Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— В котором вы были вместе и вам было хорошо.

— И что?

— Ничего, — сказала Катя. — То есть — я вам мешаю. Я попала сюда случайно. Я заняла чужое место.

— Что за бред. Ты ведь всегда носилась со своими снами, да? Тебя поэтому считали ненормальной на работе?

— Ты бы отвечал иначе, если бы я ошибалась.

— И как же?

— Ласковее.

— Ты на меня наезжаешь, а я должен тебя утешать?

— Я не наезжаю.

— А про что сыр-бор?

— Про вас с Наташей.

— Здесь нет никакой Наташи! — заорал Кирилл. — Я лежу в одной кровати — с тобой!

— Ты назвал меня ее именем.

— Когда?

— Однажды.

— Однажды? Слушай… Тебе не кажется, что ты псих?

— Кажется, — сказала Катя.

— Я не понимаю, чего ты от меня хочешь.

— Я тоже, — ответила Катя.

— Я должен забыть все, что со мной было до тебя?

— Нет, — ответила Катя.

— Я должен отчитываться тебе о каждом шаге, чтобы у тебя не было причин для подозрений?

— Нет, нет, — ответила Катя.

— Ну а чего тебе от меня надо?

— Ничего, — ответила Катя.

— Знаешь, с тобой стало невозможно разговаривать. Ты смотришь на меня как мышь на кота. Разве я тебя обижаю? Почему ты меня боишься?

— Не знаю, — прошептала Катя.

— Почему я должен чувствовать себя злодеем и мучителем?

— Не должен, — прошептала Катя.

— Разве я не стараюсь быть с тобой милым?

— Стараешься, — прошептала Катя.

— Ты можешь хотя бы перестать реветь?

— Нет, — прошептала Катя.

— И мы проведем вот так остаток ночи?

— Я могу уйти, — прошептала Катя.

Она попыталась встать, но Кирилл, выругавшись, повалил ее назад и прижал к стене. Катя плакала бесконечно и отчаянно, у Кирилла разболелась голова, и он с силой прижал кулак ко лбу.

— Тебя гложет дракон лютой ревности, — сказал Кирилл. — Он огромный, гранатового цвета, с коричневыми подпалинами. Его чешуя отливает зеленым, из открытого рта течет черная слюна, а глаза у него как тарелки — темно-желтые, не моргающие.

— Да, это мой дракон, — будто очнувшись, сказала Катя. — Ну… он мне снился. С детства. Я на нем летала.

— Хочешь, нарисую?

Кирилл встал, включил свет, сел за стол. Он рисовал восковыми карандашами и закончил картинку за несколько минут. Катя взяла ее в руки, провела по ней пальцами.

— Это он, — сказала Катя. — Только у него нет рыжей челки. Ты ошибся.

Она оживилась. Перестала плакать, нашла платок, высморкалась, вытерла слезы.

— Все, истерика закончена? — спросил Кирилл. — Мы будем спать?

— Будем, — прошептала Катя.

Она засунула рисунок под подушку. И ночью к ней вернулся ее дракон. Вся ее сонно-сказочная цветущая страна с чудными домиками, дивными садами и вездесущими тварями снова была с ней, и Катя летала над ее холмами и озерами в безмятежно лазурном небе.



А утром они проснулись оттого, что в балконную дверь кто-то стучал, нетерпеливо и резко.

Катя сонно потянулась, неохотно открыла глаза, повернула голову.

Около балкона, величаво помахивая грузными крыльями, парил дракон. Тот самый, с картинки. Он стучал и балконную дверь крепким усом, из его ноздрей вырывался серый дым, из приоткрытого рта текла черная, тягучая слюна.

Почему-то никто не удивился.

— Ну вот, — бесцветно сказал Кирилл. — Дождались-дождались. Повезло-повезло.

