*********************************************************************************************
Как уже догадались читатели, «Париж покоряет всех» — литературная мистификация, авторы которой — Г. Бенфорд и Д. Брин.[5] Ях «идейный руководитель» писатель и антологист К. Андерсон решил таким оригинальным образом отметить столетие великой книги, увидевшей свет в 1897 году. На призыв откликнулись ведущие мастера жанра, написав заметки о вторжении от имени т. Рузвельта, М. Твена, П. Пикассо, А. Эйнштейна и других известных людей того времени — ведь корабли марсиан были рассеяны по всей планете… Историческое значение романа Г. Дж. Уэллса известно. Но почему же сейчас весь мир фантастики отмечает юбилей даже не писателя, а отдельно взятой книги?
*********************************************************************************************
Да, прошел ровно век.
Канун XX действительно был пронизан ощущением надвигавшейся Большой Бойни. Однако разве конец его настраивает на столь мрачный лад? Мир вроде бы перестал быть разделенным: вместе летают на космическую станцию «Мир», готовы начать строительство еще одной — «Свобода». Земной шар опутан компьютерными сетями и все больше напоминает «глобальную деревню», о которой грезил пророк эпохи массовых коммуникаций Маршалл Маклюэн.
Так почему же тревога не покидает нас и в преддверии нового столетия и тысячелетия? Отчего мы снова вспомнили о научно-фантастическом романе, казалось бы, ставшим анахронизмом? Прошел ровно век с момента опубликования уэллсовской «Войны миров», а разговор о ней именно сегодня, как никогда, актуален. Хотел бы я посмотреть на того оптимиста, который без тени сомнения станет утверждать, что главный вопрос, мучивший английского писателя, — поумнеет ли человечество? — сегодня решен положительно.
XX век стал веком войны миров — и не одной. И веком распада мировых империй — также не единожды. И многих утопий, обернувшихся кошмарами, так что на исходе века и тысячелетия человечество вообще осталось без каких-либо идеалов будущего, качественно отличного от умеренного и рационального потребительского «рая» настоящего. Наконец, это был век мучительных раздумий о том, куда движется человечество и является ли рост голого интеллекта, не обремененного нравственными «одежками», свидетельством прогресса, эволюции.
Все эти вопросы великий писатель задал ровно век назад.
Сценарии будущей войны успели завоевать книжный рынок еще до Уэллса. К исходу прошлого столетия их число перевалило за сотню. Но в 1897 году вышел еще один — и обо всех прочих мигом забыли. Потому что это была «Война миров».
Год как год, ничего особенного. Греция объявила войну Турции, после чего немедленно была разбита при Фессалии. В который раз голод поразил многострадальную Индию. В канадском Клондайке открыли золото… А искусство, литература? Пьеса «Сирано де Бержерак» Эдмона Ростана гремела по миру. Великий композитор Густав Малер принял приглашение занять пост главного дирижера Венской оперы. И в Соединенных Штатах наконец сочинили музыку к национальному гимну «Звезды и полосы». Английский физик Томсон открыл электрон.
И началась журнальная публикация «Войны миров».
К своей самой значительной книге Уэллс шел долго. По собственным словам писателя, еще со студенческих лет его не покидала мысль о разумных марсианах — это от рано проснувшихся в нем «генов» научного фантаста. А социальный мыслитель не мог не видеть надвигавшейся на мир реальной войны. Две темы, две половины критической массы соединились, и пошла цепная реакция!
19 октября 1888 года молодой Уэллс прочитал в родном университете публичную лекцию на тему «Обитаемы ли планеты», допуская возможность существования разумной жизни на Марсе. Зрелый Уэллс относился к своим марсианам куда более сдержанно, но, к счастью для научной фантастики, роман был написан как раз в молодые годы… Тогда общественное мнение было во многом подвержено идеям Персиваля Ловелла, книгами которого зачитывался всякий, кто следил за последним словом науки. А по Ловеллу выходило, что высокоразвитая марсианская цивилизация — непреложный факт.
В апреле 1896 года Уэллс опубликовал статью, где убедительно — по меркам науки того времени — обосновал существование древней, обогнавшей земную, цивилизации на Красной планете. Статья называлась «Марсианский разум», и в ней автор размышлял вот о чем: «Если принять идею об эволюции живой протоплазмы на Марсе, то легко предположить, что марсиане будут существенно отличаться от землян — и своим внешним обликом, и функционально, и по внешнему поведению; причем отличие может простираться за границы всего, что только подсказывает наше воображение».
Еще раньше, в таких же вольных эссе — «Человек миллионного года», «Вымирание человечества» — воображение подсказало Уэллсу несколько вариантов подобного различия. Однако на сей раз размышлениями делился уже достаточно известный писатель-фантаст, и означать это могло только одно: высадки с Марса следовало ожидать с месяца на месяц.
Окончательным толчком послужила прогулка с братом и странное предположение последнего: что будет, если вдруг обитатели каких-то неведомых космических миров высадятся на Земле? Уэллсу эта идея показалась вполне реальной.
Пришлось, правда, преодолеть одну техническую трудность. Дело в том, что автор с самого начала хотел максимально приблизить к современности дату высадки марсиан (видимо, подал голос дремавший в нем писатель-реалист). А в те годы даже школьники, знакомые с азами астрономии, понимали, что лучше всего осуществлять перелет с Марса на Землю в так называемое великое противостояние, когда планеты максимально сближаются. Но подобное происходит раз в пятнадцать лет, и вот беда — новое благоприятное расположение приходилось лишь на 1909 год…
Уэллс не мог ждать так долго (из дальнейшего станет ясно почему — не межпланетная война его волновала), и ему пришлось искать выход. Ну конечно: марсианам ведь потребуются годы для путешествия на Землю! А потому они могли стартовать и во время предыдущего великого противостояния, чтобы как раз поспеть к 1898 году.
Так были определены время и место будущего пришествия, и с апреля по ноябрь 1897 года популярный лондонский журнал «Пирсоне мэгэзин» преподал читателям долгожданную сенсацию: новый фантастический роман автора уже полюбившихся «Машины времени», «Острова доктора Моро» и «Человека-невидимки».
Однако книга Уэллса оказалась на поверку совсем не романом о далеком будущем (если говорить о марсианской цивилизации) и не «межпланетным» романом. Место и время действия определялось сакраментальным «здесь и сейчас». И значение романа далеко выходит за рамки истории фантастики.
