Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



«Грамматическая категория имен включает в себя имя существительное и имя прилагательное, которые могут быть женского и мужского рода, а также единственного и множественного числа. Они обладают целым рядом достаточно схожих характеристик и функций.

Имя существительное и имя прилагательное различаются следующим образом:

а) с точки зрения формы имя существительное и имя прилагательное по-разному соотносятся с категориями рода и числа. Как правило, род имени существительного определяется с помощью артикля (или его эквивалентов); в свою очередь, прилагательное может иметь степени сравнения и интенсивности;

б) что касается роли в предложении, то только существительное может служить подлежащим, дополнением и обстоятельством, имя же прилагательное постоянно выступает в роли определения…»

Анриетта Гробз закрыла грамматику «Ларусс», прихлопнув ладонью зеленую обложку.

— Все, хватит! — завопила она. — Хватит этой абракадабры! Как можно формировать сознание ребенка, напичкивая его мутными понятиями! Разве нельзя преподавать французский более простым способом? В мое время все было понятно: подлежащее, сказуемое, дополнение. Прямое дополнение, косвенное дополнение. Наречие, прилагательное. Главное предложение, придаточное предложение. И они еще удивляются, что с потока сходят одни двоечники! Возмущаются, что дети разучились думать, рассуждать! Да их с толку сбивают этим претенциозным жаргоном! Фаршируют им головы своим мерзким месивом!

Она внезапно испытала тошнотворную жалость к ребенку, которого ей надлежало вызволить из когтей среднего образования. Кевин Морейра дос Сантос, сын консьержки, — она его нанимала для странствий по Интернету. Мало того что каждое путешествие стоило ей десяток евро, в последний раз он отказался шевельнуть мышкой из тех соображений, что она мешает ему заниматься и что из-за нее он попал в отстающие.

— Это что означает? Я мешаю тебе блистать знаниями в классе?! — поразилась сухопарая Анриетта.

— То время, которое я трачу на тебя, я не занимаюсь, и у меня от этого плохие оценки.

— Да ты и так всегда учился на круглые нули! — возмущенно воскликнула Анриетта, тряся головой.

— Уж конечно, потому что ты отнимаешь все мое время, старая вонючая карга!

— Я тебе запрещаю мне тыкать и обзываться! Мы с тобой свиней вместе не пасли, насколько я помню…

Кевин Морейра дос Сантос так и прыснул:

— Куда уж там свиней пасти! Ты столетняя старуха, а я юный свежий парень. А что я тебе тыкаю — так и ты мне тыкаешь. А что ты вонючая, так я это чувствую, когда ты подходишь ближе. Это не обзывательства, это объективные замечания. И к тому же я не звал тебя, ты сама ко мне липнешь, настаиваешь, уж так тебе надо в Интернет. А я клал на это с прибором! Ты меня достала!

И в подтверждение своих слов он воздел вверх палец и торжествующе держал его так, чтобы она могла уловить суть его высказывания. А суть была в том, что ему не хотелось мириться со старухой, у которой воняет изо рта, и вообще она вся воняет, к тому же у нее на роже слой белой штукатурки, а маленькие злобные глазки так близко посажены, что, кажется, один глаз на вас, а другой — в Арканзас.

— Ты вся воняешь! У тебя нет дома водопровода или ты экономишь воду?

Анриетта проглотила это изощренное оскорбление и решила сменить тон. Она поняла, что торговля неуместна. У нее ни одного туза в рукаве. Она зависит от этого наглого жиртреста.

— Ладно, маленький паршивец! Сыграем по-честному. Я тебя ненавижу, и ты меня ненавидишь, но ты можешь сослужить мне службу, да и я тебе пригожусь. Давай составим пакт о плодотворной ненависти: ты впускаешь меня в Интернет, а я делаю за тебя уроки и, помимо этого, еще и деньжонок подкидываю. Что на это скажешь?

Кевин Морейра дос Сантос окинул ее оценивающим взглядом, в котором промелькнуло нечто вроде уважения. Старуха-то не промах! Ее так просто не возьмешь. Мало того что от нее будут продолжаться отчисления, она еще берет на себя все эти дебильные уроки, в которых он ни в зуб ногой и из-за которых он постоянно получает жуткие нагоняи от матери, тычки от отца, и к тому же существует риск, что на следующий год его вообще отправят в интернат.

— Говоришь, все уроки? — уточнил он, нажимая на клавишу «ввод» на клавиатуре. — И грамматику, и орфографию, и историю, и математику, и географию? Тогда сойдемся.

— Все, кроме блок-флейты и изобразительного искусства, с этим сам разбирайся.

— И ты не выдашь меня предкам? Не будешь жаловаться, что я нагло с тобой разговаривал, плохо обращался…

— Да мне плевать! Тут речь не о том, что нравится и не нравится, речь об обмене знаниями. Дашь на дашь!

Кевин Морейра дос Сантос колебался. Опасался, как бы чего не вышло. Теребил напомаженную прядь волос, которая бледным гребешком торчала на макушке. Его маленький мозг, такой медленный на подъем, когда нужно уяснить роль существительного или прилагательного в предложении и признак делимости на три, силился взвесить все за и против и в конце концов решил, что сделка ему выгодна.

— О’кей, старая кляча. Я буду притаскивать тебе уроки, а ты будешь приносить сделанные задания под предлогом, что ты со мной занимаешься… Предки станут тебя любить и ничего не заподозрят, а мой дневник зацветет и заколосится! Но помни: компьютерное время по-прежнему платное!

— Вообще никаких поблажек? — поинтересовалась Анриетта и скривила рот, изображая мольбу, как торговка на базаре.

— Там поглядим. Сперва попробуем, если получится, я пересмотрю расценки. Но запомни: музыку заказываю я.



И вот теперь, в рождественский вечер, Анриетта при колеблющемся свете свечи вгрызалась в жесткий гранит бессмысленных знаний, содержащихся под зеленой обложкой «Ларусса».

— Да как же мне его учить, этого прыщавого невежду? — терзалась она, пытаясь выдернуть из родинки волосок. — Его мозг — непаханая целина… Пустыня без оазиса, и негде повесить гамак усталому путнику… Не от чего оттолкнуться, чтобы начать занятия. Все строить с нуля! Делать мне больше нечего!

А ведь ей было чем заняться! У нее созрел наконец план. И какой план!

Он огненным всполохом зажегся в ее голове, когда, коленопреклоненная, она стояла перед Девой Марией.