Катя натянула джинсы и свитер, собрала волосы в хвост, распахнула дверь, потянулась к дракону. Дракон положил ей голову на плечо и умиротворенно всхрапнул. Катя осторожно отодвинула его длинный, похожий на стальной прут, ус, прижалась к его клокочущей морщинистой щеке, потрепала его рыжую челку.

— Ты прав, — сказала Катя Кириллу. — У него есть челка.

— Что? — спросил Кирилл. — А. Да.

Катя столько раз запрыгивала на своего дракона во сне, что не задумываясь перелетела через балконную загородку, ухватилась за шею дракона и ловким движением оказалась у него на спине.

Дракон, размеренно хлопая крыльями, держался рядом с балконом. Катя смотрела на Кирилла.

— Не зовешь с собой? — спросил Кирилл. Он вышел на балкон и ежился, он был в одних трусах.

— Нет, — прошептала Катя.

— Вернешься?

— Нет, — прошептала Катя.

— Тебе было со мной так плохо?

— Ну что ты, — прошептала Катя. — Ты мне нравился. Всегда.

— Да и ты мне, — пробормотал Кирилл. — Прости, что я сказал, что ты ненормальная. Я не хотел тебя обижать.

— Не страшно, — прошептала Катя.

— А почему ты шепчешь?

— Тоже не хочу тебя обижать.

— Чем?

— Тем, что улечу, — сказала Катя. И добавила: — Тем, что мне все равно, как ты будешь дальше.

— А тебе все равно?

— Нет. Но ты же позвонишь Наташе, и она пожалеет тебя лучше, чем я.

— Ты все же дура, — сказал Кирилл. — Инфантильная, психованная дура.

— Да, — ответила Катя.

Они замолчали и только смотрели друг на друга, и дракон недовольно засопел — ему было тяжело так долго висеть в воздухе на одном месте.

— Куда полетишь? — наконец спросил Кирилл. — В Китай?

— Пока не знаю.

— Ну, удачи, — сказал Кирилл.

— И тебе, — сказала Катя. — И тебе. Здорово, что ты знал про челку.

Она похлопала дракона по шее, почесала голыми пятками его бока. Дракон зычно фыркнул, взвился вверх. Он немного покружил над деревьями — Кириллу даже показалось, он рисует в воздухе какие-то буквы, но Кирилл не разобрал, какие же. А потом дракон рванул на юго-восток и уже через мгновение пропал из вида.

Карина Шаинян

ЗЕЛЕНЫЙ ПАЛЕЦ

Зимняя темнота не действовала на папоротник: он снова выпустил несколько свежих завитков, покрытых серебристым пухом. Оливия запустила руку в сплетение ветвей, потрогала землю — суховата; потянулась за кувшином. Его стеклянные стенки покрылись зеленым налетом, и за ним колыхались пушистые нити. Муть раздражала, но в глубине души Оливии нравилось, что даже в воде, отстаивающейся для поливки, что-то растет. Каждый раз, наполняя кувшины, она опасалась, что хлорка из-под крана убьет водоросли, но они только разрастались.

Что-то мешало воде литься. Оливия наклонила кувшин сильнее, и в горшок обрушился маленький водопадик. Она опасливо склонилась над цветком. В сухих листьях билась, быстро покрываясь землей, крошечная рыбка. Набравшись храбрости, Оливия двумя пальцами схватила скользкое тельце. Рыбка извивалась, пытаясь вырваться, и едва не выскользнула, когда Оливия, не разжимая руки, опустила ее в воду. Грязь смылась, открыв радужную полоску на боку, круглый желтый глаз, прозрачные плавнички, — присмотревшись, Оливия узнала аквариумную тетру.

С растерянной улыбкой она запустила рыбку обратно в кувшин. Тетра вильнула хвостом и скрылась в мутной воде.