Среди прочих в «марсианской» антологии К. Андерсона помещен и рассказ Льва Толстого «Воскресение». Он представляет собой будто бы случайно обнаруженные ученым-славистом в альтернативном 1942 году никому не известные и никогда не издававшиеся воспоминания писателя о том, как высадка марсиан вызвала панику в окрестностях Ясной Поляны. И о том, как возвращавшийся в свое имение граф Толстой встретил странного грузинского социалиста-террориста Иосифа Виссарионовича. Фамилию его дотошные исследователи все-таки установили, хотя она мало что им говорит. Так вот, под влиянием пережитого грузинский революционер заявляет писателю, что старая Россия прекратила свое существование и далее революционная борьба бессмысленна. И затем террорист исчезает со страниц истории. А из постскриптума мы узнаем, что после тех страшных событий 1898 года и писатель окончательно прекратил литературную деятельность, занявшись деятельностью общественной: был избран в первую русскую демократическую Думу и остаток жизни посвятил строительству нового — открытого и мирного — общества…
А теперь вернемся в историю нашу — реальную. Дело в том, что пути Уэллса и Толстого странным образом реально пересеклись, и именно благодаря «Войне миров». Знал ли об этом молодой американский фантаст Марк Тидеман, написавший от имени Толстого? Может быть… Ведь только «Войну миров» Уэллс рискнул послать Толстому, когда мэтр изъявил желание познакомиться с творчеством молодого англичанина, чей роман назывался так похоже. И именно «Война миров» стала первым произведением Уэллса, переведенным в России, причем на русском языке роман вышел в тот же год, что и на языке оригинала!
Видимо, Уэллсом владело желание узнать, как отнесется прославленный русский классик именно к этой книге… Вспоминала же дочь Томаса Манна, что первой мыслью, посетившей ее в день начала мировой войны, была мысль о величайшем русском писателе: «Право, если бы старик был жив — ему ничего не надо было бы делать, только быть на месте в Ясной Поляне, — и этого бы не случилось, это не посмело бы случиться». Авторитет Толстого в начале века был абсолютным, и его мнение было важно для молодого Уэллса.
Ведь и его новая книга была прежде всего о будущей войне. Уэллс предчувствовал надвигавшуюся опасность острее других и воплотил свое предчувствие в художественное слово так, как никто не смог ни до, ни после него.
Сегодня трудно заставить себя поверить в захватчиков-марсиан. Но книга в наши дни читается, может быть, даже с большим интересом; такое часто случается с произведениями подлинной литературы. Потому что автор, ясное дело, писал не о марсианах (хотя они его тоже интересовали), а о современниках. И для современников — им вскоре было суждено наблюдать картины пострашнее нарисованных.
Он прозорливо увидел в недалеком будущем кровавую бойню, всемирную катастрофу, которая перевернет казавшиеся незыблемыми монолиты морали, философии, политики и изменит само представление о человеческой личности. Не одного Уэллса озаряли подобные грозные видения. Но только его талант смог отлить зыбкое марево кошмара в совершенную художественную форму.
Время публикации совпало с общенациональными торжествами по случаю юбилея королевы Виктории. С этим именем для англичан связана эпоха славы и национальной гордости, когда с Британских островов можно было снисходительно поглядывать сверху вниз на весь мир. Гремели фанфары, будущее виделось в самых радужных красках. Обыватель, по словам критика, «раздувался от самодовольства, и Уэллсу, вероятно, доставляло неизмеримое наслаждение из месяца в месяц преподносить ему по главе своего романа».
Это была мина замедленного действия, заложенная в основание того, что называется имперским сознанием. Ведь неважно, кто именно в романе оккупирует Лондон — марсиане или войска кайзера. Самодовольному оптимизму буржуа все равно конец. И хотя мина разорвалась не сразу — скоро, очень скоро современники в полной мере оценили мощь уэллсовской фантазии. Причем не понадобились и «марсиане».
Дело в том, что в следующем году разразилась англо-бурская война — вероятно, последнее громкое событие уходящего столетия. Международный авторитет империи резко покатился под гору, и, как это исстари велось, в ответ нацию захлестнула мутная волна шовинизма. Водоворот политической истерии закружил и многих выдающихся деятелей культуры, среди которых выделялся будущий первый английский Нобелевский лауреат по литературе — Редьярд Киплинг. Его читали повсюду, и в той обстановке голос поэта звучал громче призывов политиков. А на выборах 1901 года, метко прозванных историками «выборами цвета хаки», голоса отдельных миротворцев утонули в реве опьяненной воинственными лозунгами толпы.
Тут бы самое время вспомнить роман Уэллса. Холодным душем пришелся бы он на горячие головы, наглядным свидетельством из воображаемого будущего: смотрите, чего стоит на деле «национальная монолитность интересов» викторианской Англии. Чего она будет стоить.
Среди его сатирических целей была и усиленно пропагандируемая теория «предпринимательской миссии капитализма», с помощью которой оправдывались колониальные захваты: это, мол, только отеческая забота об отсталых народах. Развивал эту идею и Киплинг. Уэллс разнес ее в пух и прах, наглядно показав результаты — с точки зрения тех самых, окруженных «заботой»…
Тaк о чем же роман — о марсианах? О будущем? Об Англии?
Когда говорят о проницательности Уэллса, охотнее всего вспоминают блестящие технические догадки, предсказания новых видов оружия и средств ведения войны. Однако всемирная бойня, по его мысли, все поставит с ног на голову не только в сфере военной техники.
Можно приводить эпизод за эпизодом, и с каждым новым примером все современнее будет звучать эта поистине бездонная книга. Но упомянем лишь одно высказывание. Размышления артиллериста, оставшегося без батареи, а значит, без дела на войне. В этих злых и скорбных словах — приговор миру обывателей, которые, может статься, только и ждут, кому бы выгоднее продаться в рабство:
«У них нет мужества, силы, гордости. А без этого человек труслив. Они вечно торопятся на работу… С завтраком в руке они бегут, как сумасшедшие, думая только о том, как бы попасть на поезд, на который у них есть сезонный билет, боясь, что их уволят, если они опоздают. Работают они, не вникая в дело; потом торопятся назад, боясь опоздать к обеду; сидят вечером дома, опасаясь проходить по глухим улицам; спят с женами, на которых женились не по любви, а потому, что у них есть деньги. Жизнь их застрахована и обеспечена от несчастных случаев… Для таких людей марсиане прямо благодетели: чистые, просторные клетки, отборная пища, порядок, полное спокойствие. Пробегав на пустой желудок с недельку по полям и лугам, они сами придут и станут ручными. Даже еще будут рады. Они будут удивляться, как это они раньше жили без марсиан».
Читавшие роман вспомнят, вероятно, и другое.
Масштабные планы радикального «выправления» человеческой расы. Тут уже предвосхищение иного рода, иной войны, когда на практике попытались осуществить тоже по-своему выстраданную мечту: создание высшей расы из сильных, не связанных никакими ограничениями морали «белокурых бестий»…
Уэллс угадал, интуитивно ухватил то, что еще долго не желали признавать интеллектуалы-современники. А многие не видят и сегодня.
