее миниатюрном, смуглом, прекрасном теле было что-то чудесное, – и она знала это, знала, как на самом деле красива. Нет, не так: она знала собственное тело, ей было легко в нем, легко жить в нем так, словно он и вовсе не смотрел на него как на неземной инструмент соблазна и секса, она была в своих владениях. До сих пор ему не встречалось подобного пренебрежения желанием позировать; он мог бы назвать это самоуверенностью и позже хотел сказать о том, что увидел в ней, но подозревал, что это нечто иное, ощущал, что она станет отрицать любые проявления самоуверенности – по крайней мере, иногда, пока они сливались и разделялись, на миг в ее глазах мелькала неуверенность и тревога, но лишь до тех пор, пока он не начал ускоряться. Она не была самоуверенной, она была цельной. Неизменно была собой. И дело не в том, что в ней не было страха. Ей это нравилось: возбуждаться, ощущать свое тело, даже немного нравилось чувство страха, и она боялась не своего тела, не его тела или чего-то запретного, не боялась секса, то был страх перед чем-то настоящим, эмоциональной уязвимостью, скрывавшейся за сексом, между ним и солнечным светом, отбрасывавшим тень. Он вглядывался в нее, подобно исследователю, и она не отводила глаз, пока не кончила; и он шептал ей, проникая все глубже и глубже: «Я хочу раскрыть тебя», – под чем подразумевалось и то и другое – заглянуть в нее и трахнуть ее, и этот миг стал отправной точкой, движения бедер ускорились, и они достигли оргазма. Он был убежден в том, что она кончила. По меньшей мере один раз. Кровь прилила к ее лицу, шее и груди. На несколько минут ей овладела стыдливость, и она спрятала лицо. Он обнял ее, прижавшись к ней, готовясь снова заснуть, но через три или четыре минуты – точно не через пять – она высвободилась из кокона его объятий, сказав: «Есть хочу. Ты голодный? Я очень».

Женщины – то, как они смотрят на перемены, адаптируясь к ним, и вновь идут дальше. Он лежал в изнеможении, секс и мощь его чувств лишили его сил. Она же тем временем уже готовилась пойти позавтракать.

3

Анна всегда помнила его в этой потускневшей, полинялой, застиранной футболке цвета клубничного шербета, обтягивавшей плечи, которые ей хотелось обнимать, кусать, касаться губами. Большие, круглые, мощные. Как-то она сказала, что он похож на тяжелоатлета, и он опустил взгляд на свое тело, перевел его справа налево и сказал: «Нет». Он был частью лодочного экипажа, чинил лодки, парусные лодки в Олд-Сейбруке, когда был подростком, и то были меркнущие следы тех времен, так как впервые за пять лет он проводил лето не в доках. Он носил причудливые топсайдеры, те, о которых мог говорить без умолку. Никто из тех, кто носил их, никогда не покупал новые. Никогда. Она напоминала себе, что стоило бы исследовать этот протестантский феномен Новой Англии – никакой новой одежды – в будущем, когда они узнают друг друга поближе. Говорил он медленно. Он тщательно подбирал слова, и, как оказалось, это было уместным, так как он работал в газете, желая стать писателем или журналистом. Так что потребовалось немало времени, чтобы узнать, интересен ли он; она чувствовала, что все еще не понимает этого полностью. Почему-то одно его присутствие осложняло любые подобные попытки.

Вот что целиком и полностью захватило ее: то, как он остановился и уставился на нее, стоило ей упомянуть Шарля Азнавура. Он отшучивался, говоря об Эдди Пальмиери и своих ботинках, но с Азнавуром все было по-настоящему. Иногда, вступая в контакт с человеком, ощущаешь электрический ток. Зззззп. Пугающий звук, что слышен, когда касаешься зубца вилки, не вытащенной из розетки до конца. Короткий рассказ о кассете, купленной после смерти матери. Азнавур на «Шоу Майка Дугласа»[26]. Она выудила из него эту маленькую историю. У стольких записей есть своя история. И твоя вместе с ними. Tapestry[27] Кэрол Кинг. Дерьмо. Не стоит даже и думать о нем. Тридцать миллионов женщин строем шли за ним в магазины. Но Sgt. Pepper? Она не могла даже смотреть на обложку: ее брат был просто вне себя от восторга. Теперь все, что от него осталось, включая пластинки, принадлежало ей. У нее было японское издание хоралов Баха в исполнении Вильгельма Кемпфа. Ее старший брат, Марк, играл на фортепиано. Он был очень хорош, но перестал играть, когда ему было четырнадцать или пятнадцать. Потерял интерес. Иногда он слушал пластинки с фортепианной музыкой. Пластинка Кемпфа была выпущена в Японии, и надписи на обложке не поддавались расшифровке. Конверт помялся, пластинка погнулась, и тонарм над диском вздымался и падал, как рука дирижера, задающая ритм неверной пьесы. Но ее можно было слушать. Как и Ohio Players[28]. Словно капли меда на теле. Она хотела, чтобы на ее тело капал теплый мед. Хотела этого с тех самых пор, как увидела обложку их альбома. Но никому об этом не говорила. Может, стоило ему сказать? Может, он бы смог ее понять.

