Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Обращаясь к сказанному, я часто размышлял, но не о теории снов, а о самих снах, потому как они даже необразованному человеку неопровержимо доказывают существование души. С тою же очевидностью они открывают, сколь стремительны и живы отношения души с внешним миром, а также и с миром духов, с которым мы не так хорошо знакомы по той причине, что спящее наше тело для души столь же чуждо, сколь и мертвое.

И совсем мало я могу сказать о снах, действие которых воспринимается как наяву; получается, что человек вовсе и не спит, когда ему снится такое; нет четкой грани, разделяющей бодрствование и сон; они сплетены в столь тесный клубок (фермер назвал бы его компостом), что выбрать из него что-то, при том не потревожив оставшееся, мне не представляется возможным. Кроме того, я обнаружил, что во многих случаях люди различных профессий видят сны, странным образом связанные с их каждодневными занятиями; смысл таких снов отчасти объясним. Тело каждого человека — своеобразный барометр. Вещь, составленная из неких элементов, непременно откликается на их перемещение или сокращение; точно так же устроено и тело. Когда я был пастухом и достаток мой в значительной степени зависел от того, будет ли погода хорошей или плохой, то первое, что я делал, просыпаясь поутру, — вспоминал виденный сон; и так я обнаружил, что из него выуживаю гораздо больше, нежели из изменений неба. Я знал одного рыболова, который как-то рассказывал мне, что сны еще не разу не подводили его. Если, к примеру, ночью ему снится, что он ловит рыбу в глубокой реке, то он уверен, что днем будет дождь; если вода в реке мелка и рыба едва плавает в ней, то это предвещает засушливую и жаркую погоду; охота на зайцев в его снах — снег и болотный ветер и т. д. Однако самым замечательным из профессиональных снов, без сомнения, является сон Джорджа Добсона, извозчика из Эдинбурга. О нем я и хочу рассказать вам. Хотя его видели и не на пастушьей койке, его часто пересказывают там.

Джордж Добсон был возницей и совладельцем наемной кареты в ту пору, когда такие экипажи были еще в диковинку в Эдинбурге. Однажды вечером, в карету к нему сели два джентльмена, и один из них, лицо которого показалось ему знакомым, сказал:

— Джордж, отвези меня и моего сына в N. — Тут он назвал какое-то местечко в окрестностях Эдинбурга.

— Сэр, — сказал Джордж, — я никогда не слыхал о таком месте и вряд ли смогу отвезти вас туда, если вы не расскажете мне, как проехать.

— Глупости, — возразил джентльмен. — В Шотландии нет человека, знающего эту дорогу лучше тебя. Ты за всю свою жизнь другой и не ездил, поэтому я и хочу, чтобы ты отвез нас туда.

— Хорошо, сэр, — сказал Джордж. — Если вам того хочется, я отвезу вас хоть к черту, только вам придется указывать мне, в каком направлении ехать.

— Тогда полезай на козлы и поехали, — сказал другой джентльмен. — И не беспокойся о дороге.

Джордж так и сделал, и в жизни ему не доводилось видеть, как резво его кони полетели вперед; никогда еще ему не приходилось ездить такой прекрасной дорогой, а так как она все время шла под уклон, то он уже предчувствовал скорый конец путешествия. Не снижая скорости, он правил все дальше и дальше под гору, пока наконец не стемнело так, что не стало видно, куда вообще править. Он окликнул джентльмена и спросил, что делать. Тот отвечал, что это и есть то место, куда они направлялись, так что он может останавливаться, высаживать их и возвращаться назад. Он точно так и сделал, слез с козел, изумляясь обилию на лошадях пены, и открыл дверцу кареты, одною рукою держась за край шляпы, а другую протягивая за платой.

— Ты славно довез нас, Джордж, — сказал старший джентльмен, — и заслужил награду; но нам нет нужды рассчитываться сейчас, потому как ты должен встретить нас здесь завтра, ровно в двенадцать часов.

— Очень хорошо, сэр, — сказал Джордж, — но я хотел бы получить деньги сегодня, к тому же с вас причитается старый должок, а завтра мне придется платить пошлину за проезд этой дорогой — вы это знаете не хуже меня.

Это действительно было так, но джентльмен отвечал:

— Все наши дела мы уладим завтра, Джордж, хотя, боюсь, что пошлину тебе придется заплатить сегодня.

— Не вижу причин, с чего бы это, ваша честь, — сказал Джордж.

— Зато я вижу, и причина эта находится не так далеко от нас. Думаю, у тебя будут сложности с возвращением, так как у тебя нет постоянного билета. Как жаль, что я не захватил с собой мелочи!

— В тот раз вы ее тоже не захватили, ваша честь, — сказал Джордж, улыбаясь чуточку непочтительно. — И впрямь жаль, что вы все время страдаете от ее отсутствия!

— Я дам тебе разрешение на проезд, Джордж, — сказал джентльмен и вручил ему бумажку, исписанную красными чернилами. Джордж не стал разбирать, что там было написано, и сунул ее за обшлаг рукава, после чего осведомился, где находится будка, в которой собирают пошлину, и еще он спросил: почему с них, не взяли плату, когда они ехали сюда? Джентльмен отвечал ему, что дорога, ведущая в эти владения, — одна и если кто приехал сюда, то должен здесь и остаться; если же он захочет вернуться, то будет вынужден проехать по этой же самой дороге. Поэтому пошлина взимается только с возвращающегося человека, и уж тогда дорожный смотритель весьма придирчив, но билет, который получил Джордж, поможет ему преодолеть это препятствие. И еще джентльмен спросил Джорджа: неужели тот не заметил ворот и нескольких одетых в черное людей, стоящих возле?

— Ого! Так это, значит, там? — сказал Джордж. — Тогда смею уверить, ваша честь, это вовсе не пошлинные ворота, а какой-то частный въезд; потому как я очень хорошо знаю двоих из тех людей; эти джентльмены — законники, я частенько возил их и знаю как хороших ребят. Уж они-то никогда не позволят себе остаться без мелочи! Ну, счастливо оставаться. Значит, завтра, ровно в двенадцать?

— Да, ровно в полдень, в двенадцать. — И с этими словами работодатель Джорджа растворился в темноте, оставив последнего в одиночку выбираться из мрачных лабиринтов. То было совсем не простым занятием, так как фонари на облучке кареты не горели, и видно было не дальше ярда от кончика носа; Джордж с трудом различал холки собственных лошадей. Но что было гораздо хуже, так это странный потрескивающий звук, как будто город вокруг был объят пламенем, и звук этот был так силен и отчетлив, что напрочь заглушал шум движения кареты. Неприятные мысли лезли в голову Джорджа, не разбиравшего, то ли движется его карета, то ли нет; и потому он несказанно обрадовался, увидав перед собой ворота и двух своих приятелей-законников, все еще стоявших возле них. Джордж смело направился к ним, окликнул и спросил, что они делают в этом месте; они ничего ему не ответили, но молча указали на ворота и на смотрителя. Мороз пробежал по спине Джорджа, когда он увидал разбойника, схватившего его лошадей под уздцы. Чтобы как-то завязать с ним знакомство, Джордж в несколько шутливой манере осведомился, когда тот успел нанять его друзей охранять ворота?

— Они были в последнем пополнении, — весело отвечал разбойник. — А ты будешь охранять ворота завтра.

— Дьявола я вам буду охранять, сэр.

— Да, дьявола ты будешь охранять, сэр.

— Да провалиться мне, если я буду.

— Да, ты провалишься, если будешь.

— Дайте же, наконец, моим лошадям проехать!

— Нет.

— Нет?! Да как вы смеете говорить мне «нет», сэр? Меня зовут Джордж Добсон из Плезанса, что в Эдинбурге. — Я — возничий и совладелец этой кареты; и никто не смеет говорить мне «нет», когда я плачу за дорогу, по которой езжу. Его высочество выдал мне патент, и потому я могу ездить где мне заблагорассудится! Сейчас же дайте проехать моим лошадям, или извольте сказать, что вам надобно.

— Хорошо, я дам проехать твоим лошадям, — сказал смотритель, — но тебя я возьму в залог.

С этими словами он отпустил карету и схватил бедного Джорджа за горло. Тот отбивался и сыпал проклятиями как одержимый, а между тем кони его сорвались с места и понеслись как ветер; карета, казалось, летела в воздухе: колеса ее не касались земли по меньшей мере четверть мили. Джордж сделался вне себя от ярости, когда увидал это. Роскошный его экипаж и упряжь грозили вот-вот разлететься в мелкие щепы, а его великолепная пара в любой момент могла переломать себе ноги или шеи; и чем, скажите на милость, зарабатывал бы он тогда на кусок хлеба! Он бился, молил, ругался; но тщетно — неумолимый страж был глух к его крикам. Он снова обратился к своим старым знакомым; напомнил им, как в воскресенье возил их вместе с сестрами, если судить по поведению тех леди, что были с ними, в Розлин, и это тогда, когда ни один извозчик в городе не взялся бы отвезти их. Но джентльмены очень неблагодарно только кивнули и показали глазами на ворота. Положение Джорджа становилось отчаянным, и он снова обратился к разбойнику, спросив, какое тот имеет право не отпускать его и вообще, какие у него полномочия.

— Какое право я имею не отпускать вас, сэр, вы это сказали? Да кто вы сами, чтобы распоряжаться здесь? Вы хотя бы знаете, куда попали?

— Не имею ни малейшего представления, — отвечал ему Джордж, — хотя очень бы хотел. Но я узнаю и обещаю тогда, что заставлю вас пожалеть о вашей наглости. Меня зовут, я говорил вам, Джордж Добсон; я — совладелец кареты с патентом из Плезанса, что в Эдинбурге; а теперь, чтобы примерно наказать вас за ваше самоуправство, единственное, чего я желаю знать, где я?

— Тогда, сэр, если это доставит вам удовольствие, — сказал смотритель, злобно ухмыляясь, — вы должны узнать и даже можете сменить своих знакомцев на их посту, когда я скажу вам, что вы находитесь в аду и через эти ворота вы больше никогда не выйдете отсюда!

Тут уж Джордж совсем приуныл, потому как понял, что силою здесь ничего не добиться. И когда он снова обратился к смотрителю, которого боялся теперь пуще прежнего, то слова его звучали примерно так:

— Поймите меня правильно, сэр, ведь я должен попасть домой, чтобы накормить и запрячь моих лошадей. Я должен предупредить Кристи Холлидэй, мою жену, о моем поручении. О Господи! Я только сейчас вспомнил, что должен быть завтра в двенадцать часов на этом же самом месте, и вот, смотрите, здесь билет на проезд по этой дороге.