Задолго до наступления мировой войны английский писатель разглядел за горизонтом видимого новые войны, каждая кровопролитнее и абсурднее предшествующей. Он раньше других осознал нелепость всемирной бойни, в которой не побеждает никто. И предсказал, что распад империй даром не дается, платить приходится психологическим, духовным распадом целых поколений. И прогресс это вовсе не то, что холодно просчитано и рационально объяснено: ведь, с точки зрения прагматиков-марсиан, жители Земли всего лишь экономически «нерациональны» и «неэффективны»… И что после того, как рухнет старый порядок и закончится еще одна война, победители начнут холодно и бесстрастно доить побежденных, большинство которых с радостью станет торговать своей свободой и самобытностью в обмен на дармовое «инопланетное» пойло, в то время как не менее отвратительные ура-патриоты будут орать о «массовом спаивании нации» инородцами — но и сами вовремя подшустрят, не растеряются в сложившемся «новом порядке»…
Марсиан, вероятно, тоже следовало выдумать — может, хоть их вторжение заставит нас задуматься?
Жюль Верн
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Когда оглядываешься назад, выясняется, что ужасный год, описанный в этой книге, можно рассматривать как ключевой. В сущности, как поворотный пункт к современности, поскольку нам удалось подняться над самими собой.
Можно сказать, что этот поворот определил судьбы двух миров, решительно разные судьбы. И привел к лучшей доле для человечества, значительно лучшей, чем если бы треножники не появлялись у нас вообще. Три десятилетия пролили бальзам на наши раны, и теперь видны выгоды — пусть за них плачено дорогой ценой — того трагического пути, какой Марс избрал для первого знакомства с землянами.
Прежде всего, объединив человечество против общего врага, марсиане отвлекли энергию, питающую гнойные язвы национализма и устремленную в XX век. Агрессоры заставили нас объединиться, направив нашу изобретательность и волю на общие цели.
Именно так мы очутились в мире чудес, где вы, читатели, и я, ваш скромный слуга, сегодня живем. Мы привычно, а то и с преувеличенным восторгом, смотрим на воздухоплавательные суда, похожие на дворцы, на изукрашенные, как готические соборы, туристские подводные лодки, на пневматические трубы, доставляющие срочную почту из города в город. И хотя многие наши наземные дороги все еще оставляют желать лучшего и плохо проходимы для паровых автобусов и канатных грузовиков, но даже в самые свирепые зимние бури мир остается единым.
И, разумеется, на мысе Канаверал и в Куру, на Суматре и в Кении стоят большие пушки, стальные бегемоты, периодически рявкающие так громко, что их слышно за тридевять земель, и возносящие в небо зеркальные семафоры и другие достижения современной техники.
Определенные выгоды извлекла для себя и литература. К нам вернулось убеждение, что мировое развитие безгранично, подчиняется логике и что человек способен использовать его в своих интересах. Это особенно примечательно в сравнении с последними десятилетиями XIX века, когда размышления о будущем, особенно под пером мистера Уэллса, становились все мрачнее по существу и все пессимистичнее по скрытому смыслу.
Сейчас, когда я заношу эти слова на кинетоскопический экран, настроение мое можно назвать задумчивым. Через две недели я отмечу свой сотый день рождения. Никогда не подумал бы, что доживу до фантастического 1928 года!
Только что размышлял о новостях, полученных с помощью волн Герца от первых межпланетных аргонавтов-землян, разведчиков из огромной флотилии, намеренной вернуть «визит», который нам нанесли тридцать лет назад. Как мы и подозревали, Марс оказался планетой печальной, обиженной на судьбу, древней и иссохшей. Если прибегнуть к языку психиатрии, то неудивительно, что там развилось уязвленное, параноидальное мышление. Хотя переданные разведчиками изображения марсианских городов, не обремененных земным притяжением, показывают строения исключительного изящества и красоты.
Они должны согласиться на переговоры. Должны помочь пересечь умственную бездну между расами, не менее широкую, чем расстояние между мирами. У нас просто нет другого выбора — мы не пойдем на прямое насилие. Ибо за годы, что мы разбирались в машинах марсиан и в их органических формах, среди большей части человечества крепло желание постичь внутреннее величие и этику этих уродливых:, но странно привлекательных созданий.
Конечно, есть немало тех, кто не одобряет нынешнюю линию в отношении марсиан как преувеличенно сочувственную, но лично я всем своим авторитетом отвергаю подобную нетерпимость. Ясно, что наши небесные соседи поражены негибкостью. Если этот их тяжелый порок вообще поддается лечению, то только в том случае, когда более молодое и более гибкое человечество пройдет им навстречу большую часть пути.
Да, я советую каждому хотя бы в какой-то степени ощутить себя марсианином. Выражаясь словами моего младшего друга и соратника Герберта Джорджа Уэллса: «Незнание породило бедствий больше, чем злой умысел».
Исходя из прожитых лет, надо бы усвоить урок, пусть преподанный непрямо: предпочтительно постепенное примирение миров, поиск связующих нитей между ними.
Астрономическое целое непременно окажется больше, чем сумма частей. Только нельзя маршировать по чужой планете завоевателями, одинокими в своей мстительной правоте. Нельзя добиваться победы, чтобы обратить сухую красную равнину в пепелище. На Марс надо лететь затем, чтобы учиться, даже у побежденных.
Амьен, Франция, октябрь 1928 года
Зенна Хендерсон
ЖАЖДА
Иногда мне кажется, что я путешественник, потерпевший кораблекрушение. Будь мне поменьше лет, я непременно играл бы в Робинзона Крузо, хотя не ручаюсь, что при виде следов босых ног — это в наших-то местах! — я сохранил бы присутствие духа.
Но я, наверное, затерян и в пространстве, и во времени. Ведь всего через семь лет я не только стану вполне взрослым, но и увижу смену столетий! Вообразите себе день, который, начавшись в девятнадцатом веке, после полуночи перейдет в двадцатый! Надеюсь, теперь понятно, что вместо того, чтобы оглядывать горизонт в поисках парусов, я встаю на скалу и погружаюсь в мечты о мире грядущего столетия.
Но грядущее грядущим, а в тот год нас постигла лютая засуха. Именно поэтому, оставив женщин дома, мы с отцом отправились к устью Капризного ручья. Вскоре мои легкие от усилий и от раскаленного воздуха запылали огнем, но мы продолжали подниматься на холм. Наконец, спустя часа полтора, мы остановились передохнуть в тени огромного валуна. Внизу на мили вокруг расстилалась безжизненно серая долина Скорби. На фоне бледного неба у самого горизонта виднелась темная полоска — горы; почти под самыми нашими ногами волновалось вытянутое пятно зелени — ивы вдоль реки Чакавола, а немного левее их — роща тополей, где пряталась наша хижина и где Ма, поди, уже закончив печь хлеб, стояла вместе с Мэри у порога и смотрела вверх, туда, где сидели мы.
