Арчибальд Кронин
Эвакуация
Они сели, и машина тронулась. Привычно сжимая под пледом тоненькие влажные пальцы сына, новый консул безотрывно рассматривал окрестности. Место не казалось столь отвратительным, как он того опасался. Воздух был прозрачен; изогнутую береговую линию, вдоль которой они ехали под угасающим февральским солнцем, окаймляла полоса чистого песка; между фонарными столбами набережной, хотя и несколько неровно, росли цветущие акации. На площади среди алых цветов огненного дерева искрились струи фонтана; за черными фигурами стариков, читающих «Ла Гасету», посверкивала облезающей позолотой эстрада; старенький автобус высаживал пассажиров – все это создавало приятное ощущение жизни. Через дорогу от церкви с неизменной розовой штукатуркой и парой куполов, напоминающих вздернутые вверх груди, с центральной колокольней, облицованной цветной плиткой и увенчанной потускневшим крестом, промелькнули один-два недорогих магазина и вполне приличное на вид кафе «Эль Чантако» с полосато-синим тентом; дальше по улице рядом с гаванью виднелось солидное коммерческое здание, в котором, как тут же сообщил Деккер, располагался офис консульства.
«Цель и смысл эвакуации в том, что она — единственное средство от страшной болезни, поразившей уже чуть ли не все человечество, средство радикальное».
«Эвакуация» — термин, который едва ли был известен в лексике сионистского движения — любых его ответвлений и партий. Вряд ли он употреблялся и на сионистских конгрессах. Жаботинский ввел это понятие вовсе не для «обогащения» сионистского лексикона. Под этим лозунгом он вел все последнее десятилетие своей жизни яростную политическую борьбу, наполненную любовью и ненавистью, гневом и страхом. Страхом за своих недальновидных современников. Когда же в первый раз он выдвинул этот лозунг — «Эвакуация!» — требование увезти, спасти от кровавой бойни евреев Европы? Биограф Жаботинского отмечает, что «в июне 1936 года... Жаботинский выдвинул идею эвакуации как единственного решения «еврейской проблемы»... На самом же деле это слово, и именно в таком значении, он употребил впервые пятью годами раньше:
Но это что такое?.. Совсем рядом – консул не мог этого не заметить – в порту, с которым по большей части будет связана его работа, царило унылое запустение, он будто вымер. Вряд ли здесь происходило что-либо более серьезное, чем вялая торговля кожей, удобрениями, пробкой, оливковым маслом и эстрагонным уксусом. Всего две рыбачьи шаланды на пристани да ржавый каботажный пароходишко, с которого несколько моряков с помощью трех ослов и простейшего шкива лениво сгружали бочки. Брэнда снова захлестнула волна горькой обиды, на лице отразились тяжелые раздумья. Почему, ну почему в сорок пять лет, после пятнадцати лет усердной и безупречной службы в Европе его отправили в такую глухую дыру, с его-то выдающимися способностями? Да он хотя бы только стажем давно заслужил право занять высокий пост в Париже, Риме или Лондоне! Последние полтора года в Арвиле, среди нормандских болот, он надеялся, что следующее назначение принесет ему заслуженную награду. И на тебе – Сан-Хорхе… А самое обидное, что его предшественнику Тенни, который моложе его на целых три года, досталось место консула первого класса в Мадриде под началом самого Лейтона Бейли…
Нам нужна Палестина, как вместилище для миллионов еврейских поселенцев; все наши политические требования вытекают из этого сознания — что нам надо постепенно подготовить оба берега Иордана к восприятию и поглощению такого наплыва, и для этого нам нужны большие права и верное содействие государственной власти. Какой власти? Власти мандатария, пока мы там в меньшинстве; власти еврейской, когда мы станем там большинством. Еврейское большинство еще не есть конечная цель сионизма: его нам дадут первые три четверти миллиона, но это будет только первый шаг: полная «геула» останется впереди, и она-то и будет задачей и миссией еврейского государства.
– Папа, смотри! Правда красиво?
Вот та постановка сионистской проблемы, которая (и только такая) может с уверенностью рассчитывать на серьезное внимание, на действенную помощь народов и правительств. Несколько лет тому назад, откликаясь на треск рушащихся наших «позиций» в диаспоре (треск несравненно более слабый, чем нынешний грохот), я назвал это явление: «Попутная буря». Я писал тогда, что экономический развал еврейства, еще вдесятеро осложняемый невозможностью эмиграции, мучителен не только для нас, но и для государств, внутри которых он совершается; и что отсюда вытекает наша тактика — связать сионизм с вопросом радикальной, хотя бы и постепенной «эвакуации», т. е. заинтересовать в сионизме ряд держав — их же собственным интересом — и для такого сионизма требовать общего дружного натиска на Лигу Наций, на Англию, на общественное мнение мира.
Оставив город позади, они поднимались по крутой петляющей песчаной дороге между рядами серебристых эвкалиптов, и взволнованный Николас застенчиво указывал на открывшийся с вершины вид. Под ними простиралось Средиземное море с тонкой башней далекого маяка над скалистым мысом бухты в белой пене прибоя. Севернее сквозь голубую дымку тускнели очертания громадных гор. В воздухе плавал аромат трав с добавкой соли. А прямо перед ними на краю ущелья, густо окутанная жемчужными лепестками ладанника и почти скрытая за высокой изгородью из мимозы, раскинулась вилла под красной черепицей. Над входом с колоннами выгоревшими буквами было выведено «КАСА БРЕЗА».
– Нравится? – Элвин Деккер повернулся к мальчику, и по напряженному ожиданию в его тоне Николас понял, что это и есть их новый дом.
Невозможно полностью оценить эти слова, если не вспомнить, что они были написаны в 1931 году, когда Гитлер еще только рвался к власти и никто еще всерьез не верил, что ему удастся ее захватить и придет день, когда он осуществит свои чудовищные угрозы в адрес евреев. Среди еврейской общественности в то время царили умиротворенность и инертность; сионистское движение, как и в начале века, руководствовалось пасторальными лозунгами, вроде «еще одна козочка, еще один дунам», и почти вся политическая активность лидеров сионизма сводилась к «выбиванию» у британских властей очередных нескольких десятков разрешений на въезд в Эрец Исраэль для «пионеров»... Каким же диссонансом всему этому звучало требование Жаботинского поставить на повестку дня вопрос о многомиллионной алие при тогдашней статистике еврейской иммиграции: в 1927 г.— 3540 евреев, в 1928—2001, в 1929—5429...
И если в 1931 году Жаботинский еще говорил о постепенной эвакуации, то уже через несколько месяцев, когда угроза европейскому еврейству катастрофически выросла, он все решительней настаивал:
За свои короткие девять лет Николас пережил много перемен и слегка утратил способность удивляться. Но этот необычный старый дом, который казался таким заброшенным и таинственным, притягивал его к себе. Консулу, похоже, он тоже понравился. Когда они, прохрустев колесами по гравию подъездной дорожки, вышли из машины, его острый оценивающий взгляд смягчился.
В сознании большинства народов представление о евреях прочно увязывается с понятием «странник», «перекати-поле» и т. д. В последнее время такое представление приобрело самую что ни на есть реальную основу. Огромные массы евреев нуждаются в срочной эмиграции. В ближайшее время миллионы евреев будут вынуждены оставить места своего прежнего жительства, где им угрожает реальная опасность, и создать свою нацию, свое государство в Эрец Исраэль.
Здание в мавританском стиле с просторным арочным портиком и горизонтальной, слегка нависающей крышей выглядело благородно-изысканно: время превратило в янтарь простую желтизну стен из местного песчаника, оно же слегка затушевало и яркую киноварь крыши.
Как ревизионист я должен отметить, что реальность вынуждает нас пересмотреть свои взгляды на само понятие еврейского государства.
Широкий балкон, куда выходили окна верхнего этажа, обильно зарос глицинией и виноградной лозой, сиренью и яркими побегами бискутеллы. Слева – зеленый от мха мощеный двор, ведущий к конюшне и другим хозяйственным постройкам. За домом – сад.
