— Да нет, откуда ты это взял? Один отцовский приятель сочинил. Член Союза композиторов. По моей просьбе.
Я глядел на Громова, и, должно быть, лицо мое менялось, как у нашей новой преподавательницы истории. И Громову, должно быть, стало жалко меня и досадно за свои слова, и он спросил:
— А тебе, видно, хотелось, чтобы это тот музыкант написал, который дружил с мальчиком?
— Хотелось бы, — тихо ответил я.
— Но музыка же хорошая. Она тебе понравилась?
— Да. Но она понравилась бы мне больше, если бы ее сочинил тот и тогда…
— Когда еще не было разума и человеческого уха? — спросил Громов.
— Да.
— А ты представляешь себе, какой была тогда Земля?
— Раньше не представлял. А сейчас представил, когда слушал эту мелодию. А ты представляешь?
— Зачем мне представлять? — сказал тихо Громов. — Я не только представляю, но и знаю.
— Откуда?
— Разреши мне не отвечать на твой вопрос.
10
И я разрешил. Разрешил ему не отвечать на мой вопрос.
Я просто ушел. Надел пальто в передней и ушел. Не мог я больше канючить, выпрашивать, подлизываться.
Но, наверное, не всякий бы ушел на моем месте, так и не узнав истину. Какой-нибудь исследователь и крупный ученый ради науки плюнул бы на свое самолюбие и остался.
А я ушел. Правда, мне от этого было не легче. Я почти не спал ночь.
На другой день в классе случилось неприятное дело. Не знаю, почему я назвал это дело неприятным. Впрочем, пускай. Вот что случилось.
Пришел новый, очень молодой преподаватель биологии вместо старого, который ушел на пенсию. При старом бы все сошло. Того ничем нельзя было удивить.
Этот новый задал Громову вопрос. И Громов, разумеется, ответил. Дело, конечно, не в том, что Громов ответил не по программе. Дело в том, что Громов знал, чего не знал и не мог знать никто. И новый преподаватель все это понял. Я увидел это по его глазам. Таких глаз я не видел нигде — ни в кино, ни в театре. Казалось, на лице у него ничего не осталось, кроме этих глаз. А в глазах было все: восторг и ужас, недоумение и гнев, отчаяние и радость и еще что-то, чего мне не передать с помощью слов.
Я подумал, что он заболел или помешался. Он стал ходить по классу из угла в угол, словно забыв о нас.
Минут пять прошло, а он все ходит и ходит.
Потом он подошел к Громову.
Он сказал что-то, но так тихо и невнятно, что я не расслышал. Только по ответу Громова я догадался, о чем идет речь.
Речь шла о животных, вымерших миллионы лет назад. И дело не в том, что Громов рассказал о них обстоятельно, живо и слишком конкретно. У него вырвалось словечко, которое ему ни в коем случае не следовало произносить, если уж он хотел все сохранить в тайне. Когда учитель ему возразил, он сказал:
— Вы знаете это из курса палеонтологии, а я помню…
И он стал выкладывать одну подробность за другой. Он словно решил на все наплевать — на тайну, на учителя, на первых учеников, и он опять употребил это выражение: «я помню»… Учитель прямо остолбенел, не в силах ни слова вымолвить.
Мне стало жалко учителя, а еще больше самого Громова. И я крикнул:
— Да он просто оговорился!
Учитель ухватился за мои слова, как хватаются за соломинку. И ему кое-как удалось завершить урок. Громов тоже успокоился.
Я был чертовски рад, что своей находчивостью дал им выйти из трудного положения.
Но тут выскочил Дроводелов. Лицо его ухмылялось.
— Платон! — крикнул он на весь класс. — Платон, ты мне друг, но истина мне дороже!
11
Я очень сердился на Дроводелова за его выходку. И ребята сердились. Но истина, конечно, была не виновата.
А новый преподаватель заболел. Подцепил где-то воспаление легких. И говорят, из куйбышевской больницы писал Громову письмо. Содержание письма никому в классе было не известно, даже Дроводелову. Но конверт видел на столе у Громова Староверцев и по обратному адресу догадался, кто и откуда писал Громову.
Я почему-то предполагаю, что учитель объяснял Громову свое состояние и почему он так волновался на уроке. А это вовсе не надо было объяснять. Не знаю, было ли в письме что-нибудь Об истине.
А я думал о ней всякий раз, когда видел Громова. Потом Громов вдруг тоже перестал ходить.
Прошел слух, что он переезжает, и не на Черную Речку, а в Академический городок под Новосибирском. Только что прошли выборы в Академию наук, и его отца выбрали членом-корреспондентом в Сибирский филиал академии. А раз выбрали, то хочешь или не хочешь, ехать надо. Так мне объяснил один ученик, у которого отца тоже выдвигали в члены-корреспонденты, но не выбрали.