— А что, если мы не отыщем родник? — спросил я и облизнул сухие губы.
Я думал, отец не ответит. Такое с ним бывает часто — он молчит, а через день или два, когда ты и думать забыл, о чем спрашивал, он вдруг отвечает. Но на сей раз он отреагировал сразу:
— Тогда мы узнаем, почему наш ручей прозван Капризным. Если ты уже отдышался, то можешь напиться.
Пить хотелось ужасно, поэтому я немедленно устремился к ручью. В этом месте он был очень быстрым и совсем мелким. Зачерпывая холодную и слегка солоноватую воду, я утолил жажду, а затем, умывшись, сказал:
— Но у нас всегда есть река.
— Не всегда, — возразил отец и, отойдя на несколько шагов вверх по течению, сделал несколько жадных глотков. — Только за последнюю неделю она обмелела почти вдвое. К тому же Танкер вчера сказал, что на вершинах гор совсем не осталось снега. А ведь сейчас — только начало лета!
— А как же наш сад?! — воскликнул я. — И наши поля?!
— Наш сад, наши поля, — повторил отец с грустью.
Найти истоки ручья нам помешала скала, взобраться на которую было не в силах человека. Долго стояли мы перед каменной громадой и смотрели, как откуда-то с вершины падает вода.
— Если речка пересохнет, — сказал я, — то на все хозяйство воды из ручья нам не хватит.
Отец ничего не ответил, а лишь повернулся лицом к дому.
Дорога вниз отняла у нас вдвое меньше времени. Но посередине пути я оступился и упал в заросли репейника. Оттуда меня вытащил отец. Вся моя одежда оказалась в репьях, а на левой щеке красовалась кровоточащая царапина.
— Вода нужна людям, — вроде бы ни с того ни с сего сказал отец. — Людям и животным.
Я кивнул, но только подходя к дому, понял истинный смысл его слов. Оказывается, отец уже смирился с потерей полей и фруктовых деревьев, и его заботило, как выживут обитатели его дома и, может быть, фермы.
На тропинке у дома нас поджидали Ма и Мэри. Я молча взял Мэри у матери и понес домой, поскольку прекрасно понимал, что сестренка стала для нее уже тяжеловата. Ведь месяца через два мать ждала появления нового ребенка. Однако мне, пятнадцатилетнему парню и почти мужчине, по мнению отца, и не полагалось об этом даже догадываться.
* * *
Вечером наша семья собралась за столом, чтобы почитать вслух. Начал я. Во второй раз с тех пор, как мы переехали на ферму, я читал «Робинзона Крузо». Сегодня мне попалось место, где Робинзон пересчитывает зернышки пшеницы и размышляет, как их лучше посадить. Такие сюжеты мне нравятся больше, чем пространные рассуждения об одиночестве, да еще пересыпанные массой труднопроизносимых слов. Правда, иногда, оглядывая долину и зная, что вокруг, насколько хватает глаз, есть только Ма, Па да Мэри, я понимаю чувства героя. А хорошо бы у Ма родился парень!
Читал я сегодня хорошо, и отец почти не поправлял мое произношение. После меня мать читала «Чувство и страсть». Эта книга мне кажется скучной, но слушал я внимательно. Ведь неизвестно, в какой момент отец спросит, что значит то или иное слово.
Затем отец читал «Жизни Плутарха». Отдельные страницы в этой книге очень забавные. В конце вечера отец, как всегда, прочитал кусок из Библии, а потом мы все помолились и легли спать.
Едва отец задул лампу, как я задремал, но, услышав тихий голос матери, немедленно проснулся.
— А может, на приисках нам бы жилось лучше, — промолвила она.
— Прииски не для меня, — возразил отец. — Я хочу жить тем, что дает земля, получать урожай из горсти семян… И веры.
— Но если нам все же придется оставить ферму, то?.. — начала мать неуверенно.
— Ферму мы не оставим, — твердо заявил отец.
* * *
Мы с отцом доехали в фургоне торговца мистера Танкера до ворот, с которых и начинается наша ферма. Я снял веревку с вертикальной перекладины и распахнул ворота, а отец еще раз поблагодарил мистера Танкера за газеты, которые Он нам привез.
— Извините, что смогли предложить вам лишь такую малость, — сказал под конец отец, глядя на тощенькие мешки и полупустые ящики в фургоне.
Мистер Танкер, натянув вожжи, заметил:
— Теперь-то и вы уяснили, почему эту ферму прозвали «Акрами простаков». Ведь до вас уже две семьи пытались добиться милости от этой земли. Здешние места годятся лишь для шахт и приисков, и больше ни для чего. Тут нет надежного источника воды, вот в чем дело. Вам лучше бы попытать счастья в долине Лас-Ломитас. Там на каждой ферме по два, а то и по три артезианских колодца, да еще и пруд с рыбками в придачу. Не мудрено, что тамошние всякий год снимают добрый урожай. Вот только дорога туда чертовски длинна, и на моем фургоне ее, пожалуй, не осилишь.
Мистер Танкер укатил, а мы с отцом, немного постояв и посмотрев на клубы пыли за фургоном, двинулись обратно. На дощатом мосту мы остановились и поглядели вниз, на Капризный ручей, превратившийся в меленькие мутные пруды, соединенные между собой тонюсеньким мелководным ручейком.
— Как переводится с испанского Лас-Ломитас? — спросил вдруг отец.
Немного покопавшись в памяти, я гордо произнес:
— Невысокие холмы.
Тут мне припомнился вчерашний ночной разговор между родителями, и я присмотрелся к отцу. Он был явно встревожен. Приближалось время появления младенца, и мы все беспокоились о матери. Ведь даже мне было известно, что за четырнадцать лет между моим рождением и рождением Мэри мама произвела на свет и схоронила еще пятерых детей. Я родился и рос здоровым, как лошадь, но те пятеро пришли в этот мир очень слабенькими; некоторые из них прожили около недели, а другие умирали, успев сделать два-три вздоха. И все это происходило на Востоке, где были и доктора, и бабки-повитухи, да и о засухе никто слыхом не слыхивал. Некоторое время я думал, что Ма откажется от попыток завести детей, но неожиданно, вскоре после нашего переезда на «Акры простаков», на свет появилась Мэри. Надеюсь, понятно, почему здесь, в глуши, на мою маленькую сестренку вначале все боялись даже дохнуть. Но она оказалась такой же, как я — с сильными легкими, волчьим аппетитом и без малейшего понятия о разнице между днем и ночью.