Тот лицемер на картине, Иуда, подсказал ей эту мысль. Иуда босоногий, тонконогий, нервный, Иуда в длинном красном одеянии, с изможденным лицом… Это ведь вылитый Шаваль! Вот почему, разглядывая картину о страстях Христовых, она глаз не могла отвести от мрачного лица убийцы. Шаваль, циничный, шустрый Шаваль, который раньше работал на предприятии Марселя Гробза и ушел в конкурирующую фирму… «В «Икею», точно!» — вспомнила Анриетта. Шаваль, который ездил в кабриолете, заваливал женщин на капот, задирая им ноги себе на плечи, а потом там же, на месте, безжалостно бросал. Он отлично сложен, обходителен, жесток и алчен. Все необходимые качества… Бизнес Марселя он знал как свои пять пальцев. Методы, партнеров, клиентов, все магазины и филиалы. Шаваль! Конечно же, Шаваль! Ее лицо осветилось чистой радостью, и священник, прошедший рядом, подумал, что ангел спустился в часовню Пресвятой Девы. «Божественное явление? — взволнованно прошептал он ей в ризнице, нервно комкая полы облачения. — Божественное откровение в стенах нашего храма! О, храм от этого возвысится и начнет процветать, к нам потянутся туристы со всего мира, мы попадем в газеты… А ведь в церковной кассе шаром покати…» — «Вы правы, святой отец, сам Господь мне явился…» Она быстро сунула ему пожертвование на парочку свечей и выскользнула из церкви, чтобы отправиться на поиски адреса и телефона Бруно Шаваля. «Желтые страницы» в компьютере Кевина. Он будет моим пособником и сообщником, он поможет мне расставить ловушку этому борову Марселю. «Шаваль! Шаваль! — напевала она, быстро перебирая костлявыми коленками. — Именно его я увидела, когда встала на колени в церкви Сент-Этьен. Это божественный знак, поддержка свыше. Спасибо, милый Иисус! Я прочту девять девятидневных обетов в Твою честь».

Она обзвонила всех Шавалей в справочнике и нашла нужного в квартире его матери, мадам Роже Шаваль. И была неприятно удивлена.

Живет у матери. В его возрасте…

Она назначила ему свидание резким тоном бывшей хозяйки и удивилась, что он согласился не ломаясь.

Они встретились в церкви Сент-Этьен. Она знаком велела ему встать на колени рядом с ней и говорить тише.

— Ну, как жизнь, милейший Бруно? Давненько не виделись… Я о вас часто думала, — прошептала она, сложив руки у лица, словно истово молясь.

— О! Мадам, я теперь не бог весть что, тень самого себя, бледное подобие.

И произнес страшные слова:

— Я безработный.

Анриетта содрогнулась. Она приготовилась к встрече с биржевой акулой, крутым менеджером, богатеньким парнем с Уолл-стрит, а к ней пришел нищий голодранец. Она повернулась, чтобы получше его рассмотреть. Облысевший, потускневший, обрюзгший, потухший. Амеба. Она постаралась преодолеть отвращение.

— А что случилось? Вы прежде были таким бойким, способным и безжалостным молодым человеком…

— А сейчас я не более чем плавающая в океане медуза, мадам. Я встретил самого дьявола!

Анриетта перекрестилась и приказала ему не произносить больше это страшное слово в святом месте.

— Тем более что его не существует! Только у вас в голове.

— О нет, мадам! Существует… Он носит легкое платье, у него две длинные стройные ножки, тонкие запястья с голубыми прожилками, две крепкие маленькие грудки, язычок, призывно облизывающий губы. Ох! Эти губы, мадам, кроваво-алые губы, привкус ванили и клубники, маленький животик поднимается, опускается, опять поднимается, круглые соблазнительные коленки, у меня от нее огонь зажигался в чреслах… У меня дыхание обрывалось, когда я смотрел на нее и вдыхал ее запах, я ходил за ней как приклеенный, часами ее ждал… Взгляд у меня, видно, был тогда как у олигофрена, который смотрит на сверкающий огонек, который то приближается, то удаляется, а потом опаляет дурака, и тот погибает. Меня захватила невыразимая страсть. Я стал грезящим наяву маньяком, меня спалила похоть, я думал только об одной штуке, и тут, мадам, я могу показаться вам грубым, вы будете шокированы, но вы должны понять, в какую пропасть я скатился, я больше не думал ни о чем, кроме как… дотронуться руками, лицом, губами до сладостного куста, источающего сок подобно спелому фрукту…

Анриетта вскрикнула, эхо разнеслось по церкви. Шаваль посмотрел на нее и медленно покачал головой.

— Теперь вы поняли, мадам? Ощутили всю глубину моего горя?

— Но это невозможно! Невозможно так потерять голову из-за…

— Из-за недозрелого персика нимфетки? Увы, можно! Потому что я первый вложил меч в эти драгоценные ножны… Ее вагина ублажала мой член с мастерством и умением старой, опытной и развратной шлюхи. Она доводила меня до изнеможения, заглатывала член, как прожорливая глотка, всепоглощающая влажная воронка, а когда я уже был готов отдать Богу душу, девчонка останавливалась и смотрела мне в лицо невинными глазами, чтобы удостовериться, что я на грани… Я умолял ее не останавливаться, закатив глаза и высунув язык, как умирающий от бешенства пес, горло горело огнем, член, казалось, вот-вот лопнет… Она смотрела на меня холодным безразличным взглядом, бесконечно спокойная, и требовала еще денег, еще один топик «Прада», еще сумочку «Витон», и я шептал, задыхаясь: «Все что хочешь, все что хочешь, дорогая!» — лишь бы она вновь продолжала так чудесно двигаться вверх и вниз по моему члену, смачивая его своими соками, вытягивая наслаждение капля за каплей, мадам, капля за каплей, словно она была в печи и это был единственный источник, чтобы утолить жажду, она медленно давила своим органом на мой, который уже ничего не мог, и она делала с ним все что хотела, пока окончательно не добивалась своего, и тогда бросалась в финальную атаку, распиная меня наслаждением внутри ее нежной и упругой плоти и вынуждая отдавать Богу душу…

— Вы осмеливаетесь говорить о душе и о Боге! Ну, вы и богохульник!

