Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мы провожаем глазами ещё одну девушку, на этот раз с угольно-чёрными волосами и в мотоциклетной куртке. Настоящая кожа, судя по виду, не какая-нибудь дешёвка для подражателей. Подобраться к стойке нам в ближайшее время вряд ли удастся. Не знаю, как кто-то вообще ещё умудряется втиснуться внутрь, но вот появляется ещё один парень, с сумкой на плече, наверно, продает фанзины. Это ещё одна особенность Лондона, которой лишён Слау. Если вам захотелось порно с осликами — нет проблем, добавят ещё свиней, кур и коз, хоть путеводитель по ферме зоофилов, но вот попробуйте найти у нас «Sniffin’ Glue»[16].

— Значки кому-нибудь?

— Какие есть? — спрашивает Смайлз, пытаясь заглянуть в сумку.

— Всякие, — чувак вываливает их на полку сзади нас. Смайлз раскошеливается на «Боже, храни королеву». Я бы тоже купил, но нас почти расплющили об стену, так что не стоит и стараться. Продавца тоже начинают толкать. Смайлз платит, и он уходит.

— Надень, — орёт Крис, перекрывая шум.

Смайлз прикалывает значок. Нормально. Надо было тоже купить.

— Неплохо, — признает Крис, подбираясь поближе. Он почти сияет в тусклом свете. Так же, как светлые волосы самой красивой женщины мира, которая возвращается в зал, скользит сквозь толпу, идет так классно, ни одного лишнего движения. Она проходит мимо нас, я смотрю ей вслед, остальные уставились на значок. Я теряю её из виду где-то на другом конце зала, перед настольным футболом, там играет толпа парней, они чуть не переворачивают стол, «АН the Young Dudes» Mott The Hoople прорывается из колонок. Я перекатываю напиток на языке. Ночь будет отличная.

— Вон там знакомый Тони, нет? — спрашивает Дэйв Смайлза.

Мы смотрим туда, куда он показывает, и видим Билли, он был тогда в машине с Тони. Он узнает Смайлза и Криса, может быть, меня тоже, я не уверен, останавливается рядом вместе со своим приятелем-мулатом и что-то говорит Крису — похоже, думает, что Крис тут главный, потому что он выше, или чёрт его знает. Крис смеется. Стоя вплотную, они что-то передают друг другу и тут до меня доходит, что это у него Крис достаёт спид. Билли разворачивается и кивает Смайлзу по дороге к столу с футболом. Смотрит на меня и морщится.

— А, здорово. Всё собираешь вишню, зарабатываешь? — кажется, он думает, что пошутил. — Не подгонишь нам пару ящиков со скидкой? — смеется снова. — На такой работе особо не разбогатеешь, — они уходят, а мы собираемся вокруг Криса.

— Это на потом, — говорит он. — И с вас доля. Я взял совсем чуть-чуть. Он не дорогой, но не бесплатный.

Забудем пока про спид, кто-то опять хочет попасть внутрь, у стойки очередь стоит в четыре ряда.

Мы выходим из паба почти в девять, плюёмся, переходя дорогу под мостом, подкалываем друг друга, чувствуя, как устраиваются в желудке шесть светлого, идём, хрустя костяшками на пальцах; Дэйв щёлкает громче всех, и Билли с Леоном, которые идут сзади, просто балдеют, говорят, что у него как будто по шесть суставов на пальцах и из этого можно сделать целое шоу, а дорога изгибается вместе с толстой кирпичной стеной, и Билли с Леоном входят в это здание, Раундхаус, а мы идём за Крисом перекусить в такую штуку, где за стеклом вертится конус из мяса, и за прилавком стоит Брат Шефа с ножом, длинным как шпага, острым как бритва; ведь Крис, как всегда, голодный, ужасно голодный, он заказывает один большой донер кебаб — хрен знает, что это такое — и Брат Шефа срезает ломтики мяса с конуса и заворачивает в лепешку вместе с капустой и колечками лука, спрашивает Криса, полить соусом или нет, а Крису тут уже нравится, необычная еда, необычное место, он доволен, что проехал от Слау до Кэмдена за полчаса, и он говорит, — почему бы и нет, и еще чуть-чуть, и немного еще сверху; а Шефов Брат смотрит на него с удивлением, говорит, что это чили, жгучий, очень острый, братец, а Крис говорит — так и надо, и держит образ такого жёсткого парня, пока Брат Шефа размазывает целую ложку красной кашицы поверх мяса и прочего; а когда мы выходим, я замечаю на стене карту Кипра и рядом с ней постер с какими-то руинами, на котором красными буквами написано ТУРЦИЯ, так значит, никакой он Шефу не брат, он по другую сторону, враг, человек по другую сторону прилавка, который точит нож, а в нашем Слау Шеф сидит в фургоне с рукояткой от лопаты; и я думаю, правда ли — все эти рассказы про разборки, не знаю, по-моему, это вообще бессмысленно; и мы стоим на тротуаре и спорим, идти ли в Раундхаус, Дэйв сообразил, что там надо платить, а мы можем пойти в паб и слушать музыку из автомата за просто так, но Смайлз уже настроился, он говорит, что тут настоящий панк-клуб, смотря на людей, которые поднимаются по ступенькам к входу; а Дэйв оценивает девочек и тоже решает, что стоит зайти, и, вообще, затем мы и ушли из паба, какой смысл приезжать в Кэмден и торчать в пустом пабе, когда это с таким же успехом можно делать дома; а Крис всё это время кусает свой кебаб, прямо зарывается в него, пробует в первый раз, да, по правде сказать, никто из нас их раньше даже не видел, говорит, что вкусно, и набивает рот дальше; и вот у него включается мозг, он перестает чавкать и сообщает, что у него во рту пожар, отдаёт остаток Дэйву, который нюхает его и выкидывает на дорогу, лепешка разворачивается, и капуста разлетается по асфальту, а мы, похоже, заходим — в поисках музыки, в поисках девушек, в поисках крана с холодной водой для нашего тощего друга, который всё время ест; Крис просто в агонии, зажимает рот руками, глаза испуганные, лицо в каплях пота, как только мы входим, он бросается искать сортир, а мы оцениваем здешний бар, берём четыре пинты сидра в пластиковых стаканах; мы встаем рядом, осматривая зал, и я решаю, что стоило платить за вход даже ради одной музыки, не говоря уже о девушках, потому что от реггей пол дрожит под ногами, и парни на сцене танцуют, раскинув руки, как будто готовы подняться в воздух и лететь над Уэствеем; и через некоторое время до нас доходит, что скоро будет концерт, потому что народ в зале всё смотрит на пустую сцену, и хотя мне больше интересен текст, сюжет, здесь это не имеет значения; реггей — чистый звук, проникает в мой мозг, и всё замедляется, и есть время подумать, и хоть у нас тоже можно услышать реггей, он не такой, не могу объяснить, что именно не так; пусть дело будет в том, что мы белые из пригорода, а не городские дредлоки, и растаманские песни для нас ничего не значат; но реггей уравновешивает скоростной и злобный панк — наверное, нельзя всё время гнать вперёд, время от времени нужно остановиться и сделать передышку, спокойно подумать, но иногда трудно разобраться в том, что творится у тебя в голове, принять решение, понять, во что ты веришь; Билли с Леоном стоят недалеко и отпивают из стаканов, и Смайлз нашептывает мне, что Билли психованный, но, по-моему, он нормальный, ему необязательно показывать себя своим, потому что мы младше, хотя, в основном, старшим всё равно, если тебе на пару лет меньше; и хотя он иногда издевается, это ничего не значит, это просто такой способ показать, что он друг, и не выглядеть при этом каким-то пидором, как вонючие хиппи. Смайлз сам не свой — естественно, скоро у него ребёнок, бутылочки-горшки-подгузники. Возвращается Крис с мокрой головой, забирает у меня свой сидр, говорит, что соус чуть не выжег ему кишки, у него понос, его пронесло, может быть, мясо было гнилое и он отравился, поднимает стакан ко рту и выпивает сразу половину, кадык дёргается, когда он глотает, а Дэйв говорит, что Крис стал ещё тоньше, чем обычно, начинает прикалываться; я говорю Дэйву заткнуться, ведь видно, что Крису плохо, и Дэйв замолкает, невозможно его иногда терпеть. Крис допивает сидр и бросает стакан на пол, Дэйв давит его ботинком, а Крис улыбается, хмурится, разворачивается и несётся обратно в сортир, лампы гаснут, люди начинают шуметь и стягиваются к сцене, а мы понятия не имеем, кто это там с гитарой и барабанами; вперёд идёт волна — как на трибунах, только здесь есть Девушки, и так же пьянеешь, только по-другому, другие ощущения; мы немного выше, и видим, как толпа движется, волны расходятся углом, как от лодки, только эта лодка — тридцать человек из футбольной команды посередине площадки, Дэйв предполагает, что из «Арсенала», потому что это Кэмден, может быть он даже прав, но они могут быть кем угодно, а вообще тут кайфово, нормальная музыка, только я не знаю слов и просто ловлю настроение; площадка чуть ниже места, где мы стоим, поэтому нам видно, как движется толпа, смотрим на нее с краю, никто не стоит спокойно, но нет никаких «беспорядков», как обычно расписывают в газетах, а между прочим, это настоящий панк-рок, который в живую мы слушаем первый раз, такое совпадение, удачно зашли, почитать в журналах — так тут должен быть какой-то маскарад, а на самом деле почти никто особо не выделяется, как и мы, вот что для меня важно — нормальные люди, а не полный зал длинноволосых студентов, которые сидят на полу, курят ганджу и слушают Pink Floyd и Genesis, и тут в толпе появляется прореха, сначала кажется, что там драка, кто-то уже на полу, но толпа расступается, чтобы не растоптать парня, который просто шлёпнулся на задницу, и дать ему подняться, а я прихлебываю сидр, цежу сквозь зубы, думаю, что там с Крисом, хотя ему мало чем поможешь, не сидеть же с ним за компанию в сортире; а музыка взрывается раз за разом, но ребята на сцене не строят из себя кумиров, да и вообще это бред, кумиры — это парни старше нас, с которыми сидишь в пабе или на площади, у которых есть репутация, а ещё выше — имена, связанные с футболом, вот наши кумиры, а как может какой-нибудь парень с гитарой быть символом, наверное поэтому и плюют на сцену, просто чтобы поставить их на место, а то каждый раз, когда видишь очередного волосатого говнорокера в коже, это просто бесит; ведь эти тощие мудаки все такие из себя только перед камерой, в новой музыке всё не так; парни одеваются по-всякому, но понимают, что делают, поэтому мы прощаем им, хотя, может быть, кто-то и думает, что это серьезно, но тогда они такие же мудаки, как те говнорокеры, а, вообще, вся штука в том, чтобы вообще ни из кого не делать героев и делать своё дело так, как тебе нравится, а не то в конце концов придётся заниматься вещами, которые тебе совсем не нужны, только для того, чтобы удержаться; а толпа движется под музыку и становится всё больше, уже нахлынула на нас, и между мной и остальными вдруг оказываются три девчонки, у первой, которая попадается мне на глаза, пухлые щёки, ошейник и пять колец в ухе, я считаю их: раз-два-три-четыре-пять, за ней коротышка с размазанной по лицу помадой и такими глазами, которые то ли провалились внутрь черепа, то ли их выклевали вороны, хрен поймешь, а третья оборачивается и улыбается мне и я чуть не выпрыгиваю из штанов; Грэн был прав, Бог есть и он здесь, я в раю, а передо мной королева красоты из паба, красная помада и светлые волосы, её рука касается меня, вблизи она ещё красивей, когда смотришь только на ее профиль, ее лицо, мягкую кожу без единого пятнышка, искорки света на кончиках ресниц и тот же чёрный макияж; и я начинаю думать об этой улыбке, о том, как шёл по берегу канала, о том, что нужно понимать, кто ты есть и разделять возможное и невозможное, или будешь выглядеть как дурак, нужно знать предел своих способностей, но не сдаваться раньше него; она старше и умнее меня, я просто живу, а у нее работа и взрослые дела, и когда она улыбается второй раз, я вежливо улыбаюсь в ответ, быть бы мне на пару лет постарше да выглядеть получше — я бы остался тут навсегда и смотрел на ее шею и волосы, каждый волосок виден отдельно — там, куда попадает свет, лак или что-то такое, и потом она обернётся и посмотрит мне в глаза, а я буду знать, что в жизни не встречал девушки красивее, и так грустно, что больше я ее никогда не встречу, может это и есть любовь с первого взгляда; панк хорош тем, что убивает тоску, помогает тебе, выполняет свою задачу — найти и уничтожить, никаких песенок о любви, он не даст тебе сидеть, и ныть, и жалеть себя, захватит своей скоростью и злостью, сегодня, кажется, лучший день моей жизни; я хочу, чтобы он никогда не кончался, знаю, что ничего лучше уже не будет и надеюсь, что эти ощущения останутся со мной; и когда выступление кончается, девушки уходят, я смотрю, как они растворяются в толпе, а мы идём к бару. Смайлз всё спланировал заранее — он уже там, передаёт стаканы, я весь мокрый и мой стакан выскальзывает из руки; снова реггей, успокаивает, запах пота перебивает запах дыма и спиртного; Криса нигде не видно, мы думаем, не пойти ли кому-нибудь поискать его, я таращу глаза, высматриваю королеву; Дэйв бесится, говорит нам забить на Криса, пошёл он, мы тут уже ни при чём, вообще ни при чём, и наклоняется к одной девушке из двух, которые стоят за нами, что-то говорит ей, а она улыбается, слушает, вроде бы ему повезло; но тут она поднимает стакан и опрокидывает ему на голову и мы со Смайлзом сгибаемся пополам, а Дэйв становится похож на мокрую крысу, интересно, что он там сказал, даже он сам улыбается, девушки уходят, появляется удивлённый Крис, он видел, как Дэйва опустили и, собравшись с силами, стукает его по башке и обзывает мудаГом; все смеёмся, они трое передо мной, плечом к плечу, и пульсирует тягучая музыка; да, должен признаться, мы — просто кучка малолетних распиздяев, ни денег, ни единой стоящей темы для разговора; мы пропустили в жизни всё, что можно, потому что всё, что происходит — происходит за мили от нас, и никаких шансов; мы бесполезны, но, по крайней мере, что есть, то есть, мы умеем смеяться, может быть, только это и спасает нас, неудачников — то, что мы не воспринимаем всё слишком серьёзно; Крис выпивает стакан залпом, говорит, что идёт домой, ему хреново, он всю душу высрал на толчке и дальше зависать тут не собирается, а Смайлз говорит, что идёт с ним, неохота возвращаться домой за-полночь, старик ему голову оторвёт, потому что у него, как всегда, злоебучее настроение, а добираться до Паддингтона долго, если только Крис не угонит ещё одну тачку, а мы с Дэйвом решаем остаться ещё, и Смайлз убегает за Крисом, который уже уходит.

Билли расталкивает алкашей у входа на станцию Кэм-ден, мы идём за ним к эскалатору, Леон держит двери, и мы запрыгиваем в поезд до Лейстер Сквер, вагон битком. Мы с Дэйвом на Лейстер Сквер в первый раз, Билли говорит, что тут уйма дешёвых китайских ресторанчиков и мы найдём чего-нибудь поесть, пошатаемся вокруг, а потом направимся в Паддингтон. Мы не совсем из деревни, что такое Лейстер Сквер, мы в курсе. Мы покупаем билеты на последней станции и идём за ними, времени уже за одиннадцать, но на улицах всё равно движение. Дэйв отходит в переулок, снимает майку и пытается выжать ее досуха, как бельё после стирки.

— Да ладно, Дэйв, не мучайся, — говорит Билли.

Его мартена на пару размеров больше, чем у меня, и сильнее поношены, видно, что он постоянно в них ходит. У Тони место на Норт Стэнд[17], Билли и Леона он знает, потому что ходит в тот же паб, «Британию». Живут они где-то в Лондоне.

— Сколько у тебя получается зарабатывать в день на сборе вишни?

Я говорю ему.

— Не слишком много для такой работы. Нормально.

— Деньги везде, нужно только знать, как их достать. Есть люди, которые за обед в ресторане платят столько, сколько ты заработаешь за год.

Громадные здания нависают над нами, лица и узоры, вырезанные в красном камне, толпы туристов, запах варёного риса носится по улице. Везде еда, разные запахи переплетаются друг с другом, дома такого нет. У нас только забегаловки, фургончики с хот-догами, китайский магазин, ну и индийский тоже. В кинотеатрах тут несколько этажей, и вот я понимаю, что особенного в Лондоне. Даже не возраст его зданий, хотя в Слау всё новое, а их высота. У нас дома расползаются вширь, город жмётся к земле, так что видно небо и улицы продувает холодный ветер, а здесь бетонные стены, поднимаясь, закрывают солнечный свет. Даже наверху чёртового колеса здесь не заглянуть на некоторые крыши. Я всё жду, когда мы пойдем в тот китайский ресторан, про который говорили.

— Пойдём туда, — говорит Билли, сплёвывая в сторону двух обсыпанных перхотью студентов, которые идут навстречу. — Вот мудаки.

Он уводит нас с главной площади к галерее развлечений. Леон даёт нам немного денег и говорит пойти поиграть на одном из автоматов, и вообще они внезапно начинают обращаться с нами как с детьми. Мы спрашиваем, что такое, и как насчёт поесть, но они говорят не волноваться, всё по плану — сначала нужно достать денег, а потом уже заказывать музыку, ну, или королевских креветок. Мы играем минут пять, потом подваливают два парня. Выглядят они довольно по-пидорски и говорят странно, я ищу Билли и Леона, и вижу их в конце зала, они делают нам знаки. Парни, которые подошли, меня напрягают — спрашивают, где мы живём, не хотим ли мы пойти куда-нибудь поесть. Скоро нам это надоедает, и мы уже готовимся послать их на хуй, но появляется Билли. Они о чём-то болтают, рука одного из парней — у Билли на плече. Он напрягается, но гомик, кажется, не замечает, а второй всё улыбается Дэйву. Билли отходит в сторону вместе с ними, и я говорю Дэйву, что надо уходить. Что-то тут не то. Он, кажется, того же мнения. Фигня в том, что мы не знаем точно, где находимся — на какой-то там улице и так далее. Гомики отваливают, и вроде бы всё опять нормально.