Первое время Ма, будто не веря своему счастью, то и дело прерывала какую-нибудь работу, подходила к дочери и касалась ее.
* * *
Наступил день, когда, опустив в реку ведро, мы зачерпнули больше песка, чем воды: река в нашем привычном месте сильно обмелела. Тогда я, прихватив ведро, отправился вдоль Капризного ручья в надежде отыскать прудик поглубже. Поиски мои были долгими, и едва я остановился передохнуть в тени валуна, как вдруг…
Шум! Грохот! Ослепительная вспышка! Казалось, по небу пронесся пышущий огнем локомотив, а на долину Скорби обрушился раскат посильнее громового.
Перепугавшись, я согнулся за валуном, и тут же мою голову обдало жаром, а на небе расцвели огненные шары, как во время фейерверка.
Успокоилось все так же неожиданно, как и началось: стало лишь слышно, как где-то невдалеке потрескивает огонь. Я поднял голову и Увидел дым. Воображение нарисовало, как всю долину Скорби охватывает пламя, как оно пожирает все вокруг — и наш дом, и наши посевы, И наш сад, — а на сотни миль окрест остается только черная выжженная земля.
Я выскочил из-за валуна и опрометью бросился к дому, но через десятка три футов остановился перед разгорающимся пламенем. Под рукой, как назло, ничего не оказалось, и я стал хватать землю прямо голыми руками и забрасывать огонь.
— Держи лопату, Барни! — раздался вдруг голос отца.
Я протер слезящиеся от дыма глаза и кинулся навстречу отцу.
— Не давай огню переброситься на поле люцерны! — крикнул отец.
Через считанные мгновения я швырял лопатой песчаную почву в огонь. Нам повезло: пламя охватило лишь низину между холмами, и мы сумели довольно быстро затушить занявшийся пожар. По моему лицу катил пот, я отер его рукавом. Отец отошел куда-то далеко за холм, должно быть, поглядеть, не полыхает ли где-нибудь еще. Я, опершись о черенок лопаты, огляделся и вдруг едва не упал. Прямо у меня под ногами из-под комьев дымящейся земли торчала черная рука, и на ней подергивались обожженные пальцы!
— Отец! Отец, скорее сюда! — что было сил заорал я и, упав на колени, принялся разгребать землю.
— Осторожней! — крикнул отец. Он был уже рядом со мной. — Пусти, у меня получится лучше.
Я поднялся и отступил на шаг, дуя на свои покрасневшие ладони: волдыри уже начали вздуваться. Отец покопался в дымящейся куче и вдруг, словно головешку из костра, выдернул покрытое копотью тело!
— Он сильно обожжен, — сказал отец. — Особенно досталось лицу и рукам. Помоги мне взвалить его на плечо. — Я помог отцу, и он, направившись к дому, велел мне: — Беги вперед, скажи матери, чтобы заварила побольше чая, да как можно крепче.
Я понесся к дому. Мать, завидев меня, переменилась в лице, но я сразу же выпалил:
— Отец не пострадал. Я — тоже. Но мы нашли кого-то обожженного. Отец сказал, чтобы ты заварила побольше очень крепкого чая.
Ма скрылась в хижине, и, услышав, как она открыла печь, я поспешил обратно. Встретив отца, я помог ему нести незнакомца. Мы положили человека на крыльцо, бережно стянули с него обгоревшую одежду и облачили в старенькую ночную сорочку отца. Огонь не затронул ни ног незнакомца, ни туловища, но зато ему достались лицо и руки. Хорошо еще голову и волосы защитила шапка, которая распалась на ку-сочки в наших руках.
Отец, тяжело вздохнув, сказал:
— Его глаза.
— Он мертв? — шепотом спросил я.
Будто отвечая мне, незнакомец пошевелил рукой, беззвучно открыл и закрыл рот, а затем обугленное лицо его перекосила гримаса боли.
Я сбегал на речку за водой, и мы обмыли тело незнакомца. Это был парень, может, чуть постарше меня. Мы смочили его ожоги крепким чаем, а к самым сильным — на лице и руках — приложили чайные листья, затем из ящиков и досок соорудили кровать и перенесли на нее больного.
* * *
Моим обожженным ладоням тоже досталось немало чая, и оттого, наверное, они почти не болели. Только большой и указательный пальцы левой руки пришлось перевязать.
Обгоревший парень остался на попечении матери, а мы с отцом, взяв по ведру, отправились за водой, но сначала завернули на место недавнего пожара.
— Неужели это был метеор? — спросил я у отца. — А мне прежде казалось, что метеоры падают только по ночам.
— Ты над этим прежде никогда не задумывался, иначе бы понял, что ни день, ни ночь не имеют никакого отношения к метеорам, — заметил отец. — А кстати, метеор, по-твоему, — верное слово?
— Забавно, что метеор попал как раз в парня, — сказал я, решив обмозговать последний вопрос отца на досуге.
— Странно, а не забавно, более подходящее слово для произошедшего, — поправил меня отец. — И совершенно непонятно, откуда взялся парень.
Я оглядел горизонт. Действительно, вряд ли кто-либо смог бы добраться сюда пешком. Так откуда же появился пострадавший парнишка? Не с неба же он, в самом деле, свалился и не из-под земли вылез?!
— Наверное, парень прилетел к нам, сидя верхом на метеоре. — Эта идея меня рассмешила, и я искоса посмотрел на отца, но он даже не улыбнулся.
— Вон оттуда распространился огонь, — сказал он, когда мы с ним, шагая по выжженной траве, подошли к темной куче.
— По-моему, следует отослать остатки метеора в музей, — предложил я. — Ведь почти все метеоры полностью сгорают в полете.
Отец пнул бесформенную кучу перед собой, из-под его ноги на секунду вырвалось пламя.
Все еще горячий, — сказал отец и, присев на корточки, швырнул камень в кучу. Куча отозвалась гулким звоном. — Металл! — Брови отца поползли вверх. — И, похоже, пустотелая конструкция!
В душе моей зашевелился страх.
— Эта штука была… рукотворной! — вскричал я. — И наверняка парень сидел внутри нее! Но как такое возможно? И какие силы подняли эту штуку высоко в небо?
— Пойду за водой, — проговорил отец, поднимая оба ведра. — А ты будь поаккуратнее, не получи еще ожогов.
Найдя неподалеку палку, я принялся ковырять ею пепел вокруг почерневших от жара осколков металлической конструкции.
— Подумать только, упал с неба, точно метеор! — громко сказал я.