Оливия даже не помнила, с чего все началось. С отростка хлорофитума, принесенного подругой. С косточки авокадо, зарытой в землю и проклюнувшейся жирным гладким ростком, который очень быстро превратился в деревце с крупными, голубоватыми с изнанки листьями. С кактуса-подкидыша, подобранного в подъезде… Под руками Оливии все росло и расцветало, бурно и необъяснимо. Вскоре ее знали все садоводы города. Как только таял снег, телефон начинал разрываться от звонков. Стоило ей дотронуться здесь, поправить там, посадить пару кустов — дальше шло само. Поначалу Оливия смущалась, говоря, что у нее нет никаких особых знаний и умений, но в конце концов покорилась и прикрыла свой странный дар скромным словечком «озеленитель», аккуратно напечатанном на визитке.

Ко всем этим будничным клумбам, живым изгородям и альпийским горкам она относилась с ласковой насмешкой и радовалась, когда наступала зима и поток работы в чужих садах иссякал. Каждое утро Оливия просыпалась все позже, наслаждаясь тем, что никуда не надо идти и почти никто не тревожит ее. Друзья уезжали из города на рождественские каникулы. Звали Оливию, но она не соглашалась. «Мне не на кого оставить цветы», — объясняла она. Друзья возражали — мол, можно что-нибудь придумать, договориться… «Да, но…» — отвечала Оливия, придумывая причины все изощреннее. «Это превращается в манию», — говорили ей, но Оливия только тихо улыбалась в ответ. Ехать никуда не хотелось. Ей холодно было выходить на улицу. Оливии хотелось в джунгли, а джунгли были дома.

Темноватая квартира заполнялась все новыми и новыми горшками, и Оливия целыми днями бродила среди зарослей с кувшинами и лейками, подрезала, подвязывала, подливала подкормку, а чаще — просто любовалась, предвкушая мелкие чудеса: свежий росток, невесть как забредшего в куст паучка, наевый бутон, пушистую кисть орхидеи, источающую запах карамели.

«Мои джунгли», — говорила Оливия редким гостям. «Зимы не будет», — говорила она, блуждая в зарослях. Иногда она запускала в сухую листву, прикрывавшую землю, резиновую, но очень похожую на настоящую, змейку. Иногда, не удержавшись и не замечая настороженных взглядов, врала знакомым про попугая, поселившегося в безымянной лиане, про мелькнувшего ночью мотылька, про услышанное однажды мяуканье — веселая чепуха, невинное развлечение.

И вот — аквариумная тетра. Амазонская тетра… Оливия всмотрелась в мутноватую воду и нервно рассмеялась. Забарабанило по окну — на улице мело, и злой ветер швырял в стекло горсти снега. Но здесь, внутри, стояла влажная жара, по окну стекали крупные капли, и в них отражалась зелень листвы. Оливия провела пальцем по стеклу, и капли соединились в ручеек. «Зимы не будет», — прошептала Оливия. Из комнаты послышалось хлопанье птичьих крыльев. Голубь возится снаружи на подоконнике, объяснила себе Оливия. Просто замерзший голубь.



Вечерами она выключала верхний свет и с ногами забиралась в кресло. Третий год шел дождь над Макондо, книжка выскальзывала из вялых рук, и торшер отбрасывал на потолок резные лиственные тени. Оливия вспоминала котенка, который был у нее в детстве. Настоящего котенка, однажды оказавшегося вдруг на месте любимого плюшевого, — маленькое непрошеное чудовище, наверняка подсунутое родителями, хотя — кто знает? Они ведь так и не признались. Вновь подступал радостный ужас, и Оливия, спасаясь от страха и разочарования, снова и снова говорила себе: ничего необычного. Школьникам дарят рыбок, школьники ленятся за ними ухаживать — помнишь, как ты не хотела возиться с котенком? Рыбки надоедают, и дети спускают их в канализацию. (И перепуганные взрослые тоже, добавлял ехидный голосок.) А оттуда они запросто могли попасть в водопровод. Как? Не знаю, пожимала плечами Оливия; наверняка — очень просто: вспомни, какая гадость льется иногда из-под крана. Или розыгрыш. Розыгрыш! Сестра вечно посмеивалась над ее выдумками. Теперь Оливия припоминала, что Алекс как-то особенно хитро улыбалась перед уходом; а ведь была в гостях совсем недавно. Оливия сердито хмурилась. Нет уж, она не станет звонить: пусть сестрица думает, что шутка не удалась.

