«Спартак» выиграл со счетом 5:0.
Рядом со мной сидел очень здоровый, большой, упитанный и все время что-то покупавший у продавщиц съестного человек. Он глупо острил со своими приятелями, и это портило мне удовольствие от матча. Когда он после перерыва протискивался мимо меня с бутербродами в руке, я хотел сказать ему что-нибудь неприятное, но не успел и, кроме того, передо мной была его большая спина в синем пальто, так что мне пришлось бы говорить ему в спину и он мог бы не услышать. Я сказал, вернее, начал говорить:
— Неужели вы не можете есть бутерброды дома?
Из моего выпада ничего не получилось, так как бутерброды, скорее, едят как раз в общественных местах, а не дома.
Затем я видел, как упал с лошади юноша. Это все произошло вчера, но я все время вижу и, вероятно, долго буду видеть его лежащую на серой дорожке фигуру в позе человека, заснувшего на боку. У меня было предчувствие, что так случится. Когда объявили, что после окончания матча состоятся конные скачки членов спортивных обществ, в воображении каким-то угрожающим образом соединился вид поля с его очень круто поворачивающими беговыми дорожками с видом быстро несущегося коня. Я сказал себе, что произойдет несчастный случай. И он произошел.
Зрелище скачек началось с того, что на противоположной стороне в арке показались спускающиеся по деревянному помосту всадники, одетые в цвета своих клубов. Лошади казались большими, всадники, сидевшие с поджатыми ногами, казались маленькими, но от этого их вид казался очень привлекательным.
В дневник.
— Просто очередная попытка собрать материал. — Айя махнула рукой. — Обычное тестирование, ничего экстраординарного. Меня интересует, что за давление ты испытывал рядом с жизнеформой. Направление поиска известно, но для уточнения деталей нужна техника.
Ветер войны дует нам в лицо.
— А здесь подобное тестирование провести нельзя? — вдруг уперся я, вполне сознательно нарушая субординацию.
Это был разговор в гостинице, простой разговор в ожидании чаепития.
— Нельзя. Наше оборудование не подходит, нужно наблюдательское. А оно установлено на корабле. Транспортировка запрещена. Еще вопросы есть?
— Ты знаешь, будет война.
— Есть. — Я в упор посмотрел на собеседницу. Отступать не хотелось. Раз нарушил субординацию — надо идти до конца. Тем более что происходящее касалось меня напрямую. — Что означает «у нас почти не осталось времени»?
И я смеюсь.
Айя молчала почти такт, потом глухо бросила:
И потом разговор о таинственных изобретениях.
— Контролер Итени Рин, вы свободны. Сто тридцать тактов на отдых. Рекомендую поспать перед стартом.
А вечером таял снег, пахло, как в марте, вечером я стоял над Невой, положив ладони на чугун ограды. Я ощущал две холодные чугунные ладони.
Я хотел возразить и обнаружил, что не могу произнести ни слова. Не желаю произносить. А несколько мгновений спустя осознал, что стою на пороге кабинета.
Вдали чернел купол. Он делал громадную пустоту. Это был мир, масштаб мира, пустое звонкое поле столкновений.
И тут я услышал бесплотный шепот, как тогда, в пещере с жизнеформой: «Нельзя иначе. Не получается. Не позволит».
Ветер шевелил волосы на обнаженной голове. Я испытывал очень чистую гордость. И я подумал вдруг, что в этой наступающей войне я хотел бы быть убитым
[135].
Шепот стих. Зеленые лепестки с едва слышным шелестом сошлись за спиной, и я остался один посреди коридора.
1943
[16 апреля 1943 г., Ашхабад]
Не могу сочинить ни одной строчки уже несколько дней. Почему? Не знаю. Легко сослаться на плохое питание, отсутствие сахара. Так ли это? Иногда думаю, что это мое свойство: сперва напор воображения, целый вихрь видений, а когда начинаешь сочинять, записывая, они разрежаются и при ближайшем рассмотрении оказываются не сценами или картинами, которые могут следовать одна за другой, а лишь концовками сцен или серединными эффектами отдельных сцен. Такова моя драматургия, не дающая результатов. Не пора ли отказаться от мечты написать драму? Ведь уже тринадцать лет, как я все повторяю это обещание: вот когда я напишу пьесу. Прежде я надеялся на мощь импровизации, и действительно что-то получалось. Я садился писать пьесу, не имея даже приблизительного плана. Отталкивался от горячего и взволновавшего меня начала, и вдруг в середине еще не оконченной сцены рождалась новая, захватывающая основная мысль пьесы, которую я, если бы захотел, то, возможно, и мог бы окончить. С годами мощь импровизации стала ненадежной. А я все верю в нее… Словом, дело плохо.
В вестибюле гостиницы идет по телефону разговор об умирающем в садике человеке. Говорящего по телефону маленького, в гоголевской фуражке по уши милиционера, очевидно, спросили, что с человеком. Милиционер ответил: лежит и плачет.
Глава 3
Ждал денег из Радиокомитета около двух недель. Получил 145 рублей вместо ожидавшихся 600–700. И тут плохо. Как же выкрутиться? За гостиницу должен больше тысячи, девочке Лене, продавшей запонки, 350.
Корректор. Геннадий Павлов
Итак, начинается дневник 16 апреля 1943 года в Ашхабаде
[136].
И все-таки вера, слепая, могучая вера в то, что все будет хорошо. Не знаю, может быть, это идиотическая черта, говорящая о благодушии, свойственном безумию. Но верю, убежден, что будет хорошо. Хорошо — это только тогда, если хорошо с творчеством. Другие «хорошо» меня не устроят, не нужны мне, и я за ними не гоняюсь.
Пространство дрожит от напряжения. Выматывающая вибрация нарастает, становясь невыносимой. Но стоит крику прилипнуть к губам, как дрожь стихает, накатывает тишина, и лишь редкие, едва заметные всплески напоминают, что ничего не кончилось, что до следующей волны остались считанные мгновения. И так без конца.
Кто этот мальчик? Не знаю. Может быть, впервые в жизни я был так потрясен. Нечто очень странное, похожее на сон. Именно такими бывают сны, желтые, с отдельными фигурами, с цветами, свешивающимися с балкона.
Прыжок. Еще один. Еще…
Никто и никогда не перемещался в таком ритме. Никто не совершал невозможного. Даже Наблюдатели, всемогущие Наблюдатели, на такое не способны. Я первый!
Как раз свешивались с балкона цветы. Несколько веток глицинии. Их ярко освещало солнце. А внизу, на каменной площадке, стояла группа офицеров, сверкающая блеском орденов и солнечными бликами.
Спустя час эта мысль уже кажется мелкой, ненужной. К концу следующего хочется одного — чтобы все прекратилось. Любой ценой. Ну, хотя бы коротенькая передышка? Хоть на чуть-чуть…
Прыжок. Еще один. Еще.
В центре группы стоял мальчик.
Звезды, галактики, туманности сливаются в разноцветное панно, крутятся бесконечным калейдоскопом. Только одна деталь неизменна: жемчужина, серебристым пламенем пылающая впереди. Маяк, чьи лучи с трудом пробиваются сквозь, казалось, непреодолимый барьер, выстроенный чужим порядком, — барьер, поглощающий даже свет психосфер. Но я вижу ее. Я иду на свет.
Новый поворот — и опять тупик. Корабль, словно рыбка, раз за разом бьющаяся в стекло аквариума в надежде вырваться из прозрачной тюрьмы. Хищная рыбка, способная разбить преграду. Тень! Широкая темная мантия накрывает крейсер. Которая уже по счету… Не важно. Плевать, что едва не теряю сознание, когда скручивающая мышцы судорога прокатывается по телу. Главное, сгусток тьмы способен пробить заслон иномирья.
18 апреля
Очередное перемещение приближает нас к жемчужине. Всего на шажок, но за этим шажком будет еще один, и еще…
Я лежу на кровати. Купаюсь в объятиях нежной обволакивающей перины. В голове пустота, приятная, безмятежная. Ни о чем не надо думать. Ничего не надо вспоминать. Хочется, чтобы так было всегда — в настоящем, в будущем, в прошлом. Всегда.
Опять не движется драма. У меня есть персонаж, изображающий трактирщика в городке, занятом немцами. Кто этот человек был до оккупации, мне не ясно и я не могу определить этого для себя. Интеллигент? Неинтересно, жидко. Но для того, чтобы он мог разговаривать с интеллигентом-немцем, он должен мыслить. Они оба должны высказывать мысли о России.