— Так она моей душой и манипулировала! Я могу вам точно сказать, — прошептал он, перенося вес тела с правой коленки на левую на жесткой деревянной приступке. — Эта девчонка — ей ведь не было и шестнадцати! — эта девчонка даровала мне встречу с Богом в своем органе-удаве, я заглянул в глаза ангелам и услышал пение архангелов. Я лучился счастьем, источал сладострастие, я летал, я владел всем миром, я растекался лужицей от наслаждения, и когда я взрывался внутри нее, я попадал прямиком в рай! А потом, потом… я становился простым смертным, слетал с небес на землю, в грязь, пытаясь лизнуть напоследок небеса, стремительно удаляющиеся от меня, а девчонка, насытившись моей кровью, подстерегала меня, чтобы получить полагающуюся ей военную добычу. И если я забывал что-нибудь, туфельки или конвертик с деньгами, она обдавала меня холодом и отказывалась от встреч до тех пор, пока я не сложу к ее ногам все трофеи… И к тому же лишала меня каких-нибудь маленьких радостей, чтобы наказать за то, что я заставил ее ждать.

— Кошмар какой! Эта девчонка просто маленькая потаскуха! Вам обоим гореть в аду.

— О нет, мадам, то было несравненное счастье… У меня буквально крылья выросли, я был счастливейшим из людей, но увы, счастье длилось недолго. Когда мой член начинал твердеть и я вновь принимался клянчить разрешения на въезд, она щелкала крепким язычком по нёбу, сверлила меня холодным взглядом и спрашивала: «А что ты мне за это дашь?» При этом она красила ногти или подводила ясный глазок серым карандашом. Она была ненасытна. А я между тем работал все меньше и окончательно запутывался. Играл в карты, в лото, в рулетку, а поскольку мне не везло, я начал воровать деньги в кассе моей фирмы. Махинации с чеками и так далее. Сначала маленькие суммы, потом больше и больше… так я и погорел. Погорел напрочь — мало того что потерял место, так еще и лишился рекомендаций. Мое резюме можно выбросить в ближайшую сточную канаву.

— Скажите, несчастный грешник, вы, надеюсь, больше не виделись с этой малолетней Далилой?

— Нет. Но не по моей инициативе! Я бы на карачках приполз, если бы она меня позвала!

Он опустил голову. Вид у него был жалкий.

— Ей все надоело. Она сказала, что физическую любовь явно переоценивают… Что ей это больше не интересно. Вечно одно и то же, туда-сюда-обратно, она от этого скучает. Она на мне отточила свое оружие. Изучила военные приемы, поняла, что ее тактика работает. И наш с ней роман свела до уровня контрольного теста. И не задумываясь бросила меня под предлогом… что я стал приставучим. Она твердила это непрерывно: приставучий! Она же все-таки такая юная. Я напрасно предлагал ей тысячу разных вещей: забрать кассу, совершив ограбление века, уехать в Венесуэлу, соблазнял бриллиантами и изумрудами, личным самолетом, гасиендой на море, кораблями с грузом вещей «Прада»… Мы оба на бережку синего теплого моря в шезлонгах, а нам прислуживает бой в набедренной повязке…

Анриетта пожала плечами:

— Какая банальность!

— Именно этими словами она мне и ответила, — сказал Шаваль и скорбно склонил голову, словно желая почтить память своего несчастья. — Велела мне вернуться к работе в конторе, а у нее другие планы. Она отлично развлеклась, научилась доводить мужчину до неистовства, пополнила гардероб — и на этом все! Она захотела пробиться в люди сама, без помощи «мужской пиписки, этой жалкой сосиски».

Анриета так и подскочила на месте.

— И при этом ей еще не было шестнадцати! — измученно вздохнул Шаваль.

— Боже! Что нынче за дети!

— В тринадцать они уже умеют вертеть мужчинами. Читают «Камасутру», делают упражнения для укрепления влагалища, учатся правильно втягивать и отпускать, напрягаться и содрогаться. Ставят себе карандаш между ягодиц и тренируются. Некоторые даже могут сигарету так курить! Да-да, уверяю вас…

— Я вас умоляю! Держите себя в руках… Вы забываете, что разговариваете с почтенной дамой!

— Да что тут говорить… вы сами видите!

И он сжал скрещенные ноги, словно раздавливая между ними свой член.

— Она уехала к дальним берегам, надеюсь… — прошептала Анриетта.

— В Лондон. Учиться на модельера. Хочет стать новой Коко Шанель.

Анриетта побледнела. Ее обширная шляпа содрогнулась. Ей все стало ясно. Она вспомнила, как четыре года назад Гортензия проходила стажировку в фирме «Казамиа», как задыхался и бледнел Шаваль, как цокали быстрые каблучки Гортензии по двору предприятия, как ребята со склада бегали за ней, пуская слюни. Так вот в чем дело! Парень до такой степени одержим своей страстью, что забыл: речь идет о ее внучке. О ее собственной внучке. Он не способен даже провести связь между ней и Гортензией. Он возвел Гортензию в ранг мадонн, которым молятся на коленях. Она для него выше всех прочих женщин. Страсть помутила его рассудок. Анриетта склонилась над молитвенной скамеечкой и скрестила пальцы. «В каком мире мне приходится жить! О, что это за мир! Моя внучка! Потаскуха, которая доводит мужчин до изнеможения, чтобы вытягивать из них деньги! Плоть от плоти моей! Вот тебе и потомки…»

Потом призадумалась. Шаваль ей нужен. Ее план гроша ломаного не стоил без черного рыцаря-предателя. Какая, по сути, разница, что ее внучка — шлюха? У каждого своя судьба! Все слова утратили смысл. Разговоры о чести, скромности, достоинстве и морали вызывают только смех. И потом, будем реалистами, она всегда высоко ценила эту девчонку, которая может заставить себя уважать…

— Послушайте, Шаваль, думаю, на сегодня я услышала достаточно… Я хочу побыть некоторое время одна, чтобы очиститься. Помолиться о спасении вашей души. Выйдите из этой церкви, которую вы только что осквернили… Я назначу вам встречу в ближайшие дни, чтобы поговорить о делах. Могу вам предложить одно дельце, которое поправит ваше материальное состояние. Встретимся в кафе на углу улицы Курсель и авеню Ваграм. Но прежде скажите на милость, вы перестали вести рассеянный образ жизни? Ваши способности в порядке? Потому что мне нужен человек в здравом рассудке, разумный и четкий, а не развалина с воспаленным либидо!

