«Зачем я лгу самой себе? Ведь я ненавижу ее! Я бы убила ее, если бы могла. Надеюсь, она сделает его несчастным, так что он возненавидит ее так же, как ненавижу я, и она умрет от его ненависти и презрения… Ах, зачем я послала ему то ужасное, лживое письмо! Он покажет ей это письмо, и она будет смотреть через это письмо на меня и осмеивать меня. Я могла бы заставить его сдержать слово, данное мне. Он не решился бы сам изменить ему…
Я забочусь не о поддержании своего женского достоинства и права: это ведь одни пустые слова; пусть думают и говорят обо мне, что угодно. Мне нужно одно: его любовь, его ласки, его поцелуи и объятья. Он мой. Он когда-то любил меня, одну меня. Я отказалась от него только потому, что мне казалось интересным разыграть из себя святую. Но это была ложь. Лучше мне быть дурной, лишь бы удержать его любовь. Зачем я обманула самое себя? Ведь он мне необходим, как воздух, без которого я не могу дышать. Мне ничего не нужно, кроме его любви, его поцелуев…»
Еще несколько таких строк, а потом:
«Боже мой! что я пишу? Неужели у меня нет стыда, нет самолюбия, нет силы воли?.. О Господи, помоги мне!..»
На этом дневник прерывается. Больше ни слова.
Некоторые из ее писем были подписаны «Крис», а другие полным именем: «Кристиан» и к этому имени была присоединена фамилия, которую я хорошо знал. Эта фамилия принадлежала одному известному художнику, руку которого я часто пожимал. Я вспомнил его довольно красивую, но суровую жену и его большой, холодный и неуютный дом-дворец в Кенсингтоне, походивший скорее на музей, в котором собраны художественные произведения, чем на жилое здание. И в этом доме-музее, где постоянно толклись чужие люди, сам хозяин, бледный, изможденный, вечно раздраженный и резкий на язык, ходил как один из случайных гостей, — не тех гостей, которые приходят повеселиться, а тех, которые своими посещениями отбывают неприятную повинность и не могут скрыть этого.
Рядом с этим измученным славою и богатством лицом вставало передо мною милое и трогательно печальное личико молодой девушки, оригинала портрета, и когда я взглянул в темный угол, она снова представилась мне в своем выцветшем лиловом платье с кружевами и смотрела на меня большими, мягкими и жалобными глазами.
Я встал, достал из шкафа портрет и хотел вынуть его из рамки, чтобы узнать имя оригинала, которое наверняка было написано на обороте. Ни в дневнике, ни в книгах я не находил этого имени; очевидно, девушка не любила его и избегала писать. Но как раз в эту минуту вошла хозяйка, неся скатерть и чайную посуду.
— Я доставал книги, — сказал я, указывая на шкаф, — и когда я вынимал их с верхней полки, на пол выпал вот этот миниатюрный портрет молодой особы. Лицо кажется мне знакомым, но я никак не могу припомнить, где я его видел. Может быть, вы знаете, кто это?
Хозяйка взяла у меня из рук портрет, и по ее давно поблекшему лицу, носившему еще слабые следы былой красоты, пробежал легкий румянец.
— Так вот где он оказался! — воскликнула она. — Странно, что мне никогда не приходило в голову искать его среди этих книг… Это мой портрет. Он много лет назад был списан с меня одним знакомым художником.
Я перевел глаза с портрета на эту женщину, стоявшую передо мною в легкой мгле надвигающегося вечера, и мне казалось, что я только теперь в первый раз увидел ее.
Конечно, это были те же черты, только сильно измененные временем; те же большие темные глаза, только запавшие глубоко в орбиты и потухшие от лет и слез.
— Да, да, полное сходство, — по возможности развязно проговорил я, стараясь скрыть свое смущение. — И как это я сразу не разглядел такого поразительного сходства?
Вскоре я покинул это тихое местечко, но история портрета произвела на меня такое впечатление, что я даже решился описать ее.
VII
«Всеобщий благодетель»
Это был очень интересный субъект. Люди, имевшие возможность наблюдать его непосредственно, с самого его младенческого возраста, рассказывали мне, что девятнадцати месяцев от роду он неутешно плакал по поводу того, что бабушка не позволяла ему кормить ее с ложки, а трех с половиною лет он был выловлен из кадки с водою, в которую забрался с целью научить пребывавшую там на дне лягушку плавать, как плавают «большие мальчики».
Два года спустя он повредил себе правый глаз, пытаясь внушить кошке, как следует перетаскивать с места на место котят, не причиняя им боли. В тот же период он был сильно ужален в лицо пчелою, которую хотел пересадить с одного цветка на другой, более, по его мнению, для нее подходящий в смысле извлечения из него сладкого сока.
Вообще он всегда стремился помогать другим. Например, он по целым часам читал наставления курам, как следует высиживать цыплят, и часто отказывался от прогулок и игр со сверстниками, чтобы остаться дома со своей белкой и разъяснить ей, какие орехи более пригодны для нее.
Будучи около семи лет от роду, он вел споры со своей матерью относительно ухода за грудными детьми и упрекал отца в неумении воспитывать более взрослых детей, в том числе и самого его.
Он был очень добрый мальчик и всегда охотно позволял своим товарищам по школе списывать у него решение задач, мало того, что позволял, но даже чуть не насильно навязывал плоды своих трудов тем, которые и не просили его об этом. Он делал это от души. К несчастью, его решения постоянно оказывались неверными, и товарищи, срезавшиеся на них и, подобно всем людям, малым и большим, считавшиеся не с побудительными причинами, а лишь с одними результатами побуждений, по выходу из класса отплачивали ему за полученные из-за него дурные отметки доброй порцией тумаков.
Все его силы уходили на учение других, так что их не оставалось на то, чтобы учиться самому. Помню такой случай. Во время очень бурного переезда по каналу он бросился на капитанский мостик и стал было «учить» старого морского волка, как править кораблем. Разумеется, его тут же попросили удалиться на свое пассажирское место и не соваться не в свое дело.
Я познакомился с ним в трамвае при следующих обстоятельствах. Я сидел между двумя дамами, когда кондуктор пришел собирать плату за проезд. Одна из моих соседок вручила ему шестипенсовик с просьбою высадить ее у цирка Пиккадилли, куда проезд стоил только два пенса. Другая моя соседка оказалась подругой первой. Вынув из портмоне шиллинг и передавая его кондуктору, она сказала первой даме:
— Нет, милочка, мы сделаем иначе. Я должна тебе шесть пенсов. Ты отдашь мне четыре, а я уплачу за нас обеих.
Кондуктор взял шиллинг, выдал два билета по два пенса и занялся разрешением заданной ему мудреной арифметической задачи.
— Не беспокойтесь, так будет верно, — убеждала его моя соседка слева. — Дайте моей подруге четыре пенса сдачи. (Кондуктор покорно исполнил это требование.) А ты, — обратилась она к подруге, — отдай мне эти четыре пенса назад… Вот так. Теперь вы, — новое обращение к кондуктору, — отдайте мне восемь пенсов. Ну, вот, все в порядке, — заключила она, когда получила и эти восемь пенсов.
Кондуктор вышел из вагона на площадку, ворча себе под нос о напрасном обременении его такими сложными денежными операциями. И я невольно посочувствовал ему.
— Теперь я должна тебе шиллинг, — заявила моя соседка слева своей подруге.
Я счел инцидент исчерпанным. Но вдруг сидевший напротив джентльмен, цветущего вида, крикнул трубным голосом:
— Эй, кондуктор! Вы обочли этих дам на четыре пенса.
— Что вы сочиняете?! — с негодованием возразил появившийся вновь в дверях кондуктор. — Ведь я выдал им два билета по два пенса…
— Ну да. Но два билета по два пенса составляют не восемь, а всего четыре пенса, — продолжал трубить цветущий джентльмен и, обратившись к моей соседке справа, вежливо спросил: — Позвольте узнать, мэм, сколько вы изволили отдать кондуктору?
— Шесть пенсов, — ответила та, роясь в своем кошельке. — А потом я отдала своей подруге четыре пенса.
— Нет, нет, ты ошибаешься! — горячо запротестовала соседка слева. — Ведь мы начали с того, что я была тебе должна шесть пенсов…
— Да, но я все-таки отдала тебе четыре пенса, — настаивала ее спутница.
— Вы дали мне шиллинг, — вмешался кондуктор, тыча пальцем в мою соседку слева.
— Верно, — подтвердила та.
— А я дал вам сдачи сначала шесть пенсов, потом еще два пенса, не так ли? — продолжал кондуктор.
— И это верно, — согласилась дама.
— Потом я отдал вон той, — снова бесцеремонное тыканье пальцем в другую мою соседку, — четыре пенса, не так ли?
— А я тут же передала их ей! — подхватила эта дама.
— Ну, вот и выходит, что я обсчитал не кого-нибудь из вас, а самого себя на четыре пенса! — решил кондуктор. — Кто же теперь вернет их мне?
— Но ведь одна из этих леди дала вам шесть пенсов, — снова вступился цветущий джентльмен.