В окно барабанил тропический дождь, и в мгновения тишины между ударами капель был слышен тихий шорох. Оливия знала, что это растут цветы. В последнее время они множились особенно бурно, и стоило прикоснуться к любому побегу, как он начинал тянуться и ветвиться, набухая липкими почками. Амазонская тетра, надо же, думала Оливия; славная шутка. Плюшевый котенок вдруг становился теплым и гибким, беззвучно разевал розовую пасть, полную зубов-иголочек, и выворачивался из рук. Я же играла, говорила Оливия, я просто играла — но не знала, верит ли себе. Она задремывала и через опущенные ресницы видела тучи желтых бабочек, кружившихся над влажными листьями бегоний.



Несколько дней спустя, ясным утром, полным ледяного золотистого света, Оливия увидела, что стена на кухне покрылась паутиной трещинок. Штукатурка осыпалась, обнажив рыжий кирпич. Сквозь проплешины пробивались толстые белесые нити. Они тошнотворно колыхались на сквозняке и на первый взгляд казались червями — живыми и извивающимися. Оливия долго смотрела на них, будто загипнотизированная, а потом в ужасе бросилась в комнату.

В углу у окна, вплотную придвинутый к стене, стоял гигантский прямоугольный горшок с бугенвиллией — багровое облако цветов на мощных узловатых побегах. Оливия раздвинула стебли и всмотрелась в заросли. Земли почти не осталось — все пространство занимали плотно переплетенные корни.

Обожженная глина горшка давно раскрошилась под их напором, и корни впились в стены, взламывая кирпич.

На плечи посыпались малиновые лепестки, защекотало в носу. Оливия выбралась наружу. На пальцах осталась сухая пыль — Оливия машинально потянулась к кувшину с отстоявшейся водой. Задумчиво покачала его, глядя, как колышется зеленая пленка на поверхности воды. Сломанная стена — страшно, но объяснимо, сказала она себе. Это не рыбка. («Розыгрыш!» — испуганно закричала внутри Оливия Разумная.) От бугенвиллии придется избавиться — жаль, но ничего не поделаешь, не позволять же растению разрушать дом. Оливия со вздохом взглянула на пышную шапку цветов, наклонилась, чтобы поставить кувшин на пол, и замерла.

Стена под подоконником раскололась, и сквозь трещину с улицы пробивался мягкий зеленоватый свет. Оттуда тянуло влажным, прелым жаром — скользкой палой листвой, синими поганками на гигантском гниющем бревне, мясистыми цветами с гладкой, восковой сердцевиной. Парная тишина взорвалась хлопаньем крыльев и хриплым птичьим воплем. Пол качнулся и медленно ушел из-под ног.



Телефон был усыпан сухими листьями. Оливия вдруг поняла, что он молчит уже неделю — с тех пор, как в кувшине нашлась тетра. Будто очнувшись, она оглядела комнату. В зеленом полумраке пахло сыростью и плесенью, потолок и стены покрывали разводы, и пол был усеян опавшими листьями и комочками земли.

Она смахнула с телефона мусор и сняла трубку.

— Бугенвиллия сломала стену на улицу, и теперь мне страшно, — говорила Оливия автоответчику, набрав очередной номер. — В стене щель, и из нее пахнет джунглями.

Сестре она позвонила последней.

— Ты совсем заигралась, — тревожно ответила та, и тогда Оливия рассказала про рыбку.

— Я принесла ее в пакете с водой, — сказала Алекс, — извини.

— Мне придется избавиться от растений, — сказала Оливия.

— Достаточно выкорчевать этот здоровенный куст. Жалко, конечно, но…

— Нет. Ото всех, — тихо ответила Оливия. — Ото всех. Мне страшно.