Мы думали, что еврейское государство будет только началом осуществления сионизма. Но теперь и такое представление устарело. Одного миллиона евреев достаточно для достижения еврейского большинства в Эрец Исраэль. Но один миллион спасшихся — это не решение еврейского вопроса. Ныне стала насущной необходимость еврейской эмиграции в гораздо более крупных масштабах.
– Дом, конечно, старый, – заметил Элвин, увидев лицо своего шефа. – Кое-что требует ремонта. Электричества нет, только газ. Но мистер Тенни был им очень доволен. Видите ли, рядом с офисом нет подходящего жилья, а здесь у нас долгосрочная аренда… С мебелью…
– Ясно, – оборвал его консул.
Страшная реальность вынуждает нас идти одним единственно верным путем — массовая организованная алия в Эрец Исраэль — по обеим сторонам Иордана, в еврейское государство. Мы возвращаемся к «первородному» сионизму, сионизму Герцля, который — не только движение за разрешение духовных проблем нации, но и спасение — физическое спасение миллионов людей, идея почти мессианская в простейшем понимании этого слова.
Устремившись всем корпусом вперед, он зашагал по пологим ступеням крыльца к распахнутым дверям, где их уже ожидала улыбающаяся полная женщина средних лет в строгом черном платье, которую Деккер представил как Магдалину.
Внутри был прохладный холл с высоким потолком и мозаичным полом, по разным сторонам которого располагались выполненные в стиле рококо столовая и гостиная с массивной двустворчатой дверью. В глубине холла темнела спиральная лестница из орехового дерева, и консул, памятуя о своих обязанностях и правах, невзирая на усталость, грузно поднялся на второй этаж для осмотра комнат. Их было намного больше, чем требовалось ему с сыном и будущим потенциальным гостям, но это не могло смутить человека с изысканным вкусом. Консулу понравился простор помещений, инкрустированные тумбочки и комоды, позолоченные стулья с гобеленовой обивкой, сонетки с кистями и выцветшие бархатные шторы; даже легкая затхлость длинного коридора и та ласкала его обоняние. Когда доставят его увесистый багаж, здесь будет достаточно места для книг и фарфора и для замечательной коллекции старинного оружия, собранной им за много лет в разных местах.
Когда Брэнд спустился в холл, было заметно, что он доволен. Элвин вздохнул с облегчением, его карие глаза радостно заблестели.
– Надеюсь, все в порядке, сэр? У меня оставалось не слишком много времени после отъезда мистера Тенни, но я сделал все, что мог.
– Разумеется, – обходительно ответил консул, придав голосу максимальную загадочность.
Прошло несколько месяцев, и германский народ по собственному волеизъявлению, путем абсолютно демократических выборов вручил бразды правления Гитлеру. Гитлер немедленно взялся за осуществление своей мечты о «Великой Германии», простирающейся на землях почти всей Европы,— месте расселения миллионов евреев. Сразу же начались преследования: евреев ограничивали в правах, всячески притесняли, изгоняли из их домов, и их немецкие соседи с радостью присваивали еврейское имущество. И вряд ли необходим был пример германцев для того, чтобы их восточноевропейские соседи «научились» поступать так же. Волна антисемитизма прокатилась по всей Европе. На учредительном съезде Нового сионистского союза (сентябрь 1935 г.) Жаботинский сказал: «Мы стоим на краю бездны, перед лицом катастрофы, надвигающейся на всемирное гетто».
Однако признаки надвигающейся катастрофы никак не изменили взглядов ни еврейских обывателей, ни их лидеров — как сионистского, так и не сионистского толка. Несионисты тешились иллюзией, что еще удастся отогнать «зверя», что он минует хотя бы их дом. Сионисты провозглашали необходимость алии для «избранных» пионеров, которые построят в Эрец Исраэль «исправленное общество». Многие продолжали рассуждать о «духовном центре» в Эрец Исраэль, который будет излучать нечто для евреев всего мира. Звучали также бодрые и оптимистические высказывания, связанные с подъемом экономики в Эрец Исраэль и некоторым ростом численности иммигрантов из Германии. В то время, в начале 1936 г., Жаботинский взывал:
Он не настолько глуп, чтобы начинать свое руководство с расточения похвал помощнику. Это лучший способ разрушить дисциплину и спровоцировать фамильярность. Кроме того, он уже решил, что общество этого нервного юнца в облегающем костюме, лопнувшем под мышкой, совершенно невыносимо и лучше держать его на расстоянии. А так как Элвин все не уходил, вертя в руках соломенную шляпу, словно ожидал, что его пригласят остаться, может быть, даже предложат выпить хереса, Брэнд вежливо, но решительно проводил его к двери:
Нас утешают тем, что в последние годы увеличилась иммиграция в Эрец Исраэль. Разумеется, это не может нас огорчать. Однако гораздо важнее другие цифры.
– Увидимся завтра в офисе, мистер Деккер.
– Хорошо, сэр.
Ибо кроме числа иммигрантов есть число нуждающихся в эмиграции, и второе многотысячекратно превосходит первое. Лет 15 назад, когда приезжали две-три тысячи в год, они составляли 50, ну — 25 или даже 10 процентов из общего числа тех, кто хотел бы приехать. Ныне тысячи прибывают ежемесячно. Но это крохотная горстка по сравнению с теми, для кого вопрос приезда в Эрец Исраэль — вопрос жизни или смерти. Наш народ стоит сейчас перед проблемой «исхода». Территория современных Египтов все увеличивается. И где остановятся эти все разрастающиеся границы — я не знаю; одно очевидно: в течение жизни двух ближайших поколений будет жизненно необходимо «вывести» из галута многие миллионы, и не существует для этого другой реальной возможности, кроме как привести их в пределы Эрец Исраэль. Вот наша проблема, для этой цели следует использовать декларацию Бальфура, все влияние сионистского движения, все наши силы, привлечь к этому всю мощь еврейского капитала и гроши мелких голодных жертвователей.
– Вы всегда приходите ровно в девять?
– Да, конечно!
Народ в великой беде обязан выработать великий план собственного спасения и бороться за осуществление этого плана. План реальный и детальный, учитывающий все факторы в их развитии на годы вперед, в полном соответствии нынешней моде — в ближайшие десять лет расселить в Эрец Исраэль миллион, два миллиона евреев или даже больше. В их числе столько-то и таким-то путем прибывают евреи из Польши, столько-то — из Бессарабии, из стран Прибалтики, столько-то — из Австрии и Германии. Для этого потребуются такие-то и такие-то суммы. Столько-то даст частный капитал, столько-то евреи смогут привезти с собой, столько-то следует привлечь в виде займов. Для обеспечения нормального развития поселенчества понадобится провести такие-то реформы в сельском хозяйстве — через 10 лет появится новое государство, которое уже само будет решать все вопросы, связанные с «исходом», и окончательно покончит с галутом.
У Элвина покраснела шея над воротничком. Перед тем как попрощаться, он остановился на ступеньках крыльца и, набравшись смелости, запинаясь, произнес:
Первый шаг уже будет сделан.
– Могу я надеяться, что вы окажете нам с миссис Деккер честь своим посещением? Мы живем на Калье Эстрада, дом небольшой, но мы постарались превратить его в кусочек старой доброй Америки.
Его неуверенность вызвала сочувствие у Николаса, и он умоляюще посмотрел на отца. Консул ответил Элвину предельно вежливо, но, когда тот ушел, губы Брэнда скривились. Никто не мог поставить под сомнение его лояльность к своей стране, и все же он считал себя рафинированным космополитом, вылепленным европейской культурой, – по сути, гражданином мира! Неудивительно, что наивная фраза Элвина вызвала у него усмешку.
«Покончить с галутом» — вот лозунг, который Жаботинский выдвинул, тогда и непрестанно развивал и отстаивал на аудиенциях с королями и главами государств, перед мировым общественным мнением, перед собственным народом — со страниц газет, с трибун собраний, при личных встречах. Его формула, жестокая, но правдивая, звучит как последнее предупреждение: «Евреи! Покончите с галутом, или галут покончит с вами!».