Все еще держа Джорджа одной рукой за горло, страж взял билет другою.

— Ого! Так вы приехали с нашим почтенным другом мистером Р. из Л.? — спросил он. — Его имя давненько вписано в наши книги; думаю, его ручательства достаточно, только вот тут вам следует расписаться: условие таково, что вы закладываете свою душу и обязуетесь быть здесь завтра ровно в полдень.

— Как же, вернусь я тебе, приятель, — говорит ему Джордж. — Нет, я такие вещи не закладываю и не стану подписывать твой документ.

— Тогда оставайся здесь, — сказал смотритель, — выбора у тебя нет. Да и нам больше нравится, когда люди приходят в пекло по доброй воле; хлопотное дело — тащить их сюда.

С этими словами он швырнул Джорджа обратно под гору, при этом бедняга пять ярдов, пролетел вниз головой, и сторож запер ворота.

Понял Джордж, что протестовать бесполезно, и так захотелось ему хотя бы раз еще вдохнуть свежего воздуха, увидеть дневной свет и жену свою, Кристи Холлидэй, что в невыразимой тоске подписал он поставленное условие и тогда только миновал ворота. Чуть не бегом он направился по следам своих лошадей, стараясь перехватить их; он громко покрикивал: «Хэй! Хэй!» — в надежде, что, может быть, они услышат его и повернут, хотя он даже не видел их. Но беды его только начинались; на опаснейшем и очень хорошо ему знакомом участке дороги, где с одной стороны стоял небольшой дубильный заводик, а с другой — отвесно обрывалась каменоломня, он обнаружил своих скакунов: карета разлетелась вдребезги, Дотти поломала передние ноги, а Дункан издох. Это было больше того, что достойный кучер мог вынести; приключение в преисподней не шло ни в какое сравнение с этим несчастьем. Там его достоинство и мужественный дух помогли одолеть дурное обхождение, но здесь… сердце его разрывалось, в отчаянии он бросился на траву и горько заплакал, поминая своих прекрасных Дункана и Дотти.

Так он лежал, безутешный в своем горе, когда кто-то тронул его за плечо и тихонько встряхнул. Очень знакомый голос сказал ему: «Джорди! В чем дело, Джорди!»

Джордж был до глубины души оскорблен неуместностью, если не сказать — наглостью этого вопроса, потому как он знал, что голос принадлежал Кристи Холлидэй, его жене.

— Какая нужда спрашивать о том, что прекрасно видишь сама! — сказал Джордж. — О, моя бедная Дотти, где теперь твоя веселость и твой легкий галоп, где твое нежное ржание, моя бедная Дотти? Что мне теперь делать без вас, ведь я лишился своей лучшей пары!

— Вставай, Джордж! Вставай и приводи себя в порядок, — говорит тем временем Кристи Холлидэй, его жена. — Лорд президент хочет, чтобы ты отвез его в парламент. На улице непогода, а тебе следует быть там не позднее девяти часов. Вставай и приготовься; его слуга уже ждет тебя.

— Женщина, ты сошла с ума! — зарыдал Джордж. — Как я могу поехать и отвезти лорда президента, когда моя карета разбита в щепки, бедная моя Дотти лежит со сломанными передними ногами, а Дункан издох? А у меня еще одно поручение не исполнено; ведь сегодня не позднее двенадцати я обещал быть в преисподней.

Тут Кристи Холлидэй громко захохотала и долго не могла остановиться; Джордж при этом не сдвинулся ни на дюйм и все лежал, зарывшись с головой в подушки, и только постанывал от непереносимого горя; за окном бушевала разыгравшаяся ночью непогода, и, возможно, ее завывания объясняли тот странный потрескивающий звук, что так поразил Джорджа в аду. Сон, однако, был так реален, что Джордж не мог так сразу взять и перестать постанывать и плакать; ведь он как наяву видел все своими глазами. Пришлось его жене идти и рассказывать соседям о бедственном положении мужа и еще о том, что у него сегодня очень важное дело с мистером Р. из Л. ровно в двенадцать часов дня. Она упросила одного из его друзей поехать вместо него и отвезти лорда президента в парламент; но все это время она очень непочтительно начинала смеяться, вспоминая о неприятностях, которые печалили ее мужа. Ему же было совсем не до смеха; он даже не повернул головы, когда она пришла, и Кристи Холлидэй, испугавшись, не повредился ли он в уме, заставила его еще раз повторить рассказ о приключениях в преисподней (а он и мысли не допускал, что это был сон), что он и сделал, рассказав то, что вы уже слышали. Она все поняла и ужаснулась, подумав, что у него, верно, начинается жар. Ненадолго отлучившись, она навестила доктора Вуда и рассказала ему о болезни мужа, а также сказала доктору о его твердом намерении сегодня в двенадцать часов съездить в преисподнюю.

— Он не должен туда ездить ни в коем случае, сударыня. Это соглашение ни в коем случае не следует выполнять, — сказал доктор Вуд. — Переведите часы на час или два назад, чтобы он опоздал на встречу, а я зайду к вам во время обхода. Да, вы уверены, что вчера он не пил? — Она заверила его, что нет. — Ну, хорошо, хорошо. Итак, вы не должны говорить ему, что туда ни в коем случае не следует ехать. Просто переведите часы, а я зайду и осмотрю его. Это похоже на мозговую лихорадку, и с этим нельзя шутить. Еще вам не следует смеяться над ним, любезная, и, пожалуйста, не смейтесь над его соглашением. Это может быть просто нервический припадок, кто знает.

Доктор и Кристи вышли из дома, и так как некоторое время им было по пути, она успела рассказать ему о двух молодых законниках, которых Джордж встретил у адских ворот и которых тамошний портье обозвал «двумя из последнего пополнения». Когда доктор услыхал это, то сразу перестал спешить; в момент сбавил шаг, поворотился к женщине, посмотрел на нее как-то странно и сказал:

— Что вы только что рассказали мне, любезная? О чем это вы говорили только что? Повторите-ка мне это снова, каждое слово.

Кристи Холлидэй так и сделала, после чего доктор в сильнейшем возбуждении взмахнул руками и воскликнул:

— Я иду с вами сию же минуту; я осмотрю вашего мужа перед обходом. Это изумительно! Это невероятно! Ужасно! Ведь молодые люди умерли сегодня ночью — как раз в это время! Прекрасные молодые люди, я осматривал обоих; оба умерли от одной и той же болезни! О! Это и в самом деле невероятно!

При этом доктор задал такого шагу, что заставил Кристи бежать за ним вприпрыжку всю дорогу от Хай-стрит до дома. Время от времени, не отрывая глаз от мостовой, он восклицал:

— Изумительно! Это изумительно!

Подстрекаемая женским любопытством, Кристи решилась спросить у доктора, что он знает об их знакомце мистере Р. из Л. Но тот только головой тряхнул и ответил:

— Нет, нет, любезная, ничего не знаю о нем. Он и его сын сейчас в Лондоне, потому я ничего не знаю; но это! Это чудовищно! Определенно это чудовищно!

Когда доктор Вуд добрался до своего пациента, он нашел у него упадок сил и немного лихорадки; положив ему на лоб уксусный компресс, он укрепил повязку паточным пластырем и те же ухищрения проделал со ступнями, после чего стал ожидать благотворного действия. Джордж и вправду чуточку ожил, но, когда доктор, желая взбодрить его, шутливо осведомился о сновидении, Джордж тяжело застонал и снова уронил голову на подушки.

— Так вы, любезный, убеждены, что это не сон? — спросил его доктор.

— Да как же такое, достопочтенный сэр, может оказаться сном? — отвечал больной. — Ведь я самолично там был вместе с мистером Р. и его сыном; и вот, смотрите, следы лап этого сторожа у меня на горле.

Доктор Вуд посмотрел и удивился, увидев два или три красных пятна, отчетливо отпечатавшихся справа на шее Джорджа.

— Я уверяю вас, сэр, — продолжал Джордж, — это был вовсе не сон; уж это я знаю точно. Я потерял карету и лошадей, а что, кроме них, у меня было? Я собственной рукой подписал соглашение и по доброй воле взвалил на себя это жуткое поручение.

— Но вам не следует выполнять его, — сказал доктор Вуд. — Я вам так скажу, что ни в коем случае не следует выполнять его. Общаться с дьяволом — грех, но еще больший грех — выполнять его поручения. Предоставьте мистеру Р. и его сыну ехать куда им угодно, но вам не следует ради них и пальцем шевелить, тем более — вывозить их на свет Божий!

— Ох, доктор! — опять простонал бедолага. — Такими вещами не шутят! Я чувствую, что не могу нарушить проклятое соглашение. Я должен поехать, и сейчас же. Да, да, я должен поехать и поеду, хотя бы мне пришлось одалживать пару Дэвида Барклэйя.

С этими словами он отвернулся к стене, застонал протяжно и глубоко и впал в летаргическое состояние. Доктор Вуд выгнал всех из комнаты, полагая, что если несчастный проспит условленный срок, то будет спасен; однако он постоянно проверял его пульс и временами его лицо выказывало плохо скрываемое беспокойство. Жена Джорджа тем временем сбегала за священником, о котором в приходе шла добрая молва; она надеялась, что его молитвы помогут привести мужа в чувство. Но после его прихода Джордж не произнес больше ни слова, если не считать сдавленных криков; как будто он понукал лошадей, заставляя их бежать быстрее; так, спящим, он мчался во весь опор, чтобы успеть выполнить данное ему поручение; он так и умер, не пережив этого приступа, после ужасной агонии, ровно в двенадцать часов.

Обстоятельства, в момент смерти Джорджа неизвестные, впоследствии сделали его сон еще более уникальным и замечательным. В ночь его сновидения, как это уже говорилось, поднялся ужасный шторм, и во время него около трех часов утра неподалеку от Вермута затонуло небольшое каботажное судно, направлявшееся в Лондон. Среди утопленников были и его знакомые — мистер Р. из Л. и его сын! Джордж едва ли что мог узнать об этом до рассвета, потому что известие о гибели судна достигло берегов Шотландии только ко дню его собственных похорон! И еще меньше он мог знать о смерти двух молодых законников, которые вечером накануне скончались от оспы.

Уильям Мадфорд

ЖЕЛЕЗНЫЙ САВАН

Перевод А. Бутузова

Замок принца Толфи венчал вершину скалистой, неприступной Сциллы. С высоты его открывался прекрасный вид Сицилии. Во времена, когда враждующие кланы опустошали плодородные земли Италии, в замке-содержались пленники, за которых был обещан богатый выкуп. И здесь же, в подземелье, глубоко уходящем в гранитную скалу, томились жертвы кровавой мести — темной, злобной и безжалостной мести итальянского сердца.