— Ну да, и я не отказываюсь от этого. Совершенно верно, эта вон пассажирка, — опять ткнул пальцем кондуктор, — дала мне шесть пенсов, которые я потом и вернул вон той. Хотите, обыщите меня, и вы увидите, что у меня ни в сумке, ни в карманах нет шестипенсовой монеты. Я как получил ее, так тут же и передал назад из рук в руки. Говорю: я обсчитал не их, а самого себя, и теперь мне интересно знать, с кого я получу назад свои деньги?
После дальнейших переговоров между дамами, цветущим джентльменом и кондуктором все у них до такой степени перепуталось в уме, что никто из четырех заинтересованных лиц уже не мог сказать ничего точного; они только противоречили и себе и друг другу. Цветущий джентльмен взялся было разобрать дело, к общему удовольствию, но в результате получилось то, что, еще не доезжая до первого места стоянки, дамы и их заступник обвинили кондуктора в присвоении чужой собственности; кондуктор пригласил полисмена; последний записал имена и адреса дам, чтобы возбудить против них судебное преследование за неуплату следуемых с них за проезд четырех пенсов (дамы вовсе не отказывались уладить возникшее между ними и кондуктором недоразумение возвращением или отдачей ему этой суммы, но цветущий джентльмен препятствовал им в этом); одна из подруг прониклась уверенностью, что другая хотела обмануть ее на четыре пенса, и обвиняемая в этом истерически разрыдалась.
Обе дамы высадились у цирка Пиккадилли, а я и цветущий джентльмен поехали дальше, до вокзала Черинг-Кросс. Там, у кассы, выяснилось, что нам с цветущим джентльменом предстояло ехать по железной дороге в одно и то же предместье, и мы, разговорившись, сели в одно купе. Он всю дорогу толковал о случае с четырьмя пенсами и сильно возмущался.
Мы обменялись рукопожатием у дверей моего дома, причем мой случайный спутник выразил свое восхищение по поводу открытия, что мы с ним соседи. Что привлекло его во мне — осталось для меня тайной; мне же он совсем не понравился, и я отнесся к нему прохладно. Впоследствии я узнал, что к числу его особенностей принадлежало свойство восхищаться каждым человеком, который не оскорблял его прямо в глаза.
Дня три спустя он вдруг, без всякого предупреждения, влетел ко мне в кабинет и извинился в том, что не мог явиться раньше.
— Подхожу к вам и встречаю почтальона, который передал мне вот это для вас, — продолжал он, вручая мне синий пакет. — Очевидно, это напоминает о взносе за пользование водопроводом. Против этого нужно возбудить протест: срок наступит только в сентябре, а теперь только июнь. Вы не обязаны делать такие ранние взносы.
Я возразил ему, что так как во всяком случае нужно платить за пользование водопроводом, то совершенно все равно, сделать это в июне или сентябре.
— Нет, тут дело в принципе, — сказал он. — К чему вам платить за то, чего еще не дают? С какой стати вы будете уплачивать, чего еще не должны?
Он с большим красноречием распространился на эту тему, и я имел глупость слушать его. В какие-нибудь полчаса он убедил меня в том, что данный вопрос связан с неотъемлемыми правами британских граждан и что я буду недостоин пользоваться этими правами, трудами и кровью завоеванными для меня моими предками, если сделаю в июне то, что следовало сделать только в сентябре. Вообще, он сумел так настроить меня, что я тут же написал заведующему «водяным» сбором лицу резкое письмо, которое потом обошлось мне в зале суда в пятьдесят фунтов стерлингов, и это помимо платы за водопровод, которую тоже пришлось внести в свое время.
После этого я всячески стал избегать его, но, живя по соседству, разумеется, не мог не сталкиваться с ним и не узнать его покороче. Вся его жизнь доказывала, что не было человека, более его пламеневшего любовью к ближнему и стремившегося сделать каждому хоть что-нибудь хорошее; но по какому-то злому року все его добрые намерения никому не приносили пользы.
В один рождественский вечер, стоя в дверях одной фешенебельной гостиной и дожидаясь, когда обо мне доложат, я был свидетелем такой сцены. Десятка полтора почтенных мужчин и дам торжественным шагом ходили вокруг ряда стульев, расставленных посередине комнаты, между тем как Поплетон (так звали этого благодетеля) играл на пианино. По временам он вдруг прекращал игру, и по его знаку публика опускалась на стулья, вокруг которых ходила, видимо довольная возможностью отдохнуть. Но один из присутствовавших не сел и направился к двери, провожаемый завистливыми взглядами остальных. Когда он подошел ко мне, я спросил его, что значит эта странная церемония.
— Ах, лучше и не спрашивайте! — произнес он, махнув рукой. — Это одна из глупых выдумок сумасшедшего Поплетона. Того и гляди, заставит всех играть в куклы! — в сердцах добавил он и поспешно вышел из гостиной.
Я попросил служанку не беспокоиться докладывать обо мне и, сунув ей за это одолжение шиллинг, тоже поспешил выскользнуть из дома.
После сытного обеда Поплетон иногда предлагал заняться легкими танцами или просил помочь ему перетащить из одного угла зала в другой тяжелое пианино, — вообще сделать что-нибудь такое, чего не полагается делать при переполненном желудке.
Он был неистощим на придумывания разных «забав», «игр» и «развлечений». Стоило вам засесть в уютный уголок, чтобы побеседовать с добрым приятелем или с хорошенькой и неглупой дамочкой, как он подбегал с предложением: «Идите играть в литературную последовательность», и невзирая на ваше сопротивление, тащил вас к столу, клал перед вами лист бумаги и карандаш и требовал, чтобы вы сделали описание вашей любимой литературной героини. И все это выходило у него так просто и наивно, что сердиться на него, в сущности, не было никакой возможности.
Стараясь чем-нибудь услужить каждому, он постоянно вызывался провожать пожилых дам на поезд и не покидал их до того мгновения, пока поезд не трогался и он ничем больше не мог быть полезным даме. Потом оказывалось, что он усадил ее как раз в вагон для курящих, где ей приходилось оставаться до первой остановки и благодаря этому пострадать весь путь от невыносимой головной боли и жестокого кашля. Не менее охотно он играл с детьми, причем так усердно и натурально изображал «диких зверей», что надолго нагонял на мелюзгу неподдельный ужас.
Что касается доброты и чистоты его намерений, то в этом трудно было подыскать ему равного. Так, например, когда он посещал больных, то непременно приносил им какое-нибудь лакомство, от которого больным становилось еще хуже.
Он очень любил участвовать в свадьбах. Однажды ему удалось так ловко составить программу свадебного поезда, что невеста явилась в церковь утром вместо вечера, и это привело к тому, что весь день, назначенный для радости и ликования, был испорчен. А в другой раз он то же самое проделал с женихом. Словом, он вечно все перепутывал и портил, зато первый сознавался в своих ошибках, с полной искренностью ужасался им и раскаивался в них.
На похоронах он обыкновенно утешал горюющих ближних покойного указанием на то, что он теперь избавлен от всяких страданий и что, наверное, скоро и они увидятся с ним в лучшем мире.
Но самым главным его наслаждением было вмешиваться в ссоры.
На целые десять миль вокруг не было ссоры, в которой он не принимал бы деятельного участия. Начинал он обыкновенно с роли доброго посредника, а кончал тем, что благодаря его посредничеству простая ссора переходила в непримиримую вражду.
Будь он литератором или дипломатом, его удивительная способность вмешиваться в чужие дела могла бы увенчать его лаврами, но в качестве обыкновенного человека он благодаря этой способности доставлял только одни неприятности другим и самому себе и заслужил прозвище «всеобщего благодетеля», хотя, разумеется, в кавычках.
VIII
Сила привычки
Это было во время одного из моих переездов из Северной Америки в Англию. Мы сидели втроем в курительной каюте парохода «Александра»: я, один из моих лондонских приятелей и американец, редактор-издатель одного из многочисленных нью-йоркских воскресных листков.
Мой приятель и я рассуждали о силе привычки, а американец молча слушал нашу беседу, потягивая пиво.
— Поработав над собою известное время, человек твердо усваивает ту или другую привычку и остается верен ей всю жизнь, — говорил между прочим мой приятель. — Вода такой же приятный напиток, как и шампанское, если привыкнуть к ней. Вообще, к чему привыкнешь, все будет казаться приятным. Да вот, например, эти сигары… Кстати, не желаете ли попробовать? — и он придвинул ко мне ящик с сигарами, один вид которых возбуждал у меня тошноту.
— Благодарю, — сказал я, — я дал себе слово не курить во время этого переезда.
— Не пугайтесь! — со смехом успокаивал он меня. — Я это только так, для примера. Я знаю, что вы не станете курить моих сигар и что вы прохворали бы целую неделю, если бы решились на такой подвиг. Но я сам, как вы знаете, курю их постоянно и очень ими доволен, потому что привык к ним. Раньше, несколько лет назад, когда я был еще молод, мне казалось, что я не могу курить никаких сигар, кроме дорогих гаванских. Заметив, наконец, что можно разориться на этих сигарах, я решил обходиться более дешевым сортом. Дело было в Бельгии, и один из моих тамошних знакомых посоветовал мне брать сигары местного производства. Я попробовал одну, и она показалась мне свернутой из капустного листа, обмакнутого в гуано, зато сотня таких сигар стоила всего три пенни, и я заставил себя вообразить, что вкус их нисколько не хуже вкуса гаванских; приобрел сразу сотню и принялся за них скрепя сердце. Когда мне делалось от них очень скверно, я утешал себя мыслью, что ведь и гаванские сигары вызывали у меня тошноту, головокружение и другие неприятные состояния. И, как видите, в конце концов, я так освоился с этими «капустниками», что всякий другой сорт, не исключая и самого высшего, кажется мне противным.