Он был крепким, и что-то явно ранило его. Ей нравилось думать так же о себе самой, но это проявлялось в его манере держаться, а в ее – нет, и она спрашивала себя, не потому ли он так ее заводит. Кожа этого белого мальчика, привыкшего к солнцу, отливала красным, золотисто-красным, чуть ярче, чем его футболка. Этим летом он не работал, только читал и писал; получал пособие в связи с утратой родителей, помощь сироте, как он ей говорил. Ему платили, пока не исполнится двадцать один. Она не знала о том, что у детей есть социальные гарантии. В его комнате, когда они наконец выбрали пластинку, она обвила руками его шею, пока он целовал ее, забросила на него ногу, затем другую, фактически забралась на него и терлась о его тело, раскачиваясь. Чудесная крепость и прочность тела. Как теплое дерево. Ей так, так, так не хотелось трахаться с ним в первую ночь. Она так, так, так верила в то, что это ее роковая привычка. И она держала дистанцию, держала его на расстоянии, пока не поняла, что сводит с ума и его и себя и это правило, принятое ей, совершенно бессмысленно. А утром этот мощный член в ее руке, течет ей на пальцы, она не могла, не хотела, не стала сдерживаться, все-таки эта ночь была уже не первой, так? В розовом и лазурно-голубом свете зари. Ее трусики на полу. Господи, скользить по нему. Его бедра были широкими, так что ей пришлось растянуться, она чувствовала, как раскрывается, и затем он сказал это, он хотел раскрыть ее, и она совершенно потеряла голову и кончила, и еще раз кончила, и ей нравилось чувствовать его тело, с ней такого никогда не было, ей никогда не нравились их тела до этого дня, если вообще нравились. Ей нравилось, как он пахнет. Всегда важно. Они отправились за оладьями. Целовались за стойкой, губы в сиропе. Пошловато, но ей было все равно. Скользкий тип за стойкой постоянно пялился на нее.

4

Скоро они были вместе, стали парой. Когда говорят «я люблю тебя»? Слова застревают в горле, но ненадолго. Настала осень, но сперва – август, она отправилась домой на пару недель – в Херши, Пенсильвания, вот о чем она не хотела ему говорить, – а Джордж нашел где остановиться на неделю, пока общежитие было закрыто, ведь ему возвращаться было некуда. Расстояние немалое, и они поговорили лишь дважды; он написал ей, она написала ему, бесконечная разлука. Затем волнующий сентябрь, бурый октябрь. Конечно, он ее любил. А она любила его. С чего бы им не любить друг друга? Они закинулись кислотой ясной ветреной осенней ночью, что сменила кристально ясный, хрустящий, чудесный голубой день – и тогда как он ее любил. День был светлым, прозрачным! Джордж читал Конрада, и язык заражал его, как древний выживший вирус, перегружая кору головного мозга жертвы латинизмами и вырываясь во внешний мир. В ночном небе сияли звезды, больше, чем обычно, было видно в Нью-Йорке. Поднимался ветер, иногда дул резко, стирая все следы облаков и влаги над землей – прошлой ночью был ливень, – отбрасывая назад их волосы и обжигая лица прохладным огнем. Подчас казалось, что это сверхъестественный ветер, библейский, в нем чувствовалась смерть, смерть неявная, он был предвестником чуда, Божьего гнева и бессудного, прекрасного спасения. Джордж и Анна закинулись около половины девятого, когда весь этаж, кроме них, собрался в комнате отдыха, чтобы смотреть четвертую игру первенства по бейсболу, где «Янкиз» проигрывали; Джордж не мог поверить, что им это было интересно, разве что все были из Цинциннати. Большинство студентов, по меньшей мере половина, была из трех штатов. Игры с первой по третью показали, что две команды, по-видимому, играли в один и тот же вид спорта, но с разным уровнем техники. Мансон, разумеется, был исключением. Он был феноменален. Остальные игроки в команде напоминали испуганных кошек. Джордж хотел оказаться как можно дальше от всего этого, и кислота действительно унесла его далеко. Анне было приятно заполучить его назад спустя три игры. Они сильно испортили ему настроение. Теперь он был свободен, почти счастлив, она понимала, что причина кроется в ней.

Джордж спустился в бар попить пивка. Анна вернулась в комнату, планируя встретиться с ним в холле. В баре почти никого не было, все смотрели бейсбол, и было еще не совсем поздно, пока он стоял с кружкой в руке, готовясь опустошить ее, вошел декан. Ебаный декан. Шесть и шесть ростом, хромой, преподавал русский язык и литературу и говорил еле слышно, бормоча и заикаясь. Он слегка сутулился и, как ни глянь, напоминал птеродактиля. Фамилия у него была дактилическая: Хэррингтон.

Декану нужно было с кем-то поговорить, а не стоять с затрапезным видом, ужасающе возвышаясь над всем вокруг, и этим кем-то оказался Джордж, одиноко расположившийся у входа. Декан улыбнулся. Он был вежливым, несмотря на нескладность.

– Как у вас дела, декан? – протянул ему руку Джордж, тут же подумав, что странно так здороваться с кем-то из руководства, но слишком поздно: Хэррингтон вложил ее в свою мягкую руку, пухлую, как подушка, и гладкую, почти как у младенца, пальцы Джорджа почти утонули в ней.

– Отлично, – Хэррингтон ощерился всеми зубами. – Р-р-р-рад вас ва-ва-ва-видеть. Я-я-я-янки проигрывают. П-п-п-подумал, что с-с-с-стоит прогуляться.