— Так, парни, идём в Кенсингтон, — говорит Билли резко.

Я спрашиваю, зачем нам туда, и он говорит — чтобы достать денег. Я спрашиваю, как.

— А ты, блядь, как думаешь? Ты тупой, что ли?

— Хватит, Билли, — говорит Леон, поворачиваясь ко мне. — Слушайте, эти два парня уже друг с другом, так, и к тому же заразные. Так что ничего с вами не случится. Мы зайдём к ним, поболтаем, может выпьем, и они дадут нам денег. Всё просто. Они богатые, мы — нет. Мы побеседуем с ними, они дадут нам денег на расходы. Видел запонки у того, длинного? Каждая стоит не меньше двадцати фунтов. Вот так, парни. А потом мы будем жить долго и счастливо и нормально посидим в ресторане.

Вроде бы всё просто, но как-то странно. И возвращаться поздно к тому же неохота.

— Кенсингтон рядом с Паддингтоном, — говорит Билли. — По пути домой.

Тогда мы не успеем в китайский ресторанчик.

— Слушайте, да ничего такого тут нет. Ничего с вами не будет. Просто поговорим. Гомикам тоже иногда хочется пообщаться.

Билли смеётся. У него странные глаза. Может быть, Смайлз всё-таки прав. У меня мозги кипят от попыток сообразить, что к чему.

— Десять фунтов каждому сразу, и дольше чем на полчаса вас никто не задержит. Только поговорить. Давайте, парни, ничего особенного. И потом ещё по десятке, после того, как выпьем, и если всё будет нормально.

Двадцать фунтов — куча денег. На это можно купить восемь-девять альбомов, а стоят они недёшево. Билли даёт нам по десятке, а Леон ловит такси. Правильное стильное такси, чёрное, с кожаными сиденьями. Мы проезжаем по улицам, застроенным большими белыми зданиями с чёрными ограждениями на макушке, и останавливаемся у красного дома. Билли жмёт на кнопку звонка и говорит в стену. Я успеваю поздороваться, и дверь автоматически открывается. За ней зал с ковром на полу и вазой с розами. Мы заходим в лифт и со свистом взлетаем наверх. Леон задумчиво молчит, Билли стучит мартеном по стальной стенке. Лифт останавливается, мы видим одного из гомиков, он стоит в конце коридора у открытой двери. Заходим, длинный сидит на диване. Тихо играет какая-то музыка. Они старые и скучные, непонятно, о чём нам говорить, но если Леон не соврал, у них есть деньги — ну и ладно. Квартира шикарная, лучше не придумать. Я думаю о той девушке. Жалко, что это не ее квартира. Я представляю, как она приглашает меня в гости.

— Хотите выпить? — спрашивает один из голубых. Я прошу банку пива, он смеется.

— Ты ведь ещё слишком молодой, чтобы пить, — он улыбается. — Сколько тебе?

Я говорю — восемнадцать, он хмурится. Билли говорит, что нам по пятнадцать, просто мы хотим пива и подумали что здесь, как в баре, надо соврать, чтобы тебе налили. Гомик дает мне и Дэйву по банке. Оно тёплое и вкус дерьмовый, но я молчу. Мы сидим на стульях, пьём пиво, а Леон говорит с тем, который на диване. Я не слушаю, о чём. Десятка за обыкновенное сидение на стуле — легче работы не придумаешь. Я получал 4.95, когда целый день укладывал полки, а за вишню получается три фунта в день, и то если повезёт. Парни тоже ничего не делают, просто сидят. Один начинает улыбаться, пялится на меня и действует мне на нервы. Непонятно, что мы тут забыли. Дэйв молчит, выглядит неуклюже, я чувствую себя так же. Наверное, чего-то мы не просекаем из того, что происходит. Мы с Дэйвом иногда спорим, но держимся вместе. Мы друзья.

— Может, пойдёшь, перебросишься парой слов с Рэгом? — говорит Билли неожиданно вежливым тоном. — Вот он, в углу, у стола.

Я пожимаю плечами и отправляюсь в тот конец комнаты. Нам скоро уходить. Я пытаюсь придумать, о чём бы поговорить с этим гомиком, но у нас вряд ли найдутся общие интересы. С ним, наверное, надо о театрах и художественных выставках, а я люблю смотреть телек и слушать панк. Квартира огромная, везде светильники, картины на стенах. Уже подойдя к нему, я замечаю, что он вытащил член и дрочит. Я останавливаюсь, как приклеенный к полу, а он встаёт, хватает меня и тянет вперёд. Я ору, чтобы он отъебался и убрал руки.

— Что это с ним такое, — с появившейся в голосе злостью говорит второй, который сидит на диване с Леоном.

Меня держат. Меня щупают за яйца. Пытаюсь вырваться, но держат крепко.

— Ну не ломайся, мальчик. Я трахну тебя в зад, и тебе это понравится. Все вы, мальчики, этого хотите.

Я отвожу голову назад и бью его в лицо. Слышен хруст, такой же, как тогда из головы Батлера, из носа педрилы хлещет кровь. Он поднимает руки к лицу, я отступаю назад и готовлюсь дать ему по яйцам, но меня хватают за руки сзади. Слышу, как Дэйв кричит, чтобы меня отпустили. Это Билли схватил меня железной хваткой, пару секунд я вообще не могу двигаться. Он отталкивает меня и шагает вперёд. Со всей силы пинает педика по яйцам. Теперь вместо того, чтобы зажимать окровавленный нос, тот держится за разбитые всмятку яйца. Билли меняет позицию и бьёт его в лицо, стальные нашлёпки на носке втыкаются в уже расквашенный нос. Я вижу след от удара, рану до кости. Тошнит, но больше не от этого зрелища, а от того, что меня лапали. Пиздец.

— Мудила сраный, — орёт Билли, — ёбаный педофил, они ещё дети, а ты уже лезешь их трахать.

У меня едет крыша, я отшатываюсь назад. Меня всего трясёт, стою, держусь за стену. Я смотрю на второго, с которым разбирается Леон. Он валяется на ковре, а Леон пинает его по голове и рёбрам. Педик передо мной сплёвывает кровь и пытается защищаться, но Билли не даёт ему ни единого шанса. От удара в лицо его голова врезается в бетонную колонну. Кровь брызгает на стену. Потом Билли даёт ему упасть, но продолжает мочалить его, пока не выдыхается настолько, что уже не может бить. Тогда он расстёгивает ширинку и поливает безмолвного педика, смывая ему кровь с одной стороны лица.

— Уроды, блядь. Получили как следует, больше не захотят извращаться над ребятами в своей дыре. Пидоры, они думают, они могут перетрахать весь мир только потому, что у них много денег.

Билли успокаивается и застёгивает штаны. Может, гомики на самом деле засовывают член друг другу в зад? Дебби говорила что-то про то, как её знакомый попробовал один раз, но я с тех пор об этом как-то не думал. Фигня какая-то. Хотя говорят же, что они вставляют друг другу.

Билли видит, что я ничего не понимаю.

— У тебя, наверно, мозги заело, — говорит он и смеётся, но не обидно. — Этот пидор хотел тебе всунуть. Они этим постоянно занимаются. Заманивают мальчиков и развлекаются с ними. Сраные уроды. Пошли, займёмся перераспределением имущества.

Я сижу на стуле и рассматриваю тела на ковре. Билли с Леоном заняты, ходят по квартире. Они знают, что делать — находят пару сумок и сгребают в них ценности. Они опустошают бумажники хозяев и выдают нам с Дэйвом ещё по двадцатке. Всего тридцать. Обалденные деньги, больше у меня никогда не было, но тут мне становится плохо, я наклоняюсь и блюю на ковёр. Сначала думаю — надо бы его почистить, но потом понимаю, что это уже всё равно. Дэйв стоит рядом. Мы ждём, пока Билли с Леоном закончат.

— Это называется пидо-скок, — говорит Билли из спальни, — Мы берём их в оборот прямо в их блядских квартирах. Каких-нибудь нищих пидорасов можно просто отпинать в сортире для развлечения, но этот способ лучше, потому что тебе достаётся не только веселье, но ещё немного бабок в придачу.

Я смотрю, как он копается в шкафу, перекладывая вещи в сумку. Леон заходит в другую комнату и присвистывает.

— Золотая жила, Билли! — кричит он. — Куча всяких колец. А вот это, похоже, с бриллиантом.

— Просто иногда они крутятся возле мужских туалетов, и их ловят прямо там, — продолжает Билли. — Это охота на педиков. Бывает, ловят паков, но это дурное дело. Паки ненавидят пидоров точно так же, как мы, и у них нет денег. Ну и ещё гомосеки, типа этих, приводят парней к себе домой.

Это тупо, потому что хорошие парни, то есть мы, приходят на помощь и объясняют педам, что к чему. Мы ничего не нарушаем, наоборот, поддерживаем закон. Они знают, что вы несовершеннолетние. Они не могут заявить на нас, потому что тогда их упекут за растление малолетних. А там повыбивают зубы и будут делать с ними понятно что.

На полу четыре битком набитых сумки. — Систему жалко, — говорит Билли. — Тоже ведь чего-нибудь стоит.

— Ну что теперь, — смеётся Леон. — Можешь, конечно, унести её на голове. Нормально поработали. Давай. Пошли отсюда.

Дэйв, выходя, пинает по голове того, который хватал меня. Билли смеётся, Леон хладнокровно смотрит на часы. Мы уходим из квартиры, в лифте Леон достаёт кольцо. Мы смотрим на него и думаем, сколько оно может стоить, если это в самом деле бриллиант, потом лифт останавливается и кольцо отправляется обратно в карман. Билли с Леоном, нагруженные сумками, молчат. Как только мы выходим на улицу, они велят нам идти домой. Нужно разделиться — и не успеваем мы и слова сказать о том, как насчёт разделить то, что в сумках, и где мы находимся, как они уже прыгают в такси и уезжают.

— Вот блядь, — говорит Дэйв. — И что будем делать?

Те двое вполне могут быть уже трупами. Подходит автобус, мы бежим к остановке. Водитель останавливается подождать, мы запрыгиваем. Кондуктор стонет, когда я сую ему десятку, и говорит, что мы можем проехать бесплатно. Это последний ночной автобус, и он уже сдал кассу. Мы прижимаемся к окнам и рассматриваем улицы, ища какое-нибудь знакомое название. Показывается станция Эрлз Корт, мы выпрыгиваем. Теперь надо только подождать до утра. Поезда начнут ходить через четыре-пять часов, а рядом ещё открыты места, где можно посидеть. У нас улицы в полночь вымирают, а тут сейчас — как дома часов в девять.

— Ну и ночка, — говорит Дэйв, уже сидя в кафе с поданными арабами чашкой кофе и сладкими пирожными с орехами сверху. — Первый раз такое вижу. Я думал, они их убьют. Билли с Леоном — они просто с катушек съехали.

Может, они их и убили.

— Блядь, надеюсь, что нет. Неохота мне сидеть в испра-виловке до конца жизни. Ты вообще как? Я там просто оху-ел. Когда ты пошёл к нему, а он вытащил член, я, блядь, глазам не поверил.

Я говорю ему, что никогда не думал о том, что делают гомосеки. Я не знал, что они засовывают член друг другу.

— Я думал, они просто странно разговаривают, и всё, — говорит Дэйв. — Ладно, по крайней мере с женщинами всё по-другому.

Я думаю о том, что говорила Дебби. Странно, когда узнаёшь такие вещи. Не понимаю, с чего бы им охотиться за детьми. Они примерно такого возраста, что годятся нам в родители. Билли с Леоном их сильно уделали. Так и надо, но Билли и Леон всё-таки мудаки, потому что использовали нас, притворялись приятелями, а на самом деле — мы были только пропуском в квартиру. Значит, нужно быть осторожнее, значит, верить людям потому, что они старше — тупо. Ну, по крайней мере мы выпутались. Я начинаю думать о сумках, которые они унесли — там, наверно, на сотни фунтов всяких часов и украшений. И деньги. Какие сотни, тысячи фунтов. Нам досталось по тридцатке, хорошие деньги, но им — намного больше. Они нас накололи. Даже если б мы получили по сотне, всё равно было бы мало.

— Будем держаться от них подальше, — говорит Дэйв. — Хорошо, что они живут не рядом. Всё легче. А в следующий раз будем знать.

Мы пьём кофе и смотрим, как люди входят и выходят. Никому до нас нет дела, и хозяин не кричит, чтобы мы заказывали ещё или выметались, как та дурная корова на автобусной станции.

— Не будем никому рассказывать, — говорит Дэйв. — Мы, конечно, ничего не сделали, но на нас всё равно будут наезжать. Мы тут ни при чём.

Выпиваем ещё по две чашки кофе, чтобы не заснуть, — крепкого, густого, который мгновенно прочищает мозги. Около пяти съедаем по булочке, немного разговариваем, всё время об одном и том же, прокручиваем прошедшую ночь, всё, что случилось, качаем головами, понимаем, какие мы дураки, последний час сидим молча.

В семь мы добираемся до Аксбриджа, усталые уборщики и рабочие станции кемарят на сиденьях. Долгая стоянка на Рейнорс Лейн, поезд на Бейкер-стрит пыхтит рядом, мимо разрозненных домов Исткота и Руислипа, облупившаяся краска, сады спускаются до самой дороги. Не отказался бы поселиться в месте вроде этого когда-нибудь. Надо было ехать на Паддингтон, но тогда пришлось бы ждать ещё полчаса, а хочется двигаться. У ворот Аксбриджа никого, мы идём на Вулис, оттуда ходит автобус в Слау. 207-й стоит с работающим двигателем, обдаёт нас удушливым дымом. По расписанию до отправления двадцать минут, так что мы заползаем в пристроенное к станции кафе и раскошеливаемся на нормальный завтрак. Быстро справляемся с ним и возвращаемся на остановку с запасом. Тот же мужик, который продаёт билеты на рейс в Слау, стоит здесь на тротуаре, курит перед обратной дорогой. Водителя не видно, он внутри, готовится ехать.

Наверху Дэйв вытаскивает фломастер и покрывает спинку сиденья спереди стандартными надписями — ЭЛВИС МУДАК, ТЕДЫ СПАСАЙТЕСЬ ОТ ПАНКОВ и НЕ ВЕРЬ ХИППИ. Думает ещё с минуту, мозги скрипят и наконец выдают: КРИС — СРУН и ПЕДИКИ КОЗЛЫ. Я часто езжу на этом автобусе, кондуктор непременно заметит, но я молчу, чтобы не заводить Дэйва. Будет только хуже — он тогда распишет вообще все сиденья. Ему-то все равно не ездить этим автобусом. Мысли у него кончаются, он убирает фломастер. Дэйв сегодня был со мной вместе, и он пнул того педика по голове, как будто хотел добить его. Мы всегда заводимся по какому-нибудь поводу, но он хороший друг. Хоть и действует временами на нервы, как с этими сиденьями, ну да ладно.

Люди спешат по улице к зданию соцобеспечения, мужчины и женщины с опущенными головами, автобус уже наполовину пуст. За «Уайт Хоре» мы поворачиваем на главную улицу, водитель игнорирует паренька, который бежит к остановке, даже прибавляет скорость, хотя парень оказывается на остановке как раз вовремя и выбрасывает руку. У Одеона — налево, мимо многоэтажки и объездной дороги, мимо «Принца Уэльского», «Рокингем Арме», «Дельфина», «Генерала Эллиотта» и «Пайп-мейкерс». Кондуктор молча пробивает наши билеты, встаёт на верхнюю ступеньку и достаёт металлическую расчёску. Я вижу в зеркале его раздражённое лицо. Он видел сиденье, но ничего не сказал. Наверно, мы уже смотримся взрослее. Автобус взбирается на холм перед Ивер Хиз, гремит подвеской, оставляя сзади «Блэк Хоре» и ещё одного «Принца Уэльского». Не дурак выпить был этот принц, наверное. Спрашиваю у Дэйва, хочет он пойти пособирать ягоды, попробовать день для разнообразия поработать, а не валяться по дворам с нариками.

— Иди в жопу, мудаГ, — ухмыляется он. — Я иду домой спать. Хорошенько вздрочну на какую-нибудь тёлку и просплю до вечера. Тридцать фунтов, на фиг тебе ещё? Сам подумай, за них же ещё горбатиться. Я называю его раздолбаем и схожу с автобуса. Дэйв переходит назад, открывает окно, встаёт на носки и высовывает голову, чтобы, как всегда, меня обхаркать. Автобус отъезжает, плевок на мгновение повисает в воздухе, а потом встречным ветром его задувает прямо в морду Дэйву. Я машу ему рукой и иду дальше по дорожке, щёлкая пальцами и стараясь делать это как можно громче.

Живые изгороди, проволочная сетка, чириканье малиновки — Лейстер Сквер и Кэмден — как будто в другом мире. Я думаю о прошлой ночи и стираю картинку, где Билли проламывает череп тому гомику. Нешуточный махач, я не хочу слишком много думать об этом и сосредоточиваюсь на том, как деревья образуют тоннель, склоняясь над дорогой, и так иду до фермы, а там уже все на местах. Сейчас почти восемь, я обычно прихожу в девять с чем-то. Я беру в сарае две коробки, женщина, которая там сидит, странно на меня смотрит, и я побыстрее сматываюсь, не дожидаясь, пока она заговорит.

Иду в дальний конец сада, там легко спрятаться. Там есть такое место под забором, где густая высокая трава и можно немного похрапеть. Я убитый, хочу немного полежать, наполнить пару коробок и отвалить до хаты. Можно принести домой пакет вишен, мама будет рада. Она любит вишню. Папе всё равно, фрукты он ненавидит, ругать нас тоже не собирается, потому что для этого есть мама. Хорошая мама. А я лежу на земле и смотрю в небо, разглядываю ф; туры в проплывающих облаках — сначала горы, потом машины, Кортины и Астон Мартины. Большую часть года длится зима, так что лето надо проводить на всю катушку, пока есть возможность, и я надеюсь, что когда закончу школу, не буду сидеть в четырёх стенах, работать с девяти до пяти и кому-то подчиняться. Я не дурак, я понимаю, что после школы всё изменится и мне будет не до того, чтобы приходить сюда и делать, что хочу. Хоть Рой, например, и доволен, вроде бы, своей жизнью, но я не хочу всё время разъезжать по стране, как он.