Вот тут я снова вспомнил об истине. Я понял, что Громов скоро уедет, а Новосибирск далеко, и мне так и не удастся ничего узнать о мальчике, пока не появится о нем что-нибудь в газетах. Мне необходимо было повидаться с Громовым еще до его отъезда. Я все ждал, что он появится в классе, но он не появлялся. Может быть, он уже оформил свои документы в школе и ждал, когда отец сдаст дела.
Новый учитель биологии поправился и выписался из больницы. Держался он в классе как-то нервно, смущенно и время от времени бросал свой взгляд на пустое место возле окна, где раньше сидел Громов. И тогда в его глазах появлялось странное выражение, словно он там видел то, чего не видели другие.
Я тоже смотрел туда и видел там пустое место и окно. А за окном была улица с пешеходами на тротуарах и окно напротив, возле, которого сидела толстая старуха, евшая яблоки или щелкавшая утюгом орехи на подоконнике.
Но учитель видел там другое — об этом говорили его глаза. Может быть, его глазам представлялась живая и впечатляющая картина древней Земли, Земли еще до человека и до млекопитающих, о которой рассказывал тогда Громов?
Когда я возвращался домой, позади меня застучали каблуки, и я — догадался, что кто-то меня догоняет. Я оглянулся. Это был новый учитель.
Он нагнал меня и некоторое время шел со мной рядом. Мы оба молчали. Потом учитель спросил:
— Что вы думаете о Громове?
— Громов переезжает в Новосибирск, — сказал я. — Он будет жить в Академическом городке. Там есть школа для талантливых математиков и физиков. Он, наверное, туда поступит.
— А вы думаете, ему нужна эта школа?
— Туда все стремятся попасть, — ответил я, — по не всех принимают. Только талантливых. Уж кого-кого, а Громова примут сразу.
— Я тоже не сомневаюсь, что его примут, — сказал учитель. — Но я сомневаюсь, нужна ли ему средняя школа. Он слишком много знает.
— Да, — согласился я. — Он знает много, слишком много даже для самого хорошего ученика.
Лицо учителя оживилось. И он наклонился и доверительным тоном спросил меня:
— А откуда он все это знает?
— Очень просто, — ответил я, — у его отца хорошая библиотека.
— Вы думаете? — сказал учитель. По его голосу я догадался, что он остался не совсем доволен моим ответом. Но что он думал, когда задавал этот вопрос? Может, он думал, что я выложу ему все, что знаю и предполагаю про мальчика? Слишком уж он многого хочет.
Учитель сделал еще несколько неровных шагов, потом сказал:
— Всего хорошего.
И свернул на Пятую линию.
Я мысленно похвалил себя за то, что не ответил на его вопрос. Потом подумал: а что я мог, собственно говоря, ему ответить? Ведь я тоже не знал, откуда Громов черпает свои познания.
Придя домой, я взял с полки подаренную мне на день рождения книжку и стал читать. Книжка называлась «Хочу все знать». Название мне понравилось, хотя и показалось немножко неточным. Разве можно знать все? Нет, все, наверное, знать нельзя. А так в общем книжка была ничего. Познавательная. Вроде тех карточек, которые заполнял Староверцев.
Прочитал я немножко, потом скучно стало. Я подошел к окну и посмотрел. Падал снег. От снега улица стала новенькой, свежей, словно только что возникла. И неизвестно почему мне стало вдруг хорошо, хотя я жил не в летящем куда-то космическом корабле, а в самом обыкновенном, давно не ремонтированном доме. И дому ничего не угрожало. Ни случайная встреча с метеоритом, ни другие опасности такого рода. Он не мог сбиться с трассы и заблудиться в бесконечной вселенной. Все было очень обыкновенно. Внизу на той стороне я видел булочную со старинной вывеской, на которой нарисован вкусный крендель, и пошивочную мастерскую с восковым гражданином в мешковато сшитом костюме в витрине, и телефонную будку, ту самую, где Дроводелов отрезал трубку. Мне стало как-то уютно и радостно, словно завтра начинается праздник и будет длиться долго-долго. Но затем мой взгляд упал на подъезд того дома, где жил Громов. Радость и уют сдуло как ветром. И хотя это было обычное парадное в обычном жактовском доме, мне казалось, что за дверью начинается другой мир, мир, полный неожиданностей и тайн. Я и стоял у окна и думал, какой из этих миров лучше: этот, с булочной и пошивочной мастерской и телефонной будкой, или тот, где вместо пошивочной и телефона-автомата летают метеориты?