В Джордже было пять футов одиннадцать дюймов или чуть больше пяти и десяти, и временами, на миг, ему казалось, что в нем действительно пять и одиннадцать, и он смотрел на Хэррингтона снизу вверх, а тот ссутулился еще сильнее обычного, чтобы перекричать фанк-гитару, «Хэммонд»[29] и завывания Донны Саммер. Кучка танцующих белых ребят. В колледже были черные студенты, по пять-шесть процентов в классе, но их редко видели там, где тусовались белые, – обе стороны вносили свой вклад в социальную сегрегацию.

– Исход игры уже предрешен, – сказал Джордж. – Все кончено.

– К-к-к-кажется, д-д-д-да. Ж-ж-ж-жаль. Так в-в-в-вот где в-в-в-вся да-да-да-да-движуха, – вновь осклабился Хэррингтон. Опять эти зубы, губы расплылись, лошадиные зубы, большие, желтые. Джорджа уже накрыло, и кислота начала подчеркивать очертания предметов, и сейчас из-за этих зубов его мозг полностью поглотила Equus[30]. Он сидел на сцене, в ряду студенческих мест, и смотрел сквозь огни сцены, за слепящей белой волной которых исчезли зрители, и с ужасом следил за тем, как Мэриэн Селдес на протяжении трех актов оплевывала Энтони Перкинса, в пяти футах от него лежала голая рыжеволосая девушка, он впервые видел настоящую рыжую, с розовыми гениталиями, пока парень носился по сцене, ослепляя лошадей, а Джордж не мог оторваться от девушки, от ее бледно-белого тела, почти прозрачного. Она тяжело дышала, ее живот вздымался и опускался, очаровывая его. Вот это настоящий актерский труд. Что декан? Не слышно? А, он просто улыбался. Нормальный мужик, улыбка простая, скромная, добрая, но из-за строгого лица казавшаяся гримасой боли. Он был гениален, ему не нужны были проблемы, и вообще, подумал Джордж, ему, должно быть, интересно, какого хуя он забыл среди всей этой управленческой возни. Должность хуже некуда, врио декана, да еще этот предательский язык заплетается по сто раз на дню, тормозит, но это ничего, так как ему все равно не нужно было говорить ни о чем существенном.

Минутное неловкое молчание – как долго оно длилось? – и вдруг лицо декана стало меняться, задвигалось. Его голова удлинилась, начала мерцать. Стена за его спиной приятно заколебалась. А затем, о господи, что? Он снова заговорил. О чем?

– Са-са-са-славное местечко, чтобы расслабиться после за-за-занятий?..

Типа того. Джордж видел, как Хэррингтон превращается в птеродактиля, на которого был похож – сокрушительное карканье, словно бумага, хлопают расправляющиеся коричневые крылья, и он срывается с места, вцепившись клювом в бедро Джорджа, а тот висит головой вниз, беспомощно волочит руки, на лице застыл ужас. Глаза дикие, взгляд беспорядочно блуждает – чье лицо сейчас промелькнуло в его сознании? Один из греческих богов, пожирающий своего сына. На хуй западную цивилизацию, сплошная бойня.

– А вы когда-нибудь замечали… – начал было Джордж и осекся.

– Ч-что?

– Замечали когда-нибудь, э-э-э, что вся западная цивилизация – одна сплошная бойня?

– О, и в самом деле, – просиял Хэррингтон. Ничто не могло обрадовать его больше, чем это студенческое утверждение в пабе пятничным вечером. Западная цивилизация, здесь ее подлинный дух.

– Я об этом думал, – продолжил Джордж. – Как на той картине Гойи…

Его повело.

– О, в самом деле, да, на ммм-многих. Очень к-к-к-кровавые. – Хэррингтон едва не выплюнул последнее слово. Встряхнул головой, чтобы слова бросились вперед, и вновь эта лошадь.

– Один из богов пожирает своих детей, – слова Джорджа расплывались.

– Я п-п-п-полагаю, что это т-т-т-титан Кронос, – предположил Хэррингтон. – Я-а-а са-са-са-вершенно не с-с-с-ведущ в иса-са-са-кусстве. Но я так са-са-са-читаю, да. На ла-ла-латыни С-с-с-с-с-с-с-с-с-с… – он набрал воздуха, – Са-са-са-са-сатурн. Кажется.

Какая снисходительная ложная скромность. Сатурн, проще некуда – он едва мог это выговорить – знал, что рисуется.

– Да, Кронос, ага, точно, – согласился Джордж. Он не мог прекратить болтовню, хотя неодушевленные предметы вокруг явным образом двигались, глаза, лица, плитка на стене, Боже мой…

Забавно, но ему этот мужик вообще-то нравился.

– О’кей, – проговорил Джордж, – например, так, Гойя, Кронос. Сатурн. Есть в 90-х на Мэдисон одна закусочная, кажется… может, на Лекс? Нет, на Мэдисон. Там у них во всю стену огромная роспись, а вдоль столики стоят, и тело Гектора влачится за Ахилловой колесницей у троянских стен. Просто гигантская. Довлеет над каждым ланчем.

– Знаете, а я ны-ны-ны-не прочь на нее в-в-в-взглянуть, – заинтересовался Хэррингтон. – Па-па-па-полагаю, речь о га-га-греках?

– Ага, – ответил Джордж. – Греческая закусочная. Ни колы, ни пепси. Да. На восточной стороне. Мэдисон-авеню.

– Что ж, та-тогда это ве-ве-весьма ца-ца-ца-целесообразно.

До Джорджа дошло, под кислотой это ощущалось каким-то особенным открытием: тот использовал вводные «о, в самом деле» и «что ж», когда готовился выговорить фразу.