Закрываю глаза на какую-то минуту, а когда открываю снова, солнце уже с другой стороны. Я вспотел и здоровенный мохнатый шмель крутится у меня надо лбом. Я его не трогаю, и он улетает в поисках чего-нибудь поинтереснее. Точно не знаю, сколько я спал, но во сне увидел порядочно.

В крутой квартире, вместе с самой красивой девушкой на Земле, мы сидели всю ночь в гостиной, пили литрами кофе с теми самыми пирожными, посыпанными орехами. Мы ждали утра, но ночь всё не кончалась и не кончалась, и снаружи была зима, в стёкла стучал дождь. У неё была дорогая стереосистема — она показала мне, как с ней обращаться, и у неё были все альбомы, про которые я слышал, все слова она знала наизусть и объясняла, о чём каждая песня, а когда она рассказала всё, что мне нужно было знать, то поставила другую музыку и мы расслабились, и всякие мысли появлялись и пропадали. Она придвинулась ко мне, чтобы послушать про маму и папу, про то, что мама любит вишню, а папа — смотреть телек после работы, потому что он вымотался и ему нужно отдохнуть, так он говорит. И ей вроде бы даже интересно, вид у неё не скучающий, мне приходит в голову, что она издевается, что она знает, какая скучная у меня жизнь; и её улыбка, когда я говорю, сколько программ может за ночь пересмотреть отец или сколько вишни может мама съесть за раз, ненастоящая, но нет, всё-таки она не притворяется; я встаю перед ней и начинаю хрустеть кулаками, и по комнате отдаются такие щелчки, что сильнее я никогда не слышал, смешиваются с музыкой, и звук заставляет её вздрогнуть и улыбнуться. На ней чул-ки-сетка и тесная юбка, красный с белым топ, она так и не сняла перчатки, но секс тут ни при чём. Её интересуют мои друзья, она спрашивает о семье Смайлза, беспокоится за Криса — как он доедет домой, и за Дэйва — вдруг его осудят за убийство, которого он не совершал, говорит, что Дэйв хороший парень, один из лучших. Я поднимаю ногу в ботинке, поворачиваю, чтобы она увидела, как они блестят, и её глаза блестят, отражая блики от моих мартенов, и она говорит, что её волосы тоже блестят — белый лак вместо вишнёвого, и я понимаю, что мы созданы друг для друга. Она ведёт себя очень сдержанно, но тает, когда я медленно поднимаю штанину, показывая правый ботинок, чтобы она могла посчитать — раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь… девять, десять дырок. Это производит на неё впечатление, она притягивает меня, так что я снова оказываюсь рядом с ней на диване, и целует в губы, потом садится чуть дальше. Ей хочется узнать, кто мой лучший друг, и я говорю — Смайлз, кто же ещё. Она говорит мне «пойдём», и мы выходим наружу, смотрим на улицу, появляется полицейская машина, внезапно зажигается солнце, из машины выпрыгивают четверо в форме и смотрят на меня, улыбаясь, похлопывая дубинками по ладони, а сзади ещё полицейские с собаками. Я пячусь и поворачиваюсь к девушке, но её след простыл. Бегу в дом, на стенах кровь, запах гниющего мяса, стальной прут на полу. Дэйв говорит мне поторапливаться, нужно быстро сматываться, пока нас не поймали и не повесили. Я ищу девушку, но она уже ушла со своими. Звенит звонок, я отмахиваюсь от шмеля, сажусь на траве, разминаю шею, беру коробки и иду работать.

Меня хватает на одну коробку. Я устал и никак не могу выкинуть то, что случилось ночью, из головы. Несу коробку на приём, хорошо, что Роя нет. Не хочу ни с кем говорить.

— Что с тобой? — спрашивает женщина. — Вид у тебя такой, будто ты не спал ночью.

Так и есть.

— Ты ещё не в том возрасте, чтобы пить. Я не пил.

— Я же вижу. И посмотри на свою коробку, она наполовину пустая.

Она упирается в меня глазами, как будто видит всё, что случилось, и я говорю, что иду домой. Прошу её добавить эту коробку к завтрашним.

— Ну, давай.

Фермер снаружи, везёт прицеп с навозом, я отступаю, чтобы дать дорогу его трактору, деревянный приклад двустволки торчит из-за сиденья. Я иду за трактором, под яблонями — занятые работой женщина и мужчина, она держит лестницу, он — у самой верхушки дерева. Рядом с дорожкой — куча порченых яблок, в дырках от личинок, которые прогрызлись внутрь и выели середину, кислый запах забродивших фруктов, такой же, как когда Крис спёр домашнюю пивоварню и хотел сам сделать пиво. Не знаю, как он её вынес, у него талант, хоть иногда он и попадается. В общем, он засыпал туда закваску и всё остальное и забыл на месяц. Оно так воняло, что его мама нашла это устройство, открыла крышку, и сверху оказалась трёхдюймовая губка из плесени с синими и зелёными прожилками. Он показывал мне её перед тем, как выкинуть, и ещё гордился, какая вонь. Тут яблоки как будто развариваются под солнцем, превращаются в коричневую массу с белыми крапинками плесени. Запах не из приятных, кислый и сладкий одновременно. А в тени растут отличные грибы, там, куда не попадает прямой свет.

Я перелезаю через забор и иду по главной дороге к остановке, оглядываясь через плечо.

Мама устраивает разборку, когда приходит домой с работы, но совсем не такую жестокую, как я ожидал, надеется, что я не был нигде с девочками, делает мне чай; хорошо сидеть за столом с нормальной едой на тарелке. Она говорит, что папа хочет мне кое-что рассказать о птичках-пчёлках и как получаются дети, чтобы я не натворил дел. Я говорю, что мне это уже сто лет как известно, и она удивляется. Про вишню я забыл, но обошлось и без неё. Поев, я иду навестить Криса и узнать, как он. Его мама заводит меня в дом, и начинается — она думает, что мы дрались, в который раз говорит, что дело кончится колонией, если мы будем так себя вести, и подумай, каково ей будет, когда приедут полицейские и начнутся обвинения, а помнится ведь, когда нам было по пять-шесть лет, мы были такие хорошие, такие хорошие. Я рассказываю ей, что Крис просто съел что-то не то, она бы рада поверить мне, но не может, не надо держать её за дурочку — это я прекрасно понимаю, после того, как попробовал сегодня на себе — и она знает, что всё дело в наркотиках, что мы наверное нюхаем клей, и из-за этого у нас будет повреждение мозга, посмотри, как похудел её мальчик, вот что делают наркотики, превращают тебя в дистрофика. Что же это такое происходит, весь мир сошёл с ума. Я говорю ей, что ничего такого не было, Крис в порядке, и через какое-то время она успокаивается и начинает меня слушать. Мы не сделали ничего плохого, и это правда, единственное — мы угнали машину, но этого я ей не говорю, потому что и так знаю, что мы поступили неправильно, потому что угнали у кого-то машину, на которую он честно заработал. Я тоже чувствую себя виноватым, но мы ведь не разбили её, и хозяин должен её скоро найти. Мама Криса улыбается и говорит, что заварит нам чаю — вроде бы отошла. Я иду к Крису, вид у него не очень, он как будто весь съёжился. Он смеётся, когда я говорю, что мы состоим в основном из воды, и если у него бесконечный понос, то лучше бы найти какое-нибудь лекарство, а то скоро он растворится в воздухе. Он смеётся, но говорит, что это не смешно, что это была самая хреновая ночь в жизни. В Паддингтоне туалеты были закрыты, а он уже не мог сдержаться и пришлось срать прямо на улице, за стеной. Какие-то парни увидели его и стали кидать бутылки. Он никогда больше не будет есть незнакомую жратву, особенно этот соус. Это точно был соус, не мясо, ведь он ел и похуже — посмотреть хотя бы на требуху, которую его мать готовит, всякие там кишки и бычьи яйца. От мяса такого не бывает, не в нём дело. Он спрашивает, что там было после того, как он ушёл, и я говорю — так, ничего особенного, спрашиваю, остался у него ещё спид, он быстро кивает, потому что уже входит мама с кружкой горячего чая, она спрашивает, как дела у родителей, говорит, что моя сестрёнка быстро растёт, и уходит. Часок я сижу у них, потом иду к Смайлзу. Его старик на работе, дверь открывает Тони. Смайлз спрашивает, что там было дальше, без них, я опять говорю — так, ничего особенного, надо бы нам с Дэйвом придумать какую-нибудь историю, чтобы не рассказывать про гомиков. Просто не верится, что это было на самом деле, надеюсь, они там не сдохли. У Смайлза настроение вроде получше, чем вчера, а когда я говорю, что скоро выходит новый сингл the Clash, он становится совсем счастлив. Нужно выяснить, кто там выступал вчера, как они называются, а когда the Clash будут в Лондоне, мы пойдём на их концерт. Ночь была отличная, в смысле, первая половина, Смайлз приколол новый значок, хотя он и дома. Через полчаса я устаю торчать дома и иду к Дэйву, стучу в дверь, выскакивает его мама в слезах, я слушаю и пытаюсь понять, о чём она, собственно, спрашиваю, можно мне увидеть Дэйва или как. Она называет меня маленьким засранцем и говорит выметаться отсюда, таким, как я, не место в её доме, и взгляд у неё такой бешеный, как будто я ей злейший враг. Я решаю не обращать внимания на эту психованную стерву и отправляюсь домой. Через несколько минут меня догоняет Дэйв, извиняется за свою маму, дело в том, что он не мог придумать, как бы получше соврать, а с тех пор, как месяц назад его привели домой копы, когда их поймали вместе с Крисом, мама начала особенно зверствовать. Я так и не понимаю, на хрена было орать на меня. Он говорит, что дело тут не во мне. И при этом делает такое лицо. Я его знаю сколько уже лет. Спрашиваю — что? что такое? Он не хочет говорить, я не отстаю, говорю, что не буду сердиться, он проверяет, не скрестил ли я пальцы, потом говорит, чтобы я поклялся своей могилой. И рассказывает, что, когда он пришёл, она на него сразу набросилась, и не только из-за того, что он не приходил домой и она волновалась — она заправляла его постель и нашла те зоофильские журналы, и потом стояла перед ним с фотографиями тёток, которые отсасывают у осликов и трахаются со свиньями. Она совала их прямо ему под нос. Что он мог сказать? Я смотрю на него, он старается спрятать улыбку. Он ничего не соображал и еле ползал, а надо было что-то быстро придумать, чтобы она не выставила его из дома, не будет же он теперь из-за этого ночевать под забором, и у него просто вырвалось, что журналы на самом деле мои и просто лежали у него, он не заглядывал внутрь и не знал, что там в них, а домой он не пришёл потому, что поехал со мной в секс-шоп, потому что я хотел купить там ещё, и мы опоздали на обратный поезд. Он сказал ей, что эти журналы я купил случайно, хотел купить нормальное порно, а такие штуки продаются только в Сохо. Он извиняется, но это было лучшее, что он оказался способен придумать. В конце концов, нельзя же было, чтобы мама подумала, что эти журналы его? Всё-таки они семья. Наверное, нельзя, но всё равно неприятно. Дэйв улыбается и говорит, что будет мне должен. Тут его прорывает, и он начинает ржать.

НАКАЗАНИЯ БЕЗ ПРЕСТУПЛЕНИЙ

На всю кучу вопросов, заданных женщиной за соседним столиком, мы даём исключительно правильные ответы. Она посасывает пиво и разговаривает сама с собой, хмурится, вылавливая очередной волос из стакана. Не меньше пятидесяти, ещё ничего, но морщины все при ней, а уж юбка в горошек никому не мешает любоваться её морщинистыми ногами и гладкими трусами. Она подмигивает нам и обещает никому не говорить, что пить нам еще рано. Тед с тарелками, полными еды, тот самый со сломанным носом в стиле Генри Купера, отвлекает её — мы забыты, и теперь труды её дантиста сияют ему. Она берёт чай и принюхивается к пирогу и картошке. Надкусывает пирог — воздух заполняется ароматом горячего мяса с почками. Рядом бесшумно возникает её дружок и начинает накачиваться светлым элем. Такие вот сварливые коровы и мешают нам жить. Смайлз пересчитывает сдачу и решает, что хочет выпить ещё. Мне, по-моему, хватит.

Смайлз идёт к бару, весь такой взрослый, как человек, уже всё повидавший в том баре в Кэмдене. Выпивку мне покупает он, и мне это не нравится, но я не собирался сегодня в клуб, и оставил деньги дома. Ничего, в следующий раз заплачу я. Смайлз всё решил насчёт Линды. Особо тут ничего не поделаешь — или помогать ей, или выпутываться, только и то, и другое им надо делать вместе. Теперь Смайлз заявляет, что только неудачники осложняют себе жизнь. Мир не перевернётся, если они не поженятся. Смайлз ждёт, когда Стелла наполнит нам бокалы. Стелле двадцать, все ею любуются, такая она симпатичная, но она замужем, у неё есть ребёнок, поэтому посетители ничего себе не позволяют. Мам обижать не принято.

Ну, у нормальных людей не принято — неважно, двадцать им или пятнадцать, есть у них кто-нибудь или нет.

— Вот и я, — наконец-то возвращается Смайлз, — Развезло меня. Только когда встал, понял, как здорово развезло. Слишком уж я загоняюсь из-за всего. Всё будет хорошо. И похуже вещи случаются. Вот возьми мою мать — что она с собой сделала? Самоубийство — это просто конец всему.

Последняя выпивка на сегодня, пьём какой-то новый сорт пива, классно пузырится и освежает. Не понимаю, как та баба может пить Гиннесс в такой день. Не понимаю, как можно его пить даже зимой. Сегодня здесь тихо, а последний раз, когда я здесь был, Смайлз удрал, а Фишер и Шенноны выбивали друг другу мозги на улице.

— Как лучше назвать мальчишку — знаешь хорошее имя? — Смайлз всё про то же, — Если будет девочка, назовём именем моей матери. Девчонка — даже лучше, хотя какая разница? Что будет, то будет — я тут ничего поделать не могу.

Он опять завёлся. Потом ему полегчает, хотя и сейчас он всё говорит верно, только вот выпивка явно добавила светлых тонов его мыслям. И я от него не отстаю — трудно сосредоточиться. Ещё полчаса мы несём всякую сентиментальную ахинею, как два слюнявых старичка. Сосед лапает свою бабу, задирает юбку так, что видны трусы. Выглядит отвратно. Старики, ведущие себя как молодые — мерзкое зрелище. Ладно — мы, нам и пиво не всегда продают, мы можем творить фигню, но старики должны бы понимать. Не торопимся уходить, слушаем «АпагсЬу in UK», потом не спеша отправляемся, размышляем, что такое эта «анархия». Наконец, доползаем до моста через канал, и тут из темноты показываются четыре фигуры. Гари Уэллс — впереди, золотое распятие покачивается в ухе. Всё, сейчас мы получим пизды.

— Вы, пиздюки, — говорит он, хватает Смайлза за воротник и тычет ему в нос той же рукой. — Чё за на хуй? — Он отрывает значок Sex Pistols с воротника Смайлза и разглядывает лицо Королевы в свете фонаря. Смайлз зажимает рукой окровавленный нос.

Я слишком пьян, чтобы драться, и пропускаю удар в лицо. Все четверо налетают на нас. Они здоровее и старше и лучше дерутся, настоящие отморозки, которые так же любят помахаться, как мы любим музыку. Ещё можно удрать, но подножка, Смайлз летит на землю… пытаюсь его поднять, он вырубился, и через секунду я валяюсь рядом, меня пинают… Я тоже вот-вот вырублюсь, голова плывёт, даже боли нет. Наконец пинки прекращаются. Сквозь гул в голове слышу хохот и голос Уэллса — Ну, взяли, раз, два, три. Я распластан на земле, в голову сначала приходит Иисус Христос, но я не хожу в церковь, поэтому вспоминаю упражнение, которое делали когда-то в школе, меня начинают раскачивать взад-вперед, и на счёт «три» отпускают. Мне кажется, я замираю в полёте, ожидая встречи с тротуаром, но время останавливается, я парю в воздухе, и это даже приятно, тело плывёт само по себе, я не знаю, что происходит, невесомость среди лунных кратеров, тут моя спина взрывается, встретившись с земным бетоном, но совсем не больно, всё-таки повредили мне мозги, полёт превращается в погружение в мокрый и вязкий бетон, очередные дорожные работы, обставленные дурацкими полосатыми колпаками и мигающими лампочками, бесконечные ограждения, толпы оранжевых касок, отыскивающие прорвавшиеся трубы и порванные кабели, укладывающие фундаменты под новые дома, ещё дома, ещё люди, бетон жидкий и скользкий, меня засасывает, погружаюсь всё глубже, голос Уэллса тает вдали… Суки, они бросили меня в канал! Даже смешно — пока я не пытаюсь вдохнуть и мой нос наполняется отстоем. Я открываю рот — и полканала у меня в глотке.

Не время сейчас оплакивать себя — надо выбираться. Куда выбираться? Ни уличных фонарей, ни звёзд — вода мутная, заросшая всякой фигнёй. Так плохо, что хоть мама, роди меня обратно — кручусь в воде, легкие того и гляди лопнут, воздуха не хватает, накатывает животный ужас, вода вперемешку с нефтью забивает рот, заставляю себя плыть вперёд, гребу как лягушка, не зря учили в детстве, канал не отпускает меня, тянет за ноги, что-то обвивается вокруг шеи, мартена тянут на дно, разбухшие и тяжёлые, Господи, я не хочу умирать, не может моя жизнь кончиться здесь, среди утонувших детей, утопленных младенцев, не случившихся жизней… задыхаюсь, в ушах звон, извиваюсь, обмотанный пуповиной, и не могу плыть… Вижу белое пятно впереди, оказывается, плыву правильно, выныриваю, глотаю воздух, опять обрушиваюсь в воду, захлёбываюсь водой, снова дышу, снова плыву, вот уже не плыву, вот уже лежу на берегу, родившийся заново — мокрый, слабый, в сырой одежде, разбухших ботинках, кашляющий и живой.