Не думайте, что термин «эвакуация» появился случайно. Долго, очень долго я искал это слово. Тысячу и один раз я взвешивал и проверял — и так и не нашел более подходящего термина. Сначала я думал о слове «исход», второй Исход из Египта — но сегодня это не годится. Ведь мы намереваемся заниматься политикой, представительствовать перед народами мира, требовать у государств поддержки. Поэтому не следует задевать их самолюбие и напоминать им о фараоне и казнях египетских. Кроме того, слово «исход» ассоциируется у нас самих с картиной огромных масс, бегущих, как дикое стадо.
В семь часов вечера Гарсиа, замечательно предвосхитив пожелание хозяина, объявил, что обед подан. В столовой их ждали два прибора, и, усевшись в разных концах длинного резного стола с горящим канделябром посередине, отец и сын приступили к первой трапезе в новом доме.
Погруженный в свои мысли и глубоко озабоченный переутомлением Николаса, консул ел молча. Но превосходная еда и отменное обслуживание, приятная полутьма прохладной комнаты принесли ему успокоение, развеяв все досады и огорчения этого дня. Тяжелым задумчивым взглядом сопровождая все движения дворецкого, он наконец приподнял завесу непроницаемой сдержанности:
«Эвакуация» — другое дело; в шестнадцать лет я написал стихи; я забыл их поэтическую форму, но содержание я помню до сих пор: галут — это когда другие делают за нас нашу историю. Сионизм — это когда евреи начинают сами созидать свою историю. И через всю мою политическую деятельность красной нитью проходит эта идея: еврейский народ — сам творец своей истории.
– Вас зовут Гарсиа, как я понимаю?
Что стояло перед моим мысленным взором, когда я произносил слово «эвакуация»? Я видел полководца, который смотрит с высокого холма на сражение и замечает, что одна из его дивизий попала под уничтожающий огонь противника. И вот полководец (именно он, а не противник, который знай себе бьет) выводит из-под удара попавший в беду отряд. Другой пример: где-нибудь в Швейцарии проснулся вулкан. У его подножья деревня, она в опасности. И правительство для блага своей страны решает выселить эту деревню.
– Да, сеньор.
Так же и мы, провозглашая план эвакуации, делаем это как суверенная нация. Ибо мы этого хотим, и хотим по праву. Ибо мы хотим спасти свой народ от надвигающейся огненной лавы. И, господа, найдется ли среди вас кто-либо, кто станет отрицать, что лава эта горяча, что она надвигается и что мы должны искать средств к спасению?
– Вы всегда жили в Сан-Хорхе?
Гарсиа выпрямился с бесстрастным видом. В глубине его лишенных выражения глаз на мгновение вспыхнуло, отразившись, пламя свечей.
– Нет, сэр. Я жил в гораздо более крупных городах. И всегда у самых лучших людей. Прежнее место моей службы было у семьи де Аоста в Мадриде.
С такой, буквально сверхчеловеческой, терпимостью обращался Жаботинский к евреям. Пытался их убедить, что другие народы будут даже рады уходу евреев, что искать спасение необходимо. Он приводит такую притчу:
– Вы имеете в виду маркизу де Аоста?
Товия и Зигмунд (поляк) долгое время жили в одной квартире. И случилось, что соседи поссорились. И хотя в конце концов их рассудили и даже, вроде бы, помирили, но Товия уже решил переехать в другое место и жить отдельно. Решил сам, по своей доброе воле. Почему решил переехать именно Товия, а не Зигмунд? Тому было множество веских причин, о которых здесь долго рассказывать, но можно догадаться. И раз переезжать именно Товии, то, понятно, ему и паковаться и, самое главное,— подыскивать новое жилье. Самому. А то, если Зигмунд примет участие в сборах Товии, то это ведь может быть истолковано как горячее желание от него избавиться...
– Одну из ветвей этой семьи, сеньор.
Нечего сказать — драма. Однако самым интересным в ней является то, что участие Зигмунда в сборах Товии может быть для последнего болезненным и обидным только в случае, если он едет на очередную съемную квартиру, а не домой. Если же Товия взял и купил собственный дом, о котором давно мечтал, то любая помощь Зигмунда в таком переезде выглядит просто дружеской помощью...
Харрингтон Брэнд понимающе кивнул. Он бы возмутился, если бы его обвинили в снобизме. Тем не менее он придавал большое значение общественному устройству, и ему было приятно, что этот молчаливый человек, который сейчас ему прислуживает, имеет, если можно так выразиться, аристократические рекомендации.
– Передайте поварихе, что утром я хочу ее видеть. У сына хрупкое здоровье, ему требуется особая диета.
Когда Гарсиа, поклонившись, бесшумно удалился, консул с удовлетворением заметил:
Жаботинский убеждал евреев, что эвакуация будет благом для всех «заинтересованных сторон»:
– Превосходный малый!
Смысл эвакуации в том, что она послужит средством от заразной болезни, которая, не будучи излеченной радикально, принесет человечеству все новые язвы, заставит его погрязнуть в новых невиданных мерзостях. Эвакуация — единственное и радикальное средство. И средство весьма гуманное, разумеется, при условии, что пунктом назначения будет еврейская территория. Средство, которое огромное большинство на всем земном шаре примет с пониманием. Это — идеал, освященный Библией, в который сионизм влил новые силы, идеал, осуществление которого благословят все народы — как близкие географически к району катастрофы, так и отдаленные от него.
Слово «превосходный» – относилось ли оно к слуге, лошади или его близкому другу профессору Галеви из Парижа – было высшей похвалой в устах консула. Но на этот раз Николас не смог разделить восторг отца. Первым же косым взглядом дворецкий вызвал в нем странное неприятие, которое он не мог объяснить.
Допив кофе, консул многозначительно посмотрел на свой золотой брегет. Но Николас, на которого возбуждающе действовала необычность виллы, стал упрашивать отца погулять перед сном в саду, и тот милостиво согласился.
Жаботинский всячески подчеркивал, что будет вполне оправданным и закономерным, если исход евреев станет событием, широко освещаемым прессой, праздничным для всех. «Это должен быть исход под развернутыми знаменами». Он понимал, что такую массовую эвакуацию невозможно будет осуществить, если она не станет крупным международным событием, пользующимся абсолютной поддержкой правительств стран-участниц. Сравнительно нетрудно было убедить правительства — большинству из них порядком надоел «еврейский вопрос». Другое дело — сами евреи. На Жаботинского ополчились все — редакторы и адвокаты, партийные функционеры и бизнесмены. Они не постеснялись взвалить на него обвинение в том, что он солидаризуется с ярыми антисемитами, стремящимися изгнать евреев с насиженных веками мест, лишить их гражданских прав, которых они веками же добивались. Писатель Шалом Аш заявил: «Надо быть совершенно бесчувственным, с каменным сердцем, чтобы произнести слова, которые он произнес, и предложить то, что он предложил польскому еврейству... Горе народу, у которого такие лидеры!» (На склоне лет, после Катастрофы, Шалом Аш раскаялся в своих выступлениях против Жаботинского.) Особенно усердствовали в шельмовании Жаботинского и его плана эвакуации журналисты Эрец Исраэль.
Жаботинский не отступил. Он чувствовал, что земля горит под ногами миллионов его братьев. Его поддерживали молодые, с восторгом принявшие его выступления в городах и местечках Восточной Европы. Но страшная минута приближалась неумолимо и стремительно. Уже на краю разверзшейся бездны, в мае 1939 года Жаботинский взывал к евреям:
В пальто, укутавшем узкие плечи, чтобы исключить малейшую вероятность переохлаждения, мальчик глубоко вдыхал теплый душистый воздух, лившийся, казалось, из ниоткуда, смывая все представления о пространстве и времени. И хотя гул поездки все еще звенел в ушах Николаса, он ощущал, как на него и на сад опускается вечерний покой. Сад был больше – да что там! – огромнее, чем он ожидал, и восхитительно запущенный. От крыльца в сад под тремя перголами, сгибающимися под тяжестью вьющихся роз, сбегала дорожка, с обеих сторон окаймленная широкими травянистыми бордюрами, на которых в беспорядке росли примулы и большие белые пионы. Слева были заросли мирта и олеандра, полные белых и розовых душистых цветов. С другой стороны раскинулся луг (возможно, когда-то здесь был газон), а на нем два прекрасных дерева – раскидистая катальпа и тамариск; далее, за низкой оградой и деревянным сараем, лежала каменистая пустошь, усеянная белыми валунами, колючими кактусами и сиреневыми кустами азалии. За пустошью заросли лавра скрывали конюшню и жилые помещения, а дальше склон с чахлыми кедровыми деревцами плавно переходил в морской берег.