– Декан, мне пора, чувак. То есть, извините, не чувак. Мне пора. Всего хорошего! Я вообще-то уже уходить собирался. Правда.

Он был взбудоражен, говорил бессвязно. Хэррингтон смотрел на него большими, дружелюбными глазами.

– Мне надо с девушкой встретиться, – уточнил Джордж. Произнес это театрально, мужественным, заговорщическим тоном. Чтобы объяснить свое отбытие, не нуждавшееся в объяснении. Общество с его ебаными парапсихологическими требованиями, Господи. Вселенная набирала скорость. Все, на чем задерживался его взгляд, начинало пульсировать.

– О, п-п-п-превосходно, – сказал декан. Снова эта большая рука. И в ней что-то невыносимо нежное, чуть неуклюжее, мягкое. Другие люди. Джордж развернулся, слабо взмахнул рукой и взбежал по лестнице навстречу ночи, свободе и Анне. Она ждала в пяти футах от пролета, на краю холла со множеством дверей.

– Надо убираться отсюда, – обратился к ней Джордж.

– Дичь какая. Клянусь, я сейчас видела Икабода Крейна[31].

– Это был декан.

– Ну да, но он был так похож на Икабода Крейна, что теперь я жду, когда появится всадник без головы. Хреновый будет трип, да? Что-то типа шоу Арка Линклеттера. Увидеть что-то безголовое, когда трипуешь, та-а-ак обломно.

– Я с ним говорил. Внизу. Декан Икабод. Его лицо начало разлагаться, пока я с ним говорил. Стены двигались, его лицо расплывалось, я думал, оно вот-вот отвалится и упадет к моим ногам…

– Точно, – сказала Анна. – Он и станет всадником без головы.

Затем плавным пассом, загадочным образом понятным Джорджу, она отступила назад и закружилась, как балерина, издав нечто вроде: «Уи-и-и-и-и!»

– Похоже, он учит иврит.

Девушка уже смеялась. Она обернулась к одному из юношей, тот полез в карман рубашки и что-то извлек из него. Дэвид кивнул и, улыбаясь, взял это из протянутой руки юнца. Сначала Сэмми не понял, что это было, но потом увидел, как Дэвид вытянул клочок бумаги. Сигаретная бумага \"Ризла\". Похоже, Дэвид собирался одолжить у них пару бумажек, но девушка замахала ему, дескать, забирай всю пачку.

* * *

Один из охранников спросил:

– Это что? Именно это ему и было нужно? Сэмми кивнул.

– Это то, что называется гашишемания, адони[10].

– После общения с вами, командир, ему срочно надо расслабиться, – пошутил один из охранников.

Сэмми наблюдал за Дэвидом, чтобы свежим взглядом попытаться уловить его стиль, понять, что он за человек. И теперь был весьма удивлен. Это что, и есть его стиль?

Он завоевывает всеобщее расположение только тем, что предстает в обличье обаятельного наркоши? Сэмми почувствовал, что даже команда секьюрити изменила свое отношение к этому парню, все явно потеплели. Сэмми, однако, молчал. Он должен соблюдать дистанцию, если хочет, чтобы его уважали. Он не собирался фамильярничать с ними.

Сэмми продолжал наблюдать за Дэвидом, который уже выходил из здания аэропорта. Следующая камера поймала его снаружи, на стоянке такси, где водители шерутов поджидали своих пассажиров. Дэвид наклонился, вроде как завязать шнурок на ботинке. Сэмми догадался, что травка была у него в носке. Крупного плана камера не давала.

– Вы последуете за ним? – спросила девушка-секьюрити.

– Зачем? Я знаю, где он будет. \"Гранд-отель\", не так ли?

– Это он сам написал в карте пассажира. Но может быть, это не так.

Сэмми даже не пытался делать вид, что слушает ее. Он смотрел на часы, вырабатывая план действий.

– Думаете, он врет? Сказал, что едет в Вифлеем, а сам туда не едет? Зачем ему это делать?

Девушка смутилась. Откуда ей знать? Сэмми не сказал им, кто этот парень – шпион, террорист, контрабандист?

– Простите за любопытство, командир, почему вы следите за ним?

– Хочу помочь ему совершить сделку с недвижимостью.

Она не знала, смеяться ей или нет.

– \"Шин-Бет\" занимается такими вещами?

– Кто вам сказал, что я из \"Шин-Бет\"? Я из жилищного отдела.

Голос его был очень спокойным и ровным.

***

Жара изматывала. Перед тем как переехать в Америку – в смысле, на Американский континент, Дэвид провел некоторое время в Южной Африке. Но даже там не было так душно. Сжимая в кулаке полиэтиленовый пакетик с травой, который он достал из своего носка, Дэвид вынул из пачки \"Ризла\" сигаретную бумажку. Слева, за бетонным забором, по летному полю скользили реактивные лайнеры. При такой погоде он спокойно мог бы стоять под струями газа, выходившего из их турбин на взлете, хоть какой-то был бы ветерок. Дэвид отошел в тень, которую отбрасывало здание аэропорта. Закручивая сигаретку, он оглядывался вокруг в поисках Тони. Того нигде не было видно.

Дэвид щелкнул своей \"Зиппо\" и только сделал первую глубокую затяжку, как вдруг кто-то резко выхватил косяк из его губ. Перед ним стоял большой толстый мужчина в промокшем от пота костюме-сафари. Он растирал косяк в своих огромных пальцах и осыпал Дэвида оскорблениями.

– Ты что, псих? Скажи, ты псих или просто дурак?