Лежу на земле, глубоко дышу, вдыхаю запах травы, подставляю лицо тёплому ветерку. Гляжу прямо в глубину вселенной, вижу миллионы звёзд в кристально чистой и свежей черноте и стараюсь избавиться от чёрной грязи канала, забившей мне горло. Только через некоторое время я вспоминаю про Смайлза, надеюсь, его оставили в покое. Мост пуст, ясно: его тоже бросили в канал, и ощущение беды просто рвёт меня на куски. Ищу его, зову, гляжу в воду — всё напрасно. Разбухшие ботинки не снимаются, иду в воду прямо в них, не знаю где нахожу силы плыть, вижу что-то запутавшееся в траве, плыву туда, борясь с ужасом, ботинки тянут меня на дно — и нахожу Смайлза, лицом в воде, скорчившегося, покрытого растительной гнилью. Переворачиваю его лицом вверх, не лицом, а чёрной маской, толкаю вперёд к берегу канала. Он тяжёлый, а я устал, пьян, чёрт знает как избит, едва удерживаюсь на поверхности, глотаю воду, засохшие ежевичные плети царапают мне шею, но мы наконец-то подплываем к берегу, сил выбраться не остаётся, но в это время кто-то хватает нас за шиворот и вытаскивает на берег. Майор в своих треснутых очках.

— Я послал кое-кого вызвать скорую, — говорит он.

Пока я выкашливаю воду, он делает Смайлзу искусственное дыхание, давит тому на грудную клетку, что-то говорит, давит снова и снова, пока Смайлза не начинает рвать.

— Повезло вам, мать вашу.

Странно слышать, как он ругается. Но он не тратит время на разговоры, берёт Смайлза на руки, отправляется к мосту. Ковыляю за ними и перестаю испытывать к Майору чувство жалости. Он сейчас единственный, кто делает дело. Помощи от меня никакой, выжат как лимон и покрыт грязью, а он уверенно шагает вперёд. Поднявшись на мост, нежно кладёт Смайлза на тротуар, придерживая голову.

— Тюрьма по ним плачет, — говорит он.

Я прислоняюсь к стене и смотрю на Смайлза: сморщенное лицо, сжатые веки, весь в грязи и травяной гнили. На Майоре промокла одежда, очки кривятся на носу, он расстроен, но он спасает жизнь и не собирается пока расслабляться.

— Чёртова скорая, ну где они там, — он вскакивает на ноги, положив голову Смайлза на тротуар. Смотрю снова тому в лицо и вижу на щеке значок the Pistols. Не сразу понимаю, что он приколот к щеке булавкой. Подхожу и с трудом его вытаскиваю. Раны не видно, слишком много грязи на лице. Уэллс настоящий отморозок. Булавка очень длинная, наверняка воткнулась в десну.

— Если этот гад не позвонил в скорую, я его достану, — обещает Майор, — не знаю, считается ли это уголовным преступлением, но он сядет. Торжество правосудия — наше общее дело.

Я не могу даже усмехнуться, вместо этого встаю, потому что слышу сирену. Скорая подлетает, сверкая мигалкой. Одновременно с другой стороны появляются полицейские.

— Вовремя, как всегда, — кричит Майор. Зря он так. Мы все делаем что можем, чтобы противостоять идиотам-преступникам, подрывающим устои и основы общества.

Подруливает полицейская машина, выскакивают два копа — белые рубашки, засученные рукава. Ещё двое появляются из машины скорой помощи.

— Ты его вытащил, Майкл? — спрашивает коп. Не знал, что он Майкл. Копы нормально к нему относятся, по-человечески, для них он не псих.

— Всё нормально, Майкл? — это уже санитар.

Пришла очередь медиков, и они делают своё дело: оттягивают Смайлзу веки, что-то говорят по рации, надевают ему на лицо пластиковую маску, кладут на носилки, уносят в машину.

— Сынок, рассказывай, что случилось? — полицейские наконец-то заметили меня. Рассказываю, что старшие ребята кинули нас в канал.

— Знаешь кого-нибудь?

Конечно, нет. Не стукач и, тем более, не идиот.

— Зачинщиком был Гари Уэллс, — Майор решил, что стукачом будет он. — Знаю и других, только не по именам. Они напали на Джо Мартина и Гари Доддса, сбили на землю, пинали ногами, так как те не могли защищаться. Потом покидали их по очереди в канал. Уэллс был заводилой, но другие тоже приложились и будут отвечать за свои поступки.

Интересно, где Майор стоял?

— Спасибо, Майкл, — отзывается второй коп. Рассказываю, что Майор вытащил Смайлза из воды, я бы один не справился.

— Майкл, ты просто молодчина.

— Лучше бы я сразу спустился к каналу. Я же не знал, что Доддс без сознания, думал, посмотрю с моста, как они выплывут. Вот этот парень выплыл, отдышался, понял, что случилось, и полез в воду снова. Как только я увидел Доддса, я бросился на помощь.

— Ты молодец, Майкл, не вини себя, — опять первый полицейский, — вы оба просто герои.

Смайлза грузят в скорую, я иду следом.

— Мы подъедем снять показания, — говорит мне коп.

Сижу в углу, пока занимаются Смайлзом — заворачивают в одеяла, щупают пульс. Смотрю ему в лицо — с таким Смайлзом я не знаком. Восковая кукла, раскрашенная грязью в зелёное и коричневое. Смотрю на чистый пол, чувствую, как во мне кипит адская смесь из пива, нефти, воды, ила и миллиона мелких зелёных растений, забившихся в лёгкие. Пальцы покрыты кровью — выбирался на берег, хватался за камни, колючие кусты ежевики, всё, что подворачивалось. Машина пропитана запахом лекарств, слепящий свет только усиливает близость смерти, ухода, врачи серьёзны, по-прежнему заняты Смайлзом, проверяют, на месте ли маска, наконец-то больница.

— Так что всё-таки случилось? — спрашивает один из них.

Избили и бросили в канал, что я ещё могу сказать.

— Зачем?

Не успел ответить — начало тошнить прямо на пол. Мне протягивают одеяло.

— Укройся и расслабься. Ты наглотался воды, теперь она выходит наружу. Мы потом всё уберём. Главное, что ты живой.

Заворачиваюсь в одеяло, а он возвращается к Смайлзу, который совсем как мёртвый, разве что его не укрыли с головой, как в фильмах. Скоро укроют. Я знаю, он почти что умер, думаю над вопросом — зачем? Гляжу в окно на убегающую дорогу, на исчезающий вдали канал. Всё кажется ненастоящим — сирена, люди в униформе, густая бурая пена, которую извергают внутренности Смайлза.

— Ну что, пошли, — говорит мне один из санитаров, когда мы подъехали, — твой друг будет жить, сейчас ещё посмотрим, всё ли в порядке с тобой.

Следующие две недели тянутся медленно. Каждое утро, кроме воскресного, езжу на работу, в автобусе размышляю, выживет ли Смайлз, что будет дальше, и даже блондинка в красных чулках меня больше не волнует. Когда мы проезжаем мимо газового завода, стараюсь не смотреть на канал и думать о чём-нибудь другом. Смайлз в коме. Он так и не пришёл в себя. Вот мы мчимся в госпиталь, вот его перекладывают на каталку, завозят в лифт, он исчезает в недрах больницы, вот перед моим носом захлопываются двери — и всё. Я отвечаю на вопросы полицейских, доктор осматривает меня, появляются Тони и его отец, я им тоже рассказываю, что случилось, потом полицейские отвозят меня домой. Смайлз — вот кто серьёзно влип. Я везунчик, как говорится, пронесло, а Смайлз между жизнью и смертью — и никто не знает, что делать. Прихожу в госпиталь на следующий день, и Сталин рассказывает мне, как пережить плохие времена. Надо всё время чем-нибудь заниматься — вот что он понял. Все годы он работает сверхурочно, чтобы не оставалось сил вспоминать, как жена перерезала себе вены. Само собой, он зарабатывает деньги, но главная цель — работать до беспамятства. Забыть её он не может, и если бы не мальчики, он бы давно ушёл вслед за ней. Он думает о ней каждый день, разговаривает с ней, вспоминает, как они жили, о чём мечтали, как надеялись, что счастье — вот оно, за углом. Он знает, что был слишком суров с мальчиками, но, может быть, у него будет шанс всё исправить. Взрослые ведь тоже могут ошибаться. Мне его жалко, он говорит, а я смотрю в пол. Начинаю понимать, что он должен чувствовать. Не смогу относиться к нему по-прежнему. Так же как Майор никогда уже не будет для меня просто психом. Сталин рассказывает, что если ты встречаешь ту, единственную — считай, жизнь удалась, а вот его любовь покончила с собой, и никто не сможет её заменить. Так же и с друзьями. Настоящие друзья, на всю жизнь, — редкая удача.

Тони времени даром не теряет и прямо на следующий день отправляется к Уэллсу с бейсбольной битой, но те уже за решёткой. Их выпустили на поруки, но прежде старый судья предупредил Тони, что его посадят за компанию, если он будет мстить. За ним следят, и Тони говорит, что подождёт, пока дело не решится в суде. Но он всё равно с ними разделается, особенно с Уэллсом. Тони понимает, что пока Смайлзу так плохо, ему никак нельзя за решётку, и так проблем хватает. Они с отцом по очереди дежурят у Смайлза, ждут, когда тот очнётся, и это делает их ближе, почти настоящая семья, и в ней Тони — главный, опора для отца.

По совету Сталина, урабатываюсь в саду до посинения, прячусь от людей и наполняю ящик за ящиком, даже не греюсь на солнце, глядя в небо и лопая вишни. Игрушки кончились, вот вам реальность во всей красе. К вечеру я даже думать не могу от усталости. Каждый день хожу в больницу, гляжу на Смайлза, привязанного к машинам, на трубки в носу, на припухшие веки, посиневшие губы, отёчное лицо, похожее на прелое яблоко. Запах только другой — чистый, химический, но запах прелых фруктов всё-таки лучше. Вокруг суетятся медсестры, но тем не менее находят минутку сказать мне, что всё будет хорошо, главное — верить и не унывать. Меня уже узнают.

Тони рассказывает мне о тревогах врачей — если, то есть когда Смайлз выйдет из комы, придётся ещё лечить последствия долгого пребывания под водой, долгой нехватки воздуха. Речь идёт о повреждении мозга, но никто прямо не говорит. Однажды я вижу, как доктор втыкает иглу в вену Смайлза и вливает какой-то раствор. Всё, что мы можем — надеяться на специалистов. Если в палате Тони и Сталин, я быстро ухожу, чтобы не путаться под ногами. Иногда я сижу долго, смотрю на Смайлза, пью чай и не знаю, что мне делать. Сталин превращается в настоящую размазню. Один раз обнимает меня и говорит, что никогда не забудет, что я пытался спасти его сына. Именно, что пытался — а ведь мог бы спасти на самом деле.

По вечерам никуда не хожу, пялюсь в ящик с отцом и мамой или слушаю музыку в своей комнате, или радио, всякую ерунду типа ток-шоу — и думаю о том, каким же одиноким нужно быть, чтобы звонить на радио и выкладывать свои секреты чужим людям. Пластинки не ставлю. Однажды зашли Крис и Дэйв, мы выпили целую бутылку водки, а Крис даже не запьянел, как раньше бывало.

Уэллса с компанией обвиняют в покушении на убийство, а Майор будет главным свидетелем. Дэйв думает, что Майор ждёт с нетерпением, а Крис гадает, сколько им дадут. Однажды вечером я отправляюсь к Майору сказать спасибо за то, что вытащил нас из воды, но его мать не пускает меня, сквозь дверную цепочку шипит про неподкупность свидетеля и всё такое. Я прошу передать ему нашу благодарность, и она расплывается в улыбке, говоря, какой замечательный у неё сын, лучший из лучших, её гордость и радость.

Если Смайлз умрёт, им предъявят обвинение в убийстве, а один политик говорил недавно по телеку, что за терроризм и убийство снова будут вешать. Смайлз может умереть в любой момент. Я тоже мог бы. Но месть имеет смысл, только если ты остался жив и знаешь, что отомстил, а ещё я всё время думаю, что Уэллс и те парни не хотели нас утопить — правда, я всё равно их ненавижу. По телеку какой-то мужик вопит и вопит, рожа красная, глаза выпученные, отец вопит в ответ, мать советует просто переключить канал и не мучить себя. Мысль о повешении застревает в голове — как заезженная пластинка на одной дорожке. Прямо вестерн — палач накидывает верёвку Уэллсу на шею, судорожно дёргаются ноги, здравствуй, смерть — и Джон Уэйн отправляется навстречу заходящему солнцу. Конечно, я никогда не забуду, как страшно под водой, когда не знаешь, где низ, где верх, понимаешь, что тонешь, и бьёшься в панике. Врагу не пожелаю пережить такое, вот почему я за повешение. Может, они были бухие и ничего не соображали. А может, они думали, что мы просто выплывем, и всё.

Я помню, как Уэллс сорвал значок с куртки Смайлза и ударил его. Смайлзу нравилась эта штучка, но главное не в этом — Уэллс распрямил булавку значка, наклонился и воткнул её прямо в лицо Смайлза, когда того уже вырубили — вот что достаёт меня больше всего. Булавка была тугой, и Уэллс наверняка успел понять, что он делает. Хуже, чем бросить нас в канал. Обычно кажется, мол, в жизни всякое бывает, ну избили тебя ночью — и шут с ним, я много думал после расспросов и понял, что так уж устроен мир, возможно, несправедливо, но так уж оно есть — но булавка, воткнутая в щеку, нож, воткнутый в человека — перебор даже для нашего мира. Многие парни считают, что есть кулаки, есть ботинки — и нечего таскаться с ножом, как педриле или там иностранцу. Люди вокруг тебя не должны бояться, что им в любой момент могут выбить мозги — так, за не фиг делать. Я так думаю.

Дни превращаются в недели, и все постепенно привыкают, что Смайлз в коме и может там оставаться долго — месяцы или годы. Или остаток жизни. Сначала я думал — лишь бы не умер, кома там или не кома. Жизнь или смерть, выбирать особо не из чего. А сейчас мне иногда снится канал, я снова задыхаюсь и тону, но я не слишком загоняюсь по поводу снов, вскакиваю и бегу на остановку — чтобы не дать водиле смыться без меня. Работаю до упаду и коплю деньги. Если Смайлз поправится, куплю ему профессиональную стереосистему — он всегда её хотел. Можно её по почте выписать. Иногда я представляю его инвалидом, вечно в коме, или слабоумным, за стенами больниц таких хватает. Помню, как Смайлз продавал те фотографии, «Солнечные Улыбки», собирал деньги для сирот. Душа моя не принимает, что беда случилась с человеком, не сделавшим никому ничего плохого, хотя кто знает, что — правильно, что — нет.

Странно, но я чувствую себя бодрым и здоровым, наполняю ящики с такой скоростью, что женщина, считающая их, полушутя интересуется, не на наркотики ли я зарабатываю. Объясняю, что для тренировки. Так оно, в общем-то, и есть, держу ритм, работаю непрерывно, на солнышке не валяюсь, даже не слезаю с дерева, когда Рой ищет компанию покурить и потрепаться. Хотел было заняться клубникой, но работать придётся вместе с людьми, значит, болтай, пока язык не отсохнет, а мне сейчас лучше здесь, одному, всё время думаю, почему я уцелел. Как будто виноват в чём-то, это я сам так думаю, другие ни слова не сказали мне, но я-то ведь знаю, что была пара моментов, когда всё, что я хотел — уцелеть самому, спасти свой маленький мирок. Вот что меня гложет.

Однажды я прихожу с работы и мама говорит мне, что заходил Сталин и рассказал, что Смайлз очнулся и уже сидит в кровати. Завтра его можно будет навестить. Гора падает с плеч. Ем, моюсь, переодеваюсь и разношу всем хорошую новость. Пятница, вечер — впервые с того дня я отправляюсь гулять. В кармане полно фунтовых бумажек, покупаю выпивку Крису и Дэйву, потом ещё и ещё, идём на дискотеку, по дороге туда только что не кувыркаемся через голову — хлопаем в ладоши, щёлкаем пальцами, мотаемся туда-сюда по тротуару, подножки друг другу ставим, оттягиваемся, как можем. Платим деньги за вход, покупаем себе по банке и высасываем, стоя у стены и пялясь на танцующих девчонок. А когда ди-джей ставит панковские пластинки, и надолго, нам становится ясно, что с нашей музыки всё только начинается, панк покоряет мир, делает музыку доступной и мы ещё отпразднуем победу над всякими там диско.

Нам хорошо, как только может быть хорошо вечером в пятницу, мы здесь свои, это наш мир, это наш вечер, кто мы есть — три панка, герои и в деле, и в постели, всё при нас — и ботинки, и серьга в ухе, и футболки, и наши пятнадцать лет, и никакого шанса потрахаться, подпираем стенку, попиваем лагер, куда от него денешься, стреляем глазами по девчачьим сиськам, запомнить самые красивые, на потом, подрочить на досуге, и музыка, — просвистывает «Sheena Is A Punk Rocker» the Ramones, — какая же пятница без, всё как прежде, Смайлз выздоравливает, он ещё пожалеет, что не был с нами, чего он тут не видел, а всё равно пожалеет, что не подпирал стенку с пацанами, не глазел на девчонок, длинноногих худышек и таких симпатичных в мини-юбках и чёрных чулках, в топиках, закапанных всеми напитками, что есть в баре, покачивающихся на высоких каблуках. И ди-джей сегодня в порядке, всех успевает осчастливить, и все вокруг тоже в полном порядке, вон Трейси с одним из Джефферсонов — близко-близко, а Солдат Барри — наоборот, далеко, в Ирландии, меряет мостовые в Белфасте в поисках кому бы вышибить мозги, а вот Дебби, хорошенькая как всегда, танцует с тремя подружками и болтает с каким-то занюханым уродом, но сегодня все настолько в порядке, что он тоже выглядит почти нормальным. Трейси вовсю лижется с Джефферсоном, его рука почти шарит у неё под юбкой. Дэйв топает к бару и покупает три банки, на этот раз с лимонным вкусом, лагер достал, раздаёт нам банки, глаза разбегаются — то чья-то рыжая голова, то обалденные сиськи, у Криса сейчас выпадут глаза, снова Джонни Роттен, игла опускается на «Anarchy In The UK», мир завертелся вокруг, на танцевальной площадке вдруг начинается махач — Джефферсоны сцепились с вышибалами, девчонки разлетаются по углам, некоторые плачут, ди-джею всё по фигу, знай накручивает пластинки, а Джефферсоны сегодня не одни, и вышибалам приходится туго. Наконец, ди-джей понимает, что пора и ему вмешаться, а то разнесут всё нафиг. «Live On Маrе» Боуи… молодец, что не поставил «В субботу вечером и не подраться»[18].