Из-под пепла глазам моим явилось что-то квадратное, металлическое. Я зацепил палкой предмет и подвинул поближе к себе. Это оказался ящичек размером с две мои ладони. Вдруг испугавшись собственных мыслей о падающих с грохотом метеорах и о бескрайнем космосе, я оттолкнул ящик в ямку и насыпал сверху земли. Затем я направился к реке и, встретив по дороге отца, взял у него одно из ведер с водой. Не оборачиваясь назад, мы зашагали домой.
* * *
Утром отец не поверил собственным глазам.
— Ожоги уже зажили! — вскричал он. — Посмотрите!
Я подскочил к кровати, на которой лежал парень. Действительно, еще вчера левая рука его от запястья до плеча сочилась кровью, а теперь ее покрывала сухая розовая кожа.
— Но его лицо! Его бедные лицо и глаза! — Ма, отойдя к столу, смахнула с глаз слезу и вернулась к кровати с чашкой, наполненной водой. — Ему необходимо много жидкости, — не терпящим возражений голосом заявила она.
— Но как же он будет пить? — удивился я. — Он же без сознания.
Отец осторожно приподнял парню голову. Тот застонал. Отец капнул воды на сухие, потрескавшиеся губы больного. После секундной паузы парень слизал воду и что-то пробормотал.
— Еще? — спросил его отец. — Ты хочешь еще?
Парень ничего не ответил. Отец принялся менять ему повязки и накладывать новые листы чая.
— О нем нужно постоянно заботиться, — сказал отец матери. — Ну как, справишься?
— Если мне поможет Барни, — ответила Ма.
— Конечно, помогу, — с готовностью согласился я, а затем обратился к отцу: — Я, наверное, неправильно употребил вчера слово «метеор». Ведь на нашу землю упал не метеор, а метеорит. Верно?
— Верно, — подтвердил отец и вдруг добавил: — И в космосе есть не только метеориты, но и другие планеты, подобные Земле.
Последнее изречение отца надолго лишило меня покоя.
* * *
С каждым днем небо над головами все больше напоминало раскаленный металл, а жар после полудня становился таким сильным, что, подобно могучей руке, прижимал все живое к иссушенной земле. Хотя мы еще умудрялись набирать воду в Капризном ручье, но и он почти пересох, а река окончательно превратилась в отдельные мелководные пруды. Отцу приходилось целыми днями рыть землю, расширяя один такой прудик.
Поселившийся у нас парень вскоре уже смог сидеть на постели и есть то немногое, что мы могли ему предложить, но он по-прежнему не произнес ни слова, не издал ни звука, даже когда мы меняли на нем повязки и даже когда на лице его лопнули волдыри от ожогов и из-под лохмотьев кожи засочилась кровь.
Однажды я увидел вдалеке над горами тучку, и мы всей семьей высыпали из дома, но тучка или померещилась мне, или, покрутившись на месте, ушла прочь. Разочарованные, мы вернулись в дом и тут увидели, что парень сидит в кресле-качалке у окна. Мы перенесли его на кровать, потому что ноги отказывались слушаться его.
Отец, глядя на гостя, который лежал на кровати, сказал:
— Если он смог самостоятельно добраться до окна, то сможет и ходить, хотя бы в туалет. А то матери уж совсем тяжко ухаживать за ним. Барни, объясни ему это.
Легко сказать — объясни! Парень не видит, не разговаривает и, возможно, даже не слышит тебя? По-моему, передо мной стояла задача более сложная, чем перед кошкой, обучающей слепых котят. Я так и сказал отцу.
* * *
Как-то, воспользовавшись тем, что все ушли из дома, я велел парню:
— Пойдем..
Он, как обычно, сохранил гробовое молчание. Тогда я взял его за правую руку и потянул. Он сел и свесил с кровати ноги. Затем, повернув ко мне свое перевязанное лицо, тронул мою щеку рукой. Я не двигался. Тогда он стал мягко касаться пальцами моих глаз, носа, ушей, лба и шеи, а ощупав плечи, с явным облегчением вздохнул и взял, меня за правое запястье.
— Чего ты опасался? — спросил его я. — Неужели рогов у меня на голове?
Парень приставил два кулака к моим вискам — как раз туда, где мое воображение нарисовало два загнутых в кольца, как у барана, рога.
— Вот это да! — воскликнул я. — Ты же в точности прочитал мои мысли!
Тут в хижину вошли Ма и Па, и парень лег на кровать.
Я решил, что время для объяснений еще не наступило.
* * *
После ужина я помог Ма вымыть посуду, а затем с книжкой сел за освещенный лампой стол. Мое внимание привлекло движение в углу. Я повернул голову. Парень усаживался на кровати. Я поспешил к нему. И тут мой рот сам собой раскрылся от удивления. Непонятно как, но мне вдруг стало ясно, чего хочет гость. Но откуда ему вообще известно о существовании дощатого домика во дворе?! Парень оперся о мою руку, и мы с ним двинулись к двери. Дверь за нашими спинами закрылась; мы пересекли двор. Парень вошел в туалет, а я остался снаружи. Вскоре он вновь появился, и мы вернулись в дом. Он улегся на кровать, отвернул голову от света и замер, а я, облизнув губы, посмотрел на отца.
— А из тебя, оказывается, получилась отменная кошка-мать, — сказал тот.
Ма даже не улыбнулась шутке. Глаза ее были широко раскрыты от испуга.
— Он не касался пола, Джеймс! — сдавленно произнесла она. — Он не сделал ни единого шага! Он… Просто парил!
Не сделал ни единого шага! Просто парил! Вот это да! На секунду я задумался, но, действительно, звуков шагов парня не припомнил. Мои глаза встретились с глазами отца. Отец неожиданно сказал:
— Раз уж парнишка живет с нами, то надо дать ему имя.
— Тимоти, — немедленно вырвалось у меня.
— Почему именно Тимоти? — поинтересовался отец.
— Потому что так его зовут, — ответил я. — Тимоти.
* * *
Вскоре Тимоти стал есть с нами за столом, и мы подобрали ему кое-какую одежду. С вилкой и ножом он управлялся так лихо, будто его глаза все видели. Часто Мэри, показывая на него ложкой, что-то лепетала, но ее младенческая речь значила для Тимоти столько же, сколько высказывания взрослых — то есть ровным счетом ничего. Во время ежевечерних чтений за освещенным керосиновой лампой столом он неизменно сидел с нами, но совершенно отрешенно. Правда, перед молитвой он поднимал правую руку и прочерчивал в воздухе какой-то замысловатый знак.