Кто посмеет сказать, что мой анализ неправилен? Кто скажет, что реальность опровергла меня? Находятся еще люди, мечтающие о другой реальности, рассуждающие еще о какой-то социальной революции. Не будьте слепцами! ...История идет другим путем — перешагивая через всяческие социальные революции... Мир намерен выжить, и он выживет и, конечно, найдет пути к самосовершенствованию. И только... только кому-то придется прежде улечься в землю — вы догадываетесь, кому?..
Николас стоял рядом с отцом, упиваясь этой красотой, его пьянили ароматы почвы и буйной растительности, и в душе у него стало зарождаться предчувствие, переходящее в уверенность: здесь он может быть счастлив. Никогда еще, ни в одном из мест, где им приходилось жить, он не ощущал ничего подобного. Здесь он будет счастлив! Снизу приглушенно доносились резкие вздохи прибоя. Радость захлестнула мальчика, он зажмурился, боясь расплакаться, и стал дышать медленно и глубоко в счастливом ожидании.
...Но и это, друзья мои, еще не самое худшее. Даже отчаяние — это еще какая ни есть, но все же — реакция. Самое страшное — это то, что я вижу у многих и многих евреев Восточной Европы: равнодушие, этакий фатализм. Люди ведут себя так, словно они приговорены. Такой покорности судьбе еще не знала история, даже в романах я ничего подобного пока не встречал. Как будто бы усадили в телегу небольшую группу — каких-нибудь 12 миллионов — и пустили телегу к обрыву. Телега себе едет к обрыву, а люди в ней — кто плачет, кто курит, кто газету читает, кто молится, и никому в голову не приходит взяться за вожжи и повернуть телегу. Как будто под наркозом люди.
– Правда красиво, папа? – проговорил он, желая продлить это мгновение.
Я пришел к вам с последней попыткой. Я зову вас. Проснитесь! Попробуйте остановить телегу, попробуйте спрыгнуть с нее, как-то заклинить ее колеса, не идите как стадо на бойню! Даже овцы, когда волк задерет вторую-третью из стада, пытаются убежать. А тут, Господи, да тут какое-то огромное кладбище!
Неожиданно для самого себя консул улыбнулся той редкой улыбкой, которую только Николасу дано было вызвать у отца. Прелесть сада не оставила равнодушным и его. Обводя взглядом спутанные кусты олеандра и густую изгородь из мимозы, которой Тенни позволил расти как попало, консул мысленно вынашивал не лишенные грандиозности планы благоустройства, свежих посадок, ландшафтного дизайна и садово-парковой архитектуры.
– Это может стать красивым, – снисходительно согласился он. – Нам необходим садовник. Я займусь этим завтра.
Возвращаясь в дом, он нежно смотрел на сына, тревожно думая при этом: неужели этот сад, этот чистый целебный воздух гор и моря не прибавят ему здоровья?
Огромное кладбище — от Черного до Балтийского моря — увы, это стало реальностью для миллионов евреев, не захотевших услышать предостережений и призывов Жаботинского...
На втором этаже он заранее выбрал для себя и Николаса две смежные спальни в передней части дома, разделенные занавешенным дверным проемом, через который он сможет ночью подойти к сыну, если будет нужно. Сам он спал очень чутко и часто страдал от бессонницы. Тем не менее его бдительно-заботливая любовь к сыну требовала, чтобы он всегда был рядом с ним в ночные часы, когда мальчика терзали кошмары. Николас часто просыпался в холодном поту, трепеща от страха, с бешено бьющимся сердцем. Этот симптом болезни больше всего беспокоил консула.
Нацистский режим постепенно лишает евреев тех государственных должностей, которые были получены ими до аннексии (большинство из них весьма незначительные), и передает эти должности полякам. Еврейские управления, возможно, будут высланы в Люблин или в какую-нибудь другую дыру — здесь важно не место, а статистика, ибо два миллиона ртов скоро будут «вытеснены» из польского хозяйства и три или четыре тысячи еврейских должностей перейдут к полякам.
Их чемоданы наверху уже были разобраны, и Николасу осталось только раздеться, умыться и выпить через стеклянную трубочку железосодержащую микстуру, прописанную ему профессором Галеви, а потом почистить зубы. Затем он в ночной рубашке опустился на колени рядом с отцом для молитвы. Несмотря на приобретенную за время долгого пребывания в Европе светскость, Харрингтон Брэнд оставался – в чем он признавался без тени улыбки – религиозным человеком. Он позволял себе посмеиваться над своими английскими предками, но их пуританский дух был в нем крепок. Он выслушал любимого сына, склонив голову и положив руки ему на плечи, а в конце добавил от себя особую молитву, в которой просил Всевышнего защитить его и сына и благословить пребывание в их новом жилище. Потом помолчал и глухим голосом тихо произнес слова, идущие как бы из самого его сердца:
Если война продлится год или два, вполне возможно, что эти два миллиона пригодятся, и в таком случае не останется больше ни одной проблемы. Но если союзники победят и Польша станет демократической страной с узаконенным равноправием, то два миллиона вернутся из «Люблина» и прочего захолустья и им потребуется от 300 до 400 тысяч рабочих мест, отданных полякам год или два назад. Польша — бедная страна, и после такой войны она будет еще беднее. Представьте-ка подобное в Америке (в соответствующем соотношении): если бы в США прибыли десять-двенадцать миллионов новых иммигрантов в» течение года и потребовали (по праву!) два с половиной миллиона городских рабочих мест для прокормления всех этих ртов.
– Мы просим Божьей милости ко всем грешникам… и особенно, мое дорогое дитя… мы просим милости к твоей матери.
Было бы странно, если бы человек с Вашим интеллектом не понимал беспомощности демократического законодательства и равноправия в данной ситуации. Прошло время первобытных либералов, которые верили, что с голодом можно бороться посредством введения всеобщего равноправия; люди Вашего круга судили о жизни с просветительской точки зрения, и это требовало от них большей отдачи. Плохо будет, если евреи не поймут, что, когда Польша удостоится восстановления и демократии, потребуется несравненно больше, чтобы обеспечить существование всех изгнанных евреев. И если соединятся евреи, изгнанные и бегущие из других стран, находящихся под властью гестапо,— будет не два, а около трех миллионов; а если война распространится на Румынию и Венгрию — то все пять миллионов.
Минуту спустя Николас уже лежал в большой кордовской кровати с отделанным желтой тисненой кожей и большими медными заклепками изголовьем. Консул помедлил, с некоторой неловкостью глядя на почти исчезнувшую под большим парчовым стеганым одеялом фигурку.
Все это не связано с «сионизмом» или «ревизионизмом» (кроме работы, которую мы всегда проводили для предотвращения беды, вроде этой); я могу представить, что каждый ассимилянт знает о возможности в данном случае всеобщей ассимиляции, и остается только одно лекарство: разовый исход.
– Да, мой мальчик… Ты слишком устал, чтобы читать сегодня.
У Николаса от слабости кружилась голова, веки – фиолетовые тени на бледном личике – тянул вниз непреодолимый сон. Но, зная, какое значение отец придает заключительной части их вечернего ритуала, он с усилием улыбнулся и возразил, что ни капельки не хочет спать.
Духовная эвакуация
Поколебавшись совсем недолго, консул уступил своим привычкам, от которых неудержимая любовь к ребенку призывала его отказаться. Зайдя на минутку в свою спальню, он вернулся с увесистой книгой по орнитологии Акермана, уселся на край мягкой кровати и надел очки в роговой оправе.
«Исходя из сферы духовного влияния неевреев».
Конечно, основное значение термина «эвакуация» у Жаботинского — это необходимость физического спасения миллионов евреев Восточной и Центральной Европы. Но Жаботинский не мог остаться равнодушным и к другому проявлению безразличия евреев к собственной судьбе — теперь уже в Западной Европе, в местах, которые считались традиционно «спокойными» у евреев.