— Она ободрала меня как липку, выжала как лимон. У меня нет сил, я конченый человек. Живу на пособие и мамину пенсию. Я играю в лото, потому что у человека должно остаться хоть немного надежды, но я ни во что не верю, даже когда вычеркиваю клеточки. Я как наркоман в ломке. У меня больше не стои́т, мадам! Она уехала и увезла мое либидо! Когда я знакомлюсь с девушкой, меня охватывает такой страх, что я удираю поджав хвост…

— Вот и отлично! Так и держитесь. И обещайте мне одну вещь: если я восстановлю ваше здоровье, в смысле финансовое, конечно, вы обещаете мне стать сдержанным, целомудренным и не увлекаться больше юными развратными весталками?

— Наши с ней пути не должны пересекаться, мадам. Если я вновь ее увижу, я опять превращусь в оголодавшего волка…

— Раз она живет в Лондоне…

— Это единственный риск, мадам. Единственный… Я убить готов за возможность снова обладать ею! Снова проникнуть в этот узкий влажный коридор… Познать божественную судорогу…

Он зарычал, как хищный зверь в темном лесу, мышцы на шее вздулись, челюсти сжались, зубы скрипнули, он вновь зарычал, опустил руку между ног, схватил член, и глаза его наполнились жутким сладострастием.

Анриетта в ужасе смотрела, как этот человек, прежде такой гордый и мужественный, корчится на скамеечке рядом с ней. «Слава тебе, Господи, что ты уберег меня от этого порока, — пробормотала она сквозь зубы. — Мерзость какая! Я умела управлять мужчинами. Вела их по жизни твердой, достойной, солидной рукой. С достоинством вела. Железная рука в железной перчатке. Никогда я не использовала в качестве инструмента этот женский причиндал, эту беззубую челюсть…»

Жуткая картина возникла в ее голове. Железная рука, стальные челюсти… И она прочла три раза «Отче наш» и десять «Богородицу», а тем временем Шаваль, сгорбившись, вышел из церкви, окунув походя правую руку в чашу со святой водой.



И вот наступило Рождество. А она сидит одна перед открытой грамматикой «Ларусса». С литром красного вина, банкой сардин в растительном масле, кусочком сыра бри и замороженным тортом-поленом, на который посадила трех жизнерадостных гномиков, извлеченных из глубин шкафа. Воспоминания о стародавних временах, когда скатерть была белой, а свечи — алыми, когда под каждой салфеткой подле тарелки лежали шикарные дорогие подарки супруга, когда букеты заказывались у Лашома, свечи источали дивный аромат, бокалы были хрустальными, а приборы — серебряными, словом, во всем ощущалось рождественское ликование и процветание.

Клеенка на кухне была вся в пятнах, в темных кругах от горячих кастрюль, наспех поставленных прямо на стол, а угощение она украла в магазине Эда-бакалейщика. Она поменяла тактику. Появлялась перед кассой, одетая как гранд-дама, в самых выигрышных прежних нарядах, в перчатках и шляпе, с сумочкой из крокодиловой кожи на запястье, клала на движущуюся ленту у кассы зерновой хлеб и бутылку минералки, а в глубине сумочки таились украденные сокровища. Она говорила: давайте поскорее, меня ждет водитель, ему негде припарковаться, и кассирша торопливо пробивала евро семьдесят пять сантимов, стараясь услужить нетерпеливой и высокомерной старухе.

— Вот так, — вслух произнесла она, снимая обертку с хлеба. — Я знала лучшие времена — и они еще впереди. Не нужно отчаиваться. Только слабые пасуют перед неудачей. Вспомни-ка, подружка Анриетта, знаменитую фразу, которую талдычат все страдальцы: «То, что не убивает, делает нас сильнее».



Она вздохнула, налила себе бокал вина и резким движением открыла учебник. Постаралась заинтересоваться содержанием. Пожала плечами. В двенадцать лет — в четвертом классе! Тупица. Он просто тупица. В орфографии, грамматике, в арифметике и истории. Ни в одном предмете не силен. Он все же переходил из класса в класс, мать на него ругалась, а отец наказывал, но дневник красноречиво свидетельствовал, сколь удручающей была его школьная эпопея. Ужасные оценки и резкие замечания учителей, уставших его учить: «Хуже не бывает», «В жизни не видел подобного невежества», «В школе ему не место», «Попадет в книгу рекордов среди лодырей», «Лучше бы он не раскрывал рта!».

Для Кевина Морейра дос Сантоса дольмены были предками остготов, Рим находился в Испании, Франциск Первый был сыном Франциска Нулевого. В Карибском море жили караимы. А биссектриса была настоящая крыса, которая бегает по углам.

Она подумала о Кевине. И о Шавале. Решила, что миром правят невежество и похоть. Прокляла свой век, в котором не осталось уважения, допила пол-литра вина, покрутила в руках жидкую седую прядку и решила реформировать систему преподавания французского в четвертом классе.



Двадцать шестого декабря в семнадцать десять Гаэтан позвонил в дверь квартиры Кортесов.

Зоэ побежала открывать.

Она была дома одна.

Жозефина и Ширли пошли погулять, чтобы не мешать их встрече. Гортензия и Гэри вновь бродили по Парижу в поисках идеи для витрин все того же «Харродса».

Гэри нес фотоаппарат или айпад, поднимал воротник куртки, повязывал синий шарф, надевал перчатки на меху.

Гортензия проверяла, на месте ли блокнот и цветные карандаши.

Приходили они счастливые или сердитые, одно из двух.

Молча дулись по углам или валились на диван перед телевизором, переплетаясь в узел, и беспокоить их не следовало.

Зоэ смотрела на них и думала, что любовь — сложная штука. Все меняется каждую секунду, поди пойми, с какой ноги ступать…



Когда Гаэтан позвонил, Зоэ открыла и остановилась на пороге. Она немного запыхалась и выглядела глуповато, при этом совершенно не знала что сказать. Наконец спросила, хочет ли он положить сумку в комнате или что-нибудь выпить. Он смотрел на нее улыбаясь. Спросил, есть ли третье предложение. Она поежилась и сказала, что все оттого, что ей страшновато…

Он сказал: «Мне тоже», — и уронил сумку.

Так они стояли, замерев и глядя друг на друга.

Зоэ подумала, что он весь как-то увеличился. Рот стал больше, плечи шире, даже волосы отросли. А особенно вырос нос. Стал явно длиннее. И сам Гаэтан повзрослел, помрачнел. А Гаэтану показалось, что она совсем не изменилась. Он произнес это вслух, и Зоэ почувствовала себя увереннее.