— Полегчало? — Я с трудом повернул голову. Олег, сгорбившись, сидел рядом на стуле с низкой спинкой. Светлый пиджак, брюки, желтый галстук… Пустое, все это иллюзия. Нет никакого Олега, и стула нет, и даже кровати. Интересно, на чем я лежу на самом деле?
Черт с ним!
— Не особо. — Собравшись с силами, я перевернулся на бок. — Где мы?
Весенний день в Ашхабаде. Как далек этот город от войны! Только гуляющие, дети, хохот, беззаботность. Цветут кусты, зеленая сетка проступает на темнеющих вдали деревьях.
— На месте. Ты справился, пробился в закрытую зону. Сейчас корабль заканчивает коррекцию орбиты. Планета под нами техноактивна. Элианская колония.
19 апреля
— Замечательно. — Я с трудом свесил ноги с кровати. Ломота понемногу утихла. Разгоняя ватный туман отупения, вяло зашевелились мысли. — Долго я был в отключке?
— Несколько минут.
Читал «Бесы», случайно попавший в руки второй том. Я этого «великого» писателя не люблю. Никто, как он, не навязывает читателю своего характера. Я не вижу унижения там, где он его видит. А он хочет, чтобы я разделял с ним его взгляд на унижение. Он предлагает мне оттенки, а мне даже и основной фон не понятен, чужд, не важен. Это меня раздражает, настраивает против. Он все-таки маньяк.
— Что? — Я вздрогнул. — Всего-то? Мне казалось… Странно. — Шум в голове стих окончательно. — Раньше подобные напряги выключали надолго.
— Привыкай к новому статусу. — Олег улыбнулся. — Тебя теперь сложно выключить надолго.
Интересно в отношении мебели у Достоевского. Сейчас вспоминаю три случая: комната Сони Мармеладовой не имела углов, одна стена; второе — Раскольников жил в комнате, более похожей на шкаф, нежели на комнату; третье — Кириллов перед самоубийством стоит в углу за шкафом (и на это описание, очень старательное и рельефное, отведено много места). Это внимание Достоевского к комнате, углам, мебели — именно к шкафу — мне почему-то неприятно знакомо и будит во мне тоже какую-то манию. Безусловно, здесь кроются начатки сумасшествия — в этом внимании к стене, углу, шкафу.
— Хорошо, если так, а то полежалки в регенераторе уже задолбали. — Во фразе должно было сквозить безразличие, однако сердце екнуло, и к горлу подскочил комок. Приятно, черт возьми, когда отмечают твой внутренний рост. Есть в злоключениях и светлая сторона. — Еще бы польза от моих штурманских потуг была.
— Ты ведь до конца понимаешь, что сделал? — В глазах Олега искорки веселья. — Ты трассу проложил. Теперь мы сможем создать здесь точку отсчета, ориентир для перемещения в эту часть космоса напрямую, за один прыжок.
— А смысл? С элианской колонией мы разберемся и сами. Зачем тащить боевую эскадру?
20 апреля
— Уничтожать элиан нет необходимости… — По коже пробежала дрожь. Фантом — визуальная оболочка Наблюдателя — не обладал психосферой, и читать эмоциональную составляющую Олега я не мог. Приходилось, как и раньше, довольствоваться старательно прорисованной мимикой и интонациями. Но иногда до меня долетали… не знаю — не эмоции, а осколки ощущений, что ли? Отголоски времен, когда Наблюдатели были существами из плоти и крови, эхо их чувств. И сейчас реакция на мои слова была яркая, словно на миг призрак вновь вступил в мир живых… Досада, безысходность… Страх?
У Наблюдателя? Чушь! Не бывает такого!
— …на данный момент они не представляют даже потенциальной угрозы. Геннадий, мы в зоне трансформированного мира. Эпицентр здесь. Отсюда идет распространение волны изменений. Ни мы, ни наши агенты не могли проникнуть в этот район. Оставалось лишь бороться с распространяющейся инфекцией. Но теперь мы можем уничтожить очаг заражения. Или по крайней мере изолировать его.
Вчера поздно вечером стук в дверь. Уборщица сообщает, что меня зовет к себе директорша. Эта директорша — маленькая туркменка, симпатичная, шепелявит по-детски, как они все. Ходит в красной шапке, в синей жакетке и в красной юбке, похожа на игральную карту. Да, на валета… Не пошел к ней, страшно. О чем говорить? Денег нет, платить надо, она права во всем. Оправдываться? Словом, не пошел. Второй стук. Кто стучит, не вижу, опять — слышу по голосу — та же посланная. Вероятно, это одна из тех страшных коротышек, которые ползают здесь по коридорам, считается, что убирают, — наглые, грубые, полуидиотки, ненавидящие жильцов. Я сказал, что болен и приду завтра утром. Через две минуты в дверях звук, на который я сперва не обратил внимания. В комнате было очень хорошо, горела лампа, а в окне светилась лунная ночь с несколькими звездами, неповторимо исчезающая апрельская лунная ночь, внушавшая душе спокойствие, здоровье и ощущение драгоценности мира. Я не обратил внимания на резкий звук в дверях. Потом понял, что это коротышка подкралась и вырвала из скважины ключ. Так оно и оказалось. Ключ отнимается у жильцов, которые не платят за номер. В чем смысл этой процедуры, мне не совсем понятно.
— Так… оно там? Внизу, на планете? — От возбуждения у меня перехватило дыхание.
— Нет. — Олег вновь улыбнулся. — Но это не столь важно. Главное, мы смогли оказаться внутри отгороженной зоны. Дальше нам помогут.
— Кто?! — Удивление было неподдельным.
Утром смотрю в зеркало и поражаюсь старости. Как странно! Всю жизнь неодолимо держится уверенность в том, что она еще будет в тех формах, которые уже давно прошли и, конечно, не повторятся. Кажется, что я еще буду не седой и такой, как был лет десять назад. Между тем этого не будет. Однако сознание с совершенной легкостью не то что допускает эту возможность, а прямо-таки шутливо воображает себе эти приятные картины, в которых видишь себя и темноволосым, и элегантным, и примеривающим одежду, которую носят только молодые… Откуда же эта уверенность, этот оптимизм? И чем он питается? Ведь ничто не возникает, если нет физиологической основы, ни одна мысль не может родиться, так сказать, чисто душевно, она обязательно — в этом я твердо убежден — рождается из физической ячейки. Каким же образом рождается эта вера в возврат или, во всяком случае, в задержку молодости? Значит, есть в организме физические ячейки, которые могли бы задерживать развитие старости и сам приход гибели. Иначе не рождался бы этот оптимизм.
— Те, кого ты называешь Тенями. — Олег едва не смеялся.
— Тьфу. — Я разочарованно фыркнул. — Я уж думал, еще какие неизвестные науке божества объявились. А почему Тени просто не проломили барьер? У меня же получилось.
— Не так просто проломить этот барьер, — задумчиво протянул Наблюдатель. — Надо иметь ориентир, что-то, способное задавать направление. До твоей серебряной жемчужины ничего подобного не было. Кроме того, у нас с Тенями сложные отношения. И взаимодействовать нам труднее, чем тебе с любым из нас.
Из зеркала смотрит на меня некто — похожий на Ибсена, коротколицый, с челом, окруженным высоко стоящими седыми волосами, довольно злой, с презрительными, поблескивающими глазами педагога, который мог бы держать в руках линейку. Что же общего имеет это отражение в зеркале гостиничного шкафа в Ашхабаде с тем мальчиком в разноцветной одежде футболиста, который стоял в комнате папы и мамы в твердых белых башмаках, отражаясь белым столбом в паркете?
— Баланс сил во Вселенной ясен. — Я вздохнул. — И каков следующий шаг? Что ты там говорил про создание точки отсчета?
— Паразит. Очень сильный. Почти поглотивший планету. — Пол сделался прозрачным, Олег указал на серую, изъеденную грязно-синими проплешинами планету, съежившуюся под нами. — Психосфера планеты больна, практически разрушена, но даже уцелевшей части хватит для навигации. Если Паразит перестанет фонить.
Когда-нибудь я обязательно напишу рассказ о том времени — о самой большой тревоге, которую я пережил в своей жизни.
— Круто. — Губы невольно растянулись в полуусмешке-полуулыбке. — Мне предстоит пополнить коллекцию скальпов, или обойдемся ядерной боеголовкой с орбиты?
Неужели пойдет дождь? Вот в чем было содержание этой тревоги.
— Не обойдемся. — И снова Наблюдатель выдал вспышку псевдоэмоций, на этот раз слабую и совсем уж чужую. Я уловил только один оттенок — безысходность. Опять. — Будь жизнеформа подобна киянской, обошлись бы аннигиляторами. К сожалению, здесь другой уровень: вся планета больна. Паразит хорошо поработал, глубоко проник. Чтобы уничтожить метастазы, пришлось бы буквально разрезать планету на части.