– Тони!

Дэвид был потрясен. В огромных ладонях Тони не осталось даже напоминания о косяке.

– Что с тобой? Мозги окончательно размякли от жизни в Америке?

– Боже, Тони. Ты слегка прибавил в весе?

Они стояли лицом к лицу. Тони взял Дэвида за плечи и притянул к себе. Дэвид так долго жил в лоне англоязычной культуры, что поцелуи в щеки не казались ему естественным проявлением дружбы. Но это был Тони.

– Хорошо выглядишь, Дэвид.

– Ты тоже. Я имею в виду, тебе идет новый вес. Когда они подошли к многоэтажной стоянке, Тони все продолжал извиняться за то, что так грубо выхватил косяк изо рта Дэвида.

– Я просто хочу тебе объяснить, что это не лучшее место для курения гашиша. Самый зацикленный на безопасности аэропорт в самой зацикленной на безопасности стране. Подумай об этом.

Тони пыхтел. И не только от жары и подъема на шестой этаж паркинга. Он остановился, не дойдя половину пролета до нужного этажа.

– Прости, что я придаю этому такое значение, Дэвид. Ты должен понять, у меня большие проблемы. Я до смерти боюсь всего этого дела. Даже просто добраться сегодня до аэропорта для меня было сплошным кошмаром.

– Ладно, старина, виноват. Я вел себя как дурак. – Дэвид полностью раскаивался, он был неправ. И сменил тему: – Пятнадцать лет. Ты можешь в это поверить?

Теперь Тони смеялся.

– Нет, не могу. Когда мой сын сказал мне, что получил послание по электронной почте от некоего Дэвида Престона...

– Ты догадался, что это я?

– Шутишь? Я сразу понял.

Они учились вместе в университете в Манчестере, выпуск 1974-го. Когда Дэвид послал сообщения всем Хури, имевшим e-mail адреса, он был уверен, что Тони помнит географические названия Ланкашира:

Рэмсботтом был маленький городок в нескольких милях от Престона.

Они ухмылялись, глядя друг на друга.

– Так в чем твой кошмар, дружище? – спросил Дэвид.

– Ах да. Транспортные проблемы. – Тони прошел последние ступени лестницы и толкнул дверь. – Чтобы попасть в Израиль, я должен был нанять шофера.

Тони указал рукой на десятиместный микроавтобус.

– Это что, наш? – спросил Дэвид.

За рулем сидел глуповатого вида толстяк. Когда Тони открыл скользящую дверь и забросил внутрь чемодан Дэвида, шофер даже не потрудился обернуться.

– Будь с ним ласков. Он не говорит по-английски, – шепнул Тони.

Глядя на него, можно было подумать, что он ни на каком языке не говорит. Толстяк тихо напевал что-то под радио, и его небритый подбородок опускался и поднимался над шеей.

– Где ты его нашел? – спросил Дэвид.

– Это было непросто. Он из Восточного Иерусалима. Мне кажется, он что-то вроде городского дурачка. Главное, что он не знает меня, а я не знаю его. Просто стараюсь быть осторожным. Прикрываю тылы, так сказать.

Когда они забрались внутрь, Тони крикнул шоферу, чтобы тот включил радио погромче. Толстяк чуть прибавил звук и задал какой-то вопрос. Его голоса уже не было слышно, но Тони покачал головой и махнул рукой вверх, дескать – еще громче.

Только когда радио достигло уровня промышленных шумов, Тони удовлетворенно кивнул.

Они сидели на заднем сиденье и, пока они не миновали зону безопасности аэропорта, почти не разговаривали. Дэвид первым прервал молчание:

– Это было просто везение, старина. Я помнил, что твоего сына звали Чарли, так что когда обнаружил Чарли Хури, сразу почувствовал – это он!

Дэвид не помнил точно, где он его обнаружил, это был один из американских университетов на севере, в Милуоки или Мичигане.

– Чарли сейчас... под двадцать, да?

Они ехали вдоль пальмовой аллеи, в конце которой был контрольно-пропускной пункт. Тони смотрел вперед, рассказывая о своих сыновьях: один в Америке, изучает право, другой в Соединенном Королевстве учится на инженера. Дэвид кивал, слушая его.

– Да, молодцы.

Когда они миновали КПП, Дэвид сказал, что у него так и нет детей, он даже никогда не думал о том, чтобы снова жениться. Хотя в первый раз ему тоже не удалось жениться, но Тони и сам прекрасно знал всю эту историю. Опасно думать о женитьбе, будучи в списке № 1 Интерпола. Он даже боялся звонить своей бывшей невесте: вдруг телефон прослушивается?

– Как ты думаешь, может, мы с Анабеллой когда-нибудь еще поженимся?

Дэвид скосил глаза в сторону Тони и заметил, что его старый друг едва заметно покачал головой. Похоже, у них общее мнение на этот счет, даже если Тони и не хочет высказывать его вслух. Дэвид подумал, что, быть может, им пора отбросить излишнюю вежливость. Надо обсудить большие дела.

– Ты занимался еще бизнесом после Бейрута? – спросил он.

Тони бросил быстрый взгляд на шофера, вернее, на его шею, и прошептал:

– Бизнесом?

– У-гу, – произнес Дэвид.

Тони опять покачал головой. На этот раз более твердо, если не брать в расчет слегка подрагивающий подбородок. Дэвид не был уверен, что стоит продолжать эту тему.