— Столько всего нужно тебе рассказать! — сказал он. — Даже не представляю, с чего начать…

Она сделала внимательное и заботливое лицо — мол, не переживай, я готова выслушать.

— Я только с тобой могу поговорить…

Он обнял ее, и она подумала: «Как же долго я этого ждала…» Непонятно было, что делать дальше, и почему-то захотелось плакать.

Потом он наклонился к ней, почти согнулся и поцеловал.

Она забыла обо всем. Потащила его в свою комнату, и они упали на кровать, он опять обнял ее и сжал крепко-крепко и сказал: «Как же я давно этого ждал, я уже не знаю, что делать и что говорить, Руан так далеко, а мать постоянно плачет, потому что Лысый с сайта знакомств уехал, но мне плевать, потому что ты здесь и нам так хорошо…» Он говорил с ней так ласково и нежно, говорил только о ней, и Зоэ в конце концов решила, что любовь вовсе не такая сложная штука.

— А где я буду спать? — спросил он.

— Ну как… со мной…

— Да ну! Ты гонишь! Твоя мать разрешила?

— Да, но… мы с Гортензией будем спать в моей кровати, а ты на полу на надувном матрасе.

— А…

Он замолчал, перестал дышать ей в шею, и у нее внезапно заледенело ухо.

— Как-то неприятно, тебе не кажется?

— Но это был единственный вариант, иначе тебе не разрешили бы приехать…

— Хрень какая-то, — сказал он.

Он отодвинулся от Зоэ, лежал и думал: «Ну правда, хрень, неприятно…» Вид у него был такой отстраненный, что ей показалось, что рядом чужой… Он смотрел в одну точку, повыше дверной ручки, и упорно молчал.

И Зоэ подумала, что любовь — действительно сложная штука.



Гортензия пришла к выводу, что самые красивые парижские проспекты расходятся от Триумфальной арки. И там как раз самые красивые здания. И эти стройные, гладкие, гармоничные дома подскажут ей идею витрин. Она не могла объяснить почему, но знала это наверняка. Она твердила: «Это где-то здесь, это где-то здесь», — и не принимала никаких возражений.



С утра до вечера Гортензия и Гэри кружили по авеню Ош, по авеню Мак-Магон, по авеню Ваграм, Фриланд, Марсо, по авеню Клебер, по авеню Виктора Гюго. Они тщательно избегали авеню Великой армии и Елисейских Полей. Гортензия от них сразу отказалась, они, по ее словам, утратили свой дух. Торгашество, показуха, неон и рестораны быстрого питания исказили архитектурное своеобразие района, задуманное бароном Османом и его командой архитекторов.

Гортензия уверяла Гэри, что светлый камень зданий внушает ей вдохновение. Она говорила, что стены в Париже напитаны неким таинственным духом. Каждое здание непохоже на другие, каждое здание — отдельное произведение искусства, и тем не менее они все составляют общий ансамбль и подчиняются одним и тем же строгим правилам: фасады из крупного камня, стены с раскреповкой[30], на третьем и шестом этажах тянущиеся вдоль всего дома балконы с коваными решетками, высота зданий строго соответствует ширине пути, который они обрамляют. Это единообразие рождало стиль. Неповторимый стиль, которому Париж обязан славе красивейшего города мира. Но почему, терзалась она, в чем тут дело?

Что-то в этом было странное, таинственное, вечное. То неуловимое, что ощущается в пиджаке «Шанель». Или смокинге «Сен Лоран». В сумке «Гермес». Джинсах «Левайс». Бутылке кока-колы. Зажигалке «Зиппо». Капоте «Феррари». Гармония, линия, силуэт, которые варьируют до тех пор, пока они не станут признанной во всем мире классикой.

В ее витринах должно быть это нечто. То, что заставит прохожих остановиться, удивиться и сказать: «Ничего себе! Вот это и есть стиль!»

Оставалось найти «вот это».

Она хватала фотоаппарат Гэри и снимала балконы, каменные консоли, арочные окна, деревянные солидные двери. Зарисовывала силуэты зданий. В фас, в профиль. Детально рассматривала детали, подъезды, насупливала брови. Гэри шел за ней и на ходу сочинял музыку, напевая «до-ми-соль-фа-ля-ре». Преподаватель по фортепиано подкинул эту идею: сочинять мелодии, когда ждешь автобуса, сидишь на скамейке перед голубем со сломанным крылом или любуешься памятником. Всегда хранить в голове ноты и веером раскидывать их вокруг себя. Надо бы послать ему открытку из Парижа. Дать знать, что думает о нем, что безмерно рад знакомству, что уже не чувствует себя таким одиноким. Что ощутил себя мужчиной… Мужчиной, у которого растет щетина и не складываются отношения с девушками, но он может отрастить бороду или сбрить ее, охмурить девушку или вообще о ней не думать… Хорошо, что у него в жизни появился такой человек.

Так напевал он, напевал…

Иногда это раздражало Гортензию, иногда она смеялась, иногда просила замолчать: сбивало с мысли. Она шептала тогда: «Ну все, упустила идею…» Гэри обнимал ее и уговаривал: «Вообще перестань думать, и мысль сама объявится, как по волшебству. Расслабься, пусть спадет напряжение. А то ты такая зажатая, что воздух не проходит…»

Они словно каждый раз исполняли один и тот же церемониал. Шли и шли, будто бы без цели. Потом Гортензия останавливалась и, прикрыв глаза, гладила рукой светлый камень какого-нибудь дома, ощупывала пальцами каждый выступ, затаив дыхание, повторяла пальцами каждую ложбинку на гладкой поверхности, словно чародейка, подкрепляющая заклинания движением волшебной палочки.

Гэри бормотал тогда, что так млеть от каких-то обтесанных каменных глыб — безумие. Цитировал Эрнеста Ренана. Вспоминал, что остров Большой у берегов Бретани был удален с карты потому, что барон Осман[31] практически стер его с лица земли, превратив в один большой карьер для добычи камня, из которого строили прекрасные парижские здания.

— И по-твоему, это порядочно, а? Уничтожить остров, чтобы построить город?

— Ну и ладно, мне не важны средства, раз результат так прекрасен. Со всего мира люди съезжаются, чтобы посмотреть Париж. А кому интересен остров Большой? Да плевать на него!

— Для тебя золото все, что блестит.

— Для меня все, что блестит, красиво… Особенно когда речь о Париже.

— И потом он выскочка, такой же барон, как я — китайская балерина!

— И на это мне плевать! Замолчи уже.