Неужели пойдет дождь и испортится спортивный праздник, уже ставший, благодаря мечтам и сновидениям, чем-то огромным, пронизанным любовью, сладострастием. Неужели пойдет дождь? Это серое утро, набрякшее от готового пролиться дождя, как бы в раме зеленых, готовых лопнуть почек, стоит передо мной до сих пор во всей своей нежности и тревоге. Серое утро одесской весны на футбольном поле, расчерченном белыми полосами, которые в минуту может смыть дождь…
— А я-то что могу сделать? По логике, мне так же точно придется каждую опухоль персонально выжигать? Вряд ли получится быстрее.
Здесь я преклоняю колени перед тенью Джойса, написавшего рассказ о мальчике и испорченном празднике. Может быть, один из лучших рассказов литературы, называющийся «Аравия».
Внес за гостиницу 460 рублей. Туркменка-директорша очень хорошая. Я говорю: «Я не жулик». Она говорит: «Я тоже хорошая женщина».
— Получится, — безапелляционно заявил Олег. — Ты можешь подключиться к его нервной системе напрямую — слияние. Со скафом, с кораблем, с Паразитом — увидишь, для тебя разница небольшая. После этого…
В них что-то есть очень милое, в туркменах. А я вообще имел очень туманное представление о их существовании. Никогда не забуду момента, когда, сойдя с теплохода «Дагестан» и очутившись по ту сторону Каспийского моря, в первые дни движения русских людей на Восток, я увидел сквозь пароходы и строения пристани желтое пространство и движущуюся по нему фигуру в красных одеждах. Я не дал себе отчета в том, что передо мной пустыня. Фигура в развевающихся красных одеждах шла как бы над горизонтом, царственно и волшебно. Я не знал, что это туркменская женщина. Видение желтого пространства и красной фигуры поразило меня, и мне показалось, что вокруг стало тихо и все, кто стоял рядом со мной, смотрят в таком же очаровании, как и я.
— Что значит для меня? — Я перебил Наблюдателя резковато, но сказанное мне почему-то не понравилось.
«Где мы?» — спросил я, не оглядываясь, вполголоса, уверенный, что мой вопрос услышат и ответят на него.
— Ты на такое способен. Мы и элиане — нет. Ты был способен на это даже на Кие, просто тогда не было необходимости.
«Туркмения», — ответил кто-то.
Хочется сказать, что дневник — это все-таки литература, все-таки стараешься писать получше, как будто боишься, что кто-то, случайно прочтя эти страницы, подумает, что это написано плохо, — примерно так, как эта фраза.
— А сейчас необходимость появилась? Что же, интересно, изменилось? — Вопрос вышел хамоватым, но ощущение недоговоренности не покидало.
Еще нужно вернуться к Ибсену в зеркале и мальчику на паркете.
Что же писал Стендаль? Дневник? Записывал просто мысли? Статьи? Странный Стендаль, такой реальный и близкий, такой современный и вместе с тем человек, видевший Наполеона и проделавший с ним поход в Москву. Он был влюблен в Наполеона. Поймем, что это значит, если иметь в виду ум Стендаля. Кто же был Наполеон? Стендаль оставил описание наружности Наполеона, написанное в абсолютно реальной манере, без всякого романтизма. Я прочел его только один раз, спеша и волнуясь, по многу раз перечитывая строчки и ничего не запоминая. Помню только описание широкого лба.
— Теперь в твоем распоряжении Тень. С ее помощью ты можешь впрыснуть яд, который разом накроет созданную Паразитом сеть. Подключишься к жизнеформе и запустишь отравленный пси-поток в распределенную психосферу Паразита. Этого должно хватить.
Это все же не дневник — то, что я пишу. Просто фиксация мыслей, следующих не по творческой и гармонической связи, а, скорее, по тому способу, который в психиатрии называется скачкой идей. Так я могу писать целый день. Вероятно, для чтения это тягостно, и если есть крупинки, то они размалываются и пропадают.
— Должно?
Ничего, я научусь писать дневник!
— Возможно, твоих сил не хватит. Трудно сейчас оценить… Но в любом случае ты нанесешь серьезный удар, надолго внесешь дисбаланс в поле Паразита, нарушишь его целостность. И мы сможем считать родную психосферу планеты — те остатки, что жизнеформа не успела поглотить и преобразовать. Для формирования точки отсчета этого будет достаточно.
21 апреля
— Бросим все силы на создание точки. Догоним и перегоним… — пробормотал я себе под нос. Потом добавил бодрее: — Но идея с отравлением мне нравится. Есть в ней эдакая убийственная изящность — заразить заразу. Кто с мечом придет… Да, определенно, мне нравится. Местоположение гада уже вычислили? Точнее, одного из гадов.
С утра дождь. Резко упала температура. Даже в вестибюле холодно, выходя — дрожишь.
— Пси-поле почти не читается. Но с большой долей вероятности элиане развернули исследовательский комплекс поблизости от крупного метастаза. Пока мы уточняем детали, у тебя есть время отдохнуть.
27 апреля
— Я готов. — Странно, но я действительно чувствовал себя прекрасно. За время беседы организм полностью оправился от перегрузок. Более того, придавившее нервное напряжение тоже растворилось без остатка. То ли само, то ли при незаметном вмешательстве Олега.
За эти дни выяснилось, что я трудился так напряженно, не сдвигаясь с места, только потому, что писал другой сценарий, а не тот, за который сел. Я стал писать сценарий о мирно живущем в тылу — в сердце России — немецком враче и его друзьях. А хотел писать сценарий о легенде, о славе этой войны. Писать буду этот, который хотел писать, а не который внезапно сам стал получаться.
— И все-таки отдохни. Хотя бы еще часок. — Наблюдатель, уподобившийся заботливому родителю, — то еще зрелище. Я рассмеялся.
— Да, сэр. Принято к исполнению!
Вчера стало известно, что умер Немирович-Данченко.
Олег улыбнулся и вышел из комнаты. Тактичные они — Наблюдатели. Я бы на его месте взял и исчез из-под носа. Из чистого озорства.
Умер он 25 апреля.
Пилотирование катера — занятие легкое и совершенно не интересное. В этом я убедился быстро. Подозреваю, держи я в руках штурвал, процесс доставил бы куда большее удовольствие. Увы, штурвала не было, только поглощающее все внимание слияние. Не то чтобы оно мешало закладывать виражи и, вися вниз головой, разглядывать окрестности, но удовольствия от выкрутасов никакого. Трудно получать удовольствие, когда в ушах звенит от напряжения, да еще периодически накатывают воспоминания о пилотировании корабля сквозь барьер. Безоговорочно же доверять автопилоту не стоило. По крайней мере так сказал Олег. Что-то там где-то могло засбоить от вражьих козней, случись таковым быть.
Я его много раз видел и несколько раз разговаривал с ним. Он производил на меня впечатление неумного человека. Был ли он на самом деле таким? Может быть, его долголетие создавало вокруг него эту несериозную атмосферу, потому что он был франтом, а долголетний франт — это несе-риозно. Во всяком случае, разговаривая с ним, я не испытывал того чувства, которое испытываешь, разговаривая с истинно великим человеком. Далеко нет! Наоборот, мне казалось, что я испытываю чувство, которое может заставить меня вдруг расхохотаться. Вероятно, виной тому фривольные анекдоты, которыми окружали его, и те подражания его манере говорить, которые так и сыпались, когда в обществе собиралось несколько актеров.
Впрочем, ничто не предвещало долгого полета. Шустрость наблюдательской техники подкупала. Несмотря на то что катер шел далеко не на предельной скорости, пункт назначения приближался на глазах. На голограмме. Визуально не было видно ни черта. Облачность простирались едва ли не до самой земли. Моросящий дождь тоже не добавлял четкости. Сканеры рисовали картинки в стиле раннего импрессионизма, и разглядывать их желания не было.
Это был человек маленького роста, коротенький, закованный в костюм с жемчужной булавкой в галстуке, с простонародным и как будто немного кривым лицом красного цвета при седине бороды. В Москве ему будет поставлен памятник. Совершенно не могу себе представить, как может выглядеть памятник этому человеку, в фигуре которого не было ни тени того, что мы называем вдохновенностью.
Вот и оставалось — вести катер по карте и ждать, пока синяя и красная точки совместятся в плоскости икс-игрек.
30 апреля
В конце концов катер завис над объектом на километровой высоте, тщательно просканировал пространство внизу и, сообщив, что все тихо, камнем рухнул вниз.
Однако удара оземь, как и ожидалось, не последовало. Вектор движения чудо-техника меняла играючи, умудряясь сводить перегрузки к нулю.