Я заметил, что было бы лучше совсем бросить курить.
— Я сам подумывал об этом, — подхватил мой приятель. — Но, знаете ли, некурящий мужчина делается таким угрюмым… В табаке есть что-то, способствующее общительности.
И, откинувшись на спинку дивана, он выпустил изо рта огромный клуб дыма, распространявшего прямо-таки невозможное зловоние.
— Потом, не угодно ли стаканчик моего кларета? — продолжал он и сам же ответил себе: — Ну, конечно, нет. Никто не желает пить моего кларета, как и курить моих сигар. А знаете что? Три года тому назад, когда я жил в Хаммерсмите, благодаря этому кларету было поймано двое ночных воров. Они, между прочим, взломали у меня буфет и выпили вдвоем пять бутылок моего кларета. Полицейский нашел их потом лежавшими на крыльце соседнего дома; в ногах у них находился мешок с украденными у меня вещами. Воры, наугощавшись кларетом, так хорошо чувствовали себя, что без сопротивления сдались в руки полицейскому и покорно последовали за ним в участок, где тотчас же были освидетельствованы врачом, который нашел у них острое желудочное отравление. С тех пор я постоянно оставляю несколько бутылок этого снадобья в буфете и на кухонном столе для дарового угощения любителей чужой собственности.
Но сам я привык к этому кларету, и он мне полезен. Приходишь иногда домой полумертвым от усталости, выпьешь стаканчика два и вдруг как бы возрождаешься к новой жизни. Начал я его пить по той же причине, по которой привыкал к этим сигарам. Я получаю его прямо из Женевы, и он стоит мне шесть шиллингов за целую дюжину бутылок. Из чего и как выделывается это вино, — не знаю, да и не желаю знать. Я к нему привык, и оно мне не только по вкусу, но даже приносит пользу, а больше мне ничего и не нужно.
Я знаю одного человека, жена которого была чем-то вроде блаженной памяти Ксантиппы. Она весь день только и делала, что пилила мужа; даже по ночам своим громким храпом не давала ему покоя. Но вот она, будучи все время здоровой женщиной, вдруг от чего-то умерла. Друзья поздравили его с избавлением от такой беспокойной супруги и высказали предположение, что теперь он будет наслаждаться деловым спокойствием. Но — увы! — они сильно ошиблись. Целых двадцать два года голос его жены наполнял дом, проникал сквозь стены, разносился по саду и расплывался замирающими звуковыми волнами по окрестностям, и вдруг такая томительная, подавляющая тишина! Дом стал казаться бедному вдовцу чужим, потому что в нем недоставало привычной утренней бури, визгливой брани и вечернего рокота упреков, сопровождаемого тихим треском пылающего камелька. По ночам вдовец не мог спать из-за отсутствия привычного храпа, в котором ему тоже чудились брань и упреки. Беспокойно ворочаясь с боку на бок, он с горькими вздохами бормотал: «Н-да, мы никогда не дорожим тем, что имеем, а понимаем ему цену только после его безвозвратной утраты!»
Наконец он захворал от бессонницы. Доктора пичкали его всевозможными средствами, но ничто не помогало.
Посоветовавшись между собою, они объявили ему, что если он желает спасти свою жизнь, то пусть отыщет себе вторую жену, которая «напиливала» бы ему сон. По соседству немало женщин, нисколько не уступавших покойнице в искусстве «пилить»; но, будучи еще незамужними, они не обладали достаточною практикой в этом искусстве, а ждать, пока они приобретут полный навык, больному было некогда. На счастье больного, когда им уже готово было овладеть отчаяние, в окрестности умер один человек, по словам кумушек, буквально «запиленный» до смерти острым язычком своей жены. Сам еле живой, вдовец отправился к новоовдовевшей на другой же день после похорон ее мужа. Она оказалась настоящей «колючкой», то есть именно тем, что в данное время было нужно вдовцу. Недолго думая он посватался к ней, и через полгода уже имел ее под своей кровлей.
Однако оказалось, что вторая супруга не могла вполне заменить первую: дух у нее был силен, а плоть оказалась немощна. У нее не было такого, то мощного и раскатистого, то пронзительного, возвышающегося до тончайшей фистулы, голоса, так что полнота его звуков не вся доходила до нового мужа, когда он находился в саду. Это вынудило его покидать свое любимое место под сенью деревьев и садиться на окружавшей дом открытой веранде; только там он и мог вполне услаждаться вокальными упражнениями своей новой супруги. Но случалось так, что лишь только он с трубкой и газетой комфортабельно устраивался на веранде, как супруга внезапно умолкала. Тогда он ронял на пол газету и сидел в напряженном и тревожном ожидании. Проходило несколько минут тоскливого безмолвия, и муж начинал нервничать и окликать жену.
«Тут ли ты, дорогая?» — слышался с веранды его слабый и боязливый голос.
«Конечно, тут! Где же мне еще быть, старый колпак?» — доносился из комнаты раздраженный ответ.
«Что же ты замолкла, голубка? — продолжал он с проясневшим лицом. — Говори что-нибудь. Я так люблю, когда ты говоришь».
Но измученная возней по хозяйству пожилая и слабая женщина часто была не в силах работать еще и языком. Муж впадал в новый припадок уныния и, скорбно качая головой, шептал про себя: «Нет, это совсем не то, что моя незабвенная Сусанна… Ах, какая это была женщина!»
Ночью также было не то, более получаса она не могла производить «пиления» и в полном изнеможении опускала голову в подушки, чтобы тут же тихо уснуть, между тем как ее предшественница могла «пилить» далеко за полночь если не самого мужа, то всех других живых существ, с которыми ей приходилось сталкиваться за день. Храпеть, как храпела покойница, она тоже не умела; а между тем этот храп, казавшийся продолжением «пиления», как я уже говорил, также составлял насущную потребность старичка. Обиженный и огорченный, он тряс жену за плечо и плаксиво просил:
«Голубка, что ж ты оборвала на полуслове? Продолжай о том, как Джини подавала завтрак и как я смотрел на нее. Это так интересно…»
— Вот что значит сила привычки, — заключил мой приятель, закуривая свежую сигару.
— Что касается привычки, то и я могу рассказать вам одну занимательную историю, если пожелаете выслушать ее, — вдруг заговорил молчавший до сих пор нью-йоркский издатель.
Разумеется, мы изъявили полную готовность слушать, и американец начал:
— Человек, о котором я поведу свой рассказ, был родом из Джефферсон-Сити. Он родился в этом городе и в течение сорока семи лет ни разу не проводил ночи вне его стен. Это был очень почтенный джентльмен. С девяти часов утра до четырех пополудни он торговал солониной, а в остальное время был ярым пресвитерианцем. Он всегда говорил, что понятия о хорошей жизни и о хороших манерах — одно и то же. Он вставал в семь часов утра, в семь с половиной устраивал семейную молитву, в восемь завтракал, в девять занимался своим делом, в четыре садился на лошадь, которую ему приводили к этому времени, катался на ней до пяти, потом купался или принимал ванну, пил чай, играл с детьми или читал им вслух. Все это проделывалось им до половины седьмого; в семь он садился за обед, затем отправлялся в клуб, где играл в вист до четверти одиннадцатого; ровно в половине одиннадцатого он уже присутствовал дома за вечерней молитвой, а в одиннадцать ложился в постель и тут же мирно засыпал. Двадцать пять лет он вел такой образ жизни без малейших изменений. Выработав себе такую программу, он выполнял ее машинально. Точность его была так велика, что по нему проверялись церковные часы, и местные «астрономы» уверяли, что он зачастую заставлял краснеть самое солнце своей точностью.
Вдруг умирает один из его дальних родственников, живший в Англии и разбогатевший торговлей в Индии, и оставляет ему все свое состояние, не исключая и крупного торгового дела в Ост-Индской компании. Ввиду такой перемены судьбы ему пришлось круто порвать со всем прежним строем своей жизни. Передав свое джефферсонское дело старшему сыну от первого брака, он со второю женою и ее детьми переселился в Лондон.
Из Джефферсон-Сити ои выехал четвертого октября и только семнадцатого добрался до Англии. Прохворав весь переезд, он прибыл совершенно разбитым в Лондон, где по телеграфу заказал себе особняк с полной обстановкой. Несколько дней он пролежал в постели, но потом оправился и изъявил намерение посетить на следующий день Сити, чтобы ознакомиться там со своими новыми делами. Это было в среду вечером, и он велел разбудить себя на другой день пораньше.