— Поцелуй меня…

— Даже и не мечтай, пока я не придумаю идею!

Тогда он насвистывал песню камня, потерявшего родину, стон раненого камня, вырванного из карьера, обтесанного под единый стандарт, утратившего свой привычный облик и запах родного острова, его плач по жизни в изгнании, среди смога, граффити и писающих на него собак.

Гортензия решала не обращать на него внимания. Или огрызалась — дескать, заткнись.

Время от времени он исчезал. Заворачивал за угол улицы Маргерит и бульвара Курсель, заходил в кондитерскую «Эдиар», покупал кучу разных шоколадок и цукатов, болтал с продавщицей-креолкой, нахваливавшей засахаренные ананасы, или в доме 221 по улице Фобур-Сент-Оноре (напротив концертного зала «Плейель») садился за рояль и рассеянно пробегал пальцами по клавиатуре.

А Гортензия все ломала голову над своей идеей.

Он вновь улетучивался, перебегал улицу, заскакивал в книжный бутик «Марьяж» и проходил в знаменитый «Чайный подвал». Вдыхал ароматы отборных сортов черного, белого и зеленого чая в больших красных банках, которые подавал ему чрезвычайно серьезный молодой продавец. Он кивал с видом знатока, что-то покупал, вновь переходил улицу и оказывался в «Доме шоколада», где погружался в сладостные мечтания…

Потом ему приходилось бежать, чтобы нагнать Гортензию.

— Но почему же? Почему? — вопрошал Гэри, протягивая любимой шоколадную вафлю. — Почему ты зациклилась на этих домах из обтесанного камня? Бессмыслица! Пойди лучше в музей, картинную галерею, поболтайся по букинистическим. Вот где идеи. Целая куча идей.

— Потому что в детстве меня поразила красота парижских зданий, и когда гуляю по Парижу, я словно наслаждаюсь произведением искусства. Ты не видишь, что здесь красота на каждом углу?

Гэри пожимал плечами.

Время шло. Гортензия с каждым днем становилась все мрачнее.

Миновало 26 декабря.

Затем 27-е, 28-е, 29-е, 30-е…

Они все бродили в поисках идеи.

Гэри уже не напевал. Не фотографировал великолепные фасады. Не покупал курагу в шоколаде и мороженые каштаны. Больше не пытался ее поцеловать. Не клал руку ей на плечо. Он просил передышки. Попить горячего шоколада с миндальными пирожными в «Ладуре» или заказать в пивной здоровенный «Париж-Брест»[32] с огромным количеством взбитых сливок. Или пойти в киношку, где тот самый таинственный дух витает и нашептывает идеи в темных залах, и она повернет к нему губы, и…

Она заткнула уши и с безумным упорством устремилась вперед.

— Ты не обязан со мной ходить! — бросила она, прибавив шагу.

— А что еще-то делать? Снимать девиц на набережных Сены? Изображать дуэнью с Зоэ и Гаэтаном, в одиночестве жевать поп-корн перед экраном? Нет уж, спасибо… по крайней мере с тобой я могу развеяться, я вижу автобусы, каштаны, площади и перекрестки, зеленые фонтанчики Уоллеса, там удается перехватить шоколадку, там коснуться клавиш… и к концу каникул я смогу сказать, что знаю Париж. По крайней мере зажиточный, буржуазный Париж, не тот Париж, который кишмя кишит и воняет…

Гортензия остановилась, долго смотрела на него, улыбнулась самой прекрасной из своих улыбок и пообещала:

— Если я найду ту самую идею, я тебе отдамся. Вся как есть…

— Честно? — спросил Гэри, недоверчиво подняв бровь.

— Честнее не бывает, — сказала Гортензия, придвинувшись так близко, что он почувствовал на губах ее горячее дыхание.

— Но, — сказал он, резко высвободившись, — может, мне уже не хочется… Может, я нашел девушку, которая…

— Ах! Ну пожалуйста, Гэри! Не начинай!

— Желание так мимолетно, my lovely one, нужно ловить его сразу, едва появится… Не знаю, смогу ли я завтра так же верно стоять на посту…

— Значит, твое желание скудно и убого, но я на это не обижаюсь!

— Желание эфемерно и непредсказуемо, и я доверяю ему, чтобы неустанно удивляться… А иначе это уже не желание, а рутина…

Он крутанулся на месте и ушел.



Наконец 31 декабря появился тот самый таинственный дух и нашептал все, что надо.

Это случилось под вечер чудесного зимнего дня, когда солнце закатывается за крыши и голубой прозрачный воздух начинает сереть, а по плечам прокатывается волна откуда-то взявшегося холода…

Гортензия уселась на скамейку в парке. Нос задран к солнцу, нижняя губа капризно оттопырена…

— Всего двадцать четыре часа, Гэри, всего двадцать четыре часа, и если ничего не придумаю, я буду бормотать что-то невнятное в трубку, когда мне позвонит мисс Фарланд. Чувствую себя как большой кит, задыхающийся на пляже.

— О несчастный серо-белый кит, серо-белый кит, серо-белый кит, потерял он сон и аппетит, сон и аппетит, сон и аппетит… — пропел Гэри на мотив Yellow Submarine, танцуя вокруг скамейки.

— Прекрати! От тебя голова кружится!

— Сон и аппетит, сон и аппетит!

— Прекрати! Говорю тебе — прекрати! Если ты думаешь, что это остроумно…

— Серо-белый кит, серо-белый кит!

Гортензия вскочила и подняла руку, чтобы заткнуть ему рот.

Ее рука застыла в воздухе, и Гэри подумал, что она таким образом восхваляет его вокальные данные. Он поклонился, чтобы она ему похлопала, трижды махнул в воздухе воображаемой мушкетерской шляпой, пропел:

— О, благодарю, благодарю! Благодарю вас, прекрасная дама! Мое сердце трепещет при мысли, что вы… — и вдруг был прерван сухим и резким:

— Хорош идиотничать! К нам идут Жозиана и Младшенький.

Он обернулся и увидел вдали мать с ребенком, которые действительно направлялись прямо к ним.

— А! — разочарованно протянул он. — Вот оно в чем дело, а я-то подумал…

— Черт! Еще придется разговаривать с этим рыжим стручком!

— Ладно, не преувеличивай! Малец-то прикольный…

Он плюхнулся на скамейку рядом с Гортензией и стал ждать, пока упряжка мать — сын до них дотащится.

— Жалко, я отдал матери фотик, а то бы их сфотографировал…

— Толстуха и ее Карлик на улицах Парижа! Как увлекательно!