Эти два дня пил, дорвавшись до вина, которое в связи с предстоящим праздником широко поступило в продажу. Ночью, под влиянием алкоголя, удивительный сон. (Всегда после сильной выпивки яркие, очень цветные, немного страшноватые, всегда волшебные сны.)
До поверхности оставалось полсотни метров, когда кораблик счел нужным остановиться. Корпус сделался прозрачным, хотя особой нужды в этом не было: слияние позволяло смотреть изображение с визоров, да еще и как-то хитро укладывать его в мозг. Все-таки сферический обзор человеку не свойственен.
Снится, что сижу не то на террасе, не то в ясной, просторной комнате в свете дня, очень приятном душе, чистом свете. Рассматриваю книгу типа таких, как альбомы на выставках. Большая книга, тоже какая-то чистая. Это как бы какой-то прейскурант будущего мира. Я даже вижу какие-то чертежи. Кто-то говорит мне, что это именно описание будущего мира. Вероятно, я уже нахожусь в этом будущем мире, и мне показали книгу, которая отображает его. В книге я нахожу отдел, посвященный нашему миру, вижу только его шмуцтитул. Изображено нечто вроде офорта, изображающего дерево, и надпись «Овидиев лес».
С минуту я разглядывал открывшийся вид. Потом недоуменно хмыкнул. Добро пожаловать в будущее, сынок. Сегодня в программе экскурсии высокотехнологичные руины, сделанные из еще не изобретенных на Земле материалов. Хотя нет, руины — слишком сильное слово. Просто-напросто выстроенное элианами здание вырвали с корнем и повалили набок. Судя по длине вывороченной из грунта колонны, работал матерый стоматолог.
Ведь это удивительно! Может быть, я нахожусь под впечатлением сна и мне только кажется, что в этом есть глубокий смысл, и, возможно, завтра никакой логики я в этом не увижу, — но сейчас мне кажется чрезвычайно тонким то, что в книге будущего мира наш мир назван Овидиевым лесом. Конечно, для сна! Конечно, нужно сделать поправку для специфики снов — но все же убедительно и как-то поэтически хорошо, что наш мир, который для нас кажется таким материалистическим, научным и правильным, с точки зрения будущего великого мира есть все же лес с превращениями, как у Овидия.
Недоумение усиливало озеро, почти скрывшее уложенную на лопатки конструкцию. Посреди водоема, что ли, станцию строили?
Проснувшись, тотчас же прочел «Овидий» обратно. Почему — не знаю! В Овидии, оказалось, есть слово «диво» — то есть чудо, то есть превращение.
Катер медленно пошел на спуск. Я долго выбирал место для посадки, но так и не придумал ничего лучше, чем приводниться неподалеку от торчащей колонны. Маска скафа привычно легла на лицо. Плазмер после недолгих раздумий я решил оставить. На непонятный крайний случай есть активная поверхность. Атак хватит и Теней.
Удивительно все!
Выбравшись на крышу маленького суденышка, я разорвал слияние, спрыгнул в воду и в три гребка преодолел расстояние до выдранной сваи. Вскарабкаться на колонну удалось со второй попытки. Рысцой пробежав десяток метров, я запрыгнул в широкую дыру и снова плюхнулся в воду. Побарахтавшись, зацепился за какую-то скобу и, найдя опору для ног, потратил несколько минут на сканирование здания — сначала с помощью детекторов, потом в пси-диапазоне.
Если принять во внимание, что сон длится секунду и за эту секунду подсознание придумало целый символический ход, причем правильный, сложный и даже задевший фонетику, то начинаешь думать о том, что, очевидно, заложенный в нас аппарат творчества необыкновенно богат и что, творя, мы только еле-еле используем его.
Тишь да гладь. Техноактивность нулевая. Психическая тоже близка к нулю — какая-то травка в воде плавает. И вот это уже странно. Сосредоточившись, я выпустил ворох пси-щупалец и тщательно изучил разрушенную станцию. Пусто. Ни малейших признаков Паразита. Неужели Олег ошибся?
Дело было лунной ночью, это я помню.
Я сплел щупальца в одно и начал медленно погружать его в землю — все глубже и глубже. Что-то червеобразное, растения… Ох! Я инстинктивно дернулся. Все равно что, опуская руку в кастрюлю со свеженалитой холодной водой, коснуться раскаленного дна. Тварь притаилась в полусотне метров под землей. И тварь меня заметила. Правда, как ни странно, попытки атаковать или хотя бы разглядеть попристальнее не последовало.
В ту эпоху, между прочим, как-то заметней было, что ночь именно лунная. Вернее, в нашу эпоху, по сравнению с той, лунная ночь совершенно не отличается от обыкновенной. Вдруг неожиданно для себя обнаружишь где-то в красноватом от отблесков неона небе круг луны — не сияющий, плоский, белый и, уж во всяком случае, не колдовской. Вот, собственно, и весь эффект нынешней лунной ночи. Клянусь, уже много лет, как я не видел лунного света на земле с черной тенью, скажем, стены — много лет не видел силуэта кошки в лунном свете! Даже странно подумать, что эти эффекты были. Как будто мы даже были все вместе дети, которых мир не только пугал, но даже развлекал! А лунный свет на пороге сеней! А лунный свет в садике! А город — весь со своими крышами, трубами, деревьями, далекими балконами — в лунном свете!
Времени на анализ поступков инопланетного гада не было. Мало ли что у этой дряни на уме. Железо надо ковать пока горячо! Я соскользнул в воду, врубил прожектор и торпедой понесся сквозь здание. Где возможно, протискивался в разнокалиберные щели, если же с ходу путь не находился, вызывал Тень и прорезал себе дорогу.
Куда это все исчезло!
Все-таки люди по натуре приспособленцы. Не сказать, что ощущение ледяной хватки от срывающихся с рук сгустков тьмы стало приятным, но по крайней мере ломота до костей прошла.
Мне скажут, поезжайте на дачу, поезжайте в маленький город. Нет, и там этого нет! И на дачах красные отблески, крик радио и маленькая, круглая, очень высокая, почти потерявшая для нас, людей, свою ценность луна. Теперь она только влияет на приливы и отливы. Просто хоть рассказывай молодым, как выглядел плющ на белой стене в лунном свете, как можно было увидеть лунный блеск на спине ползущего по дорожке майского жука, как в мире становилось при лунном свете тихо — та тишина, о которой Гоголь сказал, что так тихо, будто даже все спит с открытыми глазами.
По преодолении половины пути меня ждал сюрприз. Скаф радостно сообщил: обнаружен туннель — пробуренная в грунте скважина. Чтобы догадаться, кем и зачем она пробурена, большого ума не требовалось.
Так вот, лунной ночью шел я с молодым человеком
[137] по одесским улицам. Молодой человек был выше меня ростом, носатей, губастей, весь громче и с зажигавшимися в глазах звездами. Он читал наизусть стихи, призывая меня слушать даже толчками в грудь.
Я скорректировал маршрут так, чтобы оказаться у ее основания, и спустя несколько минут уперся в некое подобие шлюзового отсека. Примолкший после пилотирования через барьер ментальный библиотекарь ожил и сухо поведал, что шлюз представляет собой переносную вакуумную камеру, используемую элианами для подводных работ. Затем, помедлив, добавил: камера смонтирована на стандартной дверной панели с фабричный индексом — последовал набор цифр. В такие минуты мне казалось, что неведомый советчик издевается. Впрочем, свою основную функцию он исполнил исправно, снабдив инструкцией по использованию элианского шлюза.
В Одессе в те времена февраль, особенно конец его — о, это уже была весна! Во всяком случае, продавали фиалки; во всяком случае, спускаясь по маленьким скалам какого-либо Болыпефонтанского берега, вы вдруг из-за скалы могли уже увидеть не серый хаос зимнего моря, а само море — синее и свежее, как глаз!
Пока я протискивался сквозь плотные складки камеры, возник резонный вопрос: а откуда здесь взялся шлюз? Не найдя вразумительного ответа, я, истекая ручьями воды, ввалился в комнату. Подозрения, что шлюз стоит неспроста, усугубили подсохшие, но явственно различимые подтеки на полу. Высокая влажность не дала лужам испариться, и, судя по всему, это была не просочившаяся сквозь щели вода. Куда убедительнее выглядела версия, что лужи натекли с аквалангистов, соорудивших на дверях вакуумную камеру. Интересно, где эти аквалангисты сейчас?..