Элтона Джона, свалка перемещается к двери. Микки Тодд накернивает одному из Джефферсонов и отходит к Делани и Чарльзу Мэю. Это он зря, потому что двое из кодлы Джефферсонов тут же развешивают им по ушам. Джефферсоны собирают своих в кучу и уходят, попутно вышибая стёкла, тут какой-то пьяный урод пристаёт к Дэйву, закон жизни — всегда находится кто-то старше, сильней, кто может наехать, отнять деньги, избить тебя, кинуть в канал, в конце концов, просто потому, что может, потому что ты панк, или чёрный, жёлтый, белый, у тебя слишком длинная или слишком короткая причёска, или ты пьёшь в другом баре, живёшь на другой улице — какая разница? Мне тоже без разницы, сколько ему там лет, я предлагаю ему валить отсюда, и, бывают же чудеса, он сваливает, а в это время, судя по вспышкам, является полиция, всё начинает успокаиваться, вот так мы и живём здесь, в Англии, это и моя жизнь, моя Англия — ди-джей чувствует то же самое, потому что звучит «Боже, Храни Королеву»[19].

Какой-нибудь безмозглый слюнявый любовный хит сейчас успокоил бы всех, но он верен the Pistols.

Когда начали ставить уж полную парашу, я говорю Дэйву, что выйду подышать, а то яйца потеют — жуть.

— Вон Трейси, похоже, одна, — говорит он. — Похоже, он ей заправил и свалил.

Сижу на ступеньках, гляжу, как полиция разговаривает с вышибалами. Джефферсоны давно смылись, кто-то из бара подметает стекло. Подходит Дебби и садится рядом.

— Музыка сегодня так себе.

Сто лет её не видел. Симпатичная.

— Я слышала про Смайлза, — говорит она, — Как думаешь, он поправится?

Говорю, что всё будет хорошо, она наклоняется и целует меня. Не успеваю опомниться, как её язычок оказывается у меня во рту, а рука сжимает ширинку. Её рот сладкий, с привкусом рома и чуть-чуть дыма. Оглядываюсь вокруг, но никто не смотрит на нас. За углом темно, и мы уже там. Дебби осторожна, как всегда, медленно двигает рукой, но я слышу «нет», когда хочу забраться под юбку.

— Кто-нибудь увидит. Просто дай мне тебя сейчас приласкать.

Ну, не знаю, по мне — так сидеть с задранной юбкой, раздвинутыми ногами и ласкать чужие яйца — значит напрашиваться на приключения. Я всего лишь пацан и чувствую, как сперма просто рвёт мне штаны, стремясь на волю. Весьма довольная собой Дебби просто любуется мною, как будто я беглый персонаж из передачи о дикой природе. Штаны мои совсем мокрые, крыша едет, и всё, о чём я сожалею — нам негде уединиться. Вот так всегда.

— Джо, дуй сюда, — кричит Дэйв, я аж подпрыгиваю. — Мы идём за хавкой.

— Бегом, дрочила, — зовёт меня Крис, — жрать охота — пипец.

Звучит последняя песня перед закрытием, копы стоят вместе с вышибалами и смеются. Через минуту все повалят на выход. Предлагаю Дебби проводить её домой, но она отназывается — пойдёт с кем пришла. Девчонкам нужно держаться вместе. Она вытирает руку носовым платком, целует меня в щёку и идёт в зал. Обычно гормоны так давят на мозги, что погонять шкурку два-три раза в день — нормальное дело. Но я целую неделю даже не вспоминал об этом, поэтому теперь просто плаваю в сперме, как будто мне снова двенадцать, и я только что проснулся. Только вот в двенадцать всё гораздо проще — ни девчонок, ни музыки, которая опять же заставляет думать о девчонках — ты так же, как все, сам себя утешаешь и посылаешь на фиг тех, кто говорит, что он этого не делает.

— Есть хочу, сил нет, — говорит Крис, — Сегодня разорюсь на хот-дог. За Смайлза.

Идём дальше, прикалываемся, толкаемся, сегодня всё хорошо. Отхожу за угол отлить, заодно привожу себя в порядок, догоняю остальных. Дэйв украшает мой десятидырочный мартен огромной зелёной соплёй, загоняю его в угол и вытираю ботинок об его ногу, вот мы уже катаемся по земле, скатываемся в кювет. Никто не хочет уступать, и уже непонятно, в шутку мы или всерьёз, вроде бы и ерунда, но даже друзьям не всё можно позволять, мы оба это знаем, мы уже на дороге, среди окурков и жирных пятен, в спину впиваются камни, пахнет горячим асфальтом, Крис поддаёт ногой светящиеся блоки ограды и пинает в нас, внутри разбиваются лампочки, и я понимаю, что всё идёт неправильно.

— Так! Вы, блядь! Кончайте страдать хуйнёй. В детство впали? Если метнуться кабанчиком, мы будем у фургона первыми. А то сейчас туда дойдёт вся толпа, и мы до утра простоим в очереди.

Хороший повод остановиться, не выясняя, кто победил, мы встаём, отряхиваемся. Разглядываю ботинки — я совсем их запустил, завтра надо почистить. Собираюсь закругляться — попрощаюсь и двину в госпиталь. Говорю Дэйву, чтобы стёр грязь с рожи, а то так и будет ходить как свинья, и мы догоняем Криса.

— Шевелите своими заготовками! — Крис злится, что ему придётся ждать.

Хозяин фургончика нас уже ждёт, в чистом отглаженном фартуке, фургончик тоже чистый и аккуратный. Мы берём по хот-догу и по чашке чая, смотрим, как жарятся колечки лука, набиваем животы. Появляются ещё клиенты, и повар просто носится взад-вперёд, улыбается, шутит, хохочет. Он мне очень нравится, как будто он дружит со всем миром, так он себя ведёт — и невозможно представить, что он кого-то бьёт, даже если война, например. Только не он.

Шляемся сегодня дольше, чем всегда, может, потому, что без Смайлза. Представляю, как рады сейчас Тони и Сталин, больше чем мы, конечно. Интересно, а Майор уже знает? Зашёл бы сказать — да поздно, мамаша выпрет меня. Может, завтра скажу. Вспоминаю про ту ослиную порнушку, и Дэйв начинает пересказывать Крису, что его мать сказала по поводу журнала — а я считаю, сколько секунд потребуется этому тощему мудаку, чтобы заржать.

Через две недели Смайлза выписывают, и мы устраиваем для него настоящий праздник. Сталин едет за ним в больницу, все мы встречаем его дома у накрытого стола и орём «Сюрпри-и-з!». Сталин заставил нас надеть бумажные колпаки, оставшиеся с прошлого Рождества, и Смайлз от хохота чуть не отправился обратно в больницу. Нельзя сказать, что вечер был по-настоящему крутым, всё-таки его устраивал Сталин, накупил Смайлзу его любимой еды, от тартинок с джемом до яиц по-шотландски и пирога с почками плюс гора сандвичей с паштетом. Плюс целые вазы криспов и орехов, да его тётка чего-то там напекла тоже. Будь нам по шесть или семь лет, когда шоколад любишь больше, чем девчонок — то, что надо. Ящик пива, пара-другая покладистых девчонок, поспорить о том, какую музыку ставить, уступить девчонкам, желающим потанцевать — чтобы не сбежали — вот настоящая классная тусовка. Ну, хозяину квартиры ещё проследить, чтобы не разнесли всё в хлам. Правда, такие тусовки заканчиваются обычно довольно тухло — все пьяные, всем скучно, девчонок растаскивают по углам самые предприимчивые, кто не тратит время на трёп. Глянешь — уроды самые натуральные, но девчонок уговаривают на раз-два. Потом приходят, улыбка от уха до уха, и уходят, прихватив заныканное пиво. Остальные — кто блюёт, кто так валяется, кто-нибудь обязательно разобьёт окно.

Сегодня не будет тёмного пива из супермаркета, не будет ни синглов Ramones ни альбомов Clash, ни Боуи, ни Mott the Hoople, ни даже компиляции Woolworth, но это неважно, совсем неважно. Это лучшая вечеринка в нашей жизни, и нам опять по шесть лет, мы набиваем животы, сидя в идиотских бумажных шляпах, и газировка с криспами — предел мечтаний. Смайлз не дошёл до света в конце туннеля, и Сталин снова любит весь мир, как тогда, когда мать Смайлза была ещё жива, мы, совсем мелкие, играли с ней в «передай дальше», Сталин заводил музыку, и все были счастливы.

Сейчас Сталин носится по комнате, наполняет чашки, болтает с нами, как лучший друг, а ведь годами он только ворчал и хмурился, и ещё требовал, чтобы мы звали его Артуром. Ему понадобилось пережить весь этот ужас, чтобы понять, что ему важнее живой Смайлз, а не умершая жена. Я почти жду, что сейчас мы сядем в круг и сыграем в детскую игру, какое-нибудь колечко, колечко, выйди на крылечко, а Тони стоит у стола со стопкой бумажных тарелок, и отец подходит и кладёт ему руку на плечо, показывает, что помнит о нём. Тони краснеет от смущения, но я вижу, как он счастлив. Сталин победил свою собственную кому — отказ от чувств. Он оставлял себе только долг — приносить домой деньги, и запрещал себе испытывать любовь. Он подталкивает вперёд тётку Смайлза, милую и очень похожую на сестру, и глаза его просто светятся от счастья.

Сталин взял выходной, сегодня только суббота, и впереди куча времени. Такой же труженик, как мой отец, как все отцы семейств, хорошо усвоившие истину, что как потопаешь, так и полопаешь. Но теперь начинается новая жизнь — в гостях у них сегодня все, кого Сталин смог вспомнить — родственники, соседи, друзья, просто прохожие и даже бродячие собаки. Люди останавливаются пожелать им всего хорошего, люди, которых он не знает, потому что не хотел их замечать. Я его не виню, скорее, жалею, после того, что он мне рассказывал. А Смайлза таким счастливым я вообще никогда не видел. На родных трудно сердиться долго. Потом мы рассказываем Смайлзу про прошлую пятницу, про хорошую музыку, обещаем повторить, уже вместе с ним, как только он будет в норме.

— Скоро едем в Лондон, — говорит Крис, — Но на этот раз я не буду тратить время на зарубежную фигню, лучше послушаю ту группу. В прошлый раз зря пропустил.

Я напрочь забыл название группы, которую мы тогда слушали. Переглядываемся с Дэйвом. Говно запоминается лучше.

— Мы уезжаем в следующие выходные, отец взял напрокат трейлер. Поедем все вместе, с Тони, туда, куда ездили давно, когда я был ещё пацаном. Может, в Лондон съездим, когда я вернусь? — спрашивает Смайлз.

Он быстро устаёт и уходит спать. Мы ещё немного тусуемся, Крис в третий раз накладывает себе еды, а Сталин открывает шампанское. Пробка стреляет в потолок, шампанское заливает всё вокруг — наверное, он долго его тряс — а он весело смеётся. Шампанское стоит денег, и ковёр весь мокрый — ему хоть бы хны, смеётся, и всё. Ковёр самый обычный, и когда его мальчишки проливали что-нибудь, это был просто повод устроить разборки. А сейчас Тони открывает другую бутылку, и мы пьём из пластиковых стаканчиков. На мой вкус — полное дерьмо, и я выливаю свою порцию Дэйву. Иду в туалет и вижу, что на лестнице, ведущей на чердак, сидит Смайлз.

— Мне сказали, что Элвис умер.

Умер он на прошлой неделе. Моя мать плакала и ставила его пластинки целый день. Я знаю, что он был алкашом, газеты издевались над его расплывшейся фигурой, панки ненавидели его за богатство, но мне он нравился. Он был настоящим королём, и не обязательно быть гопником, чтобы слушать его музыку. Обычный парень, водитель грузовика, который записал пластинку для своей мамы и разбогател, а ещё любил есть сандвичи с арахисовым маслом. Поэтому над ним и смеялись.

— Зря, конечно. Классный был мужик.

Кто ж его не знает, героя многочисленных фильмов и передач, фильмы — параша, но он всегда был на высоте. Каждый музыкальный автомат набит его песнями. Я вспоминаю, как моя мать заводит «Always On My Mind» и начинает рассказывать о его брате-близнеце, родившемся мёртвым, о том, как Элвис всю жизнь помнил о нём, о том, что бывают такие вещи, которые остаются с тобой на всю жизнь. Он был и останется личностью, что бы ни говорили.

— Знаешь, я ведь ничего не помню про канал, — говорит Смайлз, — сначала оторвали значок, потом дали по носу и сбили на землю, а потом я проснулся в госпитале. Больше ничего.

Вынимаю значок из кармана и отдаю ему.

— Нет, теперь он твой. Отец говорит, ты спас мне жизнь. Булавка согнута, но я всё-таки прикрепляю значок к рубашке.

— Отец стал таким, как раньше, — задумчиво роняет Смайлз. Я рассказываю ему, о чём мы говорили со Сталиным, про работу до упада, чтобы не думать ни о чём.

— Тут в ванне я и нашёл мать. Наверное, чем ты старше, тем труднее умирать. Представляешь, какой несчастной она была.

Ванная комната в двух шагах от нас, дверь открыта.

— А там все её вещи.

Я гляжу на дверь чердака.

— Когда-нибудь я их разберу.

По лестнице поднимается Сталин, и я иду вниз, к гостям, благодарю Тони и Сталина, дожидаюсь, когда гости начинают расходиться и ухожу вместе со всеми. Иду на угол, где договорился встретиться с Дебби. Долго её жду, собираюсь домой — она, может, и вовсе забыла.

— Извини, опоздала, — она классно выглядит в рок-н-ролльном платье, надетом специально на вечер памяти Элвиса.

Держу её за руку, рассказываю про Смайлза, про гулянку у него дома.

— Сегодня я тебе ставлю выпивку, — Дебби идёт прямиком к стойке, когда мы входим в бар. Папаша выдал ей целую пятёрку, и теперь ей сам чёрт не брат.

— Заказывай лагер, если хочешь. Давай.

Идём к столику, я понимаю, что грохот, изрыгаемый микрофоном, на самом деле — «Jailhouse Rock» на одних клавишных. Сажусь и озираюсь, пытаясь понять, куда я попал.

— Хорошо, что твой друг остался жив, — это Кэти, лучшая подружка Дебби, крупная сисястая девица в тесных джинсах, но тут меня буквально расплющивает о стол компания парней, слушающих песни Элвиса. Они печальны и слегка поддаты, но хуже всего, что мужики они не мелкие, всем, наверное, за двадцать, самый большой из них сообщает, что он Стэн и приехал из Лэнгли. Он в очках, и свято верит, что похож в них на Бадди Холли. У отца была пара его пластинок, довольно костлявый субъект, а Стэн тянет на двести фунтов с лишком, скорее Элвис, чем Бадди. Музыка — полная параша, вокруг полно народа, все пьют, едят, слушают музыку, странно, но сегодня это не раздражает. Я только улучил минутку и спрятал в карман значок Смайлза.

— Джо — панк, — сообщает Дебби.

Лучше бы она сразу врезала мне по яйцам. Она-то так просто ляпнула, но парни отставляют выпивку и пристально меня разглядывают. Только тот, что болтает с Кэти, больше интересуется её сиськами.

— В прошлую субботу такая мразь протащила меня по всей Кингз-Роуд, — Стэн наклоняется ко мне, и я чувствую запах выпитого им пива, — Они набросили цепь мне на шею и волокли по дороге, пиная ногами, пока народ не вышел из бара и не разогнал их.

— Один из них попробовал вот этого, — добавил его сосед.

Он осторожно показывает нам нож во внутреннем кармане пиджака, стараясь, чтобы никто в баре его не заметил. Нож не меньше восьми дюймов длиной, мне жутко хочется назвать парня Дэйвом Крокеттом и поинтересоваться, где он хранит бобровые шкурки, но я молчу. Может, я и не очень умный, но точно не дебил, поэтому киваю и жду, когда мои кишки встретятся с этим ножом. Мне везёт, нож по-прежнему в кармане, и если хорошо подумать, не станет же он выпускать мне кишки на глазах у всех. Парень улыбается и запахивает пиджак.

— Этого клоунского панка я уделал месяц назад в Брайтоне, резанул прямо по щеке, после того, как он решил воткнуть бутылку мне в лицо. До чего же я ненавижу эту мразь. Не принимай на свой счёт, парень.

Какой счёт, парень, что ты. Клал я на всё, что ты думаешь. Я понимаю, что его бесит яркий прикид, и за внешностью он просто не видит обычных пацанов, которые любят музыку. Всё равно зря я сюда пришёл. Дебби позвала меня, и вон ей уже кто-то заговаривает зубы. Мне казалось правильным попрощаться с Элвисом в его стиле, как ему самому понравилось бы, но музыка такая отвратная, что даже слов не разобрать. Не рок-н-ролл, а какой-то госпел. Специалист по панкам запахивает пиджак и предлагает мне сигарету, закрывая тему, и переключается на азиатов и чернокожих, толкающих наркоту и трахающих белых женщин. Вот что особенно его достаёт. Чёрные ублюдки с белыми цыпочками. А белые цыпочки, которые соглашаются на это противоестественное занятие — не цыпочки, а вонючие шлюхи.

Он не обращает на меня внимания, и я думаю, что после канала я стал слишком нервным. Стэн возвышается над столом, готовясь идти за выпивкой, спрашивает меня, что я буду пить, и как будто читает мои мысли:

— Насчёт денег не парься. Сегодня особый случай.

Вскоре возвращается с полным подносом, Стелла догоняет его со вторым, и в этом уголке мира люди наполняют стаканы в честь простого парня с Миссисипи, и я уже не понимаю, на каком я свете. С того вечера, когда мы пошли к каналу, я впервые в клубе, в одном углу вижу Генри Купера с его бабой, толпы пижонов кругом, несколько рокеров с жирными волосами. Стиляги с их рок-н-роллом — уже прошлое, будущее — за панками, но я всё равно пью за Элвиса — пусть история, но это моя история.

— Когда-нибудь я съезжу в Грейсленд, — говорит Стэн, — Элвис отделал свой дом как конфетку — все комнаты разные, одна, например, сделана под джунгли. Рано он умер, но сколько прожил — прожил как полагается. Деньги не застили ему свет, он всегда помнил, откуда родом, простой деревенский парень.