— Да что с тобой?! До чего противная! Завтра, обещаю, — пойдешь одна! Ты меня достала! Ты такая злобная, что даже Париж делается с тобой уродом!

И он повернулся к ней спиной, ища глазами какую-нибудь красивую девушку — исключительно чтобы позлить вспыльчивую Гортензию.

— Ты не понимаешь, что сегодня тридцать первое! Завтра первое января, а я по-прежнему ничего не нашла! А ты хотел, чтобы я сияла от радости, ходила колесом и насвистывала с тобой песенки?

— Я уже говорил тебе и еще повторяю: расслабься, освободи голову. Но ты упорствуешь и напрягаешь измученный мозг!

— Молчи, они идут! Улыбнись! Я не хочу, чтобы они видели, как мы ругаемся!

— Да ты к тому же и лицемерка!

Жозиана заметила их и приветствовала широкой улыбкой счастливой женщины.

Все было в порядке. Мальчик, переодетый в обычного малыша, грыз печенье, пуская слюнки, последний розовый луч солнца озарял черепичные крыши, его щечки раскраснелись от свежего воздуха, они шли домой, там она наполнит для Младшенького ванну, погрузит в воду локоть, чтобы проверить, какая температура, намылит его тельце овсяным мылом для чувствительной кожи, они будут болтать и смеяться, и он замурлыкает от счастья, когда она завернет его в теплое махровое полотенце, зачмокает губами, показывая, как целует мамочку, о, как прекрасна жизнь, как прекрасна…

— Привет всем! — воскликнула она, поставив коляску на тормоз. — Каким ветром вас сюда принесло?

— Зловонным дыханием Парижа, — объяснил Гэри. — Гортензия ищет идею, облизывая стены парижских домов, а я хожу с ней за компанию. Ну, я еще пытаюсь…

— Что же за идею ты ищешь, красавица моя? — спросила Жозиана, заметив мрачную физиономию Гортензии.

— Она ищет идею своего проекта. И не находит. И зла на весь мир, предупреждаю…

Гортензия отвернулась, чтобы не отвечать.

— Где же ты ищешь идею? В кронах каштанов? На террасах кафе?

Гортензия пожала плечами.

— Нет! — объяснил Гэри. — Она думает, что идея выскочит готовенькая из камня зданий. Ощупывает камни, гладит их, рисует, учит наизусть. Глупость, конечно, но что поделаешь!

— Вот как! — удивленно воскликнула Жозиана. — Идея, выходящая из камня… Я не совсем понимаю, но, может, это оттого, что я не большого ума…

«До чего тупая баба! — подумала Гортензия. — А как разряжена! Сплошная безвкусица. Мещанка, домохозяйка, которая читает всякие сюси-пуси типа любовных романов и одевается в магазинах для толстух».

И тут Младшенький оставил свое обмусоленное печенье и объявил:

— Гортензия права. Эти здания великолепны. И они вдохновляют. Я каждый раз смотрю на них, когда мы идем в парк, и они не надоедают. Они так похожи и такие разные…

Гортензия подняла голову и в упор взглянула на рыжего стручка.

— Скажите, пожалуйста, Карлик-то развивается на глазах! Когда мы были у вас на Рождество, он так не разговаривал…

— Да, я изображал младенца, чтобы сделать приятное матери! — объяснил Младшенький. — Она прямо светится от счастья, когда я лепечу всякий детский бред, а поскольку люблю ее больше всех на свете, я стараюсь изображать перед всеми дебила…

— Ну и ну, — зачарованно пропела Гортензия, не сводя глаз с малыша. — И много ты знаешь слов, которые от нас скрываешь?

— Великое множество, моя милая дама, — провозгласил Младшенький, заливаясь смехом. — Например, я могу объяснить, почему тебе нравятся эти здания из золотистого камня. Попроси меня ласково, и я скажу…

Гортензия попросила, ей было страшно интересно, что собирается сообщить ей Карлик.

— Деталь, именно деталь составляет красоту этих зданий, — объяснил Младшенький. — Они не похожи друг на друга, и тем не менее все подобны. Деталь была росписью архитектора. Он не мог нарушить единство ансамбля, поэтому углублялся в поиски детали, в этом как раз самовыражаясь. И деталь все меняла. Делала здание неповторимым. Деталь составляет стиль. Intelligenti pauca. Fiat lux. Dixi[33]

Гортензия пала к подножию коляски. Поцеловала мокасины малыша. Сжала ему руку. Готова была поцеловать и небо, но поскольку это невозможно, пустилась в пляс, в безумную джигу, громко скандируя:

— О несчастный серо-белый кит, серо-белый кит, серо-белый кит, потерял он сон и аппетит, сон и аппетит, сон и аппетит… Спасибо, Кроха! Спасибо! Ты нашел мне ту самую идею! Ты гений!

Младшенький мурлыкал от радости.

Он вытянул ручки, вытянул ножки, вытянул в поцелуе губы к той, которая теперь называла его прекрасным принцем, ученейшим принцем, принцем-чудотворцем.

Теперь он был не Карлик, теперь он был Кроха.

— Но что ты там прячешь под пальто? — спросила Ширли у Жозефины. — Торчит, словно огромная шишка… очень странно. Можно подумать, что ты беременна, но только с одной стороны.

Они ехали в метро в направлении галерей и магазинов «Швейцарской деревни»[34], чтобы поглазеть на витрины. Полюбоваться антикварной мебелью, послоняться по Марсову полю, похихикать над туристами, сгрудившимися у подножия Эйфелевой башни, посчитать, сколько среди них японцев, сколько китайцев, американцев, англичан, мексиканцев, папуасов, подняв голову, полюбоваться панорамой Трокадеро, затем не спеша вернуться на Пасси, носом уткнувшись в витрины, — такова была цель прогулки, которую они предприняли тридцать первого декабря.

Чтобы закончить год красиво.

И поставить точку.

На том, что они до сих пор не успели сказать друг другу. Последние откровения, которые срываешь, как увядшую кожу, слыша биение сердца. Признания, проскальзывающие между позолоченной бронзой Клода Галле, прикроватным столиком Людовика XV или канапе работы Жоржа Жакоба из золотистого дерева, выкрашенного в бирюзовый цвет. Шепот: «О, как это красиво!» И тут вплетается: «А знаешь, забыла тебе сказать, что…» А подруга, наперсница, тем временем не сводит взгляд с драгоценного предмета и едва отвечает, чтобы не спугнуть, чтобы услышать признание:

— У меня с собой бутылка воды…

— Но зачем?