Фиалки продавались букетиками — пять, шесть цветков, которые повисали вокруг вашей руки на тонких стеблях. Цвет фиалок был густо-лилов, бархат времен пажей… Фиалка казалась теплой, пальцы ваши, побывавшие, прежде чем взять букет, в воде, — были холодными… Так в молодости начиналась весна…
Я остро пожалел, что оставил плазмер в катере. Не то чтобы неведомые дайверы пугали, но… Дьявол, какие дайверы?! Не телепортировались же они сразу внутрь! А окрестности вокруг комплекса я сканировал. И флаеров, помнится, не обнаружил. Так что если аквалангиеты и были, то сплыли. Правда, возможен вариант, что они там, внизу, в логове Твари, а когда надумают возвращаться — подадут сигнал, и за ними прибудет транспорт. Но в такие сложные схемы верится слабо. Хотя осторожность, конечно, не повредит.
И вскоре вышел в свою неповторимую прогулку Эдуард Багрицкий.
Я вновь выпустил пси-щупальца и подошел к лифтовой шахте. Транспортная пластина выворочена, зато у края скважины закреплен трос. Последние сомнения, что этим путем до меня уже кто-то прошел, рассеялись.
Осторожно, дабы случайно не потревожить Паразита, я прозондировал пси-пространство впереди. Вроде никого. Тогда вперед.
Александр Михайлович Дерибас был уважаемым человеком в Одессе — знаток города, его истории, старожил и, кроме того, еще и директор Публичной библиотеки. Это был высокий старик с белой длинной бородой и губами, складывающимися при разговоре так, что видно было его происхождение: француз.
Лихо съехав по тросу, я оказался в крохотной комнатенке, напрямую соединенной со шлюзом. Видимо, заклинившие створки стали преградой на пути моих предшественников. И аквалангисты разобрались с заклинившей дверью при помощи разрядников.
Однажды мы, молодые поэты, пригласили его выступить на вечере, который мы посвятили Бодлеру. Эдуард Багрицкий прочел со всей свойственной ему огненностью «Альбатроса», и потом кто-то провозгласил, что сейчас выступит Александр Михайлович Дерибас, который прочтет нам одно из стихотворений по-французски.
Я провел рукой по оплавленной поверхности. Ментальный библиотекарь, продолжая издеваться, сообщил модель плазмера, из которого были произведены выстрелы. Может, по окончании всей этой заварушки податься в эксперты- криминалисты?
Мы бурно приветствовали вышедшего на кафедру старца. Он сложил губы по-французски и стал читать длинные строки александрийского стиха.
Узкий, аккуратно пробуренный туннель до конца не просматривался. По-прежнему никакого освещения, только ветвистая двухполосная разметка на полу. Сразу видно, элиане наносили.
Погасив прожектор, я некоторое время играл с настройками сканеров, подбирая нужную комбинацию. Идти с обычным фонарем не хотелось: слишком уж приметное существо — ходячий маяк. В итоге искомое сочетание было найдено. Проецируемая на маску картинка вышла непривычной, все-таки информация с детекторов вещь специфическая, но четкой. По крайней мере галька на полу видна. Масксистему скафа я активировал еще в катере, так что засечь меня было проблематично.
1944
Чувствуя себя не то представителем клана ниндзя, не то персидским ассасином, я двинулся дальше. В слепке мира, собранном по показаниям сканеров, по-прежнему не было ничего примечательного. Только понемногу росла температура. Интересно, с чего бы? Может, там какой разлом и магма на поверхность выходит?
Кажется, 13 февраля 1944
«Ага, — поддакнул внутренний голое, — а посередине, на окруженном лавой островке, в ожидании героя сидит Паразит». От столь критического отношения к собственным предположениям я поморщился. Уже не первый год в космосе, через столько прошел, а все подхожу к реальности с мерками компьютерных игрушек.
Писать каждый день. Это, может быть, и составит книгу, о которой я мечтаю.
Коридор изогнулся, а затем начал стремительно расширяться. Судя по детекторам, туннель вливался в огромную, под сотню метров в диаметре, пещеру. И разметка обрывалась в двух десятках шагов. Даже сквозь пси-щиты я ощущал неторопливую пульсацию. Инопланетный гад совсем близко. Жаль, реконструированное изображение стало смазанным — деталей не разглядеть. Включить свет, что ли? Демаскировка уже не важна, в любом случае бой пойдет в пси-пространстве…
Если не ошибаюсь, сегодня или завтра исполняется десятилетие со дня смерти поэта Багрицкого. Он умер в Москве, в больнице, днем. Критик Селивановский позвонил мне на дом по телефону и сказал: «Эдуард умер». Я стал разыскивать больницу, ехал в трамвае, далеко вокруг Москвы, по незнакомым улицам с садами, черневшими и белевшими от оттепели. Этот колорит уже казался мне кладбищенским. Больница помещалась в больших, с колоннами, старинных флигелях. Почему-то мне не удалось попасть в палату, где лежал умерший Багрицкий. Помню, что я стоял в прихожей, раскрашенной в казенные краски, и переговаривался с кем-то, спускавшимся или поднимавшимся по лестнице. Кажется, это была Вера Инбер
[138]. От этого человека, которого я не запомнил, я и услышал рассказ о смерти Багрицкого. Вернее, не рассказ, а только сообщение, которое у меня оказалось связанным с одним моим воспоминанием: когда еще живого Багрицкого подняли на подушках, у него за ушами уже были видны синие пятна.
Сделав еще несколько шагов, я встал посередине коридора, врубил прожектор на полную и одновременно перенес сознание в мир океана.
Вечером гроб с телом стоял в зале Клуба писателей на улице Воровского, и кинематографисты, треща и ослепляя юпитерами, снимали и мертвого в золотистом гробу, и почетные караулы.
Самое удивительное, Паразит на подобную бесцеремонность никак не прореагировал. И это меня спасло, потому как в следующие несколько секунд та часть, что осталась в бренном теле, хлопала глазами, напрочь забыв о том, где находится. Первая ассоциация — гигантский желудок, вторая — сердечная сумка мутанта. На этом ассоциативный ряд закончился.
Я Эдуарда Багрицкого знал юношей в Одессе. В весенний вечер, во время прогулки в лунном свете, он рассказал мне замысел своей поэмы «Комета» и читал из нее выдержки. Это я и запомнил наиболее впечатляюще и нежно о Багрицком.
Я опомнился, сосредоточился на чтении потока событий, потом на колебаниях психосферы.
В годы зрелости мы разошлись, и когда он смертельно заболел, я не придавал этому значения, и вышло так, что я, начинавший вместе с Багрицким литературный путь, стоял возле его гроба уже как чужой и любопытствующий человек.
Тишина. В ближайшем будущем ничего не происходило. Гнездившиеся в чужеродной твари насекомые не бросались в атаку. Вяжущая волна измененного пси-поля не пыталась утащить на дно. Налетел порыв горького ветра — поток внимания, идущий от безобразной горной гряды, выросшей посреди прозрачных волн. Мерзкое, сшитое из лоскутков плоти существо бросило в мою сторону ленивый взгляд и вновь утратило к незваному гостю интерес.
По идее, мне следовало обрадоваться. Все складывалось идеально, и возможность нанести удар первым осталась за мной. Однако я разозлился. Заметить подобравшегося к твоему ложу убийцу, зевнуть и перевернуться на другой бок… Любой бы убийца разозлился. Тень!
Правда, мне вспоминалась его затхлая еврейская квартира в Одессе, с большими и неуютными предметами мебели, с клеенкой на обеденном столе и окнами, выходящими в невеселый двор. Это воспоминание трогало мое сердце, но мне, в общем, было все равно, что умер Багрицкий. Меня развлекала суета похорон и смена караулов, и также немаловажным был для меня вопрос, будут ли снимать меня для кино, когда я стану в караул. Меня снимали, и было очень трудно стоять, чувствуя себя под взглядами публики и видя перед собой до дурноты желтое лицо покойника в узком пространстве между бортами гроба. От света юпитеров в глазах плыли огромные разноцветные круги, и я с трудом достоял до смены.
По руке пробежал холод. Сгусток тьмы на мгновение появился и тут же исчез. На голову будто вылили ушат сжиженного азота. В глазах потемнело. Расплавленный лед стремительно разъедал череп, торопясь вцепиться в мозг холодными пальцами. Стиснув зубы, я сконцентрировался на пси-пространстве. Тень уже была там. Трепетала над поверхностью океана рваным куском ткани. Теперь важно сделать ее плотной, достаточно плотной, чтобы…
Багрицкий похоронен на Новодевичьем кладбище, в аллее, недалеко от входа, под деревом, образующим жесткий, ненарядный навес. В тот день, когда я впервые увидел его могилу, на ней стояло несколько вазонов с цветами. Может быть, их принесли недавно, а может быть, они остались и с самых похорон. Могила показалась мне жалкой, и впечатление от нее стало в один ряд с юношеским впечатлением от квартиры поэта в Одессе, на Ремесленной улице.