Здесь среди евреев повсеместно торжествовала примиренческая идеология, утверждавшая, что полному «слиянию» евреев с неевреями мешают лишь дедовские суеверия, время которых безвозвратно прошло. Чтобы сокрушить эту идеологию, Жаботинский дал урок истории сионизма, напомнив о временах борьбы сионистов с пророками ассимиляции:
– Как ты помнишь, Николас, в последний вечер в Арвиле мы обсуждали интереснейшую тему – птицы Южной Африки. Сегодня мы прочтем совсем немного, чтобы не было перерыва в занятиях. – Он полистал книгу. – Итак, мы остановились здесь, – и, прочистив горло, начал читать: – «Страусы, род Struthio, – самые крупные из ныне живущих птиц. Они характеризуются наличием двух пальцев на ногах и отсутствием киля у грудной кости. Самец может достигать семи футов в высоту и весить до 300 фунтов. На песчаных равнинах и открытых местах страусы очень хорошо бегают, но, загнанные в угол, могут стать чрезвычайно свирепыми. Птицы славятся своим великолепным оперением. Самцы проявляют особую заботу о потомстве…»
В начале девяностых годов прошлого века hebrajski писатель Ахад-Гаам написал статью «Рабство в свободе», где указал на то, что равноправие, которым пользуются (или тогда пользовались) евреи западных стран, далеко не освободило их от специфической трагедии диаспоры: что они сами эту трагедию чувствуют, сами ее боятся, и сами как бы ощущают себя «рабами». Несколько позже этот же взгляд углубил и популяризировал Макс Нордау в своих речах на первых трех сионистских конгрессах. Он разработал понятие «Judennot» («еврейское горе»). Оно заключается не в том, будто каждого еврея непременно всюду бьют и угнетают. Несомненно есть страны, где еврею живется сносно или даже хорошо. Но если даже там сравнить внутреннее самочувствие у еврея с самочувствием у его соседа того же класса и круга,— то всегда окажется, что у еврея есть какой-то «surplus» горечи, или боли, или обиды, или страха, или просто malaise. Этот вечный излишек и есть Judennot. Иногда он вырастает до размеров массовой катастрофы; иногда он едва заметен снаружи — но он всегда есть, и в нем и заключается проклятие диаспоры; и ничем тут не поможет ни равноправие, ни вариации в температуре общественного антисемитизма.
Глава 2
Очень интересно подошел к этому вопросу менее известный Б. Ворохов — большой талант, к сожалению, рано умерший. По его теории, борьба за равноправие или борьба против активного антисемитизма и необходима, и далеко не безнадежна, тут можно и нужно добиться больших конкретных результатов; но все это только «нормализация галута» (Jalut, ozy Jolus to po hebrajsku «изгнание»; буду употреблять это слово и слово «диаспора» как синонимы). Бесправие, погромы, общественный остракизм евреев — это все ничуть не обязательные черты галута, это только обострения, припадки, аномалии; их можно и нужно устранить — все равно как человек с хроническим бронхитом не обязательно должен схватить воспаление легких. «Нормальный» галут — это и есть диаспора с равноправием, без погромов и без травли: но самая нормальная диаспора не может заменить своего национального chezsei.
На следующий день консул встал рано и точно ко времени отбыл в офис. У Николаса же, к сожалению, ночь прошла неспокойно. Сквозь овладевшее им оцепенение проносились, причудливо сплетаясь, детали поездки и скрежет паровозных колес, шум прибоя и, непонятно почему, темная, бесстрастная фигура дворецкого. И хотя утром температура была нормальной, отец, обеспокоенный избыточным румянцем на щеках сына, настоял, чтобы тот остался в постели, но, разумеется, пообещал к ланчу вернуться и решить, можно ли ему встать.
Николас расстроился. Вот если бы ему позволили хотя бы просто полежать в этом чудесном саду! Но он был послушным ребенком, хорошо осведомленным о всех своих недугах, и успел привыкнуть к регулярным измерениям температуры и пульса, предписанным профессором Галеви, равно как и к неусыпной заботе отца, которую принимал со своеобразно-сдержанной благодарностью.
Постоянно беспокоясь о судьбах еврейской бедноты, еврейских «униженных и оскорбленных», Жаботинский не мог не беспокоиться и о еврейской интеллектуальной элите — писателях, поэтах, музыкантах, ученых, политиках. Они достигли больших высот в своих областях, прославили страны своего проживания. Но сами эти страны не забыли им их происхождения. Эти люди заплатили полной мерой за свой «смертный грех» — еврейство. Однако даже те, с кого не «взыскали по счету», по мнению Жаботинского, были ущемлены. Какой бы ни была богатой их духовная жизнь, она не могла быть полноценной все из-за того же галутно-еврейского комплекса. Когда еврей Леон Блюм стал премьер-министром Франции (через каких-нибудь 6 лет после этого он угодит в нацистский концлагерь) и был немедленно подвергнут нападкам как «слева», так и «справа»,— мишенью для «критических стрел» было его происхождение. Жаботинский выступил с идеей о необходимости «духовной эвакуации»:
Магдалина, запыхавшаяся от подъема по лестнице, но не утратившая радушия, принесла завтрак. Ее черные глаза почти спрятались в складках пухлых смуглых щек, а белый шарф, обмотанный вокруг головы, и металлические серьги в виде колец делали Магдалину похожей на цыганку. Благодаря урокам отца Николас неплохо говорил по-испански, а кроме того, он рано овладел французским и итальянским, но Магдалина тараторила на каком-то диалекте, видимо каталонском, и они плохо понимали друг друга. Уперев руки в бока, она стояла, глядя на него с нескрываемым крестьянским любопытством. Заметив это, мальчик решил ей немного подыграть: захлопав длинными ресницами, он заглотнул воздух и утробно заурчал. Она хохотнула и, покачав головой, вышла.
У слова «исход» может быть несколько значений. В применении к одним странам смысл этого слова предельно прост, «географичен»: это массовая эмиграция. Сегодняшняя Франция не из этого ряда. Но существует еще и понятие «духовного исхода»: выхода за рамки нееврейского духовного влияния —-литературы, театра, политики. И совершать такой исход следует, разумеется, по собственной инициативе, не дожидаясь «особого приглашения» в виде пинка.
Завтрак был привычным, но довольно вкусным: яйца всмятку, хрустящие галеты с сотовым медом и стакан кипяченого козьего молока. Очевидно, отец успел дать поварихе указания. Николас ел медленно и благодаря приобретенному опыту не уронил на простыню ни единой крошки. Затем он соскочил с кровати и притащил с туалетного столика мохнатую собаку с короткими лапами, которая тихо и преданно дожидалась его внимания. Он знал, конечно, что ему нельзя держать живую собаку. Не любивший собак консул аргументированно объяснил ему, что трудности, сопряженные с их слишком подвижным образом жизни, исключают такую возможность, и мальчик нашел замену в виде этого маленького чучела. Однако сегодня Николас не был настроен на одну из тех бесед, которые скрашивали им обоим долгие часы одиночества. Он также не смог заставить себя заниматься. Учебник, положенный отцом на тумбочку, чтобы сыну было удобно его брать, удостоился только беглого взгляда. Нет, слишком уж он был возбужден новизной до сих пор не исследованного места. Пока яркий квадрат солнечного света тепло скользил по полосатым бордовым обоям с причудливым орнаментом, которые от этого становились еще занятнее, мальчик лежал на спине, вслушиваясь в безмолвное сердцебиение дома.