Вивенцио — благородный и достойный, бесстрашный в сражении, гордость Неаполя в солнечные часы мира, — юный, отважный Вивенцио пал жертвой безжалостного коварства. Узник Толфи, он был заперт в каменной темнице, двери которой не раскрывались для живого дважды.

Изнутри темница походила на огромную клетку; потолок ее, пол и стены были сделаны из железа. Высоко под потолком располагались семь зарешеченных окон, пропускавших воздух и свет. Кроме них и высоких створчатых дверей, ни единый выступ, ни щель не нарушали матово черневшую поверхность. В углу стояла железная кровать, покрытая охапкой соломы, рядом — сосуд с водой и грубая миска, наполненная еще более грубой едой.

Даже неустрашимый Вивенцио содрогнулся в ужасе, когда ступил в мрачное узилище и услышал, как с грохотом затворяют массивные створки дверей молчаливые злодеи, приведшие его сюда. Молчание их казалось пророческим и обещало погрести его заживо в пугающей тишине. Его просьбы и угрозы, оскорбленный призыв к правосудию и нетерпеливые расспросы о будущем были бесплодны. Они слышали его, но не отвечали. Достойные соучастники преступлений, о которых некому будет поведать!

Как жуток был звук их удалявшихся шагов! И только слабое эхо умерло в извилистых переходах, страшное предчувствие выросло в душе: отныне ничто — ни голос, ни взгляд — не нарушит его одиночества, в последний раз видел он человеческое существо! В последний раз видел он яркое небо над улыбающейся землей, и в последний раз видел он тот прекрасный мир, что был так любим им и что так любил его! Здесь суждено ему завершить свои дни, ему, едва начавшему жить. Но какая же смерть уготована ему? Будет ли он отравлен? Или убит? Нет — для этого незачем было заключать его. Возможно, голод — тысяча смертей в одной! Об этом страшно думать, но еще страшнее — рисовать картину долгих затворнических лет, когда мысль, не находя спасения от одиночества, либо тонет в безумии, либо замирает в идиотическом оцепенении.

Побег из темницы был бы возможен, если бы руки его вмещали достаточно сил, чтобы раздвинуть железные стены. На милость врага не оставалось надежды. Толфи не желал ему мгновенной смерти, иначе жестокость его давно бы нашла выход. Очевидно, ему сохранили жизнь в угоду более изощренному плану мести; но что же избрал в своей дьявольской злобе утонченный мучитель: медленную смерть от голода, или же во сто крат более медленную смерть от одиночества, когда гаснет последняя искра жизни, или же, когда рассудок изменит ему и не остается ничего другого, как добить безумное тело?

Был вечер, когда Вивенцио вошел в темницу; наступила ночь, пока он ходил взад и вперед, перекатывая в мозгу ужасные предположения. Звон колоколов замка или близлежащего монастыря не долетал до его окон и не мог указать ему, который час. Он часто останавливался и прислушивался; не раздастся ли звук, указывающий на присутствие другого человеческого существа, но одиночество пустыни, могильная тишина не были столь плотны, сколь плотно было то угнетающее уединение, что окружало его. Сердце его упало, и в отчаянии он бросился на соломенную подстилку своего ложа. Очищающий сон стер печали минувших суток, и приятные грезы заново расцветили его существо; в радужном забытьи он забыл, что является пленником Толфи.

Когда он проснулся, наступил день; но как долго длился его сон, он не знал. Теперь могло быть и раннее утро и могла быть середина дня; время для него текло чередою света и темноты. Прошедший сон вернул ему друзей и подруг, и потому, пробудившись, он не сразу вспомнил, где он лежит. Он огляделся, недоумевая; поднял горсть соломы, как бы спрашивая себя: что все это значит? Но память очень скоро развеяла туман, заволокший события вчерашнего дня; услужливое воображение ослепило его, обрисовав зловещее будущее. Контраст ошеломил его. Некоторое время он оставался неподвижен, открывшаяся истина стерла яркие образы ушедшего сна, ужасы настоящего облекли его, подобно пропитанному ядом платью.

Когда волнение его улеглось, он осмотрел свою мрачную клеть. Увы! Дневной свет подтвердил то, что приоткрыла вчера мрачная неясность сумерек, — совершенную невозможность побега. Однако, когда глаза его скользили вдоль стен, два обстоятельства поразили его. Первое, так думал он, могло оказаться игрой воображения, но второе было несомненно. Пока он спал, кто-то переменил кувшин с водой и миску, и теперь они стояли около дверей.

Даже если бы он усомнился, полагая, что спутал место, где видел их накануне, то убедился бы в обратном, так как кувшин в его камере теперь был совсем другой формы и другого цвета, чем вчера, а еда была заменена и выглядела гораздо лучше. Значит, сегодня ночью в камеру к нему входили. Но как? Неужели он спал так крепко, что не слышал грохота железных дверей? Нельзя сказать, чтобы такое не было возможно, но, допуская, что в камеру к нему входили, Вивенцио должен был предположить наличие еще одного входа, о существовании которого он не подозревал. Тогда получалось, что голодная смерть не была его предопределением, а загадочный способ, каким его снабжали едой, явно указывал на то, что его хотят лишить самой возможности общения с внешним миром.

Другим обстоятельством, привлекшим его внимание, было исчезновение одного из семи зарешеченных окон, выстроившихся под самым потолком его камеры. Он был уверен, что вчера видел и пересчитал их, так как его несколько озадачили их странная форма и число, а также то, что располагались они на неравных друг от друга расстояниях. Однако тут проще было допустить, что вчера он ошибся, в противном случае пришлось бы искать объяснение тому, куда за ночь мог испариться внушительный кусок железной стены; и вскоре Вивенцио вообще выбросил эту мысль из головы.

Без всяких подозрений он принялся за еду. Ее могли отравить, но если это и было так, он знал, что не в его силах избегнуть смерти, в каком бы обличье ее ни приготовил ему Толфи, и скорая смерть для него означала скорейшее избавление.

День прошел вяло, хотя и родил надежду, что если не спать в эту ночь, то можно будет увидеть человека, приносящего пищу. Сама мысль увидеть живое существо, быть может, проведать о готовящейся судьбе, вернула узнику толику душевного спокойствия. К тому же, если пришедший будет один, можно будет напасть на него и убить. А может быть, сострадание проснется в его душе или щедрая награда зажжет его алчное сердце, и тогда Вивенцио вновь обретет утраченные свободу и могущество. Пусть даже он будет вооружен; худшее, что может произойти, если ни мольбы, ни подкуп, ни сила не возымеют действия, — смертельный удар, неизбежный в завязавшейся схватке, он принесет желанное избавление. Не было ни малейшей причины раскаиваться в любом из исходов схватки, тем более что она выглядела очень неплохо в сравнении со столь пугающей Вивенцио идеей полного одиночества.

Наступила ночь, и Вивенцио стал ждать. Наступило утро, когда он в тревоге вскочил со своего ложа. Должно быть, он заснул, даже не сознавая того. Сон подкрался к нему, когда усталость на миг сомкнула его отяжелевшие от бдения веки, и он провалился в горячечное забытье. Наполненный свежей водою кувшин и дневная порция еды стояли перед ним.

Но это было не все. Бросив взгляд на окна, он насчитал только пять! Зрение не обманывало его, и теперь он был убежден, что и вчера недосчитался одного из них. Но что же все это значит? Где он находится? Он вглядывался в матовую поверхность стен до тех пор, пока у него не зарябило в глазах, но так и не обнаружил ничего, что бы могло пролить свет на эту загадку. Все было именно так, чувства ему не лгали — это он знал точно. Но почему все обстояло так; он тщетно напрягал свой мозг в поисках ответа. Он осмотрел двери: одна деталь подсказала ему, что ночью их не открывали.

Пучок соломы, воткнутый между створок вечером накануне, когда он в раздумьях шагал взад-вперед по темнице, оставался нетронут, хотя малейшее движение одной из половинок должно было сбросить его на пол. Это было очевидно, и против этого было невозможно спорить. Тогда получалось, что в одной из стен находилось какое-то приспособление, при помощи которого человек мог проникать вовнутрь. Он внимательно осмотрел стены. Казалось, они сплошь отлиты из куска металла; если они и были собраны из металлических пластин, то столь искусно, что глаза не различали ни единого шва. Снова и снова осматривал он стены, пол, потолок и странный ряд окон: они почти осязаемо притягивали его; и он не находил ничего, абсолютно ничего, что могло бы разрешить его сомнения. Иногда ему начинало казаться, будто и сама клеть немного уменьшилась, но этот эффект он приписывал своему взбудораженному воображению и тому впечатлению, что породило в его мозгу загадочное исчезновение двух окон.

В смятении Вивенцио ожидал наступления ночи; когда же она пришла, он решил больше не поддаваться предательскому сну. Вместо того чтобы лечь на соломенный тюфяк, он продолжал расхаживать по клети до самого рассвета, напряженно вглядываясь в окружавшую тьму: с любой стороны могло показаться нечто и тогда дневные загадки были бы разрешены. Прошагав таким образом примерно до двух часов ночи (насколько он мог судить по времени, прошедшему после того до рассвета) Вивенцио неожиданно ощутил под ногами слабое подрагивание.

Он наклонился. Движение длилось минуту или около того, но было столь незначительно, что Вивенцио начал сомневаться, действительно ли он чувствует его, или же это игра воображения.

Он прислушался. Не раздавалось ни звука. Внезапно струя холодного, воздуха окатила его; бросившись в ту сторону, откуда, как показалось ему, она исходила, он споткнулся в темноте обо что-то, вероятно о кувшин с водой. Движение воздуха прекратилось; вытянув руки, Вивенцио уперся в стену. Некоторое время он стоял неподвижно, но больше ничего не происходило. За остаток ночи ничего не привлекло его внимания, хотя он и не оставил своей бессонной вахты.

Занимавшаяся заря тускло высветила квадраты зарешеченных окон. Неясно очерченные, их контуры выделялись во мраке, наполнявшем темницу. В страхе, почти бессознательно, Вивенцио обратил взгляд к окнам и впился в них горячечным взором.