И тут я вспомнил мальчика. Ведь он был лишен выбора. За него все выбрала судьба. Он родился на корабле в пути. А потом все летел и летел. А за стеной того отсека, где спал мальчик, была не пошивочная мастерская, а ничто, именуемое вакуумом.
Мне стало как-то неловко, словно я поделился своими мыслями с целым залом слушателей. Затем я стал надевать пальто. И ровно через минуту я стоял уже у тех самых дверей.
Я стоял, все не решаясь поднести палец к кнопке звонка. В тот момент, когда я решился, дверь сама отворилась. Вышел отец Громова. Он куда-то уходил и был в пальто.
— Дома, — сказал он мне. — Заходите.
И я сделал шаг. В то мгновение, когда я делал этот шаг, я не подозревал о последствиях.
Громов мне как будто даже обрадовался.
— Заходи, — сказал он. — Раздевайся. У нас уже и вещи связаны.
Зачем он добавил о вещах, которые были действительно связаны, не знаю.
Когда мы проходили через столовую, я взглянул на стену. Но божка там уже не было. Он лежал на полу рядом с чемоданом, поджав свои узкие деревянные ножки.
Тогда я вдруг осознал, что Громовы переезжают. До того момента, когда я увидел божка на полу рядом с чемоданом, я еще сомневался.
Когда мы пришли в детскую и сели, Громов спросил:
— Ты так или по делу?
— По делу, — сказал я.
Громов сразу же замолчал. Я тоже не решался сказать, по какому делу пришел.
— И черепа тоже везете? — спросил я.
— Везем.
— И божка?
— Божка тоже.
— А мальчика?
Это слово само вырвалось у меня почти невзначай. Я бы много дал, чтобы вернуть его назад. Лицо у Громова сразу изменилось. Его словно что-то отодвинуло от меня. И казалось, я его вижу не в комнате перед собой, а на экране телевизора.
— А зачем тебе мальчик? — тихо спросил Громов.
— Я ему вопрос хочу задать.
— Так задавай, — так же тихо сказал Громов. — Я отвечу.
— Я хочу, чтобы сам мальчик ответил.
— Я и есть мальчик.
— Ты?
— Да, я. Разве ты об этом не догадался?
Я ничего не сказал. Меня бросало то в озноб, то в жар. На лбу выступил пот.
— Ну, что же ты не задаешь вопросы?
— Я лучше потом, — сказал я.
— Когда же потом?
— В следующий раз.
— Мы завтра уезжаем в Новосибирск.
— Когда?
— В девять вечера.
— Тогда я после обеда забегу, можно?
— Забегай.
Но я, конечно, не забежал к нему после обеда. Почему? Я сам не знаю. Может быть, потому, что и не знал, о чем его спрашивать. Не мог же я спрашивать про динозавра с хватательной функцией в передних ногах, который воровал яйца у своих соседей. Это было бы слишком мелко. А более крупных вопросов у меня в сознании, к сожалению, не возникло. Слишком уж я волновался.
12
Я долго переживал и волновался. Дней пять или шесть. А потом перестал переживать и больше уже не волновался. И как. только перестал волноваться, в моей голове появилось множество вопросов, которые следовало бы задать мальчику, то есть Громову. Но Громов был уже далеко, в Академическом городке под Новосибирском. А в их квартиру въехала какая-то чужая семья. Я видел, как подъехала трехтонка с вещами. Но то были обыкновенные вещи, столы, кровати, стулья, диваны. И конечно, среди этих вещей не могло быть деревянного божка с поджатыми ножками и нумерованных черепов. Я смотрел, как носили эти вещи, и сердце мое сжималось от тоски. И я думал: вот была в доме напротив необыкновенная квартира, и в ней жил Громов, а сейчас туда въехала незнакомая семья, и это уже необратимый процесс, как любит говорить наш учитель физики Дмитрий Спиридонович.
Вообще настроение у меня было плохое в эти дни, и ребята это заметили сразу.
— Что нос-то повесил? — спросили меня.
— Громов уехал, — сказал я.
— Ну и что? Подумаешь! Вместо него другой уже сидит ученик. Новый. Он тоже, кажется, много знает. Приехал из Горького. Говорит на трех языках.
И действительно, на том месте у окна сидел новичок, издали он даже был чем-то похож на Громова. Такое же задумчивое выражение лица. И волосы жесткие, прямые, ежиком.
И как Громов, он то и дело смотрел в окно. Потом сделал кому-то гримасу и показал язык. И я подумал, что он это, наверное, старухе в доме напротив, которая ела яблоки или щелкала утюгом орехи. Громов этого себе никогда не позволял. Он ко всем относился с уважением, и к этой старухе тоже.
Да, неважное было у меня настроение. А тут еще стали тревожить меня вопросы, которые я не успел задать Громову.