Однако в четверг он проснулся только в час пополудни. Жена объяснила ему, что не решалась будить его, предполагая, что ему теперь всего полезнее хороший сон. Он согласился со справедливостью этого предположения. Встав и одевшись, он, не желая манкировать своей религиозной обязанностью, по обыкновению собрал в столовой всю семью вместе с новыми слугами и в половине второго совершил утреннюю молитву. После этого он сел завтракать, а в три часа очутился в Сити. Туда уже успел достичь слух об его феноменальной точности, поэтому его позднее прибытие всех крайне удивило. Рассказав, как и чем было вызвано его опоздание, он заявил, что явится на другой день в половине девятого, то есть в то самое время, в какое он привык начинать свой деловой день.
Он оставался в конторе до позднего вечера и попал домой к самому обеду, но почти ничего не мог есть, хотя раньше всегда проявлял за обеденным столом прекрасный аппетит. Отсутствие аппетита он объяснял тем, что не совершил в этот день своей обычной верховой прогулки, и весь вечер чувствовал себя, как говорится, не в своей тарелке; это он приписывал тому, что не мог сыграть обычной партии виста в клубе, и решил завтра же записаться в какой-нибудь приличный клуб. В одиннадцать он, как всегда, лег спать, но заснуть ему не удалось, и он кашлял и ворочался с боку на бок и, по мере того как шло время, только все более разгуливался и исполнялся энергией. После полуночи его вдруг охватило непреодолимое желание пойти пожелать детям спокойной ночи. Накинув на плечи халат и сунув ноги в туфли, он прокрался в детскую. Скрип дверных петель разбудил ребятишек, чему он очень обрадовался, потому что не намеревался будить их нарочно. Заботливо закутав их в сбившиеся одеяла, он уселся около детских кроваток на стуле и целый час рассказывал детям разные поучительные истории. Потом он перецеловал их, наказал им не шалить и стараться скорее заснуть, а сам, почувствовав сильный голод, спустился в кухню, нашел там кусок холодной дичины с хлебом и основательно закусил. Вернулся он в постель более успокоенным, но все-таки не мог уснуть до пяти часов утра, потому что задумался о новых делах, с которыми ему предстояло много хлопот.
Проснулся он опять ровно в час дня. Жена говорила, что много раз принималась его будить, но все безуспешно. Он был крайне раздражен, и не будь он таким добрым человеком и любящим мужем, его жене, наверное, досталось бы в этот день от него. Поэтому ои снова очутился в Сити только около трех часов.
Так продолжалось целый месяц. Выбитый из привычной колеи, человек напрасно боролся с установившимся против его воли режимом. Он ежедневно просыпался ровно в час, каждую ночь украдкой «обедал» в кухне и засыпал ровно в пять утра.
Он не мог понять причины такой странности. Врачи объяснили ее водянкою мозга, гипнотической невменяемостью, наследственным лунатизмом и т. п. «научными» предположениями. Здоровье его сильно пошатнулось; страдали и его дела. Казалось, он стал жить, так сказать, наизнанку. Дни его как будто не имели ни начала, ни конца, а лишь одну середину. У него не было времени ни для развлечений, ни для отдыха. Когда он чувствовал себя бодрым и общительным, все вокруг него спали, и ему не с кем было перекинуться словом. Объяснение получилось самое неожиданное и таким же неожиданным путем. Как-то раз его дочь стала при нем готовить вечером свои уроки.
«Какой теперь час в Нью-Йорке, папа?» — спросила она, подняв голову от учебника географии.
«В Нью-Йорке? — переспросил отец, взглянув на свои часы. — Здесь ровно десять, а между здешним временем и нью-йоркским разницы немного более четырех с половиною часов. Там часы отстают, следовательно, теперь в Нью-Йорке половина шестого пополудни».
«Стало быть, в Джефферсон-Сити еще меньше?» — вмешалась мать.
«Да, — ответила девочка, взглянув на карту, — Джефферсон-Сити на два градуса западнее Нью-Йорка».
«На два градуса?.. — соображал отец. — В градусе сорок минут. Следовательно, сейчас в Джефферсоне…»
Вдруг он хлопнул себе рукой по лбу, вскочил и крикнул во всю силу своих легких:
«А! Так вот в чем дело!.. Ну, теперь я все понял!.. Слава богу! Теперь все пойдет на лад!..»
«Что с тобой? — встревоженно спрашивала жена. — Что такое? В чем дело?»
«А в том, что теперь в Джефферсоне четыре часа дня, то есть время моей обычной верховой прогулки. Вот это-то мне и нужно было знать».
Действительно, ему только это и нужно было знать, чтобы опять попасть в свою колею и зажить вновь нормальной жизнью. Двадцать пять лет он жил по часам, но по часам именно джефферсонским, а не лондонским. Он переменил только градус долготы, а не самого себя. Внедрившаяся за четверть столетия привычка не могла быть изменена по приказанию солнца.
Разобрав со всех сторон это неожиданное открытие, он пришел к заключению, что ему необходимо восстановить прежний образ жизни, то есть жить по джефферсонским часам. Он ясно видел все сопряженные с этим неудобства, но нашел, что с ними ему легче мириться, чем с тем, что он терпел за последний месяц. И вместо того чтобы ломать свои привычки и заставить себя приспособиться к новым условиям, он решил заставить эти условия примениться к нему.
Сообразно с этим он от трех часов дня и до десяти вечера занимался в своей конторе, в десять садился на лошадь и скакал за город, причем в темные вечера брал с собой фонарь. Когда прошел слух об его вечерних загородных прогулках, все местное население стало судить и рядить этого «чудака».
Обедал он в час ночи, а затем отправлялся в «приличный и спокойный» клуб, члены которого охотно согласились играть с новым сочленом в вист с часу ночи до четырех часов утра.
В половине пятого утра он собирал семью для вечерней молитвы, в пять ложился в постель, сразу засыпал и спал как сурок до часу дня.
Весь Сити зубоскалил над ним, но это нисколько его не смущало. Одно только терзало его: невозможность бывать в церкви. Каждое воскресенье в пять часов дня он чувствовал потребность присутствовать на утреннем богослужении, но в это время не было такого богослужения. В семь часов вечера в эти дни он скромно «полдничал», в одиннадцать «обедал», в полночь пил послеобеденный чай, в три часа ночи слегка закусывал хлебом с сыром, ложился спать на час раньше, то есть в четыре утра, и, чувствуя себя неудовлетворенным, не мог заснуть до пяти часов.
— Это был человек привычки, — заключил рассказчик.
Когда он замолчал и стал допивать свое пиво, я, сказав несколько приличных случаю слов, поспешил выбраться на палубу, чтобы отдышаться от дыма бельгийских сигар и поразмышлять на свежем морском воздухе о только что услышанных рассказах моего соотечественника и американца о могущественной силе привычки.
IX
Кое-что о рассеянности и забывчивости
Вы приглашаете его к себе на обед в четверг и, помня его рассеянность, предупреждаете:
— Смотрите, не явитесь в среду или в пятницу, а помните: в четверг, понимаете? У меня соберутся несколько человек, которым давно уже хотелось познакомиться с вами. Не перепутайте же, ради Бога!
Отыскивая свою записную книжку, он добродушно смеется:
— Не беспокойтесь. На этот раз явлюсь в назначенный день и час с точностью хронометра. В среду я ни в каком случае не мог бы попасть к вам, потому что приглашен в Мэншон-хауз… не помню только по какому случаю. А в пятницу, видите ли, я должен отправиться в Шотландию, так чтобы в воскресенье быть на месте и присутствовать… кажется, на открытии выставки… Ах, Боже мой! куда же делась моя записная книжка?.. Ну, все равно, я запишу просто на бумажке… Вот видите, записываю?
Вы наблюдаете, как он совершенно верно заносит на лоскуток бумаги, что в четверг обедает у вас в такое-то время, и как потом пришпиливает эту бумажку к стене над письменным столом. Успокоенный, вы возвращаетесь домой и говорите своей жене:
— Ну, на этот раз он наверняка не обманет: при мне же аккуратно записал. Тем более что как раз все остальные дни этой недели у него заняты в других местах, и он отлично об этом помнит.
Наступает четверг. Восемь часов вечера. Гости съезжаются. Его еще нет, но если он и опоздает на четверть часа, это еще не беда. В половине девятого ваша супруга врывается в кухню, где кухарка сообщает ей, что если через десять минут все еще нельзя будет подавать на стол, то она, кухарка, умывает руки, потому что ее кулинарные произведения — не гости и ждать больше не могут.
Вернувшись в столовую, ваша супруга намекает, что «семеро одного не ждут» и что если любезные гости желают кушать, то лучше дольше не медлить. В то же время она кидает вам такие взгляды, которые ясно говорят, что она винит вас: наверное, вы не так, как следовало, пригласили его, то есть не приняли во внимание его рассеянности и этим поставили и ее, свою жену, и самого себя, и гостей в такое неловкое положение.
Начался обед. За супом и рыбой вы развлекаете гостей, и вместе с тем оправдываетесь перед женою анекдотами об его феноменальной рассеянности. За следующими блюдами его пустое место наводит тень на весь стол, а за десертом беседа переходит на умерших родственников и знакомых. Вообще, весь обед и вечер испорчены.