— Глупо. Но как хочешь. — Сестра помолчала и добавила: — Может, оно и к лучшему. Ты совсем заигралась.

Оливия осторожно положила трубку и прикусила губу, чтобы не заплакать. Ни выкинуть, ни тем более выкорчевать свои джунгли она не могла — не поднималась рука, и Оливия решила просто засушить их. «Дождь кончился, — сказала она себе. — Дождь кончился, небо очистилось; хватит сходить с ума».

Она методично обошла квартиру, собирая пластиковые бутылки, лейки и любимые стеклянные кувшины. Отстоявшуюся воду выливала в раковину — из одного выскользнула еще одна тетра и судорожно забилась на дне. Оливия, брезгливо кривясь, ногтем подтолкнула ее к сливному отверстию. Она драила стекло металлической мочалкой, пока на кувшинах не осталось и следа водорослей. Запихала лейки и ведра в самый дальний угол стенного шкафа. Сгребла в пакет пузыри и пакеты с удобрениями и вывалила в мусоропровод. Еще раз обошла квартиру. Схватилась было за пылесос, но махнула рукой: все равно скоро все засыплет сухими листьями. Оливия забилась в кресло и, стараясь не смотреть на растения, долго слушала удары капель и шорохи между ними: цветы допивали последнюю в своей жизни воду.



Она проснулась от жажды. На кухне нашлись лишь остатки минералки — пара глотков, которые едва смочили пересохший рот. Оливия провела языком по шершавым губам и открыла кран. Она гулко глотала, давясь и обливаясь; вода холодным шаром прокатывалась по горлу и падала в желудок тяжелым комом. От нее несло хлоркой и металлом, но Оливия смогла остановиться, только почувствовав, как раздулся живот.

Она оглядела батарею пустых пластиковых бутылок. Прозрачный голубоватый пластик напоминал о горных озерах, полных вкусной воды. Бутылок было много. Неестественно много — столько не могло накопиться за какие-то три дня, и все же… Всего три дня, как она решила избавиться от растений; всего три дня, как страх зайти слишком далеко, всегда таившийся в глубине души, стал зримым и осязаемым. Но новые звуки уже наполняли квартиру: сухое потрескивание, тихие щелчки, песчаный шелест, колкое старческое покашливание.

Ее джунгли умирали. Это было невозможно, неправильно, — иногда Оливии случалось не поливать растения и по неделе, и с ними ничего не случалось, но сейчас джунгли умирали. Зелень сменили оттенки коричневого. Мясистые листья тигровой бромелии стали болезненно-белесыми, почти прозрачными. Папоротник осыпался ржавым кружевом. Все стало ломким и хрупким, и каждый шаг, малейшее сотрясение воздуха приносили новые разрушения.

Оливия подошла к подоконнику — и с шорохом упал еще один лист. Она провела пальцем по стволу граната, покрытому клочьями отслоившейся коры. Оторвала сухой побег, смяла. Стебель рассыпался в скрипучую пыль. Хотелось заплакать — но слезы не шли, лишь резало глаза и до боли сводило горло, и опять страшно хотелось пить.

Вновь наглотавшись из-под крана, Оливия набрала воды в пустую бутылку — вкус тот же, но хоть на вид приятнее. Звонок в дверь застал врасплох — Оливия вздрогнула всем телом и застыла. Открывать не хотелось — казалось, за дверью поджидают чужаки, которые будут всюду совать свой нос, не понимая, что засуха — только ее дело, ее и растений, и больше никого не касается. Будут задавать дурацкие вопросы, как тогда — с котенком. Тот тоже был… слишком живой, но никто этого не понимал, никто, кроме Оливии.

Она уже решила сделать вид, что ее нет дома, когда вспомнила, что ждала сестру. Сама попросила прийти — и едва не оставила на пороге. Обтерев испачканные древесной трухой пальцы о джинсы и не выпуская из рук бутылку, Оливия пошла открывать.