Уроки тянулись долго. А когда я возвращался домой, я увидел рядом с собой того, новенького, который сидел на месте Громова.
— Ты далеко живешь? — спросил он меня.
Я назвал улицу и номер дома. Он удивился.
— Значит, ты живешь напротив, — сказал он.
И я догадался, что это он поселился в квартире Громова. Это их вещи привезла трехтонка. Я смотрел на него и никак не мог сообразить, как к нему отношусь: хорошо или плохо? Два голоса спорили во мне. Один голос говорил: он же не виноват, что сел на место Громова у окна в поселился в его квартире. И Громов все равно уехал бы в Академический городок под Новосибирском, раз его отца выбрали в члены-корреспонденты. А другой голос возражал: разумеется, он не виноват. Но все равно что-то в нем есть. И наверное, задается.
И я решил задать ему, этому новичку, вопрос, один из тех, которые хотел задать Громову.
— Почему, — спросил я его, — существует мир?
— Потому, что существует, — ответил он.
— А что было бы, — спросил я, — если бы мира не было?
— Не было бы и нас, — ответил он.
— Ну, это не ответ, — сказал я.
— А почему ты об этом спрашиваешь? — спросил он.
— Потому, что хочу знать.
— Мало ли что ты хочешь!
— А почему я должен хотеть мало? Я хочу много.
— Но ты задаешь глупые вопросы.
— Вовсе они не глупые. Ты ничего не понимаешь.
— Глупые. А главное, неконкретные. Разве можно спрашивать о том, почему существует мир?
— Можно.
— Нет, нельзя.
— Громов так бы не сказал.
— Громов? Этот тот, что жил в нашей квартире?
— Не он в вашей, а вы живете в его квартире.
— Мы въехали по ордеру. А он выбыл.
— Не выбыл, а уехал в Новосибирск.
— Ну, уехал. Это все равно. А ты в пинг-понг играешь?
— Играю.
— Так заходи. После обеда заходи. У нас есть. Сыграем.
— Может, и приду, — сказал я. — А как тебя зовут?
— Игорь, — ответил он важно. — Игорь Динаев. Два голоса спорили во мне: идти или не идти?
И все-таки я пошел. Больше из любопытства.
В столовой вместо божка с поджатыми ножками уже висела картина. Квартиру я не узнал. Везде мебель, вся новенькая, как в мебельном магазине. А ведь когда Громовы там жили, квартира походила чем-то на отсек космического корабля. Вещей почти не было. А сейчас от мебели и от картины, на которой была изображена купальщица, трогающая воду в реке длинной ногой, мне как-то стало не по себе. И даже в пинг-понг расхотелось играть. Почему-то захотелось пить. Но я вспомнил про пустыни и как там люди мужественно превозмогают жажду. И я тоже превозмог.
— Что ты молчишь? — спросил Игорь.
— Думаю, — ответил я.
— А о чем ты думаешь?
— Мало ли о чем я могу думать!
— Ну, а все-таки? — спросил он.
— Я думаю о пустыне Гоби.
— А ты там бывал?
— Нет, не бывал.
— А почему же ты тогда о ней думаешь?
— Я всегда думаю о тех местах, где не бывал.
— Значит, ты псих. У вас все в классе какие-то не такие. Я сразу заметил. А кто тот парень, про которого у вас все так много говорят?
— Громов.
— А что в нем особенного? Почему про него так много говорят?
Я взглянул на картину, на которой была изображена купальщица, и на новую мебель. Потом сказал:
— У них не было столько мебели.
— У кого?
— У Громовых.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего.
Я нарочно заговорил о другом. Не хотелось мне говорить с ним о Громове да еще в этой самой квартире.
Потом я встал.
— Ну, пока. Уроки учить надо. Сегодня много задано.
А задано было совсем немного.
Что еще осталось мне сказать? Почти ничего. Без Громова в классе все стало очень обыкновенным. Все к этому скоро привыкли. И постепенно стали забывать о Громове. И даже я редко о нем думал. Слишком задавать стали много. Свободного времени совсем мало оставалось. Но я все-таки старался пополнять свои знания. Читал разные книжки, в том числе ту, которая называется «Хочу все знать».
И голос (один из двух спорящих во мне голосов) говорил, что всего знать нельзя. А второй возражал, напоминая о Громове, и утверждал, что можно.
Из Академического городка под Новосибирском не было никаких известий. Я уже стал думать, что Громов просто шутил, когда сказал мне перед отъездом, что он и есть тот самый мальчик.