В пятницу, в четверть девятого, он подкатывает к вашему подъезду и неистово звонит. Услыхав его громкий голос, разносящийся по передней, вы спешите к нему навстречу.
— Простите, опоздал чуточку! — извиняется он, крепко пожимая вам руку. — Такая досада: этот глупейший кэбмен повез меня сначала на площадь Альфреда, а потом…
— Бог с ним, с вашим кэбменом! — обрываете вы его, как давнишнего знакомого, с которым можно и не церемониться, и спрашиваете, чему вы обязаны видеть его у себя сегодня.
Вполне понятно, что после вчерашнего инцидента вы не питаете особенно нежных чувств к его виновнику, и потому ваш вопрос звучит не совсем вежливо.
Но он громко смеется, хлопает вас по плечу и весело восклицает:
— Как чему, да ведь вы сами же пригласили меня на сегодня обедать? Предупреждаю, что я голоден, как волк, и…
— В таком случае вам придется отправиться в ближайший ресторан, — отвечаете вы. — При всем желании сегодня я не могу накормить вас: мы давно уже пообедали.
— Давно пообедали?! Но ведь еще только начало девятого, а пригласили меня к восьми? — недоумевает он. — Это похоже на насмешку, и я…
— С большим правом это мог бы сказать о вас я, — снова прерываете вы его. — Я приглашал вас на обед в четверг, а не в пятницу. Вчера мы, — я с женою и нарочно приглашенные ради вас гости, — так долго прождали вас, что и обед был испорчен, и весь вечер пропал.
Он смотрит на вас с недоверием и потом бормочет упавшим голосом и с краскою смущения на лице:
— Неужели так?.. Почему же это я вообразил, что вы пригласили меня именно на пятницу?.. Гм… странно!
— А потому, — поясняете вы, — что если бы я приглашал вас на пятницу, то вы непременно запомнили бы либо четверг, либо субботу; таково уж свойство вашей удивительной памяти. Ведь вы собирались сегодня ехать в Эдинбург…
— Ах, бог мой! — восклицает он, взмахивая руками, — ведь и в самом деле я сегодня должен был ехать в Эдинбург…
И, не говоря больше ни слова, он как сумасшедший вылетает на улицу и благим матом зовет обратно только что отъехавший кэб.
Возвращаясь к себе в кабинет, вы размышляете о том, что теперь ему придется пропутешествовать до Шотландии в вечернем костюме и что утром ему придется приобрести для себя другое платье, и как будет трудно сделать это, потому что едва ли найдется готовое на его фигуру.
Но еще хуже складываются события, когда он сам приглашает гостей к себе. Помню, как однажды он позвал на свою дачу человек около двадцати, обещав угостить их чем-то необыкновенным, а вечером устроить «интересное» катанье на лодках, с музыкой и пением. Разумеется, он тут же и забыл о своем приглашении и был крайне изумлен, когда в назначенный день к нему нахлынула целая толпа разряженных гостей. Не припомню, как он тогда выпутался из петли, но знаю, что потом многие из приглашенных сделались его смертельными врагами.
В другой раз он предложил одному из наших знакомых, мистеру Холларду, прокатиться с ним и своей невестой, мисс Линой (кстати сказать, он состоял одновременно женихом трех девиц, но, находясь с одной, совершенно забывал о существовании двух остальных), в кабриолете. Холлард согласился, и они втроем укатили. Дело было в гостях у одного из его родственников. Мы, в ожидании возвращения катающихся, остались в доме, чтобы потом вместе пообедать. Часа через полтора вернулся один Холлард и с удрученным видом бросился в кресло.
— Что случилось? — спросил я, бывший с ним на короткой ноге.
— Ах, не стоит и говорить! — досадливо отмахнулся он.
— Однако в чем же дело? — приступили к нему другие. — Экипаж, что ли, опрокинулся?
— Нет, только… я…
Его нервы оказались сильно потрясенными, а язык — парализованным.
— Но что же случилось с вами-то? — продолжал приставать я, пока остальные только молча переглядывались.
Холлард попросил стакан воды, залпом выпил его и потом довольно связно рассказал свое приключение.
— Только что мы успели благополучно избежать столкновения с вагоном трамвая, — начал рассказчик, — как нужно было завернуть за угол… Вы знаете манеру нашего милейшего Мак-Кью (так звали чудака, подвиги которого я описываю) завертывать за углы: большою дугою, поперек улицы и с опасною близостью к противоположному фонарному столбу. Я уже не раз с ним ездил и привык к особенностям его езды; но на этот раз почему-то не приготовился к его эксцентричным поворотам, поэтому, при первом же таком повороте кабриолета, вдруг очутился сидящим посреди мостовой и окруженным толпою гогочущих зевак.
В подобных случаях всегда проходит некоторое время прежде чем человек поймет, где он и что с ним. Так и я. Пока я пришел в себя и поднялся на ноги, от кабриолета не осталось и следа. Между тем толпа зевак все увеличивалась, комментируя случившееся со мною на все лады и не стесняясь в сильных выражениях. С трудом протиснувшись сквозь это милое собрание гранильщиков лондонской мостовой, я догнал проходивший мимо трамвай и уже на нем вернулся сюда. Всего досаднее мне то, что ни Мак-Кью ни мисс Лина, очевидно, не заметили, на какую тяжесть облегчился их экипаж; они даже не оглянулись и продолжали мчаться вперед, словно у них все было в полном порядке. Неужели они оба могли забыть, что я сижу сзади них? А впрочем, — добавил Холлард, — мне всего досаднее на самого себя, зачем я, согласившись занять кучерское место, не настоял на том, чтобы мне были переданы и обязанности кучера. Я таких смелых и фантастических загибов за углы не делаю, и все обошлось бы вполне благополучно.
В тот же день, вечером, я встретил Мак-Кью в театре. Места у нас с ним были почти рядом, и лишь только он меня увидел, как шагнул ко мне чуть не через колени сидевших между нами двух почтенных дам и загрохотал на весь зал:
— А, это вы? Вот вас-то мне и надо! Боялся, что вы не приедете… Скажите, пожалуйста, брал я сегодня с собой молодого Холларда, когда отправился прокатиться с мисс Линой?
— Брали, — ответил я. — Ведь мы все вместе были у Холлардов, и вы оттуда…
— Вот-вот, то же самое говорит и Лина! — подхватил он, сияя во все лицо, точно бог весть какую новость узнал от меня. — Лина уверяет, будто мы брали его с собой, а я готов побожиться, что его совсем и не было у Холлардов.
— Нет, он был, и вы попросили его сесть на кучерское место, когда отправлялись кататься, но править стали сами и выронили его на каком-то углу, — напомнил ему я.
— Не может быть?! — рявкнул он на весь театр, возбудив негодование зрителей, действующих на сцене лиц и представителей полиции. — Я совсем этого не помню.
— Зато Холлард отлично помнит. Спросите его самого, — ответил я.
Все знакомые Мак-Кью были уверены, что ему никогда не удастся жениться, между прочим, уж по одному тому, что он ни за что не запомнит день, час, церковь и невесту; а если каким-нибудь чудом и запечатлеет все это в своей «решетчатой» памяти, то что-нибудь так напутает, что свадьба непременно расстроится. Многие даже думали, что Мак-Кью уже давно женат, только не помнит этого факта. Я сам был убежден, что если он еще не женат и свадьба каким-нибудь чудом состоится, то через несколько дней он все равно позабудет об этом.
Но мы все ошибались. Церемония его бракосочетания состоялась, хотя и не с мисс Линой, а с другой девицей, которую я увидел в первый раз лишь в церкви. Это была на вид особа очень миленькая, но по ее глазам я заметил, что она не из тех, которые могут допустить, чтобы муж забыл о них.
Прошло с полгода. Я путешествовал по Шотландии и, возвращаясь оттуда, остановился на несколько дней в Скарбурге. После обеда в гостинице я накинул на себя непромокаемый плащ и вышел пройтись. Шел сильный дождь, но кто же из проведших целый месяц в Шотландии обращает внимание на погоду в Англии? Пробираясь вдоль темной набережной и склонив голову под бурными порывами ветра, я споткнулся о какого-то человека, скорчившегося под стеною. Я ожидал целого потока ругательств со стороны потревоженной мною фигуры, но, должно быть, она находилась в таком удрученном состоянии, что относилась ко всему окружающему с полною апатией, а потому не издала ни звука.
— Простите, я не заметил вас в темноте, — сказал я. При первых же звуках моего голоса скрюченная фигура вскочила на ноги и обрадованно рявкнула на всю набережную:
— Ба! это вы, дружище?
— Мак-Кью?! — со своей стороны воскликнул я, пораженный этой неожиданной встречей и при таких необычайных обстоятельствах.
— Господи, как я рад вас видеть! — продолжал он, с силою тряся и чуть не отрывая у меня мою руку. — Во всю свою жизнь я не радовался так… Вот счастье-то!..
— Но что же вы здесь делаете? Почему мокнете под дождем и притом в такой неподходящей одежде? — спросил его я, увидев, что на нем только светлый фланелевый костюм, какой обыкновенно одевают для игры в лаун-теннис, и какая-то смешная шапчонка на голове. — Ведь на вас сухой нитки нет.