Идея не нова. С момента, когда разыгралась война с ассимиляторами, мы взывали к еврейской интеллигенции: воротитесь от чужих пастбищ к родным виноградникам! Мы всегда настаивали на том, что гораздо лучше и почетнее скромная трапеза у себя дома, чем самое роскошное кресло «почетного прихлебателя» на чужом пиру. Но главный довод был позитивным: мы должны создать нашу культуру — вот достойная нас задача! Впрочем, и негативный довод звучал не менее веско: что же будет в «конце концов», если все еврейские таланты разбегутся по чужим кормушкам? Трагедия немецкого еврейства — вот развернутый ответ на вопрос: каково воздаяние еврейскому народу и отдельному еврею за его ум, талант, мастерство, гениальность, принесенные в дар чужому народу? За 10 лет до прихода Гитлера к власти француз, англичанин — да и сам немец! — знакомился с современной немецкой литературой по еврейским именам: Шницер, Васерман, Верфель, Цвейг, Фейхтвангер и т. д.— я могу припомнить лишь два исключения (того же уровня) — братьев Манн. Ну, может быть, не будучи специалистом в немецкой литературе, я и ошибаюсь. Может быть, эти исключения — гении нееврейского происхождения — и достигнут 50 процентов. Неважно. Важно, что арийцы усмотрели опасность. И то же самое в журналистике, юриспруденции и т. д. И разве виноват Васерман, что он хорошо писал? Конечно, не виноват, и Леон Блюм не виноват.
Впрочем, не такое уж и безмолвное. Звуки донеслись с первого этажа – неприятные, будто там ссорились, – перепалка с последующим громким стуком, как догадался Николас, хлопнувшей двери кухни. Затем до него донесся приглушенный шепот, звуки неспешной уборки, из столовой внизу послышались шаги и потянуло запахом крепкого табака. Пытаясь выстроить четкую картину происходящего, Николас был застигнут врасплох и даже испуган внезапно открывшейся дверью. Обернувшись, он увидел Гарсиа, взирающего на него с видом заговорщика.
Никто не виноват, как не виновата была Сусанна в том, что была красива, ан поди ж ты, неевреи обижаются, а евреи расплачиваются.
От неожиданности краска бросилась мальчику в лицо. Необъяснимое недоверие к дворецкому, которое он испытал накануне вечером, будто с самого начала почувствовал в нем врага, вернулось с удвоенной силой, когда тот возник на пороге.
Конечно же, проблема Леона Блюма еще и в том, что он ко всему и социалист. Но это не главное, не в этом корень зла. Эпизод с Блюмом — лишь отрывок из современной трагедии «Похождения еврейского народа в райском саду Вавилона». Естественным продолжением должен стать «Духовный исход по собственному желанию». Ибо дальше — «То же, но по желанию других».
– Могу я забрать поднос? – Гарсиа говорил вкрадчиво, с подчеркнутой учтивостью, но горящая сигарета в желтых от никотина пальцах выдавала его притворство.
– Да, пожалуйста… Спасибо! – запинаясь, ответил Николас слабым голосом.
Дворецкий не сдвинулся с места, лишь обнажил зубы, что при общей неподвижности его черт должно было, вероятно, означать улыбку.
Поле нашего творчества внутри еврейства. Мы служим еврейскому народу и не желаем другого служения. Здесь мы не слепы, здесь не ведем народ в безвестную темноту, на добрую волю союзников, которых не знаем, за которых не вправе ручаться. Здесь мы даем народу цель и говорим: у тебя нет союзников — или сам за себя, или нет спасения. Никто на свете не поддержит твоей борьбы за твою свободу. Верь только в себя, сосчитай свои силы, измерь свою волю, и тогда — или иди за нами, или да свершится над тобой судьба побежденных.
– Не бойтесь меня, – мягко сказал он. – Я хорошо лажу с детьми. В одном доме их было семеро. Младшая девочка любила сидеть у меня на коленях. Потом она умерла. – Николас судорожно вздохнул, а дворецкий, не сводя с мальчика глаз, рассеянно поднес к губам коричневую сигарету и глубоко затянулся. – Когда-нибудь я вам о ней расскажу. У нас может получиться интересный разговор. Я многое повидал. Много грустного и страшного. Много невероятного. Мир полон дураков. А меня ничем не проймешь, ровным счетом ничем.
– Что вы хотите этим сказать? – выдохнул Николас.
Нация и национализм
Гарсиа равнодушно пожал плечами:
– Потом поймете. Я был солдатом. Офицером. Я видел, как людей избивают, пытают, убивают. Но мы поговорим об этом в другой раз. Скажите, а где ваша мама?
«Сохранение индивидуального характера нации — необходимое условие прогресса».
Николас побледнел. Вопрос, заданный с небрежностью, маскирующей дерзость, заново разбередил самые сокровенные раны в его съежившейся душе. От испуга он чуть не ответил: «Она умерла». Ведь сколько раз отец со скорбью говорил, что для них обоих она все равно что умерла. И только вчерашняя вечерняя молитва о ее прощении не позволила уподобить забвение могиле. Но солгать ему не разрешил природный инстинкт, основанный не столько на неискушенности, сколько на странном предчувствии: если он солжет этому человеку, то раз и навсегда будет перед ним беззащитен. Тогда ему не спастись.
Слово «национализм» не слишком популярно в наши дни. Однако не следует считать, что националистические чувства перестали существовать, что они не усиливаются во времена опасности или военных побед. В повседневной жизни национальная гордость бурно проявляется на спортивной арене, например, когда проигрыш матча становится чуть ли не поводом для объявления войны... Однако подчеркивание национальных отличий и особенностей порождает в среде интеллигенции совсем иные чувства: неловкости, смущения, а то и стыда и вины. Так реагируют совесть и разум множества порядочных людей на сам факт существования инстинкта национализма, присущего человеку. Поэтому их мысли и поступки направлены, сознательно или бессознательно, на уничтожение национальных отличий и на дальнейшее слияние народов.
Что же касается Жаботинского, то он был свободен от подобных «угрызений совести». Широко известна его декларация: «Вначале сотворил Бог нацию» (упоминание в «Повести моих дней»). Жаботинский полагал, что именно существование наций, их культуры и неповторимого характера — признак прогресса. В ходе ожесточенной полемики с одним из оппонентов Жаботинский утверждал:
– Она в Америке, – запинаясь, произнес Николас.
– О! – воскликнул Гарсиа. – Прекрасная страна! Но почему не здесь?
Наша точка зрения та, что сохранение национальных индивидуальностей необходимо в интересах прогресса, что убыль хотя бы одной национальной разновидности сама по себе является траурным событием для всего человечества, и что никакой жертвы не жалко для предотвращения этой убыли. Вы же, м. г. (если только вы присоединяетесь к вышеприведенному возражению), вы находите, очевидно, что сохранение самобытности само по себе совсем не важно, а важно только то, чтобы никто не угнетал народности и не навязывал ей насильно чужую маску; но если вам удастся внушить этой народности такой шаг, последствием которого явится безболезненное и добровольное принятие чужой маски, то вы за это не в ответе и тужить не станете. Национальная индивидуальность вам не дорога, не свята; существует она? прекрасно; исчезла? тоже прекрасно. Дорог и свят вам только принцип свободы и справедливости; раз данное племя уцепилось за свою самобытность, словно за святыню, то вы не хотите, чтобы эту святыню вырвали у него насильно — хотя сами в ней ровно ничего святого не видите и со своей стороны ровно ничего не имеете против ее полного упразднения — лишь бы только без насилия и гнета. Это все очень похвальные чувства, милостивый государь,— эта любовь к справедливости и свободе и это уважение к чужой святыне. Но не именуйте же себя националистами, ибо националистами называются те, которые желают сохранения племенной самобытности на веки и во что бы то ни стало. Не называйте себя националистами. Перед тем, как позвать под ваше знамя нашу молодежь, стоящую на распутьи, спросите себя вдумчиво — не грозит ли ваша дорога незаметно и безбольно привести наше племя, столько перенесшее за свою самобытность, к последнему костру, в огне которого без следа испарится эта самобытность, непоправимо и неотвратимо? Задайте себе этот вопрос, и загляните ради него глубоко и подробно в чертежи будущего, как они вам рисуются, ибо, повторяю, кто зовет людей за собою, не имеет права не знать и не ручаться за каждую извилину своего пути. И если вы, действительно, сознаете, что ваши призывы только ведут нас по новой удобной тропе к той же старой могиле ассимиляции, то не молчите об этом. Заявите громко. Назовите себя громко партией безболезненного самоубийства, партией почетной капитуляции в рассрочку; но не именуйте себя националистами, чтобы за вами ошибкой не пошли те, которые желают нашему народу жизни вечной и не хотят его гибели, ни насильственной, ни безболезненной,— чтобы не пошли за вами, и потом, когда поздно будет вернуться, не послали вам горького упрека за обман.