Но вот что случилось в субботу после занятий. Я ехал в трамвае с матерью. Ехали мы на Черную Речку к знакомым поздравить их с новосельем. И у матери на коленях в белом футляре лежал огромный торт, купленный в кондитерской «Север». Все было как обычно бывает в трамвае. Одни люди стояли, держась за ремни, другие сидели. И один из них читал газету. Я заглянул ему через плечо и посмотрел на третью полосу, и буквы стали прыгать, словно я глядел на них через отцовские очки. Но я успел прочесть:
«Найденные профессором Громовым информационные копии пришельцев, посетивших Землю в юрский период, изучаются… Исследовать возможности восприятия человеком психологии и знаний инопланетного мальчика помогал коллективу пятнадцатилетний сын ученого… Резервы памяти оказались огромны…»
Слова прыгали. И мне стало холодно, и сразу же жарко, и снова холодно.
— Что с тобой? — спросила мать.
Я не успел ответить и бросился бежать за гражданином, который встал с места и быстро пошел к дверям.
— Газету! — кричал я на весь трамвай. — Дайте, пожалуйста, газету!
М. ЕМЦЕВ, Е. ПАРНОВ
СНЕЖОК
В моем бумажнике паспорт, служебное удостоверение, несколько разноцветных книжечек с уплаченными членскими взносами, но сам я — призрак, эфемерида. Я не должен ходить по этому заснеженному тротуару, дышать этим крепким, как нашатырный спирт, воздухом. У самого бесправного из бесправных, у лишенного всех жизненных благ и навеки заключенного в тюрьму больше прав, чем у меня. Неизмеримо больше!
Я так думаю, но не всегда верю в это. Слишком привычен и знаком окружающий меня мир. Ветки деревьев разбухли от изморози и стали похожими на молодые оленьи рога. Провода еле видны на фоне бесцветного неба. Они сделались толстыми и белыми, как манильский канат. На крыше физфака стынут в белесом сумраке антенны. Точно мачты призрачного фрегата. Химфак дает знать о себе странным — никак не разберу: приятным или, наоборот, противным — запахом элементоорганических эфиров. Привычный повседневный мир! И только память тревожным комком сдавливает сердце и шепчет:
Все мечты, все нереальность,
Все как будто бы зеркальность
Навсегда ушедших дней.
Вчера еще было лето, а сегодня — зима. Как много лжи в этом слове: «вчера». Нет, не вчера это было…
У меня нет пальто. Вернее, оно висит где-то на вешалке, но номерок от него лежит в чужом кармане. И опять ложь: «в чужом». Не в чужом… Просто для этого еще не придумали слов.
Я иду быстро, чтобы не замерзнуть. Как-нибудь обойдусь без пальто. Раньше я часто бегал раздетым на химфак или в главное здание.
Я остановился и вздрогнул. Ну надо же так! Я чуть было не угодил под огромный МАЗ. Шофер высунулся, и вместе с жемчужным паром от дыхания в безгрешный колючий воздух ворвался затейливый мат.
Я засмеялся. Ну и дурак же ты, шофер! Я одна только видимость. Дави меня смелее! Твой защитник сумеет добиться оправдания. Нельзя убить того, кто не существует.
Какая-то, однако, чушь лезет все время в голову. Я стараюсь не дать себе забыться и отвлечься. Я должен помнить, что здесь я чужой.
Навстречу мне идет яркая шеренга студентов. Беззаботные и гордые, точно мушкетеры после очередной победы над гвардейцами кардинала, идут они чуть вразвалочку, громко смеясь и безудержно хвастая.
— А тебе-то что досталось, Пингвин? — Высокий, щеголеватый парень повернулся к рыжему коротышке.
— Так! Ерунда! Абсорбция, изотерма Лангмюра, двойной электрический слой и двухструктурная модель воды… Я запросто, одной левой…
«Физхимию сдавали», — подумал я и задержал шаг.
— Ты только глянь, что на мне надето, — сказал рыжий, вытягивая из-под шарфа воротник синей в белую полоску рубашки. — Не знаю, как только держится еще! Все экзамены в ней сдаю. Счастливая! Костюмчик тоже старенький, еще со школы.
Я ощутил какую-то неострую, грустную зависть.
Вот и красный гранит ступеней. Запорошенные канадские ели. Прикрытая кокетливой снежной шапочкой каменная лысина Бутлерова.
Я привычно полез в карман за пропуском.
Сердце екнуло и упало.
Преувеличенно бодро поздоровался с вахтершей и, сунув ей полураскрытый пропуск под самый нос, побежал к лифту.
Бедная вахтерша! Если бы она только видела, какая дата стоит у меня в графе «Продлен по…»!
Зажглась красная стрелка. Сейчас раздвинутся двери лифта. И я подумал, что мне лучше не подыматься на четвертый этаж. Что, если я встречу его и кто-нибудь увидит нас вместе? От одной этой мысли мне стало холодно.