После той облавы на свадьбе они каждый своим путем добрались до Бейрута. Тони прибыл первым. У Дэвида были проблемы со въездом. В то время израильская армия контролировала всю страну. Когда Дэвид наконец купил себе правдоподобные журналистские документы и достиг Бейрута, их груз по-прежнему был неизвестно где, и Тони не мог обнаружить никаких концов. Он выяснил только, что их посредник приныкал его где-то, в надежном, безопасном месте. Проблема была в том, что посредник и сам куда-то пропал. Через неделю они узнали, что трава спрятана в палестинском лагере для беженцев в Сабре.

– Как ты думаешь, может, ее кто-нибудь уже нашел? – спросил Дэвид.

Тони бросил на него пронзающий взгляд.

– Что ты сказал?

Дэвид покачал головой. Тони не понял его. А ведь он просто предлагал поразмышлять на эту тему. Тони по-прежнему общался шепотом, и Дэвид также шепотом продолжил:

– Мне плевать на эту траву. Помнишь, я говорил тебе тогда, что больше не буду заниматься этим бизнесом. Я и не занимался им. Теперь весь мой интерес к траве – просто курнуть иногда. Но деньги на ней я не делаю.

Даже выяснив, где спрятан груз, они не могли добраться до него. Израильские солдаты не выпускали никого из Бейрута. Из лагерей тоже. Через пару дней Тони и Дэвид узнали почему.

– Я могу поразмышлять, – сказал Тони. – По размышлении я понимаю, что никто не нашел эту траву, потому что никого не осталось в живых из тех, кто мог бы ее найти.

– Ладно, прости, Тони. Прости, что я поднял эту тему. Я же был там.

Они тогда добрались-таки до Сабры. Это было на следующий день после резни. Их предупреждали, что не стоит туда ехать, но у Дэвида была журналистская карта. Тони выдавал себя за водителя. Когда они приехали в лагерь, тела еще не успели убрать. Они смогли пробыть там не больше пяти минут, потом развернулись и поехали обратно. На следующий день Дэвид улетел из Бейрута. С тех пор они и не виделись.

– Понимаешь, последние пятнадцать лет я не работал, – сказал Дэвид. – А теперь мои сбережения подошли к концу. Это дело пришлось как раз ко времени.

– Я тоже полностью на мели.

– И очень хорошо, что это всего лишь торговля недвижимостью, – добавил Дэвид. – Когда ты предложил мне это дело, я готов был упасть перед тобой на колени, так был тебе благодарен. Должно быть, здешние маклеры полное говно, если ты доверяешь контрабандисту продавать свой дом.

Дэвид был не дурак. Он знал о палестинских законах, запрещающих продажу земли израильтянам. Израильтяне же, в свою очередь, вводили всевозможные законы с целью пресечь продажу собственности неевреям, с той лишь разницей, что их законы работали. Для несанкционированного лица представлялось совершенно невозможным купить дом, а если кому-то и удалось бы вселиться, тут же заявилась бы армия и вышвырнула нарушителей из дома. Палестинцам было сложнее добиваться исполнения своих законов, поэтому они полагались только на эскадроны смерти. Дэвид знал об этом из американских газет, которые он отнюдь не считал образцом беспристрастного отображения палестино-израильских событий. Но от Тони по Интернету он получил такую же информацию, поэтому нельзя сказать, что он не был предупрежден о степени риска в этой операции. На самом деле главное, что сейчас было у него на уме, это хорошая затяжка. Он прикидывал, разрешит ли ему Тони взорвать косяк в микроавтобусе, и когда впрямую спросил об этом, Тони велел ему заткнуться и стать хоть немного серьезнее. Дэвид улыбнулся.

– Да ладно, я пошутил.

Вместо травы он закурил обычную сигарету. Пожалуй, этот отрезок времени будет самым длинным из всех, что он провел без марихуаны за двадцать семь лет, включая пребывание в тюрьме в конце семидесятых. Не то чтобы у него была крутая ломка, но опыт этот приятным не назовешь. Первый раз он так путешествует: постоянное напряжение, отсутствие мест для курения. Облом...

– А, черт, Тони. Забыл сказать... Там один парень в аэропорту, похоже, он знает, кто я такой.

Они ехали по крутой извилистой дороге, которая петляла среди полей, и водитель держал темп на скоростной трассе, словно выписывая кривую, выруливая то в одну, то в другую сторону. Тони вцепился своей здоровенной рукой в спинку сиденья, стараясь сохранить устойчивое положение. Он спросил на удивление ровным голосом:

– Какой парень?

– Какой-то израильский чин, сказал, что его зовут Сэмми такой-то.

– Он сказал, как его зовут?

– Я сам удивился.

Тони щелкнул языком. Он не знал, что бы это могло значить.

– Что он сказал?

– Сказал: \"Не будь овечьей задницей\".

Дэвид знал, что это должно вызвать у Тони некоторые ассоциации. Когда они встретились в первый раз, Тони пошутил точно так же. Не сразу, конечно, а после недели знакомства, когда они уже подружились. Сейчас он не понимал, есть ли какой-то особый смысл в том, что израильский чиновник использовал это выражение.

– Ладно, давай не будем нервничать, – рассудил он. – Этот парень ничего не сделал. Не мог же он принять тебя за опасного террориста или профессионального киллера...

– О, Тони!

– Ну ладно, давай попробуем не придавать этому особого значения.