Рок-н-ролл всегда был музыкой бунта, как панк, только у панка вдобавок к музыке есть ещё и текст.

— Просто хороший был мужик.

Был. Хороший мужик. Родители сейчас тоже, наверное, слушают его, а может, и нет.

— Его презирали за показуху, но если у него были деньги, то куда их девать? Хотел он Кадиллак с прибамбасами — ну и купил, и раскатывал на нём по Мемфису, и что из этого?

Что до меня, я тоже не против Кадиллака, вот только какой-нибудь мелкий поганец обязательно тут же проткнул бы ему покрышку. Кортина — вот машина моей мечты. Такая, как мы угнали тогда, чтобы съездить в Кэмден — кстати, тот хмырь, что дует свой Гиннес и пялится в окно, здоровенный плотник, вот и ящик с инструментом рядом — её хозяин. Плотник вдруг поворачивается и пристально смотрит на меня, а я утыкаюсь носом в своё пиво.

— Ну, вот ты что бы сделал с миллионом фунтов? Спорим, накупил бы себе домов, машин, девочек и наркоты, Вурлитцер там.

Киваю. Никогда не задумывался на такие темы. Гляжу на хозяина Кортины — интересно, нашёл ли он машину? Он допивает пиво и отваливает. Похоже, меня он не узнал. Хорошо, потому что сейчас мне на фиг не нужны разборки.

— Ну, давай, скажи, что бы ты сделал с миллионом? — Стэн снова заводит волынку.

Трудно сказать. Сразу и не придумаешь. Стереосистему нормальную, само собой. Купил бы все пластинки, какие хочу. И вопрос тупой — откуда он возьмётся, миллион? Хотя новая стереосистема — было бы круто. Разрешил бы слушать отцу и матери, ну и сестре тоже. Ладно, мне и так хорошо. По крайней мере, можно побыть одному. А с такой кучей денег хрен тебя в покое оставят, замучаешься отбиваться от попрошаек.

— Что-то у тебя, дружок, совсем нет амбиций, — смеётся Стэн.

Амбиции-фигиции. Я панк, мне достаточно.

Дебби наклоняется вперёд и хватает меня под столом за яйца, сладко улыбается, облизывая губы.

Устраиваюсь поудобней на земле, отрываю черешки и отправляю спелые красные мячики вишен в рот. От жары хочется пить, а вишни сладкие и сочные. Прекрасные плоды прекрасным днём. Жизнь прекрасна, несмотря на сгоревшую спину после пары часов ползанья по клубнике. Всё-таки решил попытать счастья на клубнике, пока каникулы не кончились — вдруг побольше заработаю, но оказалось очень трудно ползать по длинным и пыльным рядам под палящим солнцем. Ящик я набрал, потащил в сарай, а там хозяин показал мне ягоды, надкусанные полевыми мышами. Народу на поле полно, на закате становится прохладней, и все начинают трепаться до посинения. Насколько лучше затеряться в саду, среди прохладных душистых ветвей, спокойно набираешь свои пять-шесть ящиков в день. Поэтому я снова на вишнях.

Клубнику собирают по большей части женщины — старые железные ведьмы из предместий Денгема, Колнбрука, те самые, что ходят от двери к двери, продавая вереск, те самые, что всегда готовы гнать тебя из торговых рядов, когда ты бродишь там на предмет чем-нибудь разжиться. Они никогда не устают ругаться и поливать тебя грязью — даже смешно, как много людей их боятся. Эти женщины быстро обшаривают жёсткими пальцами грядки, передвигаясь из ряда в ряд, и ящики у них наполняются очень быстро. Чёрные волосы выбиваются из-под чёрных платков, обрамляющих морщинистые лица. Только кольца сверкают на солнце, не поддаваясь грязи. Мелкие пацаны и девчонки носятся вокруг меня, пока их мамаши и бабули заняты болтовнёй. У себя дома они затравили бы меня как чужака, но работая рядом с ними, я вижу, что неплохие ведь люди, незлые, и очень заботятся о своей репутации.

Меня не мучила мысль, что я самый медленный сборщик клубники в мире, и семилетний сопляк легко меня делает на грядке — любой работе нужно учиться. Мучило постоянно оравшее радио — штампованные голоса вещали про нацию, закон и порядок, секс и наркотики, но я не слушал, в гробу я видал все их доводы, каждый волен делать что хочет. А вот в саду тихо. И я отрываю черешок у следующей вишни, и выплёвываю косточку. Вот что я называю жизнью — ты делаешь своё дело, и никаких гонцов с плохими новостями на горизонте. Прикольные дни настали — столько всего случилось. Если не умеешь загнать воспоминания в дальний угол мозга или начинаешь беспокоиться — башня поедет неотвратимо. Сделай пофигизм своей жизненной философией и радуйся жизни.

— Всё путём, приятель?

Рой присаживается рядом, вытрясает камешек из ботинка, достаёт коробку с табаком и сворачивает сигарету. Сосредоточенно так сворачивает. Рой, он такой — и беспечный, и серьёзный. То, что считает важным для себя, он делает тщательно и правильно. Я плохо его знаю, вообще-то, может, всё не так. Рой прикуривает и глядит на меня.

— Прошлой ночью фермер поймал меня прямо с поличным в этом саду. Включил фары — и вот он я, как на ладони. Хорошо, я сразу дал дёру, и он меня не узнал. Погнался было за мной на машине, но я забежал за деревья, и ему пришлось остановиться. Что бы он со мной сделал, если бы поймал — как думаешь?

Я обычно перебрасываю мешок с вишнями через забор, почему бы и Рою так не делать. А вообще-то шастать тут в темноте ради нескольких яблок как-то глупо, мне кажется. Ни за что не полез бы сюда ночью. Заблудиться ночью в лесу — благодарю покорно, хуже ничего не придумаешь.

— Яблоки слишком большие, и тебя легко заметить. К этому времени я всё равно набрал больше чем нужно, да и машина у меня была недалеко. Представляешь, этот фермер целыми часами болтается по саду в темноте. Неужели несколько яблок стоят такого геморроя? Да и что, в конце концов, он мог сделать?

Мог бы пристрелить Роя и закопать в этом же саду, вот что он мог. Чтобы его тело послужило удобрением для следующего урожая вкусных вишен. Рой на секунду задумался над таким вариантом. А я просто шутил. Самокрутка тлеет, кончик пепла всё больше.

— Нет, он бы так не сделал, — Рой снова курит. — Хотя кто его знает.

Мы греемся на солнце, молчим — Рой, повидавший многое в своей жизни, и я, пацан, у которого всё впереди. Жизнь Роя загадочная и волнующая — вечный странник, всегда один, всегда в пути. Но в каждую нашу встречу он спрашивает меня, что я собираюсь делать после школы. Он всегда в движении, чтобы не стать частью заведённого порядка, чтобы обыденность не поглотила его, не лишила свободы, вот как в старину несвободны были крестьяне, принадлежавшие феодалу. Если ты переезжаешь, работаешь то там, то здесь, правительству трудно за тобой следить, и оно начинает беспокоиться. Рой говорит, что скоро от цыган избавятся, начнут преследовать всех кочевых людей. Рой говорит, когда я повзрослею, я задумаюсь об этом, но волноваться не стоит, у меня вся жизнь впереди. Сейчас Рой молчит, я просто вспоминаю наши прошлые беседы.

— Вдруг однажды тебя потянет путешествовать? — спрашивает Рой, — Посмотреть мир, отправиться через Францию в Средиземноморье, или через Ирландию в Шотландию, увидеть высокогорье. Там ты можешь встать тихо посреди поля, и через минуту оно будет кишеть кроликами, сотнями кроликов. А можешь пойти в торговый флот и объехать весь мир, выпить и побегать за девочками не в Слау, а в Рио.

Сроду не думал куда-нибудь уезжать. Мне и тут хорошо. Я не против провести недельку у моря, но меня не тянет шататься по миру. Буду сильно скучать по дому. Вот закончу школу через год, найду работу, накоплю денег на машину. Всё тогда будет по-другому. Послушаю разные группы, попью пива в разных местах. Скорей бы уж. Но я никуда не поеду, потому что всё это здесь — ну разве что в отпуск на пару недель. Нет, не интересен мне мир. Я тут счастлив. Просто счастлив, и всё.

— Глянь на тот самолёт, — говорит Рой, показывая на бесшумную серебристую чёрточку высоко в небе, — никогда не задумывался о людях там, внутри — откуда они летят, куда?

Да, полетать было бы прикольно, может, даже смешно. Но при чём тут будущее? Дальше, чем какую пластинку я куплю следующей, я не загадываю. Поэтому я говорю Рою, что огромный мир мне не интересен. Так оно и есть. Жизнь прекрасна, а плохое — ну, оно уже случилось. И я рассказываю ему историю, как нас со Смайлзом избили, бросили в канал, как я подыхал, захлебываясь водой, а Смайлз оказался в коме. На самом деле, это уже прошлое, и рассказывать трудно, время летит быстро, не то, чтобы я забыл — никогда не забуду — трудно объяснять словами, что мы чувствовали тогда. В то же время хочу, чтобы Рой понял, что я не жалуюсь. Я просто хочу быть самим собой, делать что мне нравится, вот как здесь, в саду.

— Я так и подумал, что с тобой что-то стряслось, — говорит он, — твоему другу поможет хороший отдых. Я, конечно, попадал в передряги, но так плохо никогда не кончалось, чуть не умереть или друг в коме.

Докурив, Рой уходит, а я забираюсь на лестницу и продолжаю работать. Обожжённая спина начинает болеть по-настоящему. Оттаскиваю в сарай полную коробку, прошу записать её на завтра. Лето идёт к концу, темнеет рано. Скоро начнётся школа, буду искать работу на выходные, но я скопил около восьмидесяти фунтов и особо спешить мне не нужно. Молодец я, хорошо устроился.

Ещё бы вот поймать автобус, успеть на остановку раньше и не дать водиле шанса улизнуть, ухмыляясь — и через двадцать минут я дома, чай меня уже ждёт, и я моюсь, надеваю чистую одежду, чищу ботинки, стучу Крису, встречаю на углу Дэйва, он прячется от мамаши. У Трейси сегодня вечеринка, мы сначала по пиву, потом туда, а там — целый цветник. Вот за что я люблю Трейси — сама классная девчонка, и ещё куча смазливых подружек, так и вижу их, выстроившихся в ряд в ожидании нашего появления. На всякий случай суну в карман парочку резиновых дружков, чтобы не влететь, как Смайлз. Линда звонила ему и сказала, что сделала аборт, так что он может теперь жить спокойно, но лучше всё-таки не попадаться. Хотя чего-то стыдно. И для полного счастья Трейси разрешит нам поставить пару-другую дисков. Смайлз обрыдается, что пропустил такое событие, но он сейчас и так на вершине счастья — с отцом и братом в Борнмуте. Образцовая семья, Артур, Тони и Гари, на курорте, лопают пончики, сидя на волнорезе или развлекаются в торговом центре. Всё хорошо, что хорошо кончается. Прекрасный будет сегодня вечер. Скорей бы уж он наступил.

ПСИХУШКА

КИТАЙ, ПЕКИН ОСЕНЬ 1988 Г.

Гари умер дома, но то был не тихий уход в мир иной и не слёзное прощание с семьёй, собравшейся вокруг постели в общем горе, вспоминающей счастливые дни, никто не держал его за руку, молясь о том, чтобы там ему было лучше, чем на земле, и мамина душа не встречала его по ту сторону мрака, а добрые духи не помогали ему справиться со страхом и не пожелали устраивать его загробную жизнь. Ничего такого не было. Всё было совершенно иначе. Для начала, Гари был один, и он не ждал спокойно прихода смерти. Он залез на чердак, втянул за собой лестницу, обвязал один конец верёвки, которую купил, вокруг балки, а второй вокруг шеи и прыгнул в люк. Затем, умер он не сразу. Врач объяснил Тони, что эта смерть была весьма далека от мгновенной. Всё дело в том, что Гари был слишком лёгок, а узел завязан без знания дела. Он весил меньше шестидесяти, и шея не сломалась от рывка. Вместо быстрой смерти, обещающей безболезненное избавление от ужасов, терзавших его разум, Гари висел над ступеньками и медленно задыхался, крутясь на верёвке, которая врезалась в горло, а петля затягивалась и выжимала из него жизнь, пока не выжала без остатка. Врач мог бы и соврать, чтобы успокоить Тони и старика — сказать, что он не мучался, что он умер за долю секунды, так нет, ему понадобилось высказать им правду, всю правду и ничего кроме правды. Он расписал им все мрачные подробности, объяснил все тонкости — что значат синяки на шее, и моча, стекающая по ногам Гари, и дерьмо у него в штанах. Сообщил им всё, чего они не желали знать.

Я сижу на ступеньках у входа в центральный почтамт Пекина и читаю письмо Тони, портрет королевы на марке напоминает об Англии, где я не был три года. Ощущения неприятные, перечитываю письмо, засовываю его обратно в конверт, опускаю взгляд, мимо маршируют добропорядочные граждане социалистического Китая; жизнь бурлит, деловой город, крестьяне торчат на рисовых полях, спрятанных между зданиями. Англия далеко отсюда, и я думаю только о Гари, не об Англии, не о Слау, ни о ком и ни о чем больше. О том, как его глаза вылезали из орбит, синела кожа, когда он задыхался, и лопались сосуды. Как он возвращался после закрытия и его избили до потери сознания, не оставили живого места, он лежал на грязном мосту над грязным каналом, блики лунного света скользили по заводским трубам, отражаясь в его глазах, обозначивая в темноте контуры ржавых цистерн, а в зарослях у воды квакали лягушки. Никак не могу остановиться, прокручиваю в голове песню Jam «Down In The Tube Station At Midnight», там упоминается запах обувной кожи, только тогда разборки устроили соулбои, там были дешёвые парусиновые туфли, а не мартена. Дурацкие игры, в которые играют дети. И мы были детьми. Пятнадцатилетние мальчишки, которые вообразили себя взрослыми. Два всплеска от тел, упавших в воду, и один парень выплыл наверх, а второй нет.

Бедняга Гари. Он дошел до такого состояния, что даже не смог толково покончить с жизнью. Хотел бы я знать, о чём он думал, когда решил уйти, что творилось у него в голове, когда он готовил петлю, почему он думал, что незачем больше жить, как потерял обыкновенный интерес к тому, что будет дальше, просто забыл обо всём. Он не хотел знать, что ещё произойдёт, будущее перестало его волновать. Врач сказал Тони, что самоубийство — вовсе не вопрос пары секунд. Гари необходимо было купить веревку. Для этого найти нужный магазин. Надо было достать лестницу и придумать, как всё устроить. Надо было определить длину веревки, иначе он бы просто упал на ступеньки, переломал ноги и остаток жизни провел бы парализованным в инвалидной коляске. И никто ведь уже не разберется — вдруг он передумал, когда петля затянулась, в последний момент, и пытался дотянуться до несуществующего ножа, чтобы перерезать веревку и дать себе еще один шанс, попробовать начать всё сначала. Я бы никогда не смог убить себя таким образом. Для этого нужно сначала сойти с ума.

Тони говорит, Гари висел там две недели. Я понимаю, что это неважно, ведь Гари уже был мёртв, это были только его останки, просто кости, кожа, но почему-то становится ещё хуже. Никто не вспоминал о нём, пока Тони с отцом не вернулись с отдыха. Две недели между полом и потолком, жизнь как в тюрьме, когда ему нужно было лежать в больнице. В палате ему было хорошо. Лекарства, безопасность. Тони считает, что его выписали, чтобы сэкономить на содержании, отправили его в пустой дом — это у нас называется заботой. Он был один. Я пытаюсь почувствовать себя им, представить, как разум выходит из-под контроля и начинается паранойя, потому что нет лекарств и некому заботиться о нём, он слышит шаги, видит труп матери в ванной, голоса возвращаются, поедают его душу, я почти переношусь туда, несколько секунд — и я снова на улице в Китае. Самих врачей Тони ни в чём не обвиняет, говорит, что они делали всё что могли, но вынуждены были повиноваться распоряжениям, и он знает, каким стал Гари, болезнь изменила его, он научился врать и обманывать людей, манипулировать ими, как делают политики.

Я встаю, прячу письмо в карман и отправляюсь обратно в гостиницу. Почти ни на что не обращаю внимания, хотя и иду по центральным улицам, по краям всё как будто залито чернилами, и я смотрю только вперёд, как будто на меня одели шоры, как на скаковую лошадь. Не чувствую запахов, не слышу звуков, не вижу лиц, суеты вокруг, людей, которые смеются и спорят о разных вещах, которые для них жизненно важны, а для меня сейчас — пустой звук. Дорогу я знаю достаточно хорошо, чтобы немного срезать путь, улицы тут уже, я смотрю под ноги и иногда по сторонам, на торговцев и киоски с лапшой, менял и шахматистов, древних старух и новорожденных. Я пересекаю дорогу и выхожу на мостовую, асфальт сменяется камнем, потом разбитыми плитами, которые приглушают шаги, когда я сворачиваю в переулок. Женщины стирают в ярких пластмассовых тазах, пена выплескивается на землю, мыльная вода быстро впитывается, оставляя влажные тёмные пятна; опять воспоминания, пятна крови, мне кажется, что вокруг тесно, надо собраться, запах угля и варёных овощей заполняет узкий коридор, стены из досок в жестяных заплатках, голоса, вылетающие сквозь стёкла окон. Мимоходом я вижу кусочки чей-то жизни, жизни нескольких поколений людей, о которых не знаю ничего, а через минуту меня уже здесь не будет, меня не должно здесь быть, и я тороплюсь выйти из переулка обратно в мир, который встречает меня порывом ветра и ревом проносящегося передо мной перегруженного автобуса. Секундой раньше — и я бы уже был труп.