Багрицкий болел бронхиальной астмой, унаследованной им от отца, разорившегося, а может быть, не успевшего разбогатеть торгового маклера, которого я видел только один раз, выходящим из дверей с керосиновой лампой в руках.
Возникший ниоткуда смерч подхватил меня и швырнул в объятия волн. В последний момент я вырвался из колючей хватки. Горная гряда больше не была уродливой спящей громадиной. На глазах она трансформировалась в монолитный перламутровый кристалл. Похожий на тот, что остался на Элии, только в сотни раз больше. Выходит, не нравится Паразиту Тень…
От бронхиальной астмы лечатся так называемым абиссинским порошком, который курят, как табак. Запах этого курения стоял в московской квартире Багрицкого. Припадки астмы повторялись у него довольно часто, и, приходя к нему, я почти всегда застигал его в неестественной, полной страдания позе. Он сидел на постели, упершись руками в ее края, как бы подставив упоры рук под туловище, готовое каждую секунду сотрястись от кашля и, казалось, изо всех сил удерживаемое от этого человеком. Он и умер от астмы, осложненной воспалением легких.
Я сбросил бесполезную оболочку, представлявшую собой слишком уязвимую мишень. И меня неожиданно захлестнуло чувство свободы — острое, ни с чем не сравнить. Блаженство. Легкость. Наслаждение полетом. Парить над океаном, сбросив оковы формы. Вечно. Пусть даже если океан отравлен иномирьем…
Врач, лечивший Багрицкого в больнице, сказал, что вместо легких у него остались только перья.
Эйфорию сменила ненависть. Как он посмел?! Изгадить прохладные прозрачные воды своей грязью… Но теперь все кончено. Ненависть таяла, уступая место новому чувству. Свобода. Свобода и Власть. Как тогда, год назад на Кие. Не нужно сдерживаться. Не надо думать о том, что невиновные могут пострадать. Невиновных здесь нет. Есть враг, который должен быть уничтожен.
Он умер 39-ти лет. Был ли он хорошим поэтом? Это вопрос. Помню, что, слушая на одном вечере чтение артистом Журавлевым «Думы про Опанаса», я чувствовал ту дрожь, которая охватывает нас, когда искусству удается показать нам ужас и красоту жизни.
Багрицкого очень любили молодые поэты. Они толклись у него целый день, и он готов был целый день читать стихи, слушать стихи и разговаривать о стихах.
Я протянул сотни невидимых щупалец, зачерпнул, вобрал в себя вязкую, похожую на ртуть воду. Тонны воды. Всю, до которой смог дотянуться. Густой коктейль цвета расплавленного свинца поднялся гигантским столбом, послушно закружил, сворачиваясь в чудовищный торнадо. Я не стал тянуться к верхнему слою пси-поля, просто перешагнул очередную границу, и туман появился вокруг и внутри меня.
Когда с мертвого Багрицкого должны были снимать маску, попросили всех уйти из зала. Я сказал его вдове
[139]: «Сейчас будут снимать маску». Она не поняла. «Маску?» — переспросила она растерянно. Это была культурная женщина и знала, что с умерших иногда снимают посмертные маски. Но в применении к мужу этот момент славы, приблизясь к ней так близко, показался ей непонятным, и она почти детским голосом…
Эстетствовать с ювелирными психотехниками не было ни времени, ни желания. Я на мгновение прикоснулся к раскачивающемуся столбу, превращая водное торнадо в громадный гротескный айсберг, и резко толкнул его в сторону кристалла. Вновь сосредоточился на Тени.
Иглы боли, поглощающей сознание. Как в первый раз, на крейсере, когда Кэл вытаскивал меня с элианской станции. Кэл… Ненависть вспыхнула с новой силой. Это ты убил Кэла! Отродье… Тень наливалась чернотой. Еще чернее. Еще!
Как известно, Багрицкий начинал в Одессе. Я был моложе его — не столько годами, сколько, скажем, тем, что его стихи уже много раз печатались, я напечатал одно-два… Однако он полюбил меня, и мы дружили. Теперь, кстати говоря, я с особенным чувством останавливаюсь на том обстоятельстве, что он меня полюбил — ведь вот увидел все же что-то такое в начинающем.
Тварь взвыла. Ветер метался над океаном, в бессильной ярости пытаясь укусить мое бесплотное тело. Затем сделал неуклюжую попытку отвести скользящий к кристаллу айсберг. Слишком поздно. Мгновение спустя ледяная скульптура, изваянная сумасшедшим мастером, врезалась в сияющий бриллиант.
— У, Юрка молодец! — говорил он другим.
Больше всего меня удивило то, что кристалл выдержал. Брызнули миллионы обжигающих осколков. Айсберг утратил плотность и развалился, на глазах превращаясь в однородный кисель. По серебристой броне Паразита побежали трещины. Блестящие жемчужные пластины откалывались от монолита, падали в пенящиеся волны. Напряжение пси- поля заметно уменьшилось, ураган сменился легким бризом. И все-таки тварь устояла… Замечательно.
А что за молодец? Ничего во мне не было от молодца. Я писал под Игоря Северянина, манерно, глупо-изысканно… Но смотрите, все же увидел что-то!
Трепещущая Тень окончательно обрела плотность и ничем не отличалась от тех, что появлялись в обычном мире. Струя тумана змеей обвилась вокруг вылепленного из мрака клубка. Синее с черным… Я вздрогнул. Мне вдруг стало страшно. Иррациональный животный ужас. Что-то было неправильно, неестественно. Но что именно — не понять.
Я ходил с Багрицким по городу. Он, конечно, главенствовал во всех случаях — и когда оценивалось то или иное стихотворение, и когда решалось, куда пойти, и когда стоял вопрос о примирении с кем-либо или о ссоре. Однажды мы остановились перед подошедшей к нам группой поэтов, почти всей группой одесских поэтов, которые тоже ходили по городу. Город был южный, и по нему приятно было ходить. Город был южный, мы были молодые, была весна, и мы ходили по городу.
Беспричинный страх нарастал. Желание бросить все и бежать вытеснило другие мысли, стало почти непреодолимым. Прохладные синие струи переплелись с дымящейся тьмой. Они не слились, но стали единым целым. И это было страшнее любой твари.
Не должны, они никогда не должны быть вместе…
Рефлекторно, без малейшего участия сознания я схватил клубок, моментально развернувшийся в хлыст, и полоснул им по израненному кристаллу. Толстая, сшитая из двухцветных нитей анаконда впилась в выщербленный монолит и начала стремительно втягиваться внутрь. Паразит вновь взвыл. И одновременно я почувствовал облегчение. Вырвавшийся из подсознания дикий страх присмирел, а потом и вовсе растворился, превратившись в дымку воспоминаний.
Итак, к Багрицкому (я не в счет; именно — к Багрицкому) подошла почти вся группа одесских поэтов. Представьте себе пустоту площади с виднеющимися кое-где желтыми язычками тюльпанов, и в этой пустоте — вернее, на ее фоне, имея позади себя на некотором расстоянии развевающееся пламя тюльпанов, — стоят человек пять молодых людей и девушек. Они стоят во весь рост, узкие, красивые — причем лица девушек до половины затенены шляпами и в этой тени светятся глаза… Представьте себе это и еще подумайте о том, что эти молодые люди и девушки пишут великолепные стихи. Было чему запомниться на всю жизнь? Было чему! Молодежь, присутствующая на этом вечере, может сказать мне, что я, как это всегда бывает со вспоминающими молодость, преувеличиваю… Почему это великолепные стихи? Это вам теперь так кажется, что великолепные… Нет, не кажется. Именно великолепные! Потому что не будь их стихи великолепными — то и не было бы этого вечера.
Океан ожил, взорвался серией гейзеров. Вода бугрилась волнами, выраставшими до небес и секунду спустя опадавшими. Пси-яд делал свое дело.
Желание смотреть на результат труда почему-то пропало. Я вернул сознание в тело. Повертел головой, приходя в себя.
Внешне ничего не изменилось. Лохмотья плоти по- прежнему пульсировали. Кровь текла по сшивавшим препарированную багровую плоть сосудам. Ни орд насекомых, ни пресловутых саблезубых крыс. Почему-то на этот раз Паразит не бросил полчища симбионтов в бой. Мне оставалось только уйти. Необходимости разрушать физическую оболочку твари не было. Да и не справиться одними лазерами. Мысль же повторно вызвать Тень внушала резкое, до тошноты, отвращение.