— Жалко, — сказала Алекс, оглядевшись. — Может, все-таки не стоило так резко?

— Нет уж, хватит. — Оливия отхлебнула воды, тщательно завинтила крышку. — Ты сама говорила, что я заигралась. Больше никаких растений. Вообще никаких. Ни дома, ни в садах… хватит.

— И что ты теперь будешь делать?

Оливия пожала плечами.

— Понятия не имею, — сказала она. — Я не просила этого умения, я его не хочу. — Подбородок Оливии затрясся, но глаза остались сухими. Она судорожно вздохнула и сжала губы. — Пойдем чаю попьем, — подтолкнула она сестру.

Алекс мрачно смотрела, как Оливия возится с чашками. С сестрой явно творилось что-то неладное. Скулы, будто обтянутые пергаментом, воспаленные губы в трещинах, тусклые волосы, руки, похожие на птичьи лапки… Оливия нажала на кнопку чайника, опять жадно глотнула минералки. Алекс не выдержала.

— Не нравится мне, как ты выглядишь, — сказала она. — И пьешь все время. Ты не заболела, случайно?

— Нет.

— Уверена? С тобой явно что-то не то. Может, сходишь…

— Нет! — Оливия сжала руки, выдохнула. — Со мной все в порядке.

Они помолчали, настороженно поглядывая друг на друга. Потом Оливия тихо заговорила, опустив глаза:

— Я все думаю про эту дырку в стене… Я ведь могла бы просто подглядывать, правда? Ведь если ты выходишь на балкон — это не значит, что надо обязательно с него прыгать?

— Что за чушь ты несешь… — Алекс повертела в руках ложечку. — Покажи-ка мне ее. Выдумываешь бог знает что…

— Я ее заделала. Мне показалось, что она становится шире, и я ее заделала.

Они вернулись в комнату. Оливия с натугой отвела в сторону стебли бугенвиллии, и Алекс расчихалась от сухой пыли и листвяной трухи. Вытирая заслезившиеся глаза, она нагнулась и заглянула под подоконник. Белесый нарост, покрытый сеткой трещин, сначала показался ей огромным уродливым грибом-трутовиком, и она вздрогнула. Но иллюзия быстро рассеялась; присмотревшись, Алекс поняла, что это цемент, грубо нашлепанный прямо поверх обоев. По краям он был темнее — видимо, Оливия добавляла все новые слои.

— Он постоянно отходит, как будто что-то давит с той стороны, и приходится заново замазывать края, — объяснила Оливия.

— Может, просто усыхает и сжимается?

— Может быть, — недоверчиво пожала плечами Оливия.



По ночам Оливии снилось, что ее джунгли все еще живы. Джунгли хотели пить. Они просили. Они требовали — и за ними чудились другие, тонны и тонны зелени, густое органическое варево. Это были лишь тени — но тени, готовые вырвать право на существование любой ценой. Им не было дела до Оливии — она была лишь дверью, через которую жадно ломилась буйная, всепоглощающая, чуждая жизнь. Этот бурлящий, горячий поток готов был вырваться на нее — и сквозь нее, и Оливия с криком просыпалась.

Снова наваливалась жажда, впивалась в стянувшуюся кожу тысячей иголочек, песком пробиралась под пеки. Оливия нашаривала в темноте воду и, с трудом разлепив спекшиеся, потрескавшиеся губы, пила, стараясь не смотреть на окно — из-под подоконника пробивалось зеленоватое свечение, и уродливая цементная нашлепка отбрасывала на стену черную тень, похожую на бездонный колодец. Это продолжение сна, уговаривала себя Оливия, глотая, обливаясь и чувствуя, как вода прохладными струйками стекает по груди. Она на ощупь возвращала бутылку на тумбочку, обессиленно роняла голову на подушку и тут же отключалась, проваливаясь все в тот же сон.

В одну из таких ночей Оливия забыла проснуться