Сам не знаю как, я внушил Тимоти, что при ходьбе следует наступать ногами на пол, и Ма больше не волновалась при виде его перемещений по дому, но зато пришел черед моим страхам. Каким-то образом я стал узнавать, когда Тимоти мучает жажда, и когда он хочет в туалет, и какая еда ему больше по вкусу, и какие места на его обожженном теле болят сильнее; и все это я понимал без единого его слова или жеста.
* * *
Дни шли своим чередом, слагаясь в недели. От зноя и недостатка влаги листья на фруктовых деревьях жухли и опадали, земля на полях превращалась в пыль, и ее разносил ветер. Подошло время родов. Как только у матери начались схватки, отец выпроводил меня с Тимоти и Мэри из дома. Мы втроем устроились под апельсиновым деревом в глубине сада.
Зная, что родители мои очень обеспокоены здоровьем младенца, который вот-вот появится на свет, я принялся беззвучно молиться. Когда все известные мне молитвы были прочитаны, я заговорил. Я рассказал Тимоти и о ферме, и о погибающем фруктовом саде, и о том, как, застав меня однажды ночью за тем, что я поливал из кружки особенно любимое мною апельсиновое деревце, отец разъяснил мне, что это деревцу не поможет, потому что корни его уходят глубоко под землю и влага туда не проникнет. Затем я рассказал Тимоти о пятерых умерших младенцах, которых родила мать, и о том, что Мэри родилась очень здоровой, но вся наша семья беспокоится о будущем ребенке. А затем… Затем… Затем у меня иссякли слова, и я просто сидел, изнывая от неопределенности и от зноя, и укачивал задремавшую у меня на коленях Мэри. Через некоторое время я вытер лицо рукавом и поднял голову.
Тимоти рядом не было. Я огляделся. Он двигался к дому, не делая при этом ни шага! Просто плыл в полуфуте над землей, словно лунатик, выставив вперед руки. Неведомо как он ухитрялся проходить между деревьями. Я подхватил Мэри и кинулся за ним. Догнал я его только перед самой дверью, и мы с ним вместе ввалились в дом.
Отец, наклонясь над отмытым до блеска кухонным столом, возился со свертком, Ма лежала на кровати. Тимоти приблизился к ее ложу и взял Ма за руку. Ма повернула к нему лицо и отрешенно прошептала:
— Ребенок не плачет. Почему он не плачет?
— Он не сделал ни единого вдоха, Рашель, — сказал отец. — Он нормально развит, но он не дышит.
Ма, устремив глаза в потолок, пробормотала:
— В шкафу есть распашонка. И розовая пеленка.
Отец послал меня найти место, подходящее для могилы.
* * *
Мы жили так, словно солнце село за горизонт и больше не взошло. Семья по привычке занималась повседневными делами, но целеустремленный и не унывающий прежде отец стал подавленным, молчаливым, и даже Мэри перестала смеяться, лопотать и резвиться. Все чаще, выйдя на крыльцо, малютка стояла и вглядывалась в далекий горизонт. Мы почти не упоминали вслух мертворожденное дитя. Его тельце, завернутое в розовую пеленку, мы похоронили под старым кряжистым дубом, а когда мать слегка оправилась после родов, пришли туда всей семьей и прочитали молитву, но над могилой не было пролито ни слезинки. Всю дорогу к дубу и обратно Тимоти шел, опираясь о руку Ма, а домой она вернулась с едва заметной улыбкой на губах.
Па, ставя на полку молитвенник, спросил таким тоном, что и Ма, и я удивились:
— Почему он за тебя цеплялся?
— Но, Джеймс, — запротестовала Ма. — Ведь Тимоти — слепой!
— Я не припомню, чтобы он хоть раз на что-нибудь наткнулся, — проворчал отец. — Или не попал ложкой в тарелку. — Отец обратил пылающий взор на Тимоти. — И цеплялся за тебя он вовсе не потому, что слеп, а потому…
— Джеймс, — оборвала его Ма. — Не вымещай свое горе на Тимоти. Его нам на попечение вручил Господь.
— Извини, Рашель. — Отец обнял мать. — Я действительно сорвался. И причина тому не только гибель ребенка.
— Я знаю, — сказала Ма. — Но когда Тимоти касается моей руки, горе отступает, и на душе становится легче…
— Легче?! — Отец был в гневе, чего с ним почти никогда не случалось.
— Джеймс! — воскликнула Ма. — Вспомни: «Вечером водворяется плач, а на утро радость»
[6].
Отец, не глядя на нас, выскочил из дома.
* * *
Вечером, когда вслух читала Ма, я вдруг поднялся.
— Почему ты прерываешь мать? спросил отец.
— Извините, — сказал я, — но Тимоти хочет пить.
— Сядь, — велел отец, и я подчинился.
Уже после молитвы я спросил:
— Можно теперь я принесу Тимоти воды?
— Откуда тебе известно, чего он хочет?
— Ну… Я просто знаю. — Я запнулся, глядя, как Тимоти поднимается из-за стола.
— Откуда же ты знаешь, если он не проронил ни слова?
Вглядываясь в освещенное лампой лицо отца, я признался:
— Я просто чувствую, что Тимоти страдает от жажды.
— Если Тимоти страдает от жажды, то пусть так и скажет.
— Но, Па, он же не умеет говорить, — возразил я.
— У него есть голос, — ответил отец. — Я собственными ушами слышал, как сразу после пожара он сказал несколько слов. Слова, правда, были мне незнакомы, но это все же были слова. Если он слеп, но при ходьбе не натыкается на предметы, если в его силах прикосновением руки утешить мать в горе, если ты под его воздействием чувствуешь, что он испытывает жажду, то сказать об этом он сможет и подавно.
Возражать я не стал. Возражать отцу вообще бесполезно. Родители стали укладываться спать, а я подошел к кровати из ящиков и сел рядом с Тимоти. Он не стал, как обычно, протягивать руку за кружкой. Он знал, что кружку я не принес.
— Попроси воды, — велел я Тимоти. — Скажи, что хочешь пить. — Тимоти повернул ко мне слепое лицо и коснулся моего запястья. В последнее время он часто прибегал к этому жесту. Наверное, так ему было легче расслышать мои слова. — Скажи: «Я хочу пить», — настаивал я. — Пожалуйста, скажи.
Тимоти, отвернувшись от меня, лег на кровать. Ма громко вздохнула, а Па задул лампу. В темноте я направился к своему ложу.
* * *
Следующим утром мы все поднялись еще до зари. Отец, нагрузив в телегу все бочки, которые нашлись в хозяйстве, и прихватив почти всю имеющуюся в доме наличность, собирался за водой к колодцам Толливере. Сейчас наступили такие времена, что вода по всей округе была на вес золота. Что же мы будем делать потом, когда наши скромные сбережения иссякнут, как вода в Капризном ручье?