— А вдруг нам пить захочется?

— Если нам пить захочется, мы зайдем в кафе! Ну ты и удумала!

— Я еще подумала, что после антикварных магазинов мы можем доехать до университета… Мне надо взять одну папку, чтобы подготовиться к конференции. Нужно же оправдывать мою зарплату…

— Тридцать первого декабря? Но ведь все закрыто…

— Нет… Это недалеко от «Швейцарской деревни». Та же линия метро…

Ширли пожала плечами и сказала «ладно».

Жозефина почувствовала облегчение.

— Зато я могу сфотографировать твое место работы, — добавила Ширли, улыбаясь.

— О! Там не то чтобы очень красиво…

— Мне хоть будет чем заняться… Гэри одолжил мне фотоаппарат, надо его использовать.



— Ну что, подождешь меня здесь? Я мигом…

— А мне можно пойти с тобой?

— Лучше не надо…

Ширли была заинтригована. Она посторонилась и пропустила Жозефину, проследила взглядом, как та проходит через холл факультета, загроможденный досками с объявлениями и расписаниями, столами и стульями, мусорными баками, горшками с чахлыми комнатными растениями. Жозефина обернулась и махнула ей рукой, как бы отпуская ее. Ширли отступила, сфотографировала стеклянный фасад. Потом вернулась, проскользнула в холл, поискала глазами Жозефину, но не увидела. Что она затеяла? К чему такая таинственность? У нее любовное свидание? Она не хочет никому о нем рассказывать?

Крадучись, Ширли прошла через холл и вдруг резко остановилась.

В дальнем углу она увидела Жозефину, сидящую на корточках над каким-то растением в горшке. Дохлый кустик с пожухлыми листьями. Жозефина достала из сумки ложку и прорыла канавку вокруг ствола, что-то при этом тихо приговаривая. Ширли не слышала, что она говорит, видела только, как двигаются ее губы. Жозефина осторожно сорвала несколько сухих листиков, раздвинула остальные, еще живые, протерла их платочком, поправила палку, поддерживающую ствол, проверила, крепко ли они связаны, и непрерывно при этом говорила. Так возмущалась бы хозяйка по поводу небрежного обращения с ее растением. Потом она достала из кармана плаща бутылку, медленно вылила ее в горшок, стараясь, чтобы почва основательно пропиталась, подождала, пока лопнут последние пузыри и земля сыто вздохнет.



Жозефина выпрямилась и почесала поясницу. Ширли решила, что та собралась уходить, и спряталась за бетонной колонной. Но Жозефина все сидела на корточках. Поскребла горшок. Встала. Пробормотала что-то неразборчивое. Опять присела. Пощупала пальцем землю, достаточно ли влажная. Чуть передвинула горшок, чтобы растению досталось хоть немного тускло-серого декабрьского света. Радостно и удовлетворенно поглядела на дело своих рук. На ее губах играла улыбка сестры милосердия. Улыбка человека, который только что принес кому-то пользу.

Ширли навела объектив на лицо подруги. Сделала несколько снимков этой невнятной, расплывчатой улыбки, дарящей свет, озаряющей лицо кротким достоинством первосвященника. Убрала аппарат, тихо перебежала холл и встала как ни в чем не бывало на улице.

Когда Жозефина вышла, в руках у нее ничего не было, шишки под пальто тоже.

— Что, не нашла папку?

— Нет…

— А бутылку по дороге потеряла?

— О! — воскликнула Жозефина, став пунцовой, как бегония, и захлопала по карманам, словно в поисках бутылки.

— Я дико замерзла. Знаешь какое-нибудь место с горячим чаем и пирожными?

— Можно зайти в «Каретт», на Трокадеро. У них лучший горячий шоколад в мире, потрясающие пальмы… И маленькие белые лампочки, которые горят, словно свечки, таким радостным светом…



Они опять пересекли Марсово поле, прошли по Йенскому мосту, перешли через площадь Варшавы, прошли сквозь сады Трокадеро. Желтые ковры пожухлых, замерших от зимнего холода газонов истоптаны безжалостными подошвами вечно спешащих туристов. Картонные стаканчики, банки из-под колы, сигаретные окурки пестрели на гравии аллей, забытый свитер сиротливо свисал с края скамейки, вокруг носились дети, то гоняясь друг за другом с криками диких апачей, то хвастаясь рождественскими подарками родителей, ожидающих в обмен послушания. Крики эхом отдавались в пустом лесу, дети налетали друг на дружку, визжали, ругались как извозчики, строили зверские рожи, пугая друг друга.

Ширли то и дело останавливалась: ей нужно было сфотографировать кавказскую лещину, медвежий орех, тюльпанное дерево, вирджинскую магнолию, сибирский приземистый вяз, японскую софору, индийский конский каштан…

Жозефина смотрела на нее с открытым ртом:

— Откуда ты знаешь названия всех этих деревьев?

— Это отец… Когда я была маленькая, он водил меня по паркам и садам и учил, как называются деревья… Он рассказывал о гибридах, о скрещивании, об отростках и отводках, о вершках и корешках, о листве и хвое. Я это никогда не забуду. Когда Гэри научился ходить, я, в свой черед, потащила его по лондонским паркам. Я рассказала ему, как называются деревья, научила обнимать стволы и набираться сил. Открыла: когда на душе тяжело и смутно, вековые деревья выслушают тебя, утешат, нашепчут добрые советы и отгонят мрачные мысли… Потому он так любит гулять по паркам. Стал настоящим лесным человеком…

Они сидели за столиком в «Каретт», перед ними стояли горячий шоколад и тарелочки с разноцветными пирожными, вокруг росли пальмы и горели маленькие белые фонарики, льющие теплый радостный свет. Ширли положила фотоаппарат на стол, подперла лицо ладонью и молча наблюдала за худенькими угрюмыми официантками, которые сновали туда-сюда, записывая заказы. Жозефина захотела посмотреть фотографии, которые сделала Ширли, и они воспроизвели весь ход прогулки, комментируя каждый кадр, охая и ахая, пихая друг друга локтями при виде забавной детали.

— А это еще что? — спросила Жозефина, увидев на фото спину женщины, сидящей на корточках.

— Сейчас увидишь…

Ширли показала следующий снимок, еще один, еще…

Жозефина раскрыла рот и тут же покраснела.

— Это я…