— Да-да, представьте себе, как глупо это вышло! — со смехом воскликнул он. — Утром была великолепнейшая погода, и я подумать не мог о таком ужасном ливне…
— Так отчего же вы не отправились домой, когда пошел дождь, а уселись тут? — продолжал допытываться я.
— Да как же я это сделаю, когда никак не могу припомнить, где мы остановились? — возразил он. — Ни улицы, ни дома, ничего не помню. Ради Бога, возьмите меня с собой и накормите где-нибудь. Я положительно умираю с голоду, — взмолился он, цепляясь за меня, как ребенок.
Взяв его под руку, я поспешно повернул обратно в свою гостиницу.
— Разве у вас с собой не было денег? — спросил я между прочим по дороге.
— Ни пенни! — с новым смехом ответил он. — Кошелек остался у меня в другом костюме. Мы приехали сюда с женою сегодня утром из Йорка. Вещи оставили на станции и отправились искать помещение. Как только мы отыскали его, я переоделся и пошел прогуляться, предупредив Нод, что вернусь к завтраку. Погода была чудная, и я облачился в этот костюм, который так удобен для прогулок. Ну, и пошел себе куда глаза глядят, как всегда это делаю, когда не иду куда-нибудь в заранее определенное место и с определенной целью… Да-да, пожалуйста, не подсмеивайтесь! Случается ведь и со мною, что я иду именно туда, куда нужно… положим, по правде сказать, это бывает редко, но все же бывает… Ну, так вот, пошел я, не заметив ни улицы, ни дома, ни направления, по которому иду… Ходил я, ходил, а потом вспомнил, что пора и домой, но где этот «дом» — совсем забыл. Все мои расспросы, разумеется, ни к чему не привели, потому что мы остановились не в гостинице, а в частной квартире, куда нас зазвали, когда мы проходили мимо ворот. А таких квартир, где останавливаются проезжие, здесь много. Спрашивал я в двух-трех, а потом надоело, и я стал ходить по улицам в надежде, что Нод пойдет искать меня и мы с ней случайно встретимся. Попробовал даже спросить у одного полисмена, не знает ли он, где остановились господа Мак-Кью, приезжие. Думал, что полицейские должны все знать. А он расхохотался мне прямо в лицо, и это так меня обозлило, что я хватил его кулаком по физиономии и присадил ему здоровенный фонарь под левым глазом. Кое-как удрал от него, и теперь боюсь, как бы меня не сцапали за это.
Я дал ему у себя переодеться в сухое платье, потом накормил его сытным ужином и напоил чаем с ромом, чтобы он хорошенько согрелся. За едой он рассказывал, как заходил в один ресторан и, откровенно объяснив свое положение, просил хозяйку подать ему в долг порцию бифштекса. Но хозяйка ответила, что не раз уж слыхала такие басни, и велела слугам выгнать его.
— Если бы Провидение не послало вас ко мне на помощь, я бы в эту ночь непременно утопился, — заключил он свое повествование.
Я оставил его у себя ночевать, а утром, после завтрака, отправился вместе с ним в полицию, с помощью которой нам и удалось к полудню разыскать его жену. Бедняжка, по ее собственным словам, всю ночь проплакала, опасаясь, что с ее мужем случилось какое-нибудь непоправимое несчастье. Однако, судя по ее не слишком удрученному виду, она вовсе не так сильно тревожилась о пропавшем муже, как старалась уверить нас.
Дальнейшие похождения этого интересного по своей феноменальной рассеянности и забывчивости человека мне неизвестны, потому что он вскоре, вместе с женою, куда-то очень далеко уехал, и я совершенно потерял его из виду.
X
Женщина, способная очаровывать
— Неужели это тот самый мистер Н., который?..
В ее темных глазах зажглись искорки приятного изумления и легкого недоверия, смешанного с опасением ошибиться. Мой приятель, представивший меня ей, со смехом уверил ее, что я — действительно тот самый, который… и оставил нас вдвоем.
— Ах, боже мой, так вот вы какой! — медленно растягивая слова, говорила она с очаровательной улыбкой, усадив меня рядом с собой. — А я представляла себе вас степенным, пожилым человеком, и вдруг — совсем другое!
Голос ее был мягкий и ласкающий, манеры вкрадчивые, взгляд — прямо чарующий, и я весь очутился под ее обаянием.
Я тогда только что начал свои литературные подвиги, и мне было очень лестно, что меня уже начинают признавать некоторой величиной.
— И неужели это вы написали ту прелестную вещь, которая в последнее время так заинтересовала публику? — продолжала она петь, обдавая меня волнами своих тонких духов и огнем своих красивых глаз. — Ах, как, должно быть, приятно иметь такой талант! Горюю, что у меня нет никакого таланта.
Я поспешил было утешить ее искусственным комплиментом, но она с веселым смехом закрыла мне рот веером. Впоследствии я был рад этому, потому что иначе я, наверное, оказался бы виновным в большой банальности, что могло повредить моей не окрепшей еще репутации.
— Я знаю, что вы хотели сказать, — ласково промолвила она, — но не знала бы, как это принять, потому что вы, говорят, так искусны в неявной сатире.
Я постарался показать вид, что действительно способен к такой хитрости, но по отношению к ней не стал применять ее. Она на одно мгновение оставила свою обтянутую перчаткою руку на моей. Оставь она руку в таком положении на два мгновения, я опустился бы перед ней на колени и… вообще, в том или другом виде, разыграл бы форменного дурака перед всей публикой…
— Оставьте свои комплименты для других, — говорила она. — Мне даже искренних от вас не нужно. Я только желала бы, чтобы вы были моим другом. Ведь по годам я гожусь вам в матери. (Ей могло быть лет тридцать с небольшим, но она выглядела не старше двадцати пяти, а мне было двадцать три года, но моя наивность и неопытность ставили меня наряду с подростками.) Но вы имеете передо мною то преимущество, что знаете мир и людей, и этим так выгодно отличаетесь от других кавалеров. Ведь, в сущности, наше общество так пусто и неинтересно, не правда ли? Вы и представить себе не можете, как я иной раз жажду уйти из этого общества, чтобы делить свое уединение с таким человеком, перед которым я могла бы быть самой собой, который мог бы вполне понять меня… Надеюсь, вы будете навещать меня? Я всегда дома по средам. И мне можно будет говорить с вами по душам, да? Вы расскажете мне свои умные мысли. Это будет такое большое удовольствие для меня, среди шумного общества так томящейся в духовном одиночестве.
Разумеется, я не прочь был хоть сейчас поделиться с ней тем, что она называла моими «умными» мыслями, и уже хотел было вознестись, так сказать, на ораторскую трибуну, но в это время ее пригласил к ужину один из членов «пустого» общества, и она приняла его руку. На ходу она бросила мне через плечо такой жалобный взгляд, который яснее слов говорил: «Видите, как мне тяжело? Я целый час должна сидеть с таким пошляком! Пожалейте же меня!»
И я искренно пожалел ее. А после, в конце вечера, я искал ее по всей анфиладе зал, но нигде не нашел и случайно узнал от одного из знакомых, что она давно уже уехала… в компании того самого человека, который похитил ее у меня.
Недели две спустя мы с одним из собратов по перу, тоже человеком еще молодым, полдничали в ресторане.
— Вчера мне удалось познакомиться с одной очаровательной женщиной, некоей миссис Клифтон-Куртенэ, — сообщил он мне между прочим.
— Разве? — отозвался я. — Мы с ней старые друзья. Она постоянно просит меня почаще бывать у нее, потому что очень интересуется моей беседой. Я и бываю.
— А! Я не знал, что вы с ней знакомы, — тоном разочарованности заметил мой коллега.
Казалось, этот факт уменьшил в его глазах достоинства этой дамы. Впрочем, он скоро оправился и восторженно продолжал:
— Замечательно умная женщина! Боюсь только, что я немножко обманул ее ожидания, — с веселой усмешкой прибавил он. — Она, видите ли, сначала ни за что не хотела верить, что я тот самый, который написал то-то и то-то. Судя по моим писаниям, она думала, что я чуть ли не старый седовласый мудрец.
Лично я в произведениях моего приятеля мог видеть только то, что литературная зрелость сильно отстает от физической, и если миссис Клифтон-Куртенэ видела противоположное, то это можно было объяснить только недостатком у нее известного критического чутья.
— Мне очень жаль ее, — продолжал мой приятель. — Она так жестоко страдает в том пустом и пошлом свете, к которому прикована своим положением. «Вы и представить себе не можете, — говорила она мне, — как я желала бы встретить кого-нибудь, кому я могла бы открыть всю свою душу, кто мог бы вполне понять меня…» Я непременно буду у нее в следующую среду. Она так настойчиво приглашала меня. Хотите, пойдемте вместе.
В назначенный день мы отправились. Моя беседа с очаровательной хозяйкой вышла не настолько конфиденциальной, как бы мне этого хотелось, потому что у нее в ее тесной квартире, дай бог на восемь человек, набралось гостей чуть не впятеро больше. Протомившись целый час в тесноте, жаре, духоте и скуке среди незнакомой толпы, где я чувствовал себя в высшей степени сиротливо, как все молодые люди, находящиеся в таких условиях и по своей застенчивости не решающиеся заговорить с чужими первыми, — я наконец кое-как протискался к хозяйке.