У меня стучит в голове, как будто передо мной стена и я всё время тыкаюсь в неё лбом. Иду быстрее, опустив глаза, чтобы не обращать внимания на обменщиков, которые кричат «Привет-привет!» и быстро меняют курс юаня, на толпы у массивных бильярдных столов, которые в Китае стоят на углу на улице — и в деревнях, и в городе. Понятия не имею, откуда берутся эти столы и как они оказываются даже в самой зачуханной деревне, на мгновение даже образ Гари тускнеет, когда я вспоминаю Сяхэ, где только зеленое сукно стола в районе Хан сохранило первоначальный цвет, даже кондовая маоистская форма, зелёная с синим, за годы выцвела от холодной воды и ветра с Тибета. Отличные столы, на толстых ногах, с крепкими сетками, лучше, чем у нас дома. Остальное всё так же — на улице играют в пул, сидят в барах. Передо мной мелькает Гуйлинь, угрюмый городок неподалеку от Янчжоу, провинция Гуанси, вижу полицейских на лестнице на станции, перед ними в ряд — десять мальчишек, на каждого по два копа с жетоном на шее, орёт мегафон, полицейский за столом перечисляет их провинности, благородные полицейские, наказанные преступники, дети отправляются в лагерь, может быть и на казнь. Отгоняю это воспоминание, и возвращается задыхающийся Гари.

Стою перед бетонной стеной с кричаще ярким входом и мертвой лужайкой перед ним, центральный холл гостиницы резко отличается от остальной части. Он как упаковка, отовсюду с огромных портретов смотрит улыбающийся розовощёкий Мао, светится невинной радостью, такая же радость на лицах крестьян, которые окружают его, чтобы показать, как они преданны системе и своему вождю. Крестьяне такие же полнощёкие, как Мао, не похожи ни на одного из тех, что я видел с тех пор, как приехал сюда. Говорят, что не бывает толстых китайцев, потому что у них очень сбалансированное питание, но на самом деле бывают, и все они члены партии. Я был на Тибете, видел, как китайцы относятся к местным жителям, видел разницу между тощими ханскими крестьянами и жирными партийцами в Кантоне, Сяне, Пекине. Я стоял в торжественной очереди к бальзамированному Мао, выставленному на обозрение на площади Тяньаньмэнь — блестящая восковая кожа и улыбка на жирном лице, которая провожала поезда, везущие парней из Гуйлиня к месту заключения. Им повезло, пожизненное заключение гораздо лучше пули в затылок.

Иду по холлу, шаги отдаются эхом от каменного пола, девушки за стойкой поворачиваются в мою сторону. Самоуверенные бляди, они смотрят на меня свысока, как будто это не им партия назначает место работы, а они только идут, куда показали, вместе со всеми, насмехаясь над беспартийными, чувствуя за собой силу, расисты, которые считают себя избранными. Я в Китае уже три месяца и кое-что понял, простой взгляд на вещи оказался неприменим к реальности существования в диктаторском государстве. Это нельзя понять, не ощутив самому, да и тогда получаешь лишь беглое впечатление, ведь ты чужак. Те, кто говорят, что понимают, не понимают ничего. Это невозможно. Но, по крайней мере, я знаю больше, чем раньше. Три месяца назад было по-другому — ночью с корабля из Гонконга сразу в общежитие в Кантоне, покупка юаней с рук под мостом у местных начинающих гангстеров, которые из кожи вон лезли, стараясь угодить клиентам, раздражали своей бандитской вежливостью. Потом я врубился, понял, что они просто не могут себе позволить иметь проблемы с полицией. Китайские копы не халтурят. С этим тут серьёзно.

В Кантоне все улыбались, после Гонконга я даже расслабился, особенно после слышанных там историй, и всё было великолепно, пока я не завернул на рынок, где связанные или в клетках продавались любые животные, от кошек с собаками до куриц, свиней, змей и обезьян. Двое мужчин в костюмах смеялись, по очереди пиная в живот беременную свинью. Я оттолкнул их, а они посмотрели на меня, как на сумасшедшего. Со стеклянными глазами они снова пошли вперед, а за ними уже собиралась и кричала на меня толпа. Я ушёл. В бамбуковой клетке сидела обезьяна, а рядом стоял мужчина с тесаком, чтобы отрубить ей голову. У обезьяны были такие детские глаза, как будто из передач по Би-Би-Си, только в миллион раз печальнее. Потому что она была прямо тут, и надежды для нее уже не было. Под внешним спокойствием здесь кипит злоба, и когда-нибудь она вырвется наружу. Этот рынок был моим первым впечатлением, и за три месяца их набралось куда больше. Не знаю, что может случиться, но везде видно напряжение.

Я пробегаю три лестничных пролёта, проношусь мимо своей комнаты, нужно в туалет. В нём пять кабинок, но я успеваю только добежать до раковины. Отрава поднимается по горлу. Меня выворачивает, я давлюсь слизью, перемешанной с семечками чили и соевым соусом. Семечки похожи на пупырышки на куриной коже и напоминают мне картину у барака в Янчжоу — пять столов, кухня во дворе, хозяйка хватает ковыряющегося рядом петушка и перерезает ему горло. Продолжая разговаривать со своей знакомой, она бросила его на землю, и он бился и дёргался в залитой кровью пыли, хлопая снежно-белыми крыльями. Потом взяла нож и мелко покрошила лук и зелень, а он медленно умирал, бил крыльями всё слабее, кровь впитывалась в землю, растекалась пятном, забирая силу, вытягивая жизнь, и, наконец, он затих. Тогда я подумал еще и о матери Гари, как она перерезала вены в ванной и умирала так же медленно, и что после этого случилось с её сыном за несколько лет, и вместо тихой смерти я представляю напуганного, желающего освободиться человека, который дергает ногами, пробуя встать на перила, пытается ослабить узел, но пальцы не слушаются, Гари уже борется за свою жизнь, реальность внезапно возвращается, но надежды уже нет, за годы его силы истощились, последняя вспышка сознания переносит его в те времена, когда он еще был мальчиком, еще не успел стать мужчиной, когда его звали Смайлз.

Я поворачиваю кран, смываю семечки, провожу руками по краям, чтобы убрать их, если они там остались. Их уносит вода. Я хочу увидеть своё лицо, но здесь нет зеркала. Одна из здешних особенностей. Мало где здесь можно найти зеркало. Я уже забыл, как выгляжу. Бреюсь вслепую и знаю, что изменился. Пробки нет, я открываю краны на полную и тру лицо и руки, слив забит, так что набирается достаточно воды, чтобы можно было окунуть в нее лицо. Выдыхаю в воду и задерживаю дыхание, кромка воды щекочет кожу на висках. Это освежает, я открываю глаза, в ослепляющей белизне фарфора проступает сетка трещин, танцующих каньонов и кратеров, искаженных движением воды.

Потом прочищаю раковину и вытираю лицо рубашкой. Горло жжёт, но мне всё равно. Какое это имеет значение после того, что случилось с Гари?

Иду в спальню, хорошо, что там пусто, кулаки у меня сжаты так, что побелели костяшки. Голова гудит, столько всего навалилось, я раскатываю спальный мешок и расстилаю его на кровати. Матрас воняет потом тысяч постояльцев. Всё равно. Можно просто завернуть подушку в рубашку, чтобы не чувствовать этого запаха чешуек кожи и выпавших волос, храпа лысых мужчин, расчесывающих волосы блондинок, медленного распада в каждом из нас, тел, вминающихся в кровать. Всё равно. Я смотрю в потолок высоко вверху, пластиковые панели облезают с него, как бледная старая кожа разных оттенков серого, пробегает геккон и останавливается рядом с выключенным вентилятором на таком расстоянии, чтобы не попасть под лопасти. Глаза — две чёрные капли, блестящие камешки на фоне желтоватого свечения прозрачного, как будто бескровного тела. Геккон смотрит на меня. Глаза не мигают, он не двигается, присоски на лапах обозначают границы тела, дыхание настолько слабое и замедленное, что нельзя понять, жив он или нет. Я гляжу на него и жду какого-нибудь движения, но он не поддается.

Закрываю глаза и пробую представить веревку, которая врезается в горло Гари, боль, медленное удушение, мельтешение воспоминаний, уносящуюся в никуда жизнь, ужас, который он почувствовал, когда понял, что возврата нет, что всё кончено, что он уже не сможет дотянуться до веревки и перерезать ее, успокоиться, исправить свои ошибки, побороть свою слабость, вернуться к нормальной жизни. Я всё думаю, вспомнил ли он обо мне, увидел ли он нас снова маленькими — как мы гоняли теннисный мячик по двору, и не было никаких забот до тех пор, пока его мать не перерезала вены. Или нас постарше, как мы засматривались на девочек, но боялись подойти и заговорить с ними, как зимой часами слушали Дэвида Боуи и «Рокси Мьюзик», а летом шлялись по улицам, как копили на покупку новых альбомов. Всё это давно в прошлом, а я обычно не оглядываюсь назад. Гари тоже никогда не думал о тех деньках, только о настоящем, может быть и о будущем немного. То есть, мне так кажется, но на самом деле — кто знает. Кто вообще может знать. Глаза наполняются слезами, и я изо всех сил пытаюсь думать о чём-нибудь другом. Бедняга Смайлз.

Смайлз был замечательный, он был невинен, он никогда бы не повзрослел так, как мы, потому что в нём не было ни капли злобы, он никогда не судил предвзято, по крайней мере, пока был здоров, но и это были лишь внешние проявления; настоящий Смайлз был далёк от чёрно-белого восприятия, никогда не впадал в крайности, умел находить хорошие стороны, его улыбка скрывала ужасную смерть матери, ему подошло бы жить в Азии, в Гонконге и Таиланде, где противоречия незаметны, хотя и встречаются на каждом шагу, в практичном Китае, вспоминая, я считаю, что наша дружба основывалась на музыке, на общих интересах, на самом деле мы только об этом и разговаривали, и я как наяву вижу Смайлза, как он приходит в школу, а подмышкой у него тот самый первый альбом Clash, а «Anarchy in the UK» спрятан в рукаве, в тот вечер я прослушал его, когда вернулся домой, зацепили ударные в начале «Janie Jones», мои самые чёткие воспоминания о Смайлзе связаны именно с этим временем, хотя я знал его с самого детства, но все яркие моменты раскиданы между 1977 и 1985 годами, у меня плохо с датами и с порядком, в котором они должны идти, я хочу помнить только хорошее, наши разговоры, слова, сливающиеся с шумом, опьянение от сидра, или коктейлей, или пива, дешёвый и поэтому всегда доступный сульфат, перекатывающийся во рту, великие идеи, жизнь на полную, вся музыка для нас — Clash, Pistols, Damned, Vibrators, UK Subs, Dr Feelgood, и Jam, Buzzcocks, Ramones, Chelsea, Motorhead, Generation X, и Slits, Members, Lurkers, Stiff Little Fingers, Penetration, и 999, X-Ray Spex, Элвис Костелло, Sham 69, и Boys, Adverts, Innocents, Siouxsie, и Rezillos, Undertones, Cortinas, Ian Dury, Public Image, и Ruts, Business, Exploited, Billy Bragg, и Rejects, Upstarts, Anti-Nowhere League, Cock Sparrer, Madness, и Specials, Beat, Selecter, Bad Manners — и так далее и так далее, длинный-длинный список, множество групп, море воспоминаний, электронные аккорды и электрический туман, шипучка в пластиковых стаканах, смятые банки и рваные билеты, разбавленное пиво и стопроцентно настоящая водка, удары подошв мартенов и блеск светящихся значков, воспоминания запутаны, как клубок ниток, закатившийся под раковину, где-то истерлись, где-то переплелись, отсырели там, где на них капала вода из труб, испачкались в краске, расползлись по всевозможным направлениям, от первых групп до второй волны, панковских текстов; 2 Тона[20] и упрощённого звучания Oil, анархистов и панков-поэтов, и пусть они все боролись друг с другом, но главное было общим, замечательные времена, вот мы со Смайлзом на переднем крае толпы, которая прижимает нас к сцене, стучим по ней кулаками, прямо перед лицом ударники Топпера Хидона, рёбра трещат, когда сзади накатывает волна, стучит сердце, по жилам несется кровь; мы живем, злые и счастливые, все слова давно засели в памяти, поём в общем настрое, пыль в лучах света смешивается с дымом, сотни людей прижаты друг к другу, вспышка в мозгу, середина зимы, забитый народом полутёмный бар, мы в рабочих куртках, девочки в чёрной коже, кто-то невидимый ставит новые записи, мы делали что хотели, никогда не одевались как следует, для того чтобы куда-то устроиться, и никогда не будем, пошли они, вот так, после трёх лет разлуки с Англией; я помню эти годы, как будто всё было вчера, потому что там был Смайлз, потому что мы были вместе; и в этом мокром клубке показывается воспоминание о вечере, когда мы отправились в Аксбридж на Sex Pistols, это был их секретный тур, когда они скрывались от властей и воинствующих проповедников, Смайлз, Дэйв, Крис и я на втором этаже автобуса, мы пьём пиво и обсуждаем, будут ли «Пистолз» играть или их сразу накроют, потом выпиваем в «Three Tuns» напротив станции Аксбридж, там полно бродяг, наркотов и тощих рабочих, которые посмотрели на то, что нас меньше, и лет нам не очень много, и начали разглагольствовать про концерты, про иглу, фразы, надёрганные из газет, но мы не остались в долгу и заставили их умолкнуть, они отползли обратно в свой угол и сидели там, почесывая в затылке; а нам показалось мало, мы припомнили оспу, и рахит, и эпидемии, которые начинаются из-за того, что они ни черта не моются, в конце концов пришёл хозяин и спросил, сколько нам лет, сначала Смайлза, потом меня, и мы оба сказали — восемнадцать, хотя нам было шестнадцать или пятнадцать, он пытался нам что-то втолковать, и тут наступила очередь Дэйва, я уже знал, что будет, я всегда знал, что он собирается сделать, так вот — Дэйв поклялся всеми святыми, что ему пятьдесят семь и предлагал пари, довёл владельца до того, что тот стал багровым от злости, а Дэйв всё накручивал про то, как он сидел в немецких лагерях и как труд, а именно рытьё траншей и прокладывание дорог, помог ему сохранить молодость, и в результате нас вытурили, а те бомжи ухмылялись нам в спину, тогда мы пошли в «Printer’s Devil» и оказалось, что пару минут назад какого-то парня тут замочила шайка из Гэйса, но мы всё равно успели выпить, пока полицейские опрашивали персонал бара, а парня грузили в «скорую», допили и вышли на Аксбридж-Роуд, мимо Спит-файра у ворот базы ВВС, нашли тот спортзал, в котором играли «Пистолз», это был университет Брунел, поэтому там было много студентов, таких, которые обычно не показываются на панк-концертах, а Дэйв притащил с собой дубинку в рукаве и нам приходилось следить за ним, чтобы он не начал драку, он начал наезжать на волосатиков и уже полез за ней, когда я оттащил его в сторону, сказал ему, что это идиотизм; они на несколько лет старше нас и вообще из другого мира, где слушают Yes, забивают себе лёгкие дурью, жрут кислоту и устраивают лекции по философии; мы всегда ссорились с Дэйвом, но до серьёзного дела не доходило, пока мы не выросли и не набрались сил, а тогда было очень плохо, но я прогоняю это дурное воспоминание и стараюсь думать о хорошем, ведь мы видели «Пистолз», а сколько еще людей может сказать то же, нам просто повезло, что мы узнали, где они играют, всё выяснилось в случайном разговоре за день до того, а Пистолз замечательные ребята, всё им было по барабану, зал был битком, а у них сцену освещала одна лампочка, без всякой этой прогрессивной херни, разных там световых шоу для миллионеров, которые подваливают на концерт отдохнуть от своих загородных особняков, уродов, которые плещутся в своих бассейнах и насрать им на всех, любуются на свою задницу, гондоны, которые думают, что тратить кучу денег на наркоту — значит быть против системы, как мы их ненавидели и до сих пор ненавидим, и музыка наполняет меня, я прокручиваю в голове «Bodies», которую не слышал столько лет, мёртвые дети, мёртвые младенцы, это ужасно, потом Seventeen, смерть матери, и содомия, и «Pretty Vacant», отличная вещь о возвращении домой, о музыке, которую ты играешь, саунд-треке твоей жизни; Сид сменяет Глена Мэтлока, старик Сид в песне Exploited «Sid Vicious Was Innocent», Ватти напевает под гитару Большого Джона, мы опоздали на последний автобус в Слау, пришлось угнать тачку, чтобы вернуться, у Криса это хорошо получалось, тренировался на будущее, а в Брунеле потом были и другие нормальные группы, типа Steel Pulse, The Ruts, Magazine. Туда приезжали панки из Нортхолта и Руислипа, такие маленькие копии Сида; мы подружились с ними, потом ещё куча парней из Аксбриджа, Восточного Дрейтона, Гэйса, всяких таких мест, небольшая крепкая команда, а поскольку всё было в университете, там был дешёвый бар, модная дыра, забитая хипповыми студентами, мы обычно занимали одну половину бара, ближе к сортирам и игровым автоматам, а они — другую; иногда они пытались не пустить нас внутрь, но нас было много, так что у них особо не было шансов, стать панком было просто — нужно было только перестать заморачиваться и подстричь волосы, жить своей жизнью; мы не отставали от времени, нам было по фигу на студенческую элиту с прическами за пятьдесят фунтов, мы смеялись над некоторыми парнями, которые играли рок-н-ролл, но нормальные девчонки всегда приветствовались; хотя, в основном, мы были всё те же, кто ходили на футбол, бегали за автобусом после школы, сторожили в Шеде и ломились в поезда, возвращающиеся из Лутона, те же хулиганы, которые разожгли пожар в Чар-лтоне, переместились в Милуолл и потом на Колд Блоу Лейн; и всё так и шло: альбомы Боуи, спрятанные под кроватью, новая музыка, знания, которые не получишь в школе, я вижу Смайлза, который смеялся, как больной, когда нас выпустили; мы все ненавидели школу, трата времени, долю секунды его лицо у меня перед глазами, я помню, что это не самый хороший момент, что-то не так, ищу другое хорошее воспоминание, борясь с неизбежным; родители Дэйва купили фургончик с местом у Борнмута и стали ездить на побережье, как только появлялась возможность, а Дэйв был старшим и оставался дома, весь дом в его распоряжении, раз он пришёл и сказал, что там воняет, у него провоняла даже одежда; тогда мы стали собираться в этом пустом доме и не было такого, чтобы нечем было заняться — то дискотека, то клуб, который скоро разгромили и закрыли, ночи фанка в общественном центре, это уже в нагрузку, вечеринки, на которых приходилось слушать приевшееся дерьмо из «Тор Of The Pops», перемешанное со старыми хитами, танцевальная подборка; всё это, я помню, приходилось терпеть, чтобы закадрить кого-нибудь, но бывало и по-другому, всю ночь играл панк, девочек там было ещё меньше, чем обычно, Дэйву нужен был медляк, песни про любовь, потому что фиг ты познакомишься с девушкой под истории Джимми Перси о том, как он убегает из исправиловки, чтобы увидеть «её», или Пола Уэллера о тюрьме рядом со Слау, но никому это не надо было, кроме Дэйва, будем мы еще тут распинаться, и он соглашался с нами, хотя вообще-то мы были у него дома, и он имел право делать, что хочет; и еще такая штука — к нам приходили лучшие девушки, не такие, как все, и одевались они правильно, просто их было не очень-то много, и больше нам негде было встречаться, это же Слау, пригород, наполненный заразой соулбоев, мы не думали об этом до той ночи, когда до утра крутили «Ramones», у них тогда вышло всего два или три альбома, их мы и ставили снова и снова; и вдруг посередине «Go Mental» начался погром, разнесли весь нижний этаж, разбили стёкла, вынесли двери, видно было, что это не обычное хулиганство; и назавтра Дэйву пришлось приводить всё в порядок, вставлять стёкла, ремонтировать двери, ему повезло, что брат у Смайлза плотник и он знал одного стекольщика; после этого Дэйв стал осторожен, тут не захочешь, а станешь, странное ощущение, все погружается в темноту, я заставляю себя думать о нас, о пьянках, наркотиках и панк-роке, всё это связано с воспоминаниями о Смайлзе, с теми, которые я хочу сохранить, да, всякое у нас было, и в, общем, нам было хорошо.