Дэвид понял, что Тони не знает разгадки. Он стал смотреть на дорогу, которая петляла среди песчаного ландшафта с силуэтами новых городков на горизонте. Похоже, дорога следовала рельефу местности, как контурная линия, обведенная вокруг холма. Микроавтобус ехал по кривой, и, когда они обогнули холм, Дэвид понял, что перед ними Иерусалим. Аэропорт, как ему было известно, находился на окраине Тель-Авива, значит, они проехали из одного конца страны в другой за сорок пять минут. Центральный Иерусалим был современным городом, со всеми его атрибутами. Они миновали автобусную станцию, переходящую в тоннель на обочине дороги, несколько отелей, множество светофоров. Большинство зданий были выстроены из характерного унылого желтого камня.

Вскоре Дэвид впервые увидел и старый Иерусалим. Микроавтобус проехал через несколько светофоров, взобрался на холм, и внезапно открылся Город – его стены, дозорные башни и летящие мосты, раскинувшиеся над поросшими травою рвами. В камне теперь было что-то брутальное, он был раскален и отдавал обратно белый солнечный жар. Архитектура слегка напоминала английские или уэльские замки, но Дэвид никогда раньше не видел замков такого масштаба. Дорога повернула, следуя линии холмов, которые вырастали все выше и круче. Шея Дэвида была сведена и напряжена – вполне достойный объект изучения для какого-нибудь физиономиста; микроавтобус уткой нырнул в узкий тоннель и вынырнул уже с другой его стороны, оставив Старый Город за холмом.

Минут десять спустя, на шестиполосной трассе, они попали в пробку. Радио сбилось с волны, и водитель пытался настроить его. Он нажимал кнопки до тех пор, пока не поймал какую-то арабскую станцию. Высокий голос певца ломался от чувства, которое с одинаковым успехом могло сойти и за боль и за радость. Дэвид не мог понять, о чем была песня, его арабский всегда оставлял желать лучшего, даже в те времена, когда он имел деловые отношения с арабами. Да и тогда он сталкивался только с палестинским и ливанским диалектами. Этот звучал как магрибский или средиземноморский. Но песня напомнила ему нечто слышанное ранее, и он начал кивать головой в такт песне, пока микроавтобус тащился вслед за каким-то старым фургоном. Тони предупредил:

– Сейчас будет граница.

Дорога заканчивалась КПП, до которого оставалось ярдов пятьдесят. Дэвид опять удивился, как быстро они доехали до границы, всего несколько миль от Центрального Иерусалима. Похоже, в этой стране нет расстояний, все заканчивается, едва успев начаться. Глядя вперед, он увидел, что на дороге стоят специальные знаки в виде конусов и пластиковые блоки, словно из гигантского конструктора \"Lego\", a также баррикады из мешков с песком.

Тони сказал:

– Возьми такси на другой стороне. Я должен вернуться в Иерусалим и рассчитаться с водителем. Позже свяжусь с тобой в отеле.

Дэвид подхватил свой чемодан, махнул Тони рукой и вошел в распахнутые двери КПП. Никто не обратил на него никакого внимания. Юные солдаты стояли на дороге, они проверяли документы у некоторых из водителей, другим махали, делая знак проезжать. Дэвид погладил себя по груди, нащупав твердую обложку ирландского паспорта. Это доставило ему даже большее удовольствие, чем тот факт, что солдаты не проявили к нему интереса.

Другая сторона КПП напоминала автомобильное кладбище. Побитые машины, по две и по три, стояли с обеих сторон дороги. Дэвид догадался, что это были машины палестинцев, из тех, что работали в Израиле и не имели права въезда на машинах. Сейчас через пропускной пункт шел постоянный поток людей, возвращавшихся из Израиля обратно в Вифлеем. Это была живописная смесь всех стилей – женщины в длинных черных платьях и расшитых передниках, некоторые из них несли на головах пластиковые корзины или коробки, кое-кто в паранджах, несколько женщин в джинсах и футболках, мужчины, одетые в западном стиле, разномастная смесь более пожилых и бедно одетых людей, мальчишки в джинсах и майках, несколько мужчин в арабских бурнусах, чалмах и тюрбанах. Дэвид опять был среди арабов. И надо сказать, что ему это даже нравилось. В прежние времена с этим было связано много удовольствий.

Он сразу поймал такси – длинный \"мерседес\", из которого задние сиденья были вынуты и заменены лавками, он помнил этот стиль по Ливану прошлых лет. Машина вмещала девять пассажиров, но водитель явно понял, что Дэвид один может оплатить всю эту роскошь. Дэвид не возражал.

Он сказал: \"Мархаб\" – \"привет\", – и сел на место рядом с водителем. По какой-то причине вместо фирменного знака \"мерседеса\" на носу машины красовалось павлинье перо. Дэвид смотрел, как перо вертится на пыльном ветру, и думал о косяке, который свернет, когда приедет в отель.

Радио играло ту же песню, что он слышал в машине Тони. Когда музыка закончилась, ее сменил женский голос. Дэвиду этот голос понравился, он искрился едва сдерживаемым смехом. Довольно часто мелькали неожиданные английские фразы – \"drive time\"[11] – и – немного погодя – «shiny happy people like all we Palestinians»[12]. В последней фразе прозвучала несомненная ирония. Следом пошла песня \"R. E. M. \", и Дэвид начал подпевать под писклявое монофоническое звучание радио. Голос у него все-таки получше, чем у Майкла Стайпа.