Она встретила меня с такой светлой улыбкой, которая сразу вознаградила меня за все мои страдания, и пропела:
— Как мило с вашей стороны, что вы сдержали свое обещание. Я ждала вас с таким нетерпением. Боялась, забудете обо мне. А я только с вами и могу отвести душу. Рассказывайте, что вы делали и писали за все то время, когда мы не видались.
Я начал было исповедоваться ей в своих новых литературных грехах. Она молча слушала меня секунд десять, потом вдруг прервала вопросом:
— Скажите, пожалуйста, тот милый молодой человек, с которым вы сегодня приехали и которого мне на прошлой неделе представили на вечере у леди Леннон, тоже написал что-нибудь?
Я ответил утвердительно.
— А о чем он написал? — продолжала она. — У меня так мало времени на чтение, и я обыкновенно читаю только такие вещи, которые близки моей душе (она озарила меня таким красноречивым взглядом, от которого вся кровь бросилась мне в голову). Но мне все-таки интересно бы знать, что мог написать ваш молодой коллега?
Я изложил ей содержание последней повести моего приятеля и, желая быть к нему вполне справедливым, привел целиком некоторые места, которыми он особенно гордился. Из всех этих мест миссис Клифтон более всего понравилось следующее: «Объятия доброй женщины для мужчины то же самое, что спасательный пояс, сброшенный ему с неба».
— Ах, как это хорошо! — восторгалась она. — Повторите, пожалуйста, еще раз.
Я повторил, а вслед за мною слово в слово повторила и она. В это время к ней подплыла какая-то величественная пожилая дама, и я убрался в свой прежний угол, стараясь показать вид, что мне очень весело, но, должно быть, совершенно безуспешно.
Когда настало время прощаться с гостеприимной хозяйкой, я отправился отыскивать своего спутника, чтобы вместе с ним совершить и прощальную церемонию, и застал его оживленно беседующим с хозяйкой. Подходя к ним, я слышал, как они обсуждали недавно совершенное убийство. Мастеровой зарезал свою жену, горькую пьяницу, из-за которой был разорен весь его дом.
— Ах, — пела миссис Клифтон, играя своими огненными глазами, — какая страшная сила в женщине! Она может и возвысить мужчину, и принизить его. Когда я читаю и слышу что-нибудь такое о женщине, то постоянно вспоминаю ваши прекрасные слова: «Объятия доброй женщины для мужчины то же самое, что спасательный пояс, сброшенный ему с неба». Это чудо как хорошо!..
Да, эта женщина способна была очаровывать каждого… до поры до времени.
XI
Дух Уайбли
Я сам никогда не встречался с этим духом, но много слышал о нем от самого Уайбли. По-видимому, дух был особенно предан моему приятелю, Уайбли, который, в свою очередь, был очень привязан к нему. Лично я вовсе не интересуюсь духами, как, по всей вероятности, не интересуются мною и духи. Но у меня есть друзья, которым они покровительствуют; через этих-то вот друзей я порядочно и осведомлен о бесплотных существах, именуемых духами. О духе Уайбли я намерен говорить с полным уважением. Я признаю, что это был вполне добропорядочный, трудолюбивый и добросовестный дух, с которым было бы очень приятно вести дружбу, если бы… Дело в том, что у него есть один недостаток — глупость (скорее, впрочем, кажущаяся, нежели действительная). А так как этот недостаток свойствен не одному духу, то я отношусь к нему снисходительно.
Этот дух переселился к Уайбли вместе с резной мебелью для кабинета, приобретенною им по случаю как дубовая, но после оказавшейся березовой, и вначале был довольно скромен, ограничиваясь одними «да» или «нет», и то лишь тогда, когда его спрашивали.
Уайбли однажды забавлялся целый вечер, предлагая ему тоже самые скромные вопросы, вроде следующих: «Здесь ты, дух?» (на что дух отвечал иногда утвердительно, иногда отрицательно). «Слышишь ли ты меня?» «Счастлив ли ты?» Тройной треск в мебели означал «да», двойной — «нет». Удивительнее всего было то, что дух ухитрялся на некоторые вопросы отвечать одновременно и «да» и «нет». Уайбли приписывал это крайнему усердию духа. Бывало и так, что никто и не думает его спрашивать, а он долгое время беспрерывно твердит: «да», «нет», «нет», «да». Даже жаль его становилось за такое, очевидно, тревожное состояние.
Уайбли понравилась эта забава, и он приобрел круглый стол, чтобы духу было удобнее общаться с ним. (Известно, что духи почему-то предпочитают круглые столы овальным и четырехугольным и, вообще, всякой другой мебели.) В угоду своему приятелю я присутствовал на нескольких сеансах, но дух при мне был до крайности вял и несловоохотлив; Уайбли объяснял это тем, что дух относится ко мне не совсем дружелюбно, находя, вероятно, что я сам отношусь к нему враждебно. Но это была неправда: в начале знакомства с этим духом я вовсе не чувствовал к нему неприязни. Напротив, я был им очень заинтересован и нарочно приходил, чтобы послушать его фокусы, и с удовольствием слушал по целым часам.
Мне только не нравилось, что дух при мне всегда так долго медлил, прежде чем «разойтись», а когда наконец «расходился», то употреблял такие длинные и непонятные слова, каких нет ни в одном лексиконе. Помню, однажды мы с Уайбли и его постоянным партнером по сеансам, Джобстоком, битых два часа ломали себе головы над одним словом, которое состояло из двух десятков букв и не содержало в себе никакого понятного нам смысла. Переставляя буквы и отчасти даже заменяя их другими, каждый из нас «вырабатывал» из них свой смысл. Получилась полная разноголосица, так что, в конце концов, мы чуть было не поссорились. После нескольких таких неудачных опытов Уайбли пришел к заключению, что я и Джобсток не «гармонируем» с духом, поэтому можем только «парализовать» его силу. Мы поняли намек и перестали посещать сеансы. Уайбли подобрал других партнеров, и, по его словам, тотчас же получились «блестящие» результаты, выразившиеся в ряде зловещих предупреждений и предвещаний. Однажды Уайбли прибежал ко мне сильно встревоженный и объявил, что, по сообщениям духа, я должен остерегаться одного человека, живущего на улице, начинающейся с буквы «С», а в другой раз, чуть не глубокой ночью, прилетел с такой новостью: я должен немедленно отправиться в прибрежный город, в котором находятся три церкви, и там некто нанесет мне сильное огорчение, которое впоследствии превратится для меня в большую радость. Мой твердый отказ последовать этому совету, то есть отправиться на поиски города с тремя церквями (других, более точных указаний, дух не давал), чтобы там нарваться на оскорбление, хотя бы и связанное с заманчивым обещанием блестящего вознаграждения за него в неизвестном будущем, был признан Уайбли прямым кощунством. Кое-как мне удалось успокоить своего приятеля. Ввиду такой трогательной заботы обо мне Уайбли и его духа я, разумеется, не мог сердиться на них.
Вообще же страсть духа Уайбли совать свой нос в чужие дела напоминала мне моего покойного друга Поплетона.
Дух был в восторге каждый раз, когда спрашивали его совета или просили у него помощи, а Уайбли, бывший его усердным рабом, обегал весь приход в поисках людей, чувствующих потребность в сверхъестественной поддержке, и приводил их к своему духу.
Случалось, что дух предлагал женам, не желавшим жить со своими мужьями, подойти «с угла пятой улицы за церковью к третьему дому» (он никогда не давал прямых, точных и ясных адресов, а постоянно ограничивался такими смутными указаниями) и два раза позвонить у такой-то парадной двери. Женщины горячо благодарили дух за добрый совет, бежали рано утром (как он велел) разыскивать «пятую улицу за церковью и третий дом с угла», находили такой дом и звонили у парадной двери, тоже как-то символически обозначаемой духом. Появлялся заспанный, полуодетый слуга и спрашивал, что нужно. Женщины сами не знали, чего хотят, и слуга с бесцеремонной бранью с треском захлопывал дверь перед их носом. Тогда женщины решали, что дух, по всей вероятности, указывал не эту улицу как «пятую», а какую-нибудь другую, по соседству, или следовало считать не с того угла, и повторяли свои звонки у других дверей — все с тем же, разумеется, результатом.
Как-то раз, в июле, я встретился с Уайбли в Эдинбурге. Мой приятель выглядел очень озабоченным и удрученным.
— Здравствуй, дружище! — воскликнул я, увидев его и протягивая ему руку. — А я думал, ты корпишь в экзаменационной комиссии, устроенной там у вас, и вдруг нахожу тебя здесь…
— Да, я действительно должен был заседать в комиссии, — сознался он. — Но оказалось, что я здесь нужен для какого-то более важного дела.
— Для «какого-то»?! — удивился я. — Разве ты не знаешь, для какого именно?
Он сначала немножко замялся, потом смущенно пробормотал:
— В том-то и дело, что я сам толком не знаю, зачем меня принесло сюда.
— Вот это мило! — воскликнул я. — Ехать из Лондона в Эдинбург и не знать зачем!