Теперь их осталось только четыре! Но вдруг какой-нибудь предмет заслонил и сделал невидимым пятое окно? И Вивенцио терпеливо ждал, пока рассветавший день даст ему возможность удостовериться в этом. Наконец солнечные лучи осветили внутренность клетки, и ее убранство предстало глазам изумленного Вивенцио. Пол покрывали осколки кувшина, которым он пользовался накануне, а неподалеку от них, у самой стены стоял еще один, виденный им в первый день заключения, и рядом — новое блюдо с едой.

Теперь у него не оставалось никаких сомнений в том, что с помощью хитроумных механизмов дверь открывается в самой стене и что именно через эту дверь ночью дул воздух. Но, Бог мой, как тихо! Ведь упади тогда на пол перышко — он бы услышал. Он снова осмотрел замеченный участок стены; как на вид, так и на ощупь это была ровная, однородная поверхность; сколько ни стучал он по ней — удары не отзывались пустотою.

Эти занятия на время отвлекли его от окон; однако, повернувшись к ним, он увидел, что пятое окно исчезло таким же непостижимым образом, как и предыдущие два: без видимого изменения окружавшей его обстановки. Оставшиеся четыре располагались точно так же, как незадолго до того — семь; так же, отступая на неравные промежутки друг от друга, выстроились они под самым потолком на одной из стен. Входная дверь, врезанная в стену напротив, тоже, казалось, спокойно стояла точно посредине этих четырех, как до того — посредине семи окон. Но больше не оставалось сомнений в том, что еще вчера Вивенцио приписал бы оптическом обману.

Камера стала меньше. Потолок опустился, а противоположные стены сошлись как раз на то расстояние, которое занимали исчезнувшие окна. Тщетно он искал объяснения этому поразительному открытию. Какую-то жуткую цель преследовали открывшиеся ему метаморфозы, какая-то дьявольская пытка была уготована ему, попавшему в невиданную ловушку.

Подавленный увиденным, терзаемый неопределенностью, которую готовила ему судьба, Вивенцио размышлял, предполагая самое худшее. Час проходил за часом, а он все не уставал пожинать урожай возлелеянных ужасов. Наконец воображение отказалось дарить их ему. Страшное подозрение зародилось в его мозгу, и в ярости он вскочил на ноги.

— Да! — воскликнул он, дико озирая темницу и вздрагивая. — Да! Вероятно, все так! Я вижу это! Я знаю безумную истину — она в моем мозгу как факел! О Всемогущий! Помоги мне! Ведь это так! Да, да — таков мой рок! Потолок падет на меня! Стены обступят меня! — и медленно, медленно раздавят меня в железных тисках! О Господи! Взгляни на меня и в милости своей даруй мне мгновенную смерть! Дьявол, исчадие ада, так вот какова твоя месть?!

В отчаянии он бросился на железный пол; слезы душили его, пот крупными каплями выступил на его лице; он рыдал, он рвал на себе волосы, он катался в агонии, как будто нестерпимая боль пронизывала его; он был готов грызть железные стены клетки; ужасные проклятия сыпались с его уст на голову жестокого Толфи, и страстные молитвы он устремлял к небесам, желая мгновенной смерти. Наконец буря в его душе улеглась, и он лежал неподвижно и плакал как малое дитя.

Сгустившиеся сумерки наполнили мраком его узилище, когда Вивенцио перестал предаваться своей безудержной печали. За день он не прикоснулся к еде. Ни одна капля воды не смочила его обожженных слезами губ. Он не спал вот уже тридцать шесть часов. Он ослабел от голода и ночных бдений; выплеснутое в рыданиях горе опустошило его. Он попробовал принесенную пищу, он жадно выпил всю воду в кувшине и повалился на солому как пьяный. Он лежал и размышлял о своем страшном будущем, и неотвратимость его сводила Вивенцио с ума.

Он спал. Но сон не приносил ему облегчения. Всем естеством своим он противился ему, а когда уступил, жуткие видения посетили его; чудовищные фантазии терзали его мозг; он вскрикивал, звал на помощь, как будто массивный потолок уже надвигался на него; он тяжело дышал и извивался, зажатый между сближающихся стен. Он вскакивал на постели и дико озирался. Он простирал руки и убеждался, что осталось еще достаточно места для жизни, и вновь падал, и вновь утопал в цепкой паутине горячечных снов.

Разгорелось утро четвертого дня, но был уже полдень, когда сознание вернулось к оправившемуся от столбняка Вивенцио. Невозможно описать отчаяние, выразившееся на его лице, когда он взглянул вверх и увидел, что осталось только три окна! Только три! — они, казалось, отсчитывали оставшиеся ему дни. Не спеша оглядел он затем потолок и стены и обнаружил, что сегодня высота его клетки заметно уступает прежней, равно как и ширина ее.

Теперь сжатие его темницы было слишком очевидно и осязаемо, чтобы быть плодом его воображения. Все еще теряясь в догадках о причинах изменений, Вивенцио больше не мог обманываться относительно своей участи. Какой же дьявольский гений создал эти стены, потолок, окна — так бесшумно и незаметно для узника могли они передвигаться и сходиться в конце концов. Как это происходит, он не понимал, но он знал, что они так могут; и тщетно старался он убедить себя, что замысел создателя — пронзить несчастного сознанием грозящей опасности и в пик его агонии остановить адскую машину.

С радостью он ухватился бы за такую возможность, если бы только разум позволил ему. Однако он чувствовал ненужность этого обмана. Сколь бесчеловечно — обрекать узника на столь длительные мучения; сколь бесчеловечно, жестоко — день за днем подвигать его к жуткой кончине. Лишенного исповеди, не видящего ни одного живого существа, целиком предоставленного самому себе, лишенного всего, даже утешительной надежды на чудесное избавление, его ожидает смерть в одиночестве! В одиночестве он должен ждать медленной гибели, и самые сильные из его мук — одиночество и неспешная неотвратимость.

— Я боюсь не смерти! — воскликнул он. — Но смерть, что мне суждена! Думаю, и ее я смог бы встретить лицом к лицу со всем ее ужасом, если бы она взяла меня тотчас же. Но где обрести мне сил дожидаться, пока она придет! Как проживу я те долгие три дня и три ночи, что мне осталось прожить? Ведь не в моей власти запретить появляться ее призраку! Кто?! Кто может примирить меня с мыслями, кто может заставить меня вытерпеть все до конца? Если я не смогу? Вдруг я сойду с ума, наблюдая приготовления? О! если бы сон, глубокий сон охватил меня! Я встретил бы смерть уже мертвым, мне больше не пришлось бы пить из чаши отравленное вино!

Прервав свою жалобу, Вивенцио заметил, что еда и кувшин с водой, как и раньше, доставлены в его камеру. Но это больше не вызвало его удивления, мозг его был занят другим. В нем все еще теплилась слабая надежда на избавление; ведь не существует надежды слабой настолько, чтоб оказаться не в силах поддержать отчаявшееся сердце.

Он решил не спать в эту ночь и ждать тех изменений, которые заметил за день до этого. Как только он почувствует дрожание пола или движение воздушной струи из таинственной двери, он станет кричать и звать на помощь. Кто-нибудь может оказаться рядом и услышать его, и, может быть, этот кто-то почувствует жалость к нему. Даже если не почувствует, то, может быть, скажет, сколь справедливы его опасения, действительно ли его судьба так ужасна, как он нарисовал ее. Любой ответ будет лучше повисшей над ним неизвестности.

Наступила ночь, и пришло время, когда Вивенцио рассчитывал заметить то, что так потрясло его раньше. Затаив дыхание, он замер на месте и ожидал, неподвижный и молчаливый, как статуя. Однако, простояв так некоторое время, он решил, что лучше почувствует загадочное движение, если вытянется на железном полу.

Он улегся, и прошло совсем немного времени, когда — да, в этом он был уверен! — пол тронулся под ним! Тотчас же он вскочил на ноги и громко закричал; слезы душили его. Он перестал кричать — пол замер и не двигался больше. В этот раз он не ощутил холодного дуновения; все стихло, и никто не ответил ему. Рыдая, он опустился на железный пол.

— Господи! — с болью повторял он. — О Господи! Только ты можешь спасти меня, так дай же мне силы вынести дозволяемое тобой до конца.

Еще одно утро забрезжило в темнице несчастного узника, и гибельная судьба предстала его взору. Два окна! Два дня — и все будет кончено! Свежая вода и новая пища! К нему опять приходили, и тщетно он пытался это заметить. Но, Боже! какой ужасный ответ принес его молитвам день! Потолок темницы находился теперь всего в нескольких футах от его головы. Стены по обе стороны от окон сблизились настолько, что шести шагов оказалось достаточно, чтобы перейти от одной к другой. Вивенцио задрожал, обходя и осматривая свое узилище.

Рыдания больше не облегчали душу. Скрестив на груди руки, сжав челюсти, с красными от недосыпания глазами он несколько часов молча вымеривал шагами оставшееся ему пространство. Чей разум способен постичь, чей язык или чье перо способны описать ужас и мрак его мыслей! Подобно року, вдохнувшему в них жизнь, изведать эти чувства можно только в момент смерти. Внезапно он перестал шагать и впился глазами в участок стены, приходившийся над его железным ложем. Там проступала надпись! Надпись, сделанная рукой человека! Он бросился к стене, но кровь застыла у него в жилах, когда он начал читать.


«Я, Людовико Сфорца, прельстившись золотом принца Толфи, трудился три года, создавая сей дьявольский триумф моего искусства. Когда работа была завершена, вероломный Толфи, более дьявол, чем человек, однажды утром привел меня сюда, чтобы, так он сказал, посмотреть на работу. Он бросил меня в машину и обрек стать первою жертвой пагубного творения. Иначе, сказал он, я мог бы раскрыть тайну или повторить свое гениальное произведение. Быть может, Господь смилуется над ним, как смилуется он надо мной, служившим столь кощунственной затее! Несчастный, кто бы ты ни был, читающий эти строки, пади на колени и молись, как молился я, ибо только Его всепрощение, Его милость могут поддержать тебя, дабы достойно встретить месть вооруженного страшным орудием Толфи. Через несколько часов стены раздавят тебя, как раздавят они своего проклятого создателя».


Стон вырвался из груди Вивенцио. Окаменевший, с расширившимися глазами стоял он; ноздри его трепетали, губы кривила судорога, когда он читал предсмертное послание. Как будто загробный голос вострубил в его ушах: «Готовься!»