О том, чтобы поехать доиой, тоже не могло быть и речи. Родители бы этого не перенесли. Они ни о чем не должны знать. Если уж я и встречусь с ним, то нужно будет сразу же обо всем договориться.
Я даже засмеялся, думая о нем. Юмор, наверное, прямо пропорционален необычности и неестественности ситуации. И подумать только, такой переход произошел мгновенно! Во всяком случае, субъективно мгновенно. А объективно? Сколько времени прошло с того момента, как я на защите диссертации сдернул черное покрывало?
* * *
Мои теоретические предпосылки ни у кого не вызвали особых возражений. Шеф, естественно, дал блестящий отзыв, официальные оппоненты придрались лишь к каким-то частностям.
Один из них, профессор Просохин, долго протирал платком очки, дышал на стекла и кряхтел. Медленно и скрипуче, как несмазанное колесо, он что-то бормотал над бумажкой. Всем было глубоко безразлично, сколько в диссертации глав, страниц и рисунков, сколько отечественной и сколько иностранной библиографии. Члены ученого совета уже мысленно оценили работу и, скучая, слушали нудного и скрупулезного профессора.
Время от времени я делал пометки, записывая отдельные фразы. Мне еще предстояло ответное слово. Наконец Просохин кончил речь сакраментальной фразой:
— Однако замеченные мной недостатки ни в коей мере не могут умалить значения данной работы, которая отвечает всем требованиям, предъявленным к такого рода работам, а автор ее, безусловно, заслуживает присвоения ему ученой степени кандидата физико-математических наук.
Председатель ученого совета профессор Валентинов, высокий красавец с алюминиевой сединой, сановито откашлялся и спросил:
— Как диссертант будет отвечать — обоим оппонентам сразу или в отдельности?
— Сразу! Сразу! — раздались из зала возгласы членов ученого совета, которым уже осточертела однообразная процедура защиты.
— Ну, в таком случае, — сказал Валентинов и улыбнулся чарующей улыбкой лорда, получившего орден Подвязки, — попросим занять место на кафедре нашего уважаемого гостя, Самсона Ивановича Гогоцеридзе.
Член-корреспондент Гогоцеридзе влетел на кафедру, точно джигит на коня. Свирепо оглядел зал и, никого не испугав — Самсон Иванович был добрейшим человеком, — дал пулеметную очередь:
— Тщательный и кропотливый анализ, проделанный нашим уважаемым профессором Сергеем Александровичем Просохпным, избавляет меня от необходимости детального обзора диссертации уважаемого Виктора Аркадьевича (благосклонный кивок в мою сторону). Поэтому я остановлюсь лишь на некоторых недостатках работы. Их немного, и они тонут в море положительного материала, который налицо.
Гогоцеридзе перевел дух и вытер белоснежным платочком красное лицо.
— Да… я не буду говорить о достоинствах работы, а лишь коротенько о недостатках.
Это «коротенько» вылилось в семнадцать минут. Я уже начал волноваться, но шеф едва заметно подмигнул мне, и я успокоился. Перечислив все недостатки, Гогоцеридзе выпил стакан боржома и произнес традиционное заключение, что, несмотря на то-то и то-то, диссертация отвечает, а диссертант заслуживает.
Я поднялся с места для ответного слова. Так как меня никто не громил, а отдельные частности, не понравившиеся оппонентам, были не существенны, я решил не огрызаться. Минут пять я благодарил всех тех, кто помог мне в работе. Это было едва ли не самое главное. Не дай бог кого-нибудь забыть! Потом я расшаркивался перед оппонентами, обещая учесть все их замечания в своей дальнейшей работе и вообще руководствоваться в жизни их ценнейшими советами.
Шеф кивал в такт моим словам головой. Все шло отлично.
Потом Валентинов призвал зал к активности. Но выступить никто не спешил. Нехотя, точно по обязанности, вышел один из членов ученого совета, что-то там пробормотал и сел. Еще кто-то минут пять проговорил на отвлеченные темы и сказал, что такие молодые ученые, как я, нужны, а моя работа даже превышает уровень кандидатской диссертации.
И вдруг я услышал долгожданный вопрос, его задала мне незнакомая девушка:
— Я очень внимательно следила за тем местом в докладе Виктора Аркадьевича, где он дает теоретическое обоснование возможности перемещения против вектора времени. Я даже подчеркнула этот абзац в автореферате. Мне бы очень хотелось знать о предпосылках экспериментальной проверка этого эффекта.
Вопрос был что надо! Мы с шефом предвидели его и еще месяц тому назад заготовили шикарный ответ. О том, что у нас уже готова установка, шеф не велел даже заикаться. Это могло бы повредить защите. Все бы сразу оживились, начались бы расспросы — что и как. Насилу я уговорил шефа все же перенести установку в зал защиты и скрыть ее черным покрывалом. Так, на всякий случай.