— Да, видишь ли, в чем дело: этого хотела Мэри…
— Мэри! — повторил я в полном недоумении, зная, что его жену зовут Эмили Джорджиной Анной и никого близких с именем Мэри у него нет. — Это что еще за Мэри появилась у тебя?
— Ах, я и забыл, что ты до сих пор не знаешь имени моего духа. Ведь его зовут Мэри, — пояснил Уайбли.
— А! — подхватил я, начиная смутно понимать, в чем дело. — Так это твой дух, которого зовут Мэри, направил тебя сюда? Неужели он так и не пояснил, с какой целью?
— Да, и это-то вот и мучит меня. Он сказал только: «Отправляйся немедленно в Эдинбург; там должно кое-что случиться с тобой». И больше ни слова.
— Сколько же времени ты думаешь пробыть здесь? — спросил я.
— И этого не знаю! — огорченно ответил он, разводя руками. — Я торчу тут уже целую неделю, и в Лондоне очень обижаются на меня за мое, как они называют, странное отсутствие. Мне вчера сообщил об этом письмом Джобсток. Я бы и не поехал, если бы Мэри так не настаивала: три вечера подряд она твердила одно и то же.
Я не знал, что еще сказать. Мой приятель так серьезно относился к своему духу, что не было никакой надежды образумить его. Подумав немного, я, однако, решился сказать:
— Вполне ли ты уверен, что эта Мэри — добрый дух? Ведь, говорят, и духи бывают разнохарактерные, как и плотские существа. Ведь, в сущности, мы и сами — не что иное, как духи во плоти, поэтому и действуем сообразно тому, какой в нас сидит дух… Разве не могло случиться, что твоя Мэри из коварных духов и только дурачит тебя?
— Да, я уж и сам задавал себе этот вопрос, — сознался Уайбли. — Очень может быть, что ты прав. Если здесь ничего не случится со мной, я начну подозревать Мэри в желании доставить мне неприятность, и…
— И хорошо сделаешь! — подхватил я. — На твоем месте я бы давно уже постарался разузнать ее характер, прежде чем так слепо ей доверяться, ведь этак она тебя бог знает до чего доведет.
Месяц спустя я опять встретился с Уайбли уже в Лондоне, возле судебных установлений (мой приятель был адвокатом и имел порядочную практику).
— А знаешь ли, — начал он после первых приветствий, — ведь Мэри не обманула меня; пока я был в Эдинбурге, там действительно случилось нечто касающееся меня. В тот самый день, как мы с тобою встретились, умер один из моих старых клиентов, в своем имении, милях в пяти от Эдинбурга…
— Ну, я очень рад — по отношению к Мэри, конечно, — сказал я, — это несколько оправдывает ее.
— Да, но представь себе, что при этом вышло, — с жаром продолжал он. — Клиент оставил свои дела в крайне запутанном состоянии, и его старший сын тотчас же бросился ко мне в Лондон, чтобы посоветоваться со мной; но не найдя меня там — я как нарочно был в отъезде, — отправился к другому. Мне было очень обидно узнать об этом по возвращении…
— Ну, вот, видишь, все-таки твоя Мэри не совсем благожелательна к тебе, — заметил я.
— Да, кажется, что так… Но во всяком случае она не солгала, что в Эдинбурге должно случиться что-нибудь, имеющее ко мне отношение, — утешался он.
Потом я узнал, что какой-то новый случай, вроде вышеописанного, окончательно укрепил веру Уайбли в дух Мэри, и его привязанность к этому духу сделалась настоящим бедствием и для него самого, и для его друзей и знакомых. Дух Мэри начал сообщаться с моим приятелем уже не с помощью стола, а, так сказать, непосредственно. Он всюду следовал за ним, проникая к нему даже в спальню, и среди ночи вел с ним длинные беседы. Жена Уайбли была крайне недовольна этой вольностью, вполне основательно находя такое поведение не совсем приличным для духа женского пола. Он сопровождал свою жертву всюду. Никто другой не слышал его голоса, но Уайбли постоянно отвечал ему вслух; а иногда случалось и так, что мой приятель вдруг вскакивал из-за стола и бежал в какой-нибудь укромный уголок, чтобы там побеседовать со своим духом без помехи.
— Знаешь что? — жаловался он мне однажды в откровенную минуту. — Она начинает сильно надоедать мне. Просто покоя не дает. Не знаю, право, как бы мне хоть ненадолго отвязаться от нее и отдохнуть. Я понимаю, что она привязалась ко мне от доброго чувства, но подчас для меня становится прямо невыносимо ее неотступное преследование. Кроме того, она беспокоит и моих домашних… Они из-за нее иногда доходят до нервных припадков.
Однажды эта неугомонная преследовательница моего бедного приятеля устроила настоящую сцену. Уайбли играл с одним строгим майором в вист. В конце игры майор, перегнувшись через стол, вдруг спросил своего партнера резким тоном:
— Будьте так любезны, сэр, объяснить мне, была ли у вас какая-нибудь земная (он резко подчеркнул это слово) причина выступить с одним козырем против моих пик?
— Простите, майор, — с запинкой ответил Уайбли, — я сам чувствовал, что должен бы пойти с дамы, но… но, видите ли, я…
— Вы шли с козыря по внушению «свыше»? — подхватил майор, слышавший кое-что о «Мэри».
— Да… совершенно верно… по внушению, — лепетал красный, как пион, смущенный Уайбли.
— Ага! — со сдержанным бешенством произнес майор, вставая и вытягиваясь во весь свой внушительный рост. — В таком случае я должен отказаться продолжать эту игру. Сумасброда во плоти я еще могу кое-как вынести, но быть одураченным каким-то сумасшедшим духом…
— Позвольте, майор! — запальчиво остановил его Уайбли. — Вы не имеете права так говорить о духах.
— Хорошо, — продолжал майор, — я скажу несколько иначе: отказываюсь играть с духами потому, что как бы ни были они хороши, но ни черта не смыслят в карточной игре, и я посоветовал бы им сначала научиться хоть основным правилам этой игры, а потом уж соваться в нее. Так им от моего имени и потрудитесь передать!
Раскланявшись со всеми нами, майор величественно удалился не только от стола, но и совсем из клуба. Мне пришлось подкрепить огорченного и расстроенного приятеля большим стаканом бренди с содовой и отвезти домой.
В конце концов Уайбли все-таки удалось отвязаться от своего духа. Это обошлось ему в восемь тысяч фунтов стерлингов; но многие уверяли, что он еще довольно дешево отделался.
Случилось это счастливое событие так. Рядом с Уайбли поселился один испанский гранд, познакомился с ним и как-то вечером пришел к нему в гости поболтать. Разумеется, Уайбли не замедлил познакомить гранда и со своим духом. Испанец пришел от него в восторг. Он говорил, что был бы счастливейшим из людей, если бы у него был такой руководитель и помощник.
Этот гранд был первым, так хорошо отнесшимся к духу, и Уайбли искренно полюбил его за это. Испанец каждый вечер приходил к Уайбли, и они вдвоем устраивали сеансы, тянувшиеся иногда до рассвета. К сожалению, я не знаю подробностей, потому что Уайбли не все рассказывал. Но, кажется, дело было в том, что «Мэри» внушила ему, будто гранд открыл никому не известный богатейший золотой рудник в Перу, и посоветовала ему, Уайбли, попросить у гранда позволения вложить в дело оборудования этого рудника несколько тысчонок, чтобы потом приобрести миллионы. Она уверила моего приятеля, что знает гранда с детства и может вполне поручиться в том, что это самый честный человек во всем нашем лживом мире.
Гранд был поражен, когда узнал от Уайбли, что тому известна его тайна, которую он, гранд, так тщательно от всех скрывал. Но теперь, «по особому доверию» к человеку, покровительствуемому таким всемогущим и всезнающим духом, он, пожалуй, откроет ему, — конечно, под условием величайшей тайны, — что нуждается в восьми тысячах фунтов стерлингов для начала оборудования рудника, своим богатством превышающего все остальные золотоносные места на земном шаре. Он, гранд, и об этой временной нужде в такой пустой, в сущности, сумме тоже никому раньше не говорил, чтобы не выдать своей тайны, надеясь как-нибудь достать необходимую сумму, хотя бы под залог небольшой части своих обширных южноамериканских владений; но из уважения к духу мистера Уайбли и к самому мистеру Уайбли, он, так и быть, готов принять последнего в компаньоны своего грандиозного предприятия, хотя такая комбинация никогда не входила в его планы и расчеты.
Окончилась вся эта история тем, что Уайбли вручил гранду восемь тысяч фунтов стерлингов и, конечно, более уж не видал его.
Этот инцидент заставил моего приятеля навсегда рассориться со своим «духом», который тут же исчез так же бесследно, как и испанский «гранд».
Другим «духом» Уайбли решил не обзаводиться, и с тех пор снова сделался почти нормальным человеком.
XII
Джек Берридж
В первый раз я встретил его несколько лет тому назад на скачках.
Только что прозвучал колокол, призывающий седлать лошадей, я медленно подходил к трибуне, более заинтересованный пестрой и нарядной публикой, чем самими скачками.