Я сделал шаг назад, и в этот момент кристалл лопнул.
— Сегодня надо быть в университете, — говорит Багрицкий.
События мира волн предвидение отлавливало через раз, однако среагировать я успел. Все-таки ситуация оставалась напряженной, и колебания пси-пространства я отслеживал даже после возвращения в тело. Однако наспех вскинутый щит не спас. Вернее, он выполнил задачу — отразил ту часть излучения, что способна навредить напрямую. Вот только основу хлынувшего через меня потока составляла вовсе не разрушительная стихия.
— Да, да, приглашали, — вспоминают все. — В университете, да.
Воспоминания, ощущения, рудиментарные мысли, преломленные через призму чужого восприятия, обрушились пси-лавиной, норовя прилипнуть, найти пристанище в моей памяти. Зарождение, рост, сородичи, сеть, протянувшаяся меж звезд…
Можно предположить, что имелся в виду какой-то литературный вечер в университете… Нет, студенты пригласили нас побывать у них днем, между прочим, просто в одной из аудиторий почитать им стихи, поговорить с ними.
Не знаю, была ли тварь в полной мере разумной. Скорее всего нет, иначе я бы просто не выдержал, не сумел переварить информационно-эмоциональный заряд, которым на прощание угостил Паразит. Но и примитивных размытых картин, выстроенных чужой нечеловеческой логикой, хватило. Ощущение было, как от пропущенного прямого в голову. На какое-то время я просто выключился, пытаясь хоть как-то отфильтровать и выкинуть кусочки чужого сознания из головы…
И вот мы в университетской аудитории. Это аудитория из небольших, она набита битком, силуэты студентов видны даже наверху, у голубых окон. Распоряжается профессор, высокий, черный, кривой на один глаз, похожий на турка, — один из известных одесских профессоров-филологов
[140]. Я не помню подробностей, не помню, кто из нас имел успех, кто не имел успеха, однако мне запомнилось не то чтобы презрительное, но какое-то надменное выражение лица профессора. Он, привыкший говорить со студентами о Мильтоне, Гомере, Данте, Байроне, вынужден был в эти минуты видеть перед собой не более как одесских мальчиков — просто одесситов, которые, видите ли, тоже взялись за писание стихов. Иногда мне казалось, что он и самих стихов не слушает, а все переваривает это обстоятельство, что вот, мол, вокруг каких-то молодых одесситов вьются стихи…
Вокруг вода — темная вода, рассекаемая широким лучом света. Поверхность совсем близко, надо только оттолкнуться от дна. Пока разум сражался за сохранение собственной индивидуальности, тело под чутким руководством скафа преодолело большую часть обратного пути. Вот и знакомая скоба, за которую цеплялся перед началом погружения. Главное, найти упор, а уж подтянуться и выбраться через рваную трещину двухметровой ширины — плевое дело.
Мне вовсе не хочется, чтобы в моем воспоминании этот профессор был отрицательным персонажем. Он и не заслужил этого. Это был самый обыкновенный профессор — необыкновенно было то, что перед ним стояла целая группа хороших поэтов: пойди оцени такое явление спокойно, пойди не восстань против него! И где-то еще скребли кошки этого буржуазного профессора по той причине, что молодые поэты, сиявшие перед ним, были на стороне революции — с матросней, с кавалеристами в буденовках, с чекистами. Как бы там ни было, он восставал против нас и — что, безусловно, бросалось в глаза — оберегал своих студентов от наших чар.
Низкие волны без особой охоты шлепали по грязному железному стержню. По-прежнему моросил дождь. Капли падали на прозрачную пленку, закрывающую лицо, и соскальзывали, не оставляя даже влажной дорожки. Совсем как тогда, на Эроне — планете, где все началось…
Я лежал у основания колонны, подложив руку под голову, и смотрел в небо. В темное, затянутое тучами небо. Скрытый покрывалом невидимости катер, ожидая команды, балансировал на морщинистой поверхности озера. Интересно, как он относится к понижению в статусе? Из орбитального корабля стать озерным яликом — это, считай, как полковника разжаловать в рядовые.
— Байрон, — то и дело слышалось из его уст, — Байрон, когда он… — И следовало что-нибудь о Байроне против нас.
Очередной срыв, убивший все живое на полсотни метров вокруг, закончился полчаса назад. К накатившей опустошенности примешивалась легкая эйфория. Ничего не хотелось делать, никуда не хотелось идти. Только лежать и смотреть в темное, затянутое тучами небо. Жаль, я не мог себе этого позволить.
— Непревзойденный Данте… — И что-нибудь против нас о Данте.
Близился рассвет, и надо было что-то решать. Тянуть дальше нет смысла. И это должно быть мое решение. Связаться с Олегом — все равно что просто улететь. Затеи он не одобрит и будет прав.
— Сонеты Петрарки…
Наверное, мне тоже следовало внять голосу разума. Но… Картинка стояла перед глазами. Четкая, яркая, словно все произошло здесь и сейчас: изуродованное тело Кэлеона, раненый элианин и мое обещание найти и закопать его при первой возможности. Кажется, судьба таковую предоставила…
— Сонеты Петрарки? — переспросил Багрицкий. — А хотите, я напишу сонет сразу, начисто?
Среди тонн вылитого Паразитом информационного шлака, без разрешения осевшего в моей памяти, — странная сцена. Очень трудно разобрать детали: инопланетный гад воспринимает гостей совсем иначе, нежели человек. И все- таки понять происходящее можно.
Конечно, Багрицкий не собирался вступать в соревнование с Петраркой… Его привела в раздражение вышеуказанная надменность профессора, разозлила снобистская манера, с которой он произнес «Петрарки» с растягиванием звука «а».
— Да, да, — кивал поэт своей лохматой головой, — вот здесь, на доске, при всех напишу сонет без помарки.
Элиане, восемь особей. Двое светлые-нужные-родные, остальные бесцветные-нужные-близкие. Один из родных — правящий-альфа… сложно передать отношение. Любовь, обожание, верность — все не то. Второй — агрессор-служитель-звено… переход, мост, связь… Снова отсутствует подходящее слово, но это и не важно! Спектр, в котором Паразит воспринимал пси-поле, отличался от моего, однако сомнений не осталось — с агрессором-служителем мы уже встречались. Убийца Кэлеона вновь оказался на моем пути. На планете, затерянной в измененном пространстве.
— Ну, ну, хорошо, — сказал профессор, — вы как петушок, который…
— Какой там петушок! — взорвался Багрицкий. — Он меня похлопывает по плечу!
Это было невежливо по отношению к известному профессору, но в ту эпоху великой переоценки ценностей кто там следил за тем, что вежливо, а что невежливо.
Первым побуждением было вернуться на корабль и рассказать все Олегу, после чего… А собственно, будет ли после? Я выполнил задачу — уничтожил Паразита, расчистил площадку для создания пресловутой точки отсчета. Миссия завершена. Следует отступить, перегруппироваться, собрать силы для массированного удара по оплоту иномирья. Не время для сведения счетов. Война вступает в решающую фазу. В конце концов, выяснить отношения можно и после победы.
— Без помарки! Сонет в пять минут без помарки!
«Подумай, — шепнул внутренний голос, — как бы поступил Кэлеон? Нарушил бы он дисциплину ради удовлетворения своих желаний, сколь бы благородны они ни были? Да и так ли праведно твое стремление? Да, элианин убил Кэла, но это был их бой. Да, сейчас он выступает на стороне врага, но осведомлен ли он об этом? Он обычный солдат, выполняющий приказы. Почему ты готов бросить все, пойти наперекор воле Наблюдателей, лишь бы вцепиться ему в горло? Почему?»
— Ах, даже в пять минут? — засмеялся профессор.
Я медленно поднялся. Прыгнул в воду. Взобрался на борт катера. Подождал пару секунд, давая скафу возможность избавиться от следов мокрых объятий озера. Сел в единственное кресло. Убрал маску и с минуту тер руками лицо.
— В пять минут! Сейчас я объясню им, что такое сонет.
Все правильно. Все верно. Я не должен ставить месть во главу угла. Мстить вообще глупо. Только… Только я не могу просто взять и уйти. Нельзя отказываться от такого подарка, невероятного стечения обстоятельств! Другого шанса может и не быть.
Катер прыгнул в небо и, оставляя шлейф срывающихся капель, стремительно набрал высоту. До центральной исследовательской станции элиан сорок минут лета. Сколько времени уйдет на поиск убийцы, сказать сложнее. Но, в конце концов, это же научно-исследовательский комплекс, а не нашпигованная системами уничтожения военная база. Так что за пару часов всяко управлюсь. Заодно и узнаю, что это за альфа, от которого местный Паразит без ума. Вот, кстати, и оправдание самовольной вылазке, коли Наблюдатели призовут к ответу.