Встаю с постели и спускаюсь в подвальный этаж, там, в четырёхместной спальне живёт пара поляков, занимаются предпринимательством, продают билеты на Транссибирский экспресс. Из Кракова они едут в Будапешт, закупаются билетами, отправляются в Москву и там садятся на поезд в Пекин. Здесь продают билеты с небольшой наценкой. Поляки народ не жадный, билет достаётся мне за девяносто долларов. Пятьдесят фунтов за шестидневную поездку до Москвы и ещё два дня до Берлина через Польшу. Мне даже забронировано место от Пекина до Москвы, и после Москвы есть варианты — Будапешт, Хельсинки или Берлин. Я выбираю Берлин, это самый короткий путь в Англию, но придется заказывать места в Москве. Если бы они были с Запада, то постарались бы навешать мне лапши на уши, задрать цену раз в десять выше нормальной, плюс еще надбавки за сервис, но их страной управлял Лех Валенса и «Солидарность», а не Ронни Рейган с Железной Леди, поэтому у них свой подход к делу. Они прямо-таки стесняются брать с меня деньги, с них довольно того, что хватает на жизнь, днём они сидят на открытом воздухе, прихлебывая чай, вечером пьют дешёвое китайское пиво, часами сидят у себя в комнате, слушают дрянные копии записей Боба Дилана, играют в карты и шахматы и ждут стука в дверь, спокойно пересчитывая свои билеты. Мой билет — на русский поезд, который идёт через Маньчжурию, по краю Внешней Монголии. Китайский идёт прямо через Монголию, проезжая Улан-Батор, он быстрее, но до следующего отправления ещё несколько дней. Самое главное, чтобы ехать на нём, нужно делать ещё одну визу. А я хочу уехать прямо сейчас. С меня хватит.

После покупки билета остается двести долларов, я тщательно проверяю застежку на сумке с деньгами, заталкиваю в карман паспорт, свои записки и билет. Я покупаю у поляков рубли по шестикратному курсу, теперь я богач. Горбачёв, может быть, и старается улучшить положение в Союзе, но в консульстве у меня уходит три часа на споры, прежде чем мне выдают транзитную визу. В польском консульстве всё проще, не надо выкручиваться, чтобы получить штамп в паспорте. Я собирался вернуться в Гонконг и еще полгода поработать в том же баре, где раньше, но известие о Гари всё изменило. Я сажусь на автобус до гостиницы, держусь за поручни, проезжая по Пекину, наводнённому велосипедистами, приезжаю уже затемно. Из головы не выходит картина — как Гари болтается в воздухе, бьет ногами по перилам, разбивает себе голени, ломает пальцы — как кусок видео на повторе.

Всё крутится быстрее и быстрее. Нужно съездить домой, повидаться со всеми, разобраться с делами, вернуться на родину. Первый раз за три года я скучаю по дому, чувствую себя предателем, потому что отказался от всего и убежал, пошёл по легкому пути, работа в баре и никакой ответственности. Не обращая внимания на соседей по спальне, я беру мыло и полотенце и иду в душ, целую вечность стою под холодной водой, соскребая с себя грязь, поры кожи забиты, преграда, защита, отклоняюсь назад и открываю рот, вода с пленкой на поверхности, бесцветная муть наполняет его. Я закрываю кран и смотрю на осадок, плавающий по бетону, хлопья грязной пены и ржавую дырку слива. Полотенце тонкое и истрёпанное, ткань пропитана потом, я сворачиваю его и вытираюсь, сдирая старую кожу. Одеваюсь, возвращаюсь в спальню, кидаю сумку под кровать и ухожу, на выходе натыкаясь на группу америкосов, которые сидят, любуясь своими рюкзаками, блядские придурки, сравнивают штампы в паспортах и рассказывают дебильные истории.

Путешествовать забавно, потому что встречаешь хороших людей, иногда просто потрясающих людей, но всегда рядом идиоты, которые ни дня в жизни не работали по-настоящему. Они год или два пинают балду в университете, сидят на шее у родителей, «покровительствуют» местным и учат жизни других приезжих, ни капли не уважают культуру страны, в которой живут, торгуются за каждый пенни с крестьянами, которые едва наскребают денег на рис, болтаются вокруг, изображая, что они в безвыходном положении, больше думают о наркоте, чем о месте, в котором живут, самодовольная мразь. Эти уроды меня просто убивают.

У них нет никаких поводов быть такими, а у самых больших мудаков ещё всегда самый лучший выговор. Они вернутся домой и устроятся в каком-нибудь тёплом местечке, и всё, беззаботная жизнь обеспечена раз написанным резюме. Не верьте им. В Китае не так плохо, пусть большинство отправляется куда попроще, в Бангкок или Катманду, но есть и такие, что едут именно сюда.

Но мне сейчас это безразлично, я просто иду. Пекин такой же, как и другие китайские города, которые я видел, лучшее время в них — вечер, невероятные запахи и звуки заполняют улицы, огоньки, движущиеся высокие силуэты — глядя на них, понимаешь, почему на Востоке так любят театр теней. Стоит такой характерный для Азии запах сгорающих дров, и китайский запах риса, и тысячи горшков с кипящей водой на плитах, шипят котелки, появляются и тут же исчезают деньги. Люди в переулках улыбаются, конечно, может быть они улыбаются, только когда видят кого-нибудь вроде меня, иностранца, новое лицо, а я смотрю на них, мужчин и женщин, которых всю жизнь мотало туда-сюда между Японией, Чан Кай Ши и Председателем Мао, и думаете, они обозлились и пошли протестовать — вовсе нет. Они хорошие люди, маленькие люди, раздавленные и уничтоженные системой, они живут в грязи и нищете, но все-таки каждый машет рукой и здоровается, когда я прохожу мимо — богатый козёл, который в любой момент может купить себе обед и хоть десять бутылок пива, а потом сесть на автобус и отправиться куда угодно, а им приходится выпрашивать документы каждый раз, чтобы навестить родственников в другом городе.

Я оказываюсь на одной из главных улиц, нахожу столик, сажусь и заказываю пива. По краям улицы выставлены сотни столиков, между ними бегают мальчишки, принимая заказы, наполняя плошки с чили и соевым соусом, горячий поток от жаровен еще сильнее нагревает воздух над дорогой. Щелчок и прохладное дуновение. Блестящие новые холодильники установлены в стороне от столиков, тихо урчат компрессорами, сияющие белые хранилища, наполненные пивом. Хорошим пивом, от десяти до двадцати пенсов за пинту, за такую цену очень даже ничего. Трудно не выпить вторую. Каждый вечер получается одно и то же. Лапша и шесть-семь бутылок, всё вместе около фунта. Пот скатывается по спине, холодный ветерок исчез без следа, в моих мыслях царит Сибирь — только сугробы, метели и миллионы рабов-рабочих, заживо гниющих в советских лагерях. Скоро уезжать, и я пью быстро, от пива хочется есть, рука, держащая бутылку, замерзает. Мальчик приносит чашку лапши и палочки, я добавляю чили и соевый соус, кидаю сверху грибы и зелень, прижимаю чашку к подбородку и отправляю содержимое в рот.

Ко мне подсаживаются люди и что-то говорят, но я не понимаю, что. Некоторые дёргают меня за волосы на руках. Наконец рядом садится врач, который говорит по-английски, спрашивает, откуда я, как меня зовут, в общем как обычно. Он работает в госпитале. Рассказывает о том, сколько зарабатывает, в каком состоянии медицина, о необходимости контроля рождаемости. Странное дело — вроде бы это разумно, но если сесть и чуть-чуть подумать, получается, что так когда-нибудь ни у кого не останется других родственников, кроме родителей и их родителей. Не будет ни братьев, ни сестёр, а значит, не будет племянников, племянниц и двоюродных братьев. Может быть, всё это часть плана — изолировать людей, разрушить родственные связи, чтобы за их счёт усилить связи внутри партии. Мы разговариваем, я вспоминаю врача, который наговорил Тони про брата, и говорю соседу, что мой лучший друг повесился, запутавшись в поисках справедливости и хрен знает чего ещё. Кажется, он не понимает, но видно, что беспокоится, потому что в моём голосе слышна злость.

На самом деле я говорю больше сам с собой, появляются ещё бутылки. Он пожимает мне руку, платит за свой заказ и уходит в толпу, место занимает старушка, которая улыбается мне, проводит по моей руке жёсткими пальцами, вытягивает несколько волосков и что-то говорит другим людям, они смеются. Потом они снова погружаются в поглощение пищи, а старушка трогает моё лицо и веселит народ, пока не приносят её заказ. Она быстро съедает всё и уходит, это вечер — люди приходят, садятся, обмениваются шутками, быстро ужинают и сваливают. Я остаюсь, наливаюсь пивом, когда приближается время закрытия, и мальчишки начинают стаскивать столы, передо мной уже девять бутылок.

Расплатившись, я ухожу, пьяный и взволнованный, перед глазами вспыхивают образы, замутненные пивом. Иду по пустым улицам, один, ты не один, когда у тебя есть семья, а я очень долго был один, хотя и не жалел особо, но сегодня как-то по-другому, это всё письмо. Выпивка может действовать по-разному, я вхожу в тень деревьев, и тут она приободряет меня, я чувствую себя лучше. Пахнет эвкалиптом, потом чем-то более привычным, сильный запах домашнего самодельного пива, только доносится он почему-то из полуразбитого кирпичного здания. Я останавливаюсь и рассматриваю дыры в его стенах. Входной проём без двери и окна без стёкол. Снаружи, прислонившись к стене, сидят люди — пьяные по-чёрному. Я подхожу, заглядываю в первое окно — комната заполнена людьми в обычных рубашках, никакой маоистской формы, за длинной стойкой продают пиво в пластиковых канистрах. Хрен его знает, что это такое, кто-то из сидящих предлагает мне глотнуть, я беру кружку, отпиваю, чувствую резкий привкус, как будто канистру не отмыли от бензина перед тем, как наливать в нее пиво. Человек смеётся и бьет по земле ладонью.

Я сажусь у стены, даю одному из них денег, чтобы он купил мне бутылку. Он заходит внутрь и сейчас же возвращается. Я пробую пиво. Ему далеко до того, которое я обычно пью. Но оно и дешевле, что показывает, насколько беден средний китаец, раз ему приходится пить такое. Я совсем никакой, и в голове у меня каша. Не могу вспомнить ни слова из китайского, завтра уезжать. Я вижу Смайлза, и мне хочется замазать чёрной краской его лицо. Настроение резко меняется, и я знаю, чем это закончится. Ничего с этим не поделать, я понимаю, что правильнее всего встать и уйти, но не могу себя заставить, скатываюсь куда-то вниз.

Это слёзы, и мрачная злость, которая приходит теперь так часто, хочется, чтобы что-нибудь случилось, хочется рискнуть, как будто наказать себя за преступление, которое никто не считает преступлением, кроме тебя. Надо было соображать лучше, если бы я догадался остаться тогда у моста, то вытащил бы Смайлза. Может быть, всё ещё было бы по-другому. Не знаю.

Выходят шесть или семь китайцев, я вижу, что они на взводе, но, честно говоря, мне насрать. Я даже хочу, чтобы они начали. Они задают вопросы, у двух на лицах улыбочки, один особо назойливый придурок всё время приказывает — говори по-китайски, говори по-китайски — это, похоже, единственная фраза на английском, которую он выучил. Он дышит перегаром и патриотизмом, обожает партию и Председателя Мао. Я слышал это уже столько раз: Хань считают себя какой-то высшей расой, тысячи лет изоляции, иностранцы, как я, в их глазах хуже собаки, последние отбросы. Я вспоминаю, как они относятся к тибетцам и жителям Синь-цзян, беспартийным крестьянам. Я вижу рынок в Кантоне, как я медленно ухожу оттуда. Я ничего не мог сделать для большеглазой обезьянки, слишком тонкая цепочка врезалась ей в руку, открытая рана там, где шерсть вытерлась и железо прорезало кожу. Живой труп.

И я думаю о Смайлзе и как я поехал на другой конец света искать работу. Он сошел с ума, надолго попал в психиатрическую лечебницу, жил под контролем, по уши накачанный наркотиками, опытные врачи пытались усмирить болезнь, Смайлз жил как будто на другой планете, раскрывал всемирные заговоры и всё в таком духе. Я подрабатывал в пабе, ни к чему не стремился, делал, что просят. Вроде бы моей вины нет, даже Тони посоветовал мне использовать эту возможность, но как ни крути, я оставил Смайлза, послушался Нормана Теббита и уехал. Последний раз я видел Смайлза три года назад, это была просто тень парня, с которым я вырос. Когда я сказал ему, что еду в Гонконг, он обрадовался, сказал, что приедет навестить меня. Границы у них хорошо охраняются, мы будем в безопасности от Гитлера и Сталина, Мао никогда не заключит с ними союза. Я вспоминаю его и вижу ту обезьянку. Для Смайлза тоже не было никакой надежды.

Поэтому я виноват, поэтому я зол, а драка уже началась. Я не заметил когда, но я уже на ногах и обмениваюсь ударами с Говори-По-Китайски и его дружками, не знаю, коммунист он или из Гонконга, но явно не обычный крестьянин, который копается в канавах и ест лягушек, и не рабочий, обжигающий руки деталями на заводе. Мне плевать, пусть он хоть глава тайной полиции. Все пьяные и почти не чувствуют боли, его губа окрашивается кровью, когда один из моих ударов достигает цели. В глазах у него настоящая ненависть, я часто вижу такое в Китае, скрытую под спокойной поверхностью кипящую злобу страны, живущей авторитарным режимом и жёсткой партийной дисциплиной. Они набрасываются на меня, крича, как бешеные, сбивают с ног, я качусь по земле, меня пинают, я не чувствую ударов, только немеют спина и руки. Они всё не останавливаются, потом удары прекращаются, значит, они ушли. Подходят люди, поднимают меня с земли, отряхивают мне одежду.

Какое счастье, что мы в полицейском государстве, и никому не хочется болтаться рядом, потому что придётся отвечать на вопросы. Я слышал, что для иностранца ударить китайца считается серьёзным преступлением. Меня тошнит, но это, скорее всего, из-за выпивки. Я ползу в гостиницу и у меня такое чувство, будто из меня выбили что-то плохое. Хотя бы на некоторое время. И это хорошо, иначе я бы оказался сегодня в камере. Наверное, так же жилось в стране Гитлера или Сталина. Побеждает однообразие. Уровень другой, но смысл, в общем, тот же. Я думаю о детях на станции Гуйлинь, которых везут в тюрьму, и ускоряю шаг, в гостинице сразу иду в душ, смываю кровь с лица, начинаю чувствовать синяки. Я ложусь на кровать, пропитанную потом и усыпанную выпавшими волосами. Все спят, в дальнем конце комнаты кто-то храпит. Я прячу голову под подушку.

Сейчас мне кажется, я давно заметил, что с Гари не всё в порядке, только не задумывался об этом. Изменения происходят постепенно, и ты не замечаешь, когда случается непоправимое и пути назад уже нет. Люди забывают, смиряются и приспосабливаются ко всему. Смайлз стал другим, когда вышел из комы, он больше не улыбался постоянно, как раньше. Он смеялся над шутками, реагировал на смешное вполне нормально, но той неизменной улыбки больше не было. По-настоящему изменяться он начал через несколько лет после того случая у канала, и ещё через некоторое время мы перестали называть его Смайлзом. Прозвище больше ему не подходило. Конечно, мы не собирались за круглым столом, чтобы принять это важное решение. Иерархия власти, политические дебаты, скрытые агитаторы, организующие митинги протеста — всё это примочки нашей власти, в реальной жизни всё происходит естественно.

Смайлза выписали из больницы, и жизнь продолжалась. Лето кончилось, мы опять пошли в школу, потратили ещё год жизни, и вдруг всё закончилось, мы уходили окончательно, запихивали учебники в мусорные баки и сжигали их. Школа ничего не дала нам. Нас учил панк, в этих словах была наша жизнь, они были тем, что мы видели и о чём думали, тексты писали люди, которых мы уважали, потому что они сами жили тем, о чём писали, а не чужаками, пытающимися рассмотреть всё, оставаясь в стороне. Школа только тыкала потрескавшейся указкой в исторические даты, принципы государственной политики, тщательно отрисованные портреты лордов и правителей в ярко раскрашенных одеждах, башни замков и мелких людишек у подножия, серых крестьян, сидящих в лачугах за городской стеной, безликих, жующих репу. Мы знали, где мы живём, и что наша культура и ярче и богаче того, чем нас пичкали. Все их выдумки ничего не значили для нас, они были настолько скучны, что невозможно было их осознать, и в результате мы даже соглашались с учителями, что мы просто тупые и нам не хватает концентрации внимания для того, чтобы понять, о чём они говорят. Нам это было безразлично, так что оставалась музыка, а из школы мы уходили, смеясь во всё горло.