Когда девушка задала свой вопрос, шеф улыбнулся и, кивнув на установку, приложил палец к губам. Я подмигнул ему: еще бы, разве я себе враг?
Я поднялся для того, чтобы ответить на вопросы я лишний раз блеснуть эрудицией. Изрек несколько общих фраз, поблагодарил выступавших и перешел к ответу на тот вопрос. По сути, это был единственный настоящий вопрос, на который стоило отвечать.
И тут я увидел глаза девушки. Темно-медовые с золотыми искорками, внимательные и серьезные. Сэр Ланселот вскочил на коня. Дон-Кнхот вонзил копье в крыло ветряной мельницы.
Не знаю, как это получилось, но я подошел к установке, сдернул покрывало и глухо сказал:
— Вот!
В зале стояла тишина. На шефа я старался не смотреть. Порыв прошел, и я понял, что сделал глупость. Но отступать было некуда. И я, точно в омут головой, кинулся в атаку:
— Мощность этой экспериментальной установки еще очень мала. Поэтому я смогу перенестись в прошлое не далее чем на несколько месяцев. Я сделаю это сейчас. Когда я исчезну, то попрошу всех оставаться на местах. И уж ни в коем случае не вставать на то место, где сейчас стоит установка… Я скоро вернусь.
Зал не дышал. А я подошел к распределительному стенду и подключил установку. Как в полусне, я надел на лоб хрустальный обруч, снял пиджак, засучил рукава и приложил к рукам медные контакты. Потом я нажал кнопку. Последнее, что я увидел, — это был раскрытый рот профессора Валентинова. В руках профессор держал записную книжку в затейливом кожаном переплете, которую он купил в Южной Америке.
* * *
В зале было, холодно и сумрачно. Я снял обруч, поставил лимб на нуль и выключил установку. Потом я огляделся. На окнах росли сказочные морозные листья. Они светились опаловым блеском. Мутные блики застыли на пустых скамьях. Высокий потолок утопал во мраке. Я подошел к дверям и потянул их на себя. Они были заперты. Вот невезение! Это могло испортить все дело. Поднимать шум бесполезно, даже рискованно. Все комнаты на ночь опечатываются. Ждать до утра? Но будут ли ждать меня те, кого я оставил… в будущем?
Интересно, сколько сейчас времени? Где-то вверху над доской должны быть часы. Мне казалось, что я различаю слабый отблеск их круглого стекла. Я начал вспоминать, где расположен выключатель. Как странно! Сколько раз я бывал в этом заде и днем и вечером, но ни разу не обратил внимания, где находится выключатель.
Я подошел к стене, прижался к ней и, вытянув руки, начал обходить зал по периметру. Наконец я нашарил выключатель. Он оказался возле самой двери. И как это я раньше не сообразил?!
Вспыхнул свет. Часы показывали двадцать семь минут пятого. До начала рабочего дня оставалось четыре часа. Если только я случайно не угодил в воскресенье. И я решил подождать. Я выключил свет, прошел в глубину зала и улегся на задней скамье. Когда утром сюда придет уборщица, она меня не заметит. Сколько раз я спал здесь!
Но тогда все было по-иному. На кафедре что-то бубнил преподаватель, вокруг были студенты. Одни записывали лекцию, другие играли в балду, третьи шептались. А я спал.
Я долго вертелся на жесткой скамье. Вот досада! И почему только я не взял с собой пиджака! На мне была одна только нейлоновая рубашка с засученными рукавами. Я опустил рукава, обнял себя за плечи и попытался уснуть. Но мысли гнали сон.
Как только отопрут зал, мне нужно будет незаметно проскользнуть в лабораторию. До прихода товарищей и, главное, его. Я постараюсь переодеться в старый лыжный костюм, в котором обычно провожу эксперименты. Он висит в моем шкафчике, рядом с белым халатом. Хорошо еще, что бумажник с деньгами был не в пиджаке, а в брюках! Мне уже сейчас хочется есть, а что будет утром… Действительно, что будет утром?
* * *
Все случилось, как я и предполагал. Ползая под столами, мне удалось обмануть бдительность тети Кати, которая ворчала под нос, посыпая пол мокрыми опилками, и проскользнуть в коридор. За установку я не волновался. Студентов у нас приучили ничего руками не трогать, а научные сотрудники не станут вертеть незнакомый прибор. Особенно если на кожухе сделана предупредительная надпись.