Стоя лицом к студентам, Багрицкий — уже с мелком в руке — повел объяснение. Объясним и мы нашим студентам, что такое сонет. Сонет — это стихотворение, написанное с соблюдением особой, довольно трудной формы. Оно состоит из двух четверостиший и двух трехстиший — всего четырнадцать строк. Рифмующиеся звуки первого четверостишия должны повториться и во втором. В трехстишиях рифмы хоть и не повторяются, но расставляются в определенном порядке. Дело даже не в рифмах, дело в содержании стихотворения: оно должно быть таким, чтобы соответствовать такому распределению мыслей: в первом четверостишии — тезис, во втором — антитезис, в двух трехстишиях — вывод, положение, которое хочет доказать поэт.
Через четверть часа раздался первый тревожный звоночек. Комп сообщил, что мы попали в зону действия широкополосного радара, не гражданского и даже не стандартного военного образца. Пробить маскировочный полог ему не светило, но наличие техники такого класса само по себе говорило о многом.
Еще через десять минут катер снизился до предела и дальше шел буквально в метре над землей, покрытой невысокой сочной травой. Вторая система слежения элиан не уступала первой в классе, но работала в весьма специфическом диапазоне, что затрудняло ее подавление. Вдобавок уже на подлете пришлось сбросить скорость. Третий радар — по сути, сканер — был рассчитан на выявление именно таких низколетящих аппаратов. Тем не менее в итоге защитные системы удалось обмануть.
— Понятно? — спросил Багрицкий.
После посадки я выждал контрольные пять минут, подхватил плазмер и выбрался наружу. Катер, едва различимый на расстоянии вытянутой руки, подождет тут. Мне же предстоял трехкилометровый марш-бросок. Луга, пышная роща, форсирование невысокого холма… Дальше видно будет. Активную маскировку на максимум, детекторы в режим повышенной чувствительности — и вперед.
— Понятно! — ответил амфитеатр.
К моему удивлению, подлететь к станции незамеченным было куда сложнее, чем подобраться вплотную на своих двоих. Наземная система слежения, конечно, присутствовала, но в изощренности заметно уступала тройному радарному кольцу. У скафа ушло буквально несколько секунд на оценку уровня угрозы и выработку контрмер. Даже не пришлось включать глушилку, что радовало — желания сообщать о своем прибытии, пусть и косвенно, не было никакого.
— Теперь дайте мне тему.
Пока комп просчитывал безопасный маршрут, я с ноткой восхищения пялился на тусклую стального цвета нить, вырастающую из комплекса и уходящую в небо. Такую штуку я видел впервые: на Ааре космического лифта нет, а на Эроне если и был, на глаза не попадался. Как и на Элии. А здесь, поди-ка, связали наземную и орбитальную станции. Жаль, не довелось увидеть, как убегает в бесконечную высь каретка…
Расчет траектории закончился, и, изрядно попетляв, я подобрался к гладким травянистого цвета стенам. Непривычный оранжево-желтый рассвет уже затопил основание неба. Интересно, как белое солнце будет выглядеть в зените? И еще интереснее, когда у здешних элиан начинается рабочий день.
— Камень, — сказал кто-то.
Я осторожно обошел здание по периметру. Надежды увидеть незапертую дверь или окно не было, но, если верить снимкам из космоса, здесь есть какая-то пристройка, соединенная с центральным зданием. И рядом с ней небольшой закуток…
— Хорошо, камень!
Пристройка оказалась высоким одноярусным ангаром. Закуток тоже был на месте — глубокая ниша метров пять шириной, заставленная баллонами и массивными, в мой рост, контейнерами. Хорошее у наблюдательских камер разрешение…
И атлет пошел на арену.
Обследовав импровизированный склад, я обнаружил небольшой просвет. Если переставить один из баллонов, можно протиснуться к самой стене. Баллон, зараза, попался тяжелый, но с помощью скафа взять вес — не самая сложная задача. Я бочком пробрался в созданное углубление, расширил пси-сферу, пытаясь понять, что на той стороне. Вроде тихо. Техноактивность умеренная, и шанс, что мой трюк останется незамеченным, есть. Тень!
Все так же боком я сделал шаг, и узкая ледяная пасть, вытянувшаяся вдоль правой руки, проглотила кусок стены.
— Может быть, какая-нибудь халтура и получится, — начал профессор, — но…
Я оказался внутри ангара. Несколько флаеров — экзотические модели, не припомню, чтобы такие значились в реестре, пара вездеходов, турбоплатформы.
Полоска тьмы, удовлетворившись подачкой, исчезла. Выгрызенный участок был вовсе не таким незаметным, как хотелось бы. С ходу его, правда, не увидят — машины загораживали обзор, — но при обходе помещения заметят наверняка. Значит, надо действовать быстро.
Тут же он замолчал, так как на доске появилась первая строчка. В ней фигурировала праща. Профессор понял, что если поэт, которому дали тему для сонета «камень», начинает с пращи, то он понимает, что такое сонет, и если он владеет мыслью, то формой он тем более владеет. Аудитория и профессор впереди нее, с серьезностью сложивший на груди руки, и мы всей группой чуть в стороне от доски смотрели, как разгоралось это чудо интеллекта. Крошился мел, Багрицкий шел вдоль появляющихся на доске букв, заканчивал строку, поворачивал, шел вдоль строки обратно, начинал следующую, шел вдоль нее, опять поворачивал… Аудитория в это время читала — слово, другое, третье и целиком всю строчку, которую получала, как подарок, — под аплодисменты, возгласы, под улыбку на мгновение оглянувшегося атлета.
Я расширил сферу пси-видения, пытаясь накрыть все здание целиком, выявить, где находится существо, к которому пришел в гости. Однако психополе было слишком рыхлое, и выловить нужный пси-силуэт среди сотни других не удалось. Нырок в мир океана четкости не добавил. Яд, впрыснутый в Паразита, только-только набирал силу, и разобрать детали среди пенящихся грязных волн не получалось. Осталось одно — устроить обход здания с последовательным сканированием каждого блока.
Впрочем, на пси-штучках свет клином не сошелся. Можно поступить иначе — добраться до ближайшего терминала, просмотреть список персонала и выяснить, где проживает убийца. После чего нанести визит в личные покои.
— Тише! — восклицал профессор, поднимая руку. — Тише!
Выпустив сотканные из тумана щупальца, я быстрым шагом направился к коридору, ведущему в главный корпус. Притихший было ментальный библиотекарь неожиданно проснулся и начал сыпать советами, по большей части дельными. В сочетании с прогнозом ближайшего будущего путешествие по просыпающемуся зданию проходило без сучка и задоринки. Траектории элиан лежали как на ладони, и избегать нежелательных столкновений не представляло труда.
Ближайший терминал, работа с которым не сулила неприятностей, находился далековато — пришлось пересечь почти весь комплекс. Зато, согласно футурологическому прогнозу, ни один элианин отираться поблизости не будет. По крайней мере в ближайшие несколько минут.
Сонет, написанный по всей форме, был закончен скорее, чем в пять минут. На доске за белыми осыпающимися буквами маячил образ героя с пращой, образ битвы, образ надгробного камня.
Комп скафа играючи обошел систему идентификации. Общая информация… Личный состав… Оперативно-тактическая группа… Губы скривила злорадная усмешка. Попался, элианский мачо.
Итени Рин — местный верховный главнокомандующий. По служебной лестнице поднялся, видимо, в связи с успехами на эроно-киянском фронте. Ну, посмотрим, чего ты стоишь, Итени Рин. Допрашивать пленников и убивать при поддержке Твари все горазды.
Через несколько дней произошло то, что профессор усомнился, так сказать, в правильности проделанного Багрицким эксперимента.
Так, где же тебя искать? Место проживания… Блок… Комната… Общая планировка здания… Ага, двумя этажами выше, но в этом же крыле. Текущее местоположение… Дьявол! Я едва не выругался вслух и с изумлением уставился на стереоэкран. Итени Рин покинул комплекс более шестисот тактов назад. Место назначения — орбитальная платформа Аури. Текущее местоположение можно уточнить, связавшись с орбитальной платформой Аури. Послать запрос? Отбой!
— Это заранее было подготовлено, — сказал он, — кто-то выкрикнул из аудитории заранее придуманную вами тему, и вы…
Я вырубил терминал и бросился назад к ангару. Да что же это творится?! Неуловимый Джо какой-то. Теперь все начинать сначала. «Это твой шанс, — вновь воззвал голос разума. — Возвращайся на корабль, посоветуйся с Наблюдателями».