Надежда оставила его. Прочитанная надпись была приговором. Будущее развернуло покровы и открылось в пугающей наготе. Ужас объял его — треск костей и предсмертные хрипы мерещились ему, сжатому в мощных объятиях железных стен! Не сознавая, что делает, он принялся ощупывать карманы, отыскивая какой-нибудь предмет, с помощью которого он мог бы уйти из жизни. В отчаянье он сжал рукой собственное горло, желая задушить себя. Но вдруг он посмотрел на стены и вопросил:

— До конца ли они исполнят то, что предначертано им? Неужели даже смерть моя их не остановит? — Истерический хохот сотряс его, и он воскликнул: — Но для чего? Он был первым, и он погиб как мужчина, он не бежал жутких объятий! И я не уступлю ему!

Вечернее солнце заиграло в одном из окон, и радость охватила Вивенцио, когда он увидел лучи его! Хрупкая нить на миг соединила его с миром, раскинувшимся за стеной. Приятные мысли проплывали в его мозгу, и в какой-то момент ему показалось, что окна за ночь опустились достаточно низко и, привстав, он сможет выглянуть в них. Одним прыжком он достиг стены, еще прыжок — и он приник к прутьям решетки. Было ли то злое намерение — поселить безумное отчаяние в душе обреченного прекрасным видом, открывавшимся за стеной, или нет, — но зелень долины, пролегшей между скалистых вершин, небо, заходящее солнце и океан, оливковые деревья и тенистые тропки и далеко вдали — ослепительный отблеск милой Сицилии; краски взорвались в его глазах. Как восхитителен был холодный бриз, обдувавший его лицо и наполнявший его ноздри восхитительными ароматами. Он вдыхал запах жизни. Рокот спокойных волн, божественная прелесть ландшафта падали на его измученное сердце, как капли росы падают на иссушенную зноем землю.

И пока он смотрел, к нему возвращалось мужество! То одной, то другой рукой он схватывал прутья решетки, он не желал отпускать райские видения, открывшиеся ему. Наконец он устал, руки его затекли и онемели; без сил он упал вниз и некоторое время лежал, оглушенный падением.

Когда он пришел в себя, чудесные видения исчезли. Его снова окутывала непроглядная тьма. Он уже сомневался, не виделся ли ему сон, но постепенно события прошедшего вечера всплыли в его мозгу. Да! В последний раз он наяву видел великолепие и пышность природы!

Мысли вновь заметались в его голове, когда он, опустив веки, представил себе глухой шепот неиссякающих волн и покойный сон под оливковыми деревьями. О, как он хотел бы быть моряком, отдавшимся на милость бури; он был бы проклятым, зачумленным, пусть бы тело его покрыла проказа, но если бы ему было суждено кончить дни в сени зеленых деревьев, если бы участь переменилась для него!

Тщетные мысли терзали мозг помимо его воли; но они не могли вывести его из оцепенения, которое овладело им и не отпускало всю ночь, подобно тому, как не выпускают своих жертв цепкие когти опиума. Ни голод, ни жажда не мучили его, хотя шел уже третий день с тех пор, когда он в последний раз ел. Он то садился, то снова укладывался на железном полу; иногда тяжелое забытье завладевало им; но все остальное время он мрачно раздумывал о грядущем. Порою безумие поселялось в его душе, и тогда он выкрикивал бессвязные мольбы, грозил и звал, и все смешивалось в его мозгу.

Жалкий, раздавленный, встретил он шестой и последний рассвет, если это можно было назвать рассветом; неясный серый отблеск едва пробивался сквозь оставшееся окно. Возможно, он не сразу заметил зловещий знак, но слабый луч коснулся его глаз, и немая судорога исказила его лицо, когда он понял, как мало ему осталось ждать.

Пока он спал, его кровать подверглась чудовищной метаморфозе; это была не кровать более: перед Вивенцио стояло нечто, напоминавшее похоронные дроги. Увидев их, он поднялся с пола и неожиданно ударился головой о потолок клетки: теперь потолок был так низок, что не позволял ему выпрямиться в полный рост.

— Да исполнится воля Господня! — все, что смог выговорить потрясенный Вивенцио, наклоняясь и протягивая руки к дрогам.

Механический гений Людовико Сфорца изрядно потрудился над ложем; сближаясь, стены касались его подножия и изголовья, и в действие вступали скрытые пружины — они-то и производили представшую взору узника трансформацию. Дьявольский замысел преследовал единственную цель: породить новую волну отчаяния и страха, без того переполнявших душу несчастного. Для этой же цели последнее из окон было устроено так, чтобы свет, проникавший в него, не рассеивал наполнявшего клеть сумрака и тем усугублял ожидание смерти.

Вивенцио опустился на колени и горячо молился, слезы бежали по его щекам. Воздух казался густым и необычайно плотным, и Вивенцио с трудом вдыхал его. Может быть, это казалось ему, зажатому в сузившемся нутре клетки; теперь он не мог ни стоять, ни лежать, выпрямившись в полный рост.

Подавленный дух и уничтоженный рассудок больше не досаждали ему. Больше он не надеялся, и страх отпустил его. Желанным был сейчас решающий удар мстительного врага, ибо чувства почти оставили Вивенцио и боль не пугала его. Но дьявол Толфи учел и этот летаргический сон души, долее не сопротивляющейся страданиям. Павший первою жертвой, исполнитель чудовищной воли до конца продумал свой план.

Удар гигантского колокола сотряс распростертого на полу Вивенцио! Он вскочил на ноги. Колокол ударил вновь. Близость его была ошеломляющей; казалось, он в щепки раскалывал мозг; как гром он рокотал в скалистых переходах. Колоколу вторил ужасный скрежет стен и полов, как будто они готовились упасть и раздавить несчастного в сей же миг. Вивенцио закричал и протянул руки, упираясь в сдвигавшиеся стены, как будто бы его сил хватило, чтобы удержать их. Стены стронулись и замерли, вдруг.

Вивенцио взглянул вверх: потолок почти касался его головы, хотя он сидел, поджав под себя колени. Еще несколько дюймов, и придет конец ужасным мучениям. Он не двигался. Тело его сотрясала мелкая дрожь; ему пришлось согнуться, сложившись почти вдвое. Локти его упирались в противоположные стены; коленями, поджатыми под себя, он упирался в стену напротив. В таком положении он оставался около часа, затем адский колокол ударил снова, и вновь раздался скрежет приближающейся смерти. Удар в этот раз был так силен, что сбросил Вивенцио на пол.

Он извивался и корчился среди обступавших его стен, когда колокол ударил еще. В этот раз он бил чаще и громче; звон опережал и заглушал скрежет, и дьявольская машина неотвратимо подвигалась к цели, пока, наконец, приглушенные стоны Вивенцио стали не слышны более! Его раздавили массивный потолок и сошедшиеся стены; и смятые дроги плотно облекли его тело в ЖЕЛЕЗНЫЙ САВАН.

Джозеф Шеридан Лефаню

ПРИЗРАК И КОСТОПРАВ

Перевод А. Бутузова

Просматривая бумаги моего покойного друга, Фрэнсиса Пьюселла, почти пятьдесят лет отправлявшего обязанности священника в одном из приходов на юге Ирландии, я наткнулся на эти записи. Их у него немало; он был страстный и старательный коллекционер старинных преданий, а место, где расположен его приход, прямо-таки изобилует ими. Собирание и пересказ разных легенд и поверий, сколько я помню, было его хобби; но я никогда не предполагал, что любовь к чудесам и суевериям заведет его так далеко и он станет записывать результаты своих наблюдений. Я не знал об этом до тех пор, пока его посмертная воля не сделала меня законным наследником его рукописей. Кому-то может показаться, что литературные привязанности не свойственны деревенским священникам; следует, однако, заметить, что раньше существовала особая каста священнослужителей — последователи старой школы, которых теперь осталось совсем немного; всесторонняя образованность и широта интересов выгодно отличали их и позволяли преуспевать не только на избранном поприще.

Вероятно, следует добавить, что поверье, описанное в этом рассказе, а именно о покойнике, который, попадая в чистилище, обязан подносить воду ранее похороненным соседям по кладбищу, распространено повсеместно на юге Ирландии.

Я могу поручиться за достоверность известного случая, когда уважаемый и зажиточный типперарский крестьянин на похоронах любимой супруги положил в ее гроб две пары сапог: легкие — для сухой и тяжелые — для слякотной погоды, дабы у нее не было проблем, если придется носить воду в чистилище. В том случае если две похоронные процессии одновременно приближаются к кладбищу, каждая из них стремится первой внести своего покойника внутрь кладбищенской ограды и тем избавить его от изнурительной обязанности подносить воду успевшим упокоиться вперед него. Порою между процессиями случаются жестокие стычки, и не так давно, во время одной из таких встреч, одна из процессий, боясь утратить неоценимое преимущество для своего умершего друга, отыскала самый короткий путь на кладбище; движимые одним из сильнейших предрассудков этих мест родственники попросту перебросили гроб через ограду и таким образом не потеряли ни минуты, отыскивая ворота. Можно привести бесчисленное множество примеров, показывающих, насколько сильны среди жителей юга подобные предрассудки. Однако я не стану больше утомлять читателя предварительными замечаниями, и пусть он прочтет следующее:

Выдержки из бумаг покойного реверенда Фрэнсиса Пьюселла, из Драмкула.

(Я привожу эту историю, практически не изменяя слов человека, рассказавшего ее мне. Надо сказать, это был неплохой собеседник; в приходе он слыл за человека знающего, и многие из прихожан обучались у него наукам и ремеслу. Некоторые слова весьма часто повторяются на протяжении его рассказа, объяснением этому отчасти может служить тот факт, что благозвучие повествования этот человек ценил выше правильности самой речи. Но я перехожу к истории и предлагаю вам описание удивительных приключений Терри Нейла.)