Переодевшись, я стремглав понесся по лестницам вниз. Я решил перебежать на химфак. Там у меня меньше знакомых, и мне легче будет обдумать свое положение. Пробегая по коридору второго этажа, я заглянул в приоткрытую дверь читальни. Там никого не было. Я тихо прошел по ковру к подоконнику, заставленному горшками с кактусами и агавами. За окном шумел утренний город. Окутанные дымками трубы, мосты с пробегающими троллейбусами, спешащие на работу люди. И это была реальность, такая же объективная реальность, как я сам.
Все столы в читальне были заняты. Преподаватели и аспиранты оставили свои портфели, папки, тетради, исписанные листы бумаги, авторучки. Через несколько минут они придут сюда и вернутся к прерванной работе. За одним из профессорских столов я заметил предмет, который заставил меня насторожиться. Это была записная книжка профессора Валентинова. Желтый кожаный переплет украшали цветные иероглифы древних ацтеков. В эту книжку профессор записывает все, что ему предстоит сделать назавтра. Я быстро пролистал исписанные страницы. Последняя запись была сделана одиннадцатого декабря. «Значит, сегодня одиннадцатое, а запись сделана вчера», — решил я, потому что под датой было написано:
1. Позвонить Ник. Андр. по поводу Астанговой.
2. 11.30–13.30 — лекция на III курсе.
3. В 14.00 — ученый совет.
4. В 17.00 — аспиранты.
Да, сегодня одиннадцатое декабря… Больше семи месяцев…
И тут мне в голову пришла великолепная мысль. Я оглянулся, не стоит ли кто в дверях, и, быстро положив записную книжку в карман, выбежал из читальни.
* * *
На химфаке царила экзаменационная суета. Все были озабочены, торопливы, нервны, С лестниц скатывались смеющиеся орды счастливцев. Даже вахтерши были захвачены общим настроением.
— Тот и сдает, кто учит, — говорила одна из них, разматывая клубок шерсти, — моя вон и книжки на ночь под подушки кладет, и в туфельку пятачок прячет, а коли не учит, то и ничего…
Передо мной, шипя, раскрылись двери лифта, и я все никак не мог сообразить, что мне делать. Двери с шумом захлопнулись. Прозвенел зуммер, и лифт, повинуясь вызову откуда-то сверху, ушел без меня. Я решил подождать начала рабочего дня и позвонить ему. А то уйдет на химфак или еще куда-нибудь.
* * *
Монета с лязгом провалилась в стальную щель автомата. Кокетливый женский голос пропел:
— Алло-у?
Я проглотил чуть не сорвавшуюся с языка фразу: «Приветнк, Раечка, это я, Виктор».
— Алло-у?!
— Виктора Аркадьевича, пожалуйста, — сказал я, облизывая пересохшие губы.
Трубку положили на стекло письменного стола. Я слышал характерный звук. И вообще я знаю, куда они кладут трубку. Стало тихо. Лишь время от времени доносились приглушенные расстоянием разговоры. Но вот послышались шаги. Мужчина шел широко и уверенно. Мне было приятно узнать, что у него такой шаг. Дуэтом, немного не поспевая за мужчиной, семенили каблучки-гвоздики. Я напряг слух.
— Если бы я не знала, что вы здесь, Виктор Аркадьевич, — откуда-то издалека, с другой планеты долетало Раечкино сопрано, — я бы решила, что меня разыгрывают. Ну в точности ваш голос!
— Я слушаю, — трубку взял мужчина.
Вот те и на!
Голос его мне был незнаком и неприятен. Но я вспомнил, как звучит мой собственный голос в магнитофонной записи, и успокоился. Свой голос трудно узнать. К нему нужно долго привыкать.
— Виктор Аркадьевич, — сказал я в трубку, стараясь дышать глубоко и спокойно, — не перебивайте меня и старайтесь отвечать короче. Главное, не удивляйтесь и не возмущайтесь… У меня очень важное дело, и никто, кроме нас с вами, не должен об этом знать. Вы меня понимаете?
— Нет. Кто это говорит?
— Виктор Аркадьевич, вы планируете эксперимент по движению макросистемы против вектора времени? — Я пошел ва-банк.
— Кто это говорит?!
— Успокойтесь, пожалуйста. Нам нужно встретиться, и вы все поймете. Я вам все объясню…
Наверное, он принимает меня за шантажиста или шпиона.
— Почему вы не хотите назвать себя? — В его голосе звучало нескрываемое раздражение.
— Вы меня не знаете. Совсем не знаете! Я случайно проведал о ваших планах… совершенно случайно. Я работаю над той же проблемой, что и вы. Но… я попал в беду. У меня неудача. Мне нужна ваша помощь.
Дыхание в трубке участилось. Я мысленно ликовал. Кажется, клюнуло! Впрочем, я действовал наверняка. Ведь я знал его, как… можно знать себя.