Мы помолились, и отец уехал, а в доме стало пусто и сумрачно. А чем заняться умирающей ферме? Я, прихватив «Странствия пилигримов», устроился на крыльце, но, даже не раскрыв книги, положил ее на колени и невидящим взглядом уставился перед собой. Вскоре на крыльцо вышел и Тимоти; в руке он держал пустую кружку.
— Меня мучает жажда, — сказал он. — Дай мне, пожалуйста, попить.
Я вскочил на ноги и выхватил кружку у него из рук.
— Что ты сказал, Барни? — донесся из-за двери голос Ма.
— Я ничего не говорил! — закричал я. — Это — Тимоти!
Я вошел в дом, зачерпнул воды из ведра и, вернувшись на крыльцо, протянул кружку Тимоти.
— Спасибо, — поблагодарил он и с жадностью выпил воду. Затем парень вошел в дом и поставил кружку рядом с ведром.
— Он мог напиться и сам! — поразилась Ма. — Ему хотелось пить, но он ждал, пока сможет об этом сообщить!
— Он понял, чего от него добивался отец, — заметил я.
* * *
Дорога до колодцев Толливерса и обратно должна была занять у отца два дня; первый из них казался мне бесконечно долгим. После полудня я от нечего делать прилег на кровать и быстро заснул. Проснулся я весь в поту. Ма и Мэри спали в большой кровати под москитной сеткой, а Тимоти в доме не было. Решив, что он отправился в маленький домик, я встал и подошел к окну. Дверь туалета была открыта, но Тимоти я нигде не увидел.
Я вышел на крыльцо, но не встретил его и во дворе. Я кинулся к амбару. Огибая угол дома, я едва не наткнулся на Тимоти. Он сидел на земле, привалившись спиной к стене дома; в правой руке он держал наполненную кружку, а пальцы левой опустил в воду.
— Тимоти, ну и напугал же ты меня, — сказал я и сел рядом, а парень, вынув пальцы из воды, коснулся ими моего запястья. — И не играй с водой, у нас ее и без того очень мало.
Тимоти вылил воду на единственную еще живую герань, целую клумбу которых весной высадила Ма, затем, поднявшись с моей помощью, обронил:
— Пойдем.
Он повел меня, и мы пошли. Сначала от дома к холмам. Потом обратно к дому. Опять к холмам. К дому, но не по своим следам, а держась футах в десяти от них. Опять к холмам, но чуть другим путем. И опять к дому. И так снова и снова. К вечеру мы оба чертовски устали, а Тимоти при ходьбе касался земли лишь пальцами правой ноги, левой же, парившей над землей, даже не шевелил. Наконец Тимоти сказал:
— Я хочу пить. Дай мне, пожалуйста, воды.
Мы вошли в дом и больше в этот день никуда не выходили.
* * *
Утром Тимоти вновь обмакнул пальцы в воду, а затем увлек меня в путешествие по двору — туда и обратно, туда и обратно.
— Что это вы делаете? — спросила Ма.
Я пожал плечами.
— Не знаю.
Ближе к полудню, когда тени стали совсем короткими, мы с Тимоти уселись на крыльце, рядом с нами в манеже, сооруженном отцом из тщательно оструганных реек и кусков москитной сетки, играла Мэри. Тимоти попросил меня:
— Я хочу пить. Дай мне, пожалуйста, воды.
Я принес ему воды, и он сказал:
— Спасибо. — Тимоти взял кружку, а затем неожиданно добавил: — Очень жарко.
— Точно! — воскликнул я, удивленный его новой фразой.
Тимоти выпил воду, а последние несколько капель вылил себе на раскрытую правую ладонь и стал водить по лужице пальцами левой руки. Затем он вдруг обратил лицо к Мэри и, сделав в сторону ее манежа два шага, повернул голову ко мне. Я тоже подошел к манежу, и Тимоти коснулся моего запястья. Я вытащил Мэри из манежа и отнес на крыльцо. Затем перенес на крыльцо манеж и посадил в него Мэри.
Тимоти сел на то место, где был манеж, взял пригоршню земли и отбросил ее в сторону; затем взял еще пригоршню и еще. Видя, что Тимоти занят, я взял сестренку на руки и потащил умываться перед обедом. Вернувшись чуть позже, я увидел, что Тимоти вырыл в земле яму и продолжает свое занятие. Я взял его за руку и сказал:
— Время обеда, Тимоти. Пойдем есть.
Пообедав, он вернулся к яме и принялся за свое. Я дал ему большую ложку, с которой частенько играла Мэри, и старый нож со сломанным лезвием. Этими нехитрыми инструментами Тимоти выкопал к вечеру яму такой глубины, что, пригнувшись, мог полностью в ней скрыться. На крыльцо вышла мать с Мэри на руках и пожаловалась:
— Он испортит нам лужайку перед домом. — Стремясь скрыть слезы, Ма рассмеялась. — Испортит нашу лучшую лужайку!
Уже совсем стемнело, и зной спал, когда до нас донеслись цокот копыт и скрип колес.
Домой вернулся отец! Мы побежали ему навстречу. Лицо отца было покрыто пылью, но при нашем появлении оно озарилось улыбкой.
Я заглянул в телегу. Только половина бочек была наполнена водой.
— Тебе не хватило денег? — спросил я, поразившись тому, что кто-то ставит свое желание разбогатеть выше человеческих жизней.
— Колодцы почти иссякли, — объяснил отец. — Возле них собралась целая толпа, и каждый получил свою, хоть и небольшую долю.
Мы с отцом распрягли лошадей, отвели их в конюшню и напоили, но бочки с водой оставили до утра на телеге. Подходя к дому, мы увидели голову Тимоти, высовывающуюся из ямы.
— Что происходит? — спросил отец.
— Тимоти копает яму, — ответил я.
— Мог бы найти для этого место подальше от дома, — заметил отец и вошел внутрь.
Я позвал Тимоти и помог ему выбраться из ямы. Парень был перепачкан землей с головы до пят, и я отчищал его так долго, что, когда мы вошли в дом, отец уже почти закончил ужин.
Этим вечером мы долго сидели за столом, но не читали и почти не разговаривали. Тимоти сидел подле меня, положив пальцы на мое запястье.
— На первое время нам хватит воды, что привез отец, а там, Бог даст, наполнится пруд на дне реки, — сказала Ма, но надежды в ее голосе не было.
— Нужно решать, куда мы отправимся, когда кончится вода. — Отец наугад открыл Библию и прочитал вслух: — «…ибо пробьются воды в пустыне и в степи потоки».
[7]
— Отец захлопнул Библию, положил ее на стол, сверху на книгу поставил локти, а лицо спрятал в ладонях.