Да, это странная история, ваша честь, но это такая же правда, как то, что вы сидите здесь; я еще скажу, что в семи приходах не найти человека, который мог бы рассказать ее лучше и подробнее, чем я; потому что все это произошло с моим отцом и я часто слышал все это от него самого; не хвастаясь, скажу, что словам моего отца можно верить так же, как клятве какого-нибудь сквайра; и заметьте, он был такой человек, что, случись у какого-нибудь бедняги неприятность, он пойдет просить за него в суд; но это не так важно; важно то, что он был честный и порядочный крестьянин и рассуждал очень трезво, хотя и прикладывался иногда к шкалику, если отправлялся иной раз поразвлечься. Во всей округе никто лучше его не принимал роды; и притом у него были руки настоящего плотника, и еще любил он в саду возиться и все такое. Еще у него хорошо получалось вправлять кости, да так, что никто не мог с ним сравниться в этом, будь то даже вывернутая ножка стола или стула; и уж будьте уверены — отродясь в этих местах не было лучшего костоправа: и старый, и малый — все, кто когда вывихивал ноги, поминали его добрым словом. Итак, Терри Нейл — так звали моего отца — со временем почувствовал, как сердце его наполняется счастьем, а кошелек — деньгами; тогда-то он и купил что-то вроде фермы у нашего сквайра Фелима, как раз возле замка, и неплохое, скажу я вам, то было местечко; туда к нему с раннего утра валили бедолаги со сломанными руками и ногами; они приходили со всей округи, и всем он вправлял кости. Вот, ваша честь, значит, все шло так хорошо, как только может идти; однако там был обычай, чтобы кто-нибудь из местных присматривал за замком, если сэр Фелим куда уезжал из деревни; вроде как любезность старому сквайру, однако очень неприятная обязанность для селян; ведь среди них не было ни одного, кто бы не знал какой-нибудь жути о старом замке. Все знали, что прадед нынешнего сквайра, добрый джентльмен — упокой его душу, Господи, — имел привычку ровнехонько в полночь прохаживаться по замку; об этом я слышал еще мальчишкой, и вот, если случалось ему натолкнуться на полную бутыль — тут же высаживал из нее пробку, совсем как вы или я, — взаправду, хоть и привидение, но не в этом дело. Вот, как я уже говорил, старый сквайр имел привычку выходить из рамы, где висел его портрет, и бить все бутыли и стаканы — помилуй нас, Господи, — да выпивать все, что ни найдет в них, — прости ему Господи, это малое прегрешение; а если кому из домашних в это время случится зайти в залу — заберется обратно в раму и стоит там с невинным видом, как будто и ведать ни о чем не ведает, — такой вот озорной старикашка.

Вот, значит, ваша честь, я и говорю, как-то раз семейство из замка остановилось в Дублине на неделю или на две; поэтому, как обычно, кто-то из деревенских должен был сидеть в замке, и на третью ночь выпал черед идти туда моему отцу. «Винная бочка и маленький бочонок! — сказал он самому себе; — с чего это я должен сидеть там всю ночь, когда старый бродяга, царствие ему небесное, — так говорит мой отец, — будет разгуливать по всему замку и делать всякие пакости?» Однако отказаться от поручения было невозможно, поэтому он сделал мужественное лицо и отправился на ночное бдение, прихватив с собой бутылку самогонного виски и бутылку святой воды.

Шел сильный дождь, и было уже темно, когда мой отец добрался до замка; он здорово вымок, да перед тем еще обрызгался святой водою, и прошло, совсем немного времени, как он почувствовал, что должен выпить стаканчик, чтобы согреться. Дверь ему открыл старый слуга, Лоуренс О’Коннор, — они были большие приятели с моим отцом. Поэтому, когда он увидел, кто стоит перед ним, — а мой отец сказал ему, что сегодня его очередь охранять замок, — то предложил составить ему компанию и сторожить ночью вдвоем; будьте уверены, что моего отца не пришлось уговаривать. Однако вот что сказал ему Ларри:

«Мы растопим камин в главной зале», — говорит он.

«А почему не в прихожей?» — говорит ему мой отец, потому как он знал, что портрет эсквайра висит как раз в главной зале.

«Мы не можем развести огонь в прихожей, — говорит Лоуренс, — потому что старый аист свил в дымоходе гнездо».

«Ну тогда, — говорит мой отец, — давай сядем на кухне, потому что мне очень не хочется сидеть в зале», — говорит он.

«Нет, Терри, это невозможно, — говорит Лоуренс. — Если уж мы взялись соблюдать старый обычай, то надо соблюсти его до конца».

«Дьявол подери этот обычай!» — говорит мой отец, но про себя, ведь он не хотел показывать Лоуренсу, что чего-то боится.

«Хорошо, — говорит он вслух. — Я согласен, Лоуренс», — говорит он; и они вместе пошли на кухню, подождать, пока не протопится камин в зале, — на это ушло немного времени.

Значит, так, ваша честь, скоро они вернулись и сели поудобнее возле камина, стали разговаривать о том о сем, курить и попивать понемногу из бутылки с виски; еще они подбросили в огонь торфа и сухого валежника, чтобы лучше прогреть свои ноги.

Как я уже говорил, они продолжали курить и разговаривать до тех пор, пока Лоуренсу не захотелось спать, и это было вполне понятно; ведь он был старый слуга и привык много спать.

«Нет, так дело не пойдет, — говорит мой отец, — ты уже спишь, приятель!»

«О, черт, — говорит Ларри, — я только на минуту закрыл глаза; проклятый дым разъедает их, — говорит он. — И незачем совать нос в чужие дела, — говорит он, а он в то время выглядел совсем неплохо (упокой его душу, Господи), — продолжай свой рассказ; я тебя прекрасно слышу», — говорит он и снова закрывает глаза.

Когда мой отец увидел, что спорить с ним бесполезно, он продолжил свой рассказ. По случайному совпадению это была история о Джиме Саливане и о его старом козле — очень занятная история, настолько занятная, что пересказ ее мог бы разбудить целое стадо церковных крыс, не говоря уж о том, чтобы не дать заснуть одному христианину. Но пока мой отец рассказывал ее; а я думаю, ее стоило бы тогда послушать: он почти выкрикивал каждое слово, стараясь разбудить старого Ларри; увы, в крике не было нужды, и задолго до того, как он добрался до конца своей истории, Ларри О’Коннор храпел, как прохудившаяся волынка.

«Гром и молния, — говорит мой отец, — час от часу не легче, — говорит он, — старый разбойник назвался моим другом и заснул, а комната та самая, с привидением, — говорит он. — Крест Господний!» — говорит он, и с этими словами принимается трясти Лоуренса за плечо, чтоб разбудить его. Но тут он подумал, что если Лоуренс проснется, то уж точно пойдет досыпать ночь наверх, в свою постель, и таким образом он останется совершенно один в зале, что будет гораздо хуже.

«Ладно, — говорит мой отец, — не стоит будить старика. Это совсем не по-дружески — мучить беднягу, когда он спит, — говорит он, — пожалуй, и мне надо последовать его примеру».

После этого он принялся расхаживать взад-вперед по зале и шептать про себя молитвы, пока он не взмок от них, извините, ваша честь. Но молитвы не помогали, и ему пришлось выпить около пинты виски, чтобы привести свои мысли в порядок.

«О, — сказал он, — как бы я хотел быть на месте Ларри! Может быть, — говорит он, — я смогу заснуть, если попытаюсь»; после этого он подвинул свое кресло поближе к Лоуренсу и расположился в нем как только мог удобнее.

А весь вечер его смущала одна странная вещь, о которой я забыл рассказать вам. Когда бы он ни глянул на картину — он ничего не мог поделать с собой, — все ему казалось, глаза на портрете смотрят на него, моргают и следят за ним, куда бы он ни пошел. «Ого, — сказал он, когда увидел такое, — это, кажется, по мою душу, — говорит он; — мне дьявольски не повезло, что именно сегодня выпала моя очередь, — говорит он; — но, если мне и суждено умереть этой ночью, думаю, уже поздно чего-либо бояться», — говорит он.

Да, ваша честь, он изо всех сил пытался заснуть, и два или три раза казалось, это удавалось ему, но его снова будил шторм, бушевавший за стенами замка. Скрип деревьев, свист ветра в каминной трубе — можно было подумать, что стены вот-вот рухнут, так вздрагивал замок при порывах ветра. И вдруг все стихло и стало спокойно, совсем как июньским вечером. Да, ваша честь, все было тихо, и не прошло трех минут, когда моему отцу послышался странный шорох, доносившийся от прогоревшего камина; он осторожно приоткрыл глаза и увидел старого сквайра, вылезающего из картины. Плащ сквайр оставил на холсте, а сам стоял на каминной полке и раздумывал. Наконец он полностью вышел из рамы и спрыгнул на пол. Да, такого мой отец едва ли ожидал в тот вечер. Прежде чем начать свои проделки, призрак на минуту остановился возле спящих; как только ему показалось, что все спокойно, он протянул руку и схватил бутылку виски; одним глотком он выдул из нее целую пинту. Да, ваша честь, когда он выпил, то поставил ее обратно точно на то самое место, где она стояла. После этого старый сквайр принялся ходить взад и вперед по комнате, трезвый и серьезный, как будто и не пил вовсе. И когда он проходил мимо моего отца, тому казалось, что он явственно ощущает запах жженой серы, и это его очень пугало, потому как он знал, что серой топят печи в аду, прошу прощения, ваша честь. Он часто слыхивал об этом от преподобного отца Мерфи; сейчас-то он знает об этом наверняка — упокой его душу, Господи! Да, ваша честь, мой отец притворялся спящим всякий раз, когда привидение проходило мимо него, но запах серы был так силен, что у него перехватывало дыхание и он сколько мог сдерживался, но в конце концов закашлялся, да так сильно, что выпал из кресла, в котором сидел.

«Ого-го! — говорит сквайр, остановившись в двух шагах от моего отца и разглядывая его. — Это никак ты? А что ты делаешь здесь, Терри Нейл?»

«Служу вашей милости, — говорит мой отец (он сидел, где упал; ни жив ни мертв от страха), — очень рад видеть вашу милость сегодня», — говорит он.

«Теренс, — говорит сквайр, — ты уважаемый человек (и это действительно было так), трудолюбивый и трезвый человек, ты пример трезвости для целого прихода», — говорит он.

«Благодарю, ваша милость, — говорит мой отец, немного оживая, — вы всегда умели хорошо говорить. Упокой, Господи, вашу милость».

«Упокой, Господи, мою милость? — говорит привидение (у него даже лицо покраснело от злости). — Упокой мою милость? — говорит он. — Ты, невежественный крестьянин, — говорит он, — ты, скудоумный, ничтожный невежа, — говорит он, — в каком хлеву ты оставил свои манеры? — говорит он. — Если я и мертв, в том нет моей вины, — говорит он, — и не тебе напоминать мне об этом», — говорит он, при этом так топнув ногою, что дубовые доски затрещали под ним.

«Ох, — говорит мой отец, — я всего лишь бедный невежественный крестьянин», — говорит он.

«Никем другим ты и не можешь быть, — говорит сквайр, но я пришел сюда не для разговоров с тобой. Послушай, Терри Нейл, — говорит он, — я всегда хорошо относился к тебе и к твоему деду, Патрику Нейлу», — говорит он.

«Это правда, ваша милость», — говорит мой отец.

«И, кроме того, я думаю, что я всегда был порядочным и справедливым джентльменом», — говорит сквайр.