Теперь они ехали под горку по пологому холму, и такси выписывало виражи, чтобы объехать ямы и трещины на дороге. Дэвид увидел, что впереди еще одна пробка. Он удивился, как это колеса неподвижных автомобилей поднимают столько пыли. Но он продолжал подпевать радио, несмотря на то, что воздух стал таким густым от пыли, что у него першило в горле и кололо глаза. Пешеходам на дороге тоже приходилось несладко. Они бежали, закрывая лица шарфами и платками.

Только когда дымящаяся граната внезапно залетела в открытое окно машины, Дэвид понял, что идет газовая атака. Он сорвал куртку, пытаясь закрыть ею лицо и одновременно борясь с дверной ручкой. Глаза его распухли и горели, он не видел ничего, кроме разноцветных красно-желтых полос.

Кто-то открыл дверцу снаружи, и Дэвид вывалился на обочину, прямо на кучу битых камней, прокатившись по которым он оказался в кювете. Мимо него, задыхаясь от кашля, бежали мужчины и подростки со слезящимися, налитыми кровью глазами. Для них это была рутина, они почти привыкли к слезоточивому газу. Дэвид дергался и бился, как рыба на сухой выжженной земле.

4

София опрокинула третью рюмку текилы. Юсуф осушил свою, пытаясь вспомнить, в каком порядке положено употреблять этот напиток – соль, текила, лимон или соль, лимон, текила. На столе перед ними стояла спиртовка, над которой пузырились жарящиеся в сковородке бобы. Юсуф сказал:

– Ты делала рекламу для этого заведения, но никогда не пробовала их стряпни?

София сжала губы в куриную гузку, имитируя своих друзей из американского колледжа, и произнесла:

– Давай попробуй.

Как это ни странно, она была последней в ряду лиц, успевших побывать в новом мексиканском ресторане в \"Гранд-отеле\". София знала, что они будут настаивать на том, чтобы обслужить ее бесплатно в знак благодарности за рекламу. Но, хотя они и слышали, как она озвучивала рекламу, и знали, что она будет продолжать делать это каждую последующую неделю, все-таки в воздухе чувствовалось некоторое замешательство. Может быть, ей это просто показалось, может быть, она чрезмерно чувствительна. Так или иначе, но здешняя администрация, несомненно, учтет все ее бесплатные трапезы в этом заведении.

Метрдотель вновь и вновь возвращался к их столику с бутылкой текилы, спрашивая, не желают ли они повторить. Он явно стремился показать, что это презент от него им, от его бизнеса их бизнесу. Юсуф осушал рюмку, говоря: \"До встречи в Мексике\". София ничего не имела против отношений \"услуга за услугу\", но все-таки, пока радиостанция переживала трудные времена, она предпочла бы расчеты наличными. Юсуф закончил свой очередной акт соль-лимон, но мэтр не отходил от их столика, нянча бутылку с текилой у груди. София поняла, что он хочет что-то сказать.

Он спросил:

– Скажите, а что это сделалось с вашей программой?

– Вам что-то не нравится?

– Вы теперь называете ее \"Музыка, которую вы не хотите услышать\".

София начала вчера новое шоу и уже получила массу отзывов.

– Это альтернативная музыка, – объяснила она.

– Ладно, я понимаю. Но я думаю, что музыка, которую люди хотят услышать, лучше, чем музыка, которую они не хотят услышать. Это мое мнение.

Стендаль

Он имел в виду, что это его мнение как бизнесмена и специалиста по рекламе, хотя он и предпочел бы не платить за рекламу наличными. Он был старшим сыном в семье, владевшей этим отелем, и явно много думал о деньгах.



– Старая программа осталась, – сказала София. – На той же волне.

– Да, но с Юсуфом.

Арманс

Тут уж Юсуф полез в драку. До сих пор он хранил молчание.

– Что вы имеете в виду? С Юсуфом, что, набило оскомину?

или

– Не обижайтесь, Юсуф. Но вы будто читаете новости. Вроде: \"Сейчас прозвучит ваша любимая музыка, и еще два человека умерли от сердечного приступа\".

Вообще-то Юсуф не хотел брать программу Софии. И теперь он чувствовал, что заслужил некоторую поддержку.

Сцены из жизни парижского салона 1827 года

– Что вы хотите, я веду ее всего два дня. Имейте терпение. Что бы вы сказали, если бы на второй день после открытия вашего ресторана кто-нибудь из посетителей спросил бы у вас: \"Что с вашей официанткой?\"

– А что с нашей официанткой?

ПРЕДИСЛОВИЕ

София встала и сказала:

Одна умная женщина обратилась ко мне, недостойному, с просьбой исправить стиль этого романа, так как сама она не совсем ясно себе представляет, какими качествами должно обладать литературное произведение. Прежде всего я должен предупредить читателя, что отнюдь не разделяю некоторых политических суждений, там и сям рассыпанных в ее повествовании. Но, хотя взгляды милейшего автора и мои собственные во многом противоположны, мы оба испытываем одинаковое отвращение к так называемому «списыванию с натуры». В Лондоне появилось несколько весьма пикантных романов «с ключом»[1]: «Вивиан Грей»[2], «Олмекский клуб»[3], «Светская жизнь»[4], «Матильда»[5] и др. Это забавные карикатуры на людей, по прихоти случая или рождения занимающих место, которое вызывает всеобщую зависть.

– Извините меня. Я на минуту.

Таких «литературных» достоинств нам не нужно. С 1814 года автор ни разу не переступил порога Тюильрийского дворца. Он так горд, что даже по именам не знает людей, несомненно, пользующихся известностью в определенном кругу.