У Николаса задрожал подбородок, что вызвало трепет губ и тонких ноздрей, лоб сморщился.
– Мама больше не живет с нами, – только и смог выдавить он.
Тонкие губы Гарсиа раздвинулись в беззвучном смехе.
Какую унылую картину представлял бы собой мир, если бы осуществился идеал космополитизма и отдельные человеческие общества мало-помалу потеряли свои национальные особенности! В одной из ранних сионистских статей Жаботинский поднял голос против однообразия и атрофии культуры человечества:
– Значит, она нам никто. Она живет отдельно. Но такое от людей не спрячешь. – Он замолчал, прислушиваясь к неторопливым шагам, донесшимся с крыльца, затем кивнул и тем же тоном, разве что с легким оттенком осторожности, сказал: – Ваш отец вернулся. Не стоит говорить ему о нашем интересном разговоре. Теперь у нас с вами есть тайна. Помните об этом, невинное дитя.
Я, конечно, не сомневаюсь в том, что будущее приведет к самому тесному сближению между различными странами и народностями, как не сомневаюсь в том, что когда-нибудь и даже скоро люди по взаимному уговору признают какой-нибудь язык международным. Но не «универсальным». Это будет язык для международных сношений, и только. Внутренняя жизнь каждой нации будет по-прежнему выражаться при посредстве ее национального языка, и язык этот будет самобытно развиваться и богатеть по мере духовного развития нации. И точно так же, как с национальным языком, будет с национальной психикой. Не смешиваясь браками с чужой расой, да еще к тому живя постоянно в одной почвенно-климатической среде, впитывая из рода в род ее влияние, каждая народность естественно сохранит и будет самобытно развивать и углублять свою индивидуальную психику, внося национальный оттенок во все проявления своего творчества. Не к слиянию национальностей ведет естественный процесс, а к обеспечению за каждой из них полной самобытности. Исчезнет война, упразднится таможня, но никогда не сгладятся индивидуальные различия, врожденные расе и вечно питаемые различиями в почве и климате, и нисколько не препятствующие ни дружному прогрессу, ни взаимному уважению наций.
Приблизившись к кровати, он одной рукой ловко поднял поднос и, с полупоклоном и все с той же иронично-лакейской ухмылкой, повернулся и вышел из комнаты.
Но мало того, что сохранение национальных особенностей представляется, со строго-позитивной точки зрения, совершенно неизбежным: следует помнить и о том, что оно также в высшей степени желательно. Мы называем богатой и счастливой природу той страны, где растет и пальма и кедр, и вишня и дуб, где есть и горы и леса, и озера; напротив, бедною и скупою считаем мы природу тех стран, где растительность однообразна и ландшафт один и тот же всюду. Никогда никто не видел идеала в однообразии; напротив, мы и инстинктивно, и сознательно всегда предпочитаем всевозможное многообразие разновидностей, гармонически, но самобытно живущих и развивающихся друг подле друга. Человек не может быть исключением из этого идеала. Если бы национальных различий не существовало, то в интересах всего человечества il taudrait les inventer, их надо было бы изобрести,чтобы дух человеческий мог проявляться во всяческом многообразии оттенков. Есть уже не новый, но очень подходящий в этом случае пример: представьте себе человечество в виде огромного оркестра, в котором каждая народность как бы играет на своем особом инструменте. Возьмите из оркестра всех скрипачей, отберите у них скрипки и рассадите их по чужим группам — одного к виолончелистам, другого к трубачам, и так далее; и допустим даже, что каждый из них играет на новом инструменте так же хорошо, как на скрипке. И количество музыкантов осталось то же, и таланты те же — но исчез один инструмент, и оркестр в убытке. Если только мы понимаем прогресс, как стремление к наибольшей полноте сложности и богатству жизненных проявлений, а не наоборот — к наибольшей скудости и однообразию, то мы должны дорожить неприкосновенностью национальных индивидуальностей не менее, чем дорожим неприкосновенностью отдельной человеческой личности; и если никакой жертвы не жалко для исправления социальных неустройств, угнетающих личность, то не жаль никакой жертвы и в борьбе за то, что может обеспечить национальной индивидуальности законную неприкосновенность.
Растерянный до потрясения, с нахмуренным лбом, Николас остался лежать. Он был подавлен и опустошен, и лишь появление отца удержало его от плача.
Консул пребывал в хорошем расположении духа, явно не омраченном утренней работой, и после беглого осмотра позволил сыну встать. Пока мальчик одевался, консул, присев на край кровати, говорил и говорил в совершенно несвойственной ему манере, перескакивая с одного на другое. Офис оказался лучше, чем он ожидал, – маленький, но вполне современный – и находится над гаванью, откуда летом будет дуть приятный бриз. Кроме Элвина Деккера, в штате состоят два клерка-испанца. Оборудование в исправном состоянии, кроме нуждающейся в ремонте пишущей машинки и сломанного ротатора, который он уже велел заменить.
Жаботинский был убежден в том, что сохранение национальной исключительности таит в себе благо всего человечества, и решительно отвергал обвинение в склонности к изоляции:
– А теперь тебе, наверное, будет интересно узнать, что я нашел садовника, – все тем же оживленным тоном продолжил консул. – Он во дворе. Пойдем, посмотришь на него.
Бок о бок, не спеша, они спустились по лестнице. Высокий, ладно скроенный юноша лет девятнадцати с открытым лицом и мягким взглядом черных глаз, стоя у задней калитки, смотрел на них с почтительным вниманием. У юноши были ярко очерченные брови и густые черные волосы, а над верхней губой уже виднелась незрелая, трогательная тень. Простое лицо, несмотря на шафрановый цвет, было бы даже красивым, если бы его не портил полуоткрытый рот с пухлыми губами. Молодой человек был одет в свой лучший костюм из дешевой ткани, но тщательно вычищенный, с очень коротким – по каталонской моде – пиджаком; манжеты брюк слегка обвисали, прикрывая разбитые башмаки. Его большие смуглые руки сжимали круглую плоскую шляпу.
Сохранение национальной самобытности возможно только при сохранении чистоты расы, а для этого необходима своя территория, на которой народ наш составлял бы подавляющее большинство. И если вы, м.г., с ужасом спросите меня: — Так что же, вы хотите обособления во что бы то ни стало? — то я отвечу вам, что не надо бояться никаких слов, и в том числе также и слова «обособление». Поэт, ученый, мыслитель, всякий, кому нужно творчески работать и проявлять свою личность, должен непременно обособиться на время своего труда, затвориться в четырех стенах и никого не видеть, потому что немыслимо писать стихи или создавать философские системы под шум чужого разговора. Творчество невозможно без обособления; и если в этом обособлении поэт или ученый пишут вещи, полезные для общества, то их обособление есть гражданский подвиг. Национальность тоже должна творить: национальное духовное творчество — это raison d\'être[*] всякой народности, и если не ради творчества, то незачем ей существовать. Для этой задачи творящая народность нуждается в обособлении так же точно, как нуждается в нем творящая личность. И если народ не стал трупом, то в обособлении своем он создаст новые ценности; а когда создаст их, то не спрячет для себя, но принесет к общему международному столу на всеобщую пользу, и обособление его будет заслугою перед лицом человечества.
– Итак, парень, как, ты сказал, тебя зовут? – весело окликнул его консул.
– Хосе, сеньор… Хосе Сантеро.
– И что, ты опытный садовник?
Хосе виновато улыбнулся, обнажив прекрасные белые зубы. И такой заразительной была эта теплая естественная улыбка, что Николасу тоже захотелось улыбнуться в ответ.
Итак, ради сохранения национального существования необходимо, чтобы народ жил на своей территории и был на ней национальным большинством. Это условие вовсе не исключает возможности, чтобы часть этого народа находилась также и где-то в другом месте. Никакому национальному меньшинству не грозит опасность уничтожения, если оно может опереться на государство одной с ним национальности. Но общий национальный облик государства определяется той частью его населения, которая представляет в нем национальное большинство:
– Я умею копать и рыхлить землю, сеньор. Могу подрезать и сажать деревья. Я очень старательный. Но не слишком опытный.