«Клянусь вашим именем, это правда», — говорит мой отец (хотя это и было вранье, он ничего не мог с собой поделать).

«Ладно, — говорит призрак, — пусть я и не всегда был справедлив и иногда даже жесток к своим крестьянам, — говорит он, — за все это мне приходится нелегко там, где я живу сейчас, — говорит он, — хотя у меня еще есть надежда», — говорит он.

«Какая жалость, — говорит мой отец. — Может быть, ваша милость желает переговорить с преподобным отцом Мерфи?»

«Попридержи свой язык, ничтожный человечишка, — говорит сквайр, — если я о чем и думаю, то не о душе; меня изумляет твоя наглость — говорить джентльмену о его душе, и это тогда, когда его беспокоит совсем другое, — говорит он, хлопая себя по колену. — Нет, меня беспокоит не душа, — говорит он, присаживаясь напротив моего отца; — гораздо больше, чем душа, меня беспокоит моя правая нога, — говорит он, — я вывихнул ее около Гленварлока, в тот день, когда я убил черного Барни».

Потом мой отец узнал, что это был любимый жеребец сквайра, павший во время охоты.

«Я надеюсь, — говорит мой отец, — ваша милость не беспокоится о душе черного Барни?»

«Попридержи свой язык, болван, — говорит сквайр, — я скажу тебе, почему меня так беспокоит моя нога, — говорит он. — Там, где я провожу большую часть своего времени, — говорит он, — исключая то время, когда я отдыхаю здесь, — говорит он, — я должен пешком ходить по большой долине, к чему я не привык, — говорит он, — и расстояния, которые прохожу я, больше тех, что я способен пройти, — говорит он. — Я должен сказать тебе, — говорит он, — что люди там, где я живу, ничто на свете не ценят так, как свежую, прохладную воду; к тому же там очень жарко, и это весьма неприятно, — говорит он; — и там я определен, — говорит он, — подносить свежую воду, но очень малая ее часть достается мне, — говорит он, — а самое неприятное то, что их всех мучит невероятная жажда и они выпивают воду с такой же скоростью, с какой мои ноги приносят им ее, — говорит он; — но что меня совершенно убивает, — говорит он, — это слабость моей ноги, — говорит он, — и я хочу, чтобы ты дернул ее и вставил на место, — говорит он, — это все, что мне нужно от тебя», — говорит он.

«О, с удовольствием, ваша милость, — говорит мой отец (хотя ему совсем не хотелось вправлять ноги привидениям), — но я не смею побеспокоить вашу милость, — говорит он, — ведь до сих пор я исправлял ноги таким же беднякам, как я», — говорит он.

«Не говори глупости, — говорит сквайр. — Вот моя нога, — говорит он и протягивает ее моему отцу, — тяни ее, если тебе дорога жизнь, — говорит он, — а если откажешься, я не оставлю в тебе самом ни одной кости — все сотру в порошок», — говорит он.

Когда мой отец услыхал это, он понял, что едва ли что спасет его, если не его уменье, потому он обхватил руками ногу и стал тянуть — тянул, пока не вспотел. Господи помилуй, аж пот побежал по его лицу.

«Тяни, сильнее тяни», — говорит сквайр.

«Рад стараться, ваша милость», — говорит мой отец.

«Еще сильнее, — как дьявол тяни!» — говорит сквайр.

Тут мой отец вцепился в его ногу обеими руками и ну тянуть ее, как дьявол.

«Я глотну немного, — говорит сквайр, протягивая руку к бутылке, — мне необходимо освежиться, — говорит он и снова хватает бутылку. Но в этот раз чутье подвело его, и вместо виски он схватил бутылку со святой водой. — Твое здоровье, Теренс, — говорит он; — а теперь тяни, как дьявол.» С этими словами он поднял бутыль со святой водой, однако едва ли ее содержимое предназначалось для его глотки; как он заревел! — могло показаться, что замок рассыпается на куски от его крика; он вздрогнул всем телом, нога у него отлетела и осталась в руках моего отца. Тот кувырком перелетел через всю комнату, перекатился через дубовый стол и упал на спину в погасший камин.

Когда отец пришел в себя, солнечные лучи пробивались сквозь закрытые ставни. Он лежал на спине, сжимая в руках ножку одного из старых кресел. Конец ее, вывороченный из гнезда, глядел в потолок, а в соседнем кресле, как будто ровным счетом ничего не произошло, храпел старый Ларри. Этим же утром мой отец отправился к преподобному отцу Мерфи и с этого дня до самой смерти не пренебрегал ни исповедью, ни мессой, и тому, о чем он рассказывал, можно было верить, ибо он об этом рассказывал весьма редко. А что до сквайра — то ли ему не пришелся по вкусу напиток, то ли потому, что он лишился одной ноги, но в замке его больше не встречали.

Макартур Рейнольдс

ТРИБУНАЛ ИНКВИЗИЦИИ

Перевод А. Бутузова

Большая зала, где заседал трибунал, была убрана черным. В дальнем конце ее возвышался широкий полукруглый стол; позади него стояло массивное кресло, обитое черным бархатом. Поверхность стола и пол перед ним были покрыты грубым черным сукном.

В кресле, похожем на трон, заседал Великий Инквизитор, Петр Арбец. Над сиденьем его на черной стене белело распятие из слоновой кости. Еще два черных кресла стояли по обе стороны инквизиторского трона. Их занимали инквизиторы, исполнявшие обязанности судебных исполнителей. Справа от Инквизитора на столе стоял колокольчик; слева — лежала раскрытая Библия. Перед председательским креслом возвышалась стопа бумаг и протоколов, рядом стояли песочные часы.

Перед столом стояла грубая скамья, точнее, грубо обработанная доска треугольной формы, предназначавшаяся в качестве сиденья для обвиняемого. По правую руку от Инквизитора стояли палач и четверо его подручных в масках. Облаченные в черное, с головами, покрытыми подобием колпаков с прорезями для глаз и носа, — на этих четверых было страшно взглянуть! По левую руку от Великого Инквизитора сидели два секретаря; они писали под диктовку председателя и заносили в протоколы свидетельские показания.

В парадном облачении, с белым крестом Святого Доминика на груди Петр Арбец взошел на председательский трон и сел, окинув залу недобрым взглядом. Страсти, бушевавшие в груди этого страшного человека, были неведомы сердцам четырех младших судей, однако же и их возбуждало непередаваемое ощущение собственной власти; с показной деловитостью они перебирали бумаги, ожидая появления заключенного. Их каменные лица не выражали чувств; им были чужды сомнения и тревоги настоящих судей, трепещущих при мысли о том, что кара может задеть невиновного. Обычно их приговоры выносились еще до суда. Ошеломить и раздавить без сожаления — таков был их девиз. Единственное, что могло бы смутить их, — оправдательный приговор; его они выносили с большой неохотой.

В противоположном конце залы стояли священники и монахи различных орденских званий — обычные свидетели заседаний; рядом с ними — несколько грандов Испании. Они преданы делу Святой Инквизиции, и их Петр Арбец вызвал намеренно, ибо сегодня будет судим не простой еретик, но славный и знатный рыцарь — ревностный католик, обвиненный в ереси.

Гнетущая тишина пронизывала скорбное собрание. Можно было подумать, что здесь собрались самые мрачные и молчаливые из священнослужителей; от их неподвижности веяло смертью. Но через несколько мгновений легкое движение пробежало по их рядам, глаза их медленно обратились к дверям: двое стражников ввели в залу суда обвиняемого.

Это был человек высокого роста, очень бледный, приблизительно пятидесяти лет. В его волосах, от природы темных, виднелись седые пряди; открытое лицо его было скорее надменно, нежели умно; глаза сверкали благородным огнем истинных сынов Кастилии. Глубокая религиозность — отличительная черта испанских христиан — смягчала печаль и горе, отражавшиеся в его чертах. Тягостные размышления и двухдневное заключение в подземельях Инквизиции изнурили его дух.

С охраною по бокам он медленно приблизился и остановился перед судьями. Оглядевшись в поисках сиденья, он не обнаружил ничего, кроме треугольной скамьи; горькая усмешка тронула его губы. Однако он сел на это странное изобретение инквизиторов. Вскинув голову, он взглянул в глаза Петру Арбецу. Исполненный достоинства, взгляд был способен смутить кого угодно, но не Инквизитора.

Не переменившись в лице, Петр Арбец выдержал взгляд и, обращаясь к заключенному, произнес: «Обвиняемый, встаньте! Поклянитесь на Библии говорить только правду». Заключенный медленно поднялся, подошел к столу и, положив руку на Святую книгу, проговорил отчетливо и твердо: «Именем Спасителя и его Святым писанием клянусь говорить только правду».

— Ваше имя? — потребовал Великий Инквизитор.

— Пауль Иоахим Мануэль Аргосо, граф де Церваллос, гранд Испании второго класса и губернатор Севильи по высочайшему повелению нашего короля Карла Пятого!

— Не утруждайте себя перечислением, — сказал Инквизитор. — Эти звания не принадлежат вам больше. Арестованный по обвинению в ереси теряет все знаки отличия и все владения.

Мануэль Аргосо не произнес ни слова; только нижняя губа его дрогнула; кастильская кровь вскипела в нем.

— Ваш возраст? — спросил Инквизитор.

— Пятьдесят лет, — отвечал губернатор.

— Мануэль Аргосо, — продолжал неумолимый Инквизитор, — вы обвиняетесь в том, что принимали в своем доме человека богопротивной расы; человека, который высказывался против учения Святой Католической Церкви и на которого вы не донесли суду.

— Ваша честь, я не понимаю, о чем вы говорите, — угрюмо отвечал Мануэль Аргосо.

— Сокрыть ересь — значит поощрить ее, — снова обратился к нему Инквизитор. — Вы не могли не знать, что дон Стефен де Варгас, происходящий из мавританской фамилии, не придерживается католической веры. Но вы не только принимали его в своем доме — вы обручили с ним свою единственную дочь.

Тяжелый вздох вырвался из груди несчастного, и слезы обильным потоком хлынули из его глаз; собрав все свое мужество, он отвечал:

— Ваша честь, Стефен де Варгас происходит из знатного рода Абессенрахов, которые чтят учение Иисуса Христа и признают Фердинанда и Изабеллу его наместниками на земле. От нашего монарха их род получил привилегии, подобающие кастильским донам, и я не вижу причин отказывать им в том, чем они владеют уже более века.

— Тот, кто получает привилегии, обязан честно исполнять свой долг, — отвечал Великий Инквизитор. — Пренебрегающий своим долгом лишается своих званий. Дон Стефен де Варгас, признавший учение, противное христианским канонам, лишился защиты Святой Церкви: он запятнал себя ересью; отныне само общение с ним — ересь и подлежит суровому наказанию.

— Ваша честь! — торжественно произнес Аргосо, — клянусь моим добрым именем, что дон Стефен де Варгас ни разу не произнес в моем доме слов, оскорбительных для слуха благочестивого христианина.

— Он упорствует в своем заблуждении, — с сожалением проговорил Великий Инквизитор и обернулся к судьям, как будто спрашивая у них совета. С деланным ужасом судьи воздели руки и закатили глаза к небу. Эта пантомима была хорошо отрепетирована ими и исполнялась с подкупающей искренностью и благочестием. Секретари торопливо записывали произнесенный диалог, и, пока они не закончили своей работы, Петр Арбец молчал; казалось, он погружен в глубокие раздумья.

Наконец, с видом величайшей скорби, сыгранной столь искусно, что обман был доверчиво принят многими из присутствовавших, он взглянул на губернатора Севильи и проговорил:

— Сын мой, взгляни мне в глаза, ты видишь, как меня огорчает твое упорство. Я любил тебя как друга; во имя нашей дружбы и во славу христианской веры я молю небеса наполнить твою душу раскаянием и сожалением о содеянном.

— Ваша честь, — отвечал дон Мануэль Аргосо. — Бог мне судья и свидетель, что я даже в мыслях не преступал заповедей Священного писания.

— Но вы не отрицаете, что общались с молодым еретиком? — коварно спросил Инквизитор.

— Дон Стефен де Варгас — не еретик, ваша честь, — твердо отвечал губернатор, — он такой же добрый католик, как вы или я.

— О, небо! — воскликнул Инквизитор, — дьявол ослепил его во гордыне!

— Ваша честь, — сказал один из судей, — он признает свою связь с доном Стефеном де Варгасом.

— Да, он признает, — подтвердил Инквизитор. — Заключенный, вы не отрицаете, что ваша дочь разделяет ваши антикатолические воззрения?

— Ваша честь, я думаю, на этот вопрос лучше ответить вам, ведь вы были частым гостем в моем доме, — сказал Аргосо.

— Я не был ее исповедником, — сухо возразил Инквизитор.

— О! Ваша честь, неужели вы и Долорес обвиняете в том же, в чем обвиняете меня? Неужели она в тюрьме?

— Мы сейчас говорим не о вашей дочери, а о вас, обвиняемый, — сказал Инквизитор.

— Моя дочь! Что вы с ней сделали? — закричал несчастный отец, с мольбою протягивая к судье руки.

— Тихо! — сурово оборвал его Инквизитор. — Я здесь не затем, чтобы отвечать на вопросы, а вы — не затем, чтобы задавать их. Введите свидетелей.

Открылась боковая дверь залы, и две фигуры, закутанные в длинные черные плащи, с вощеными белыми масками на лицах медленно двинулись к столу. Дрожь пробежала по телу дона Мануэля Аргосо; казалось, восставшие мертвецы приближаются к нему — так походили два таинственных незнакомца на оживших покойников, обернутых в могильный саван!

Великий Инквизитор взял с них клятву говорить только правду. Они поклялись. Затем первый из них, судя по голосу — городской торговец Энрико, дал показания, из которых следовало, что упомянутый еретик дон Стефен де Варгас был частым гостем в доме дона Мануэля Аргосо.

Вышел второй свидетель, и Инквизитор продолжил допрос. В подобных процедурах свидетели просто подтверждали факты или то, что выдавалось за них. При этом их имена не подлежали оглашению в суде, и вместо их лиц присутствовавшие видели безобразные восковые маски. На роль свидетелей людей подбирали офицеры Инквизиции, и для первого допроса знатного узника Петр Арбец приказал найти двоих своему фавориту Джозефу.

— Вы знаете обвиняемого? — обратился Великий Инквизитор ко второму свидетелю.

— Да, знаю, — голос говорившего показался Инквизитору знакомым, хотя он не мог вспомнить, где его слышал.

— Что вы о нем знаете?

— То, что он такой же добрый католик, как вы или любой из присутствующих здесь, — голос звучал бесстрастно.

— Что! — вскричал Великий Инквизитор, потеряв самообладание от неожиданного ответа. — Вы пришли сюда, чтобы защищать еретика?

— Нет, я пришел сюда, чтобы говорить правду, — последовал ответ.

— А вам известно о последствиях, которые влечет за собой защита еретика? — в бешенстве прорычал Арбец.

— Мне известно, что личность свидетеля неприкосновенна и поэтому я не боюсь ваших угроз, — тихо, но твердо отвечал незнакомец.

— Довольно, уведите его, — приказал Великий Инквизитор, — его словам нельзя верить, ведь вся Севилья знает, что дон Стефен — еретик, да и обвиняемый этого не отрицает.

— Зачем же тогда вызывать свидетелей? — спросила таинственная маска.

— Уведите его прочь — он оскорбляет суд! — загремел Арбец, едва сдерживая свой гнев. — Снимите с него маску и вышвырните из дворца.

Палач поспешно увел свидетеля, и Арбец прошептал про себя:

— Странно, очень странно! Неужели Джозеф обманул меня? Да нет, наверное, его самого обманули! И голос — кажется я уже слышал его!

— Ваша честь, — шепотом обратился к нему один из судей, — мы думаем, что заключенный заслуживает пытки дыбою.

— Да исполнится воля Господня, — громко произнес Великий Инквизитор, — отведите обвиняемого в комнату пыток!

Подручные палача обступили дона Мануэля Аргосо и повели его в соседнюю залу, точнее — в огромный подвал.

Там находилась комната пыток.

Безрадостен и жуток был вид этого места. Повсюду глаз натыкался на страшные орудия казни. Веревки, тиски и стальные прутья, зажимы, ножи и лезвия бритв, гвозди, иглы и испанские сапоги висели вдоль стен или лежали грудами на низких полках. В дальнем углу пылала жаровня, и неверные тени плясали на закопченных стенах.

Два экзекутора с масками на лицах держали горящие факелы, двое других подвели губернатора к укрепленному на потолке блоку, с которого свисала длинная веревка.

На мгновение губернатору показалось, что он уже умер и перенесся в тот из миров, о котором в. Писании сказано, что там слышны «стоны и скрежет зубовный».

Спустя несколько минут в сопровождении остальных инквизиторов в камеру вошел Петр Арбец.

Обвиняемый стоял в центре жуткой камеры. Когда вошли судьи, ощущение реальности происходящего возвратилось к нему, и он с мольбою обратил глаза к небу — над его головой с потолка свисала дыба — от неожиданности он вздрогнул.

Петр Арбец и его помощники сели на скамью, чтобы до конца наблюдать безрадостную сцену; несмотря на твердость и непреклонность духа, дон Мануэль почувствовал, как в сердце его заползает страх. Он подумал о дочери, которой, возможно, предстоит пройти весь этот церемониал, и мужество покинуло его.

— Сын мой, — проговорил Петр Арбец, подходя к нему, — покайся в грехах своих; не огорчай нас, упорствуя в ереси, не заставляй нас исполнять суровые предписания, которые Инквизиция налагает на отступников.

Мануэль Аргосо молчал, но взгляд, брошенный им на Великого Инквизитора, выражал глубочайшее презрение к пытке.

Арбец сделал знак, и палач сорвал со своей жертвы верхнее платье, оставив несчастному только нательную рубашку.

— Покайся, сын мой, — еще раз обратился Великий Инквизитор, сохраняя участливый и мягкий тон. — Мы — твои духовные отцы, и наше единственное желание — спасти твою бессмертную душу. Покайся, сын мой, — только искреннее покаяние спасет тебя и отвратит от тебя гнев Господний.

— Я не могу признаться в том, чего не совершал.

— Сын мой, — сказал Инквизитор, — мне тяжело видеть, как ты упорствуешь во грехе. Я молю Спасителя коснуться тебя, ибо без его всепрощения душа твоя обречена погибнуть во мраке; дьявол держит тебя, и это он внушает тебе греховные речи.

Петр Арбец упал на колени и зашептал молитву, неслышную окружающим. Он сотворил крестное знамение и некоторое время оставался неподвижен, смиренно сложив перед собой ладони.

В этот момент жестокий Инквизитор Севильи был всего лишь покорным воле Господа доминиканцем, молящим Бога за чужие грехи!

Наконец он поднялся.

— Ничтожный раб, продавший бессмертную душу дьяволу, — прогремел он, обращаясь к обвиняемому, — внял ли Господь моей молитве, открыл ли он глаза твои свету святой веры?!

— Вера моя неизменна, — отвечал Аргосо, — и ее не поколебать словами, я исповедую ее такой, какой ее передал мне отец.

— Господь свидетель, в том не моя вина! Я сделал все, что было в моих силах сделать, — воскликнул Великий Инквизитор, обратив взор к небесам. — На дыбу его!

Страшная пытка началась.

Аргосо не запросил пощады: только грудь его, вздымаясь и замирая от нестерпимой боли, порой исторгала глухие стоны. Глаза его закатились; веки были не в силах сомкнуться и закрыть их. Тугие веревки врезались ему глубоко в кожу, и кровь стекала из ран на землю, заливала рубаху. Пол камеры был из сырой глины, и жертву теперь с головы до ног покрывала кровавая слякоть.

Аргосо рухнул на землю бесформенной массой; вывороченные кости и разорванные мышцы больше не держали его тело.

Жутко было видеть, как человека, недавно здорового и сильного, раздавила и смяла чудовищная пытка. Он был наказан еще до того, как ему вынесли приговор!

Но что можно ожидать от правосудия, подвергающего обвиняемых столь жестоким пыткам? Кроме того, у инквизиторов не было жалости; они правили, пытая, — они питались муками своих жертв!

Сериал 1830-х

ВАМПИР ВАРНИ

Перевод А. Бутузова

Полночный зов о помощи. — Трапеза вампира.

Погоня. — Смерть дочери лендлорда.

Старинный постоялый двор отдыхал; деловые шаги и шумные разговоры путешественников больше не нарушали покой его комнат; заботливые руки хозяйки, не обошедшей вниманием ни одного уголка заведения, оставили стоять печальными пришельцами метлу и щетку, ни минуты не отдыхавших днем. Все обитатели двора погрузились в глубокий сон.

Не было ни одного человека, кто не был бы погружен в океан сновидений, ни одного, кроме единственного — чужеземца, выделявшегося среди всех своим видом.