Я верю в прогресс человечества, и поэтому я верю в то, что лет через сто каждое государство будет многонациональным, или федеральным, или чем-то в том же роде. И вместе с тем ничто не помешает каждому государству с каким-то определенным национальным большинством оставаться действительно национальным государством этого национального большинства; и никакое равноправие одного, двух или трех национальных меньшинств (даже если они будут хранить как святыню свой национальный характер) не сможет помешать тому, чтобы каждое государство (какую бы конституцию оно ни имело) продолжало оставаться национальным государством своего национального большинства.
– Я был уверен, что у тебя есть опыт работы, – несколько раздраженно заметил Брэнд.
У этого правила есть два исключения. Во-первых, если национальное большинство не является носителем культуры государства — как, например, негры в Южной Африке (хотя никто не знает, останутся ли они таковыми всегда); во-вторых, если данное государство не является государством демократическим и управляется силой. Но в нормальных условиях — то есть, если в данном государстве проживают две или больше культурные нации и управляется оно парламентарно — совершенно закономерно, что в конце концов национальный характер большинства наложит свой отпечаток на весь образ жизни государства, несмотря на все законы о равноправии двух или пяти национальностей. И чем больше будет национальное большинство — тем сильнее будет этот отпечаток.
– Да, конечно, сеньор, – поспешил ответить Хосе. – Я три года работал на виноградниках в Монтаре. Но сейчас в горах нет работы…
– У тебя есть рекомендации?
У Хосе перехватило дыхание. Улыбка стала жалкой, он перевел взгляд на мальчика, как бы ища у него поддержки.
Эту черту своего характера — радоваться при виде процветающих стран и народов — Жаботинский выразил в своих заметках, соединив серьезность с юмором:
– Мы не заботимся о таких вещах, сеньор. Вы можете спросить Диего Боргано из Монтары, думаю, он обо мне плохого не скажет.
Мир не любит маленьких государств. Каждый раз, когда какая-нибудь крупная европейская газета упоминает одно из маленьких государств (ив особенности одно из тех, что создались после войны), на лице ее появляется гримаса. (То есть, чувствуется, что, когда корреспондент писал свою заметку, он кривил свое лицо — невероятно трудно писать и не совершить ни одного промаха!) Итак, кривит корреспондент гримасу и ругается: почему весь мир превратили в «Балканы»?! Или она (то есть газета) принимает выражение лица серьезное, научное и доказывает, что такие маленькие государства «существовать не в состоянии», поскольку раньше, когда они входили в состав более крупных государств, у них был «обеспеченный тыл» — а теперь его нету.
Наступило молчание. Николас с беспокойством посмотрел на отца. Тот покусывал губу, явно озадаченный таким поворотом дела, и мальчик решительно подавил в себе желание, которое могло только повредить Хосе, попросить отца нанять этого садовника – такого молодого, приветливого и такого симпатичного.
Звук обеденного гонга ускорил принятие решения. В конце концов, на бирже о парне хорошо отзывались.
У меня, как видно, натура противоположного свойства: я люблю маленькие государства. Если бы я был творцом мира, я бы давно уже разрезал все большие государства на независимые маленькие. Наверняка, если только удостоюсь я жить в еврейской Эрец Исраэль, я тут же создам сепаратистское движение в Верхней Галилее. Сам я поселюсь в Цфате и «вэт» всегда буду произносить как «б» («тоб» вместо «тов»). Еще я отыщу что-нибудь самобытное в произношении, или в обычаях, или в одежде, и все только для того, чтобы пробудить дух сепаратизма. Зачем это мне — я и сам не знаю, но почему-то мне это необходимо. Я ненавижу городок, примиряющийся со званием городка; я люблю такой маленький городок, которому достает наглости считать себя центром мира,— как мой родной город Одесса, например, в его лучшие дни.
– От тебя потребуется усердный труд, – строго сказал консул. – Оплата тридцать песет в неделю. Ты согласен?
– Я принимаю ваши условия, – серьезно ответил Хосе.
– Очень хорошо, – произнес Харрингтон Брэнд. – Приходи завтра к восьми часам, я покажу тебе, что нужно делать… Пошли, мой дорогой. – Взяв сына за плечо, он направился в дом.
В глазах Николаса запечатлелся приятный облик испанского юноши, держащегося скромно, но с достоинством в своей бедной воскресной одежде, со смешной твердой шляпой в красивых смуглых руках. Поднимаясь вслед за отцом по ступеням веранды, он, подчиняясь непреодолимому желанию, посмотрел назад через плечо и улыбнулся. Зубы Хосе сверкнули в ответной улыбке, и он, к большой радости мальчика, весело помахал ему рукой. И что-то в этом жесте проникло в самое сердце Николаса… Со скрытым удовольствием он все время думал об этом и во время ланча, и потом тоже и тихонько про себя смеялся.
...В моей вере в малые государства есть, видимо, какая-то склонность к философии такого рода: чем больше столиц — тем больше культуры. Сделайте любое место столицей — и оно в самом деле станет столицей в плане психологическом. Я вспоминаю Ковно, Ригу и Ревель перед войной. Их жители жаловались на скуку точно так же, как жалуются сейчас (все время жить в Париже тоже наводит скуку — действительно неизменяющееся),— но турист, смотрящий со стороны, сразу замечает разницу. Раньше в этих городах нечего было изучать, не о чем было распрашивать — сегодня же каждый из них представляет собой лабораторию для постановки множества творческих опытов: в них создают одно из самых больших чудес Творца — нации.
Глава 3
Для Николаса было устроено место под олеандрами, где цветущие ветки, свисая, образовали подобие беседки. Здесь, в соответствии с составленным отцом расписанием, он проводил бо́льшую часть времени между ланчем и чаем, лежа в шезлонге, дыша морской свежестью и внимательно читая книгу, несомненно полезную, поскольку выбрал ее сам консул.
Но в это утро взгляд мальчика то и дело невольно перебегал со страниц на нового садовника, приводящего в порядок разросшийся бордюр под катальпой. Николасу вот уже два дня очень хотелось с ним поговорить, но случай все никак не подворачивался, а подстроить его самостоятельно не позволяла застенчивость. Теперь же, видя, с какой скоростью Хосе продвигается вдоль бордюра, взрыхляя землю и выпалывая сорняки, мальчик понял, что садовник вот-вот окажется рядом, и его сердце застучало быстрее в предвкушении встречи, ведь он с самого начала почувствовал ток взаимопонимания – точнее не скажешь, – текущий между ним и этим испанским юношей. Конечно, он мог ошибаться. Хосе вполне мог оказаться таким же лживым льстецом, как Гарсиа, но Николас гнал от себя эту мысль – слишком велико было бы разочарование, такого ему не вынести.
Антисемитизм не мог породить сионизма. Антисемитизм мог породить только стремление убежать от преследования по пути наименьшего сопротивления — то есть, переменив веру. И все-таки для того, чтобы за проповедью перемены веры стал слышен призыв к самосознанию и национальному воскрешению, было необходимо что-то другое, кроме антисемитизма,— какой-то внутренний фактор, какое-то позитивное веление изнутри. Это — инстинкт самосохранения нации, он дал нам силу двинуться вперед по скорпионьей тропинке нашего времени.
Один араб уснул под сенью какого-то дерева. Утром его укусила блоха, он проснулся от укуса, увидел утреннюю зарю и сказал: «Честь и хвала этой блохе! Она пробудила меня ото сна! Теперь я совершу омовение и приступлю к работе». Но во время омовения блоха снова укусила его. Араб поймал ее, убил и сказал: «Ты, как видно, возгордилась от моей похвалы! Правда, от сна ты меня разбудила — но не по твоим указаниям я буду молиться и работать...»
В конце концов садовник приблизился к беседке, выпрямился, облокотившись на ручку заступа, и улыбнулся Николасу. Мальчик знал, что ему следует заговорить первым, но ничего не мог придумать, а когда наконец нашелся, слова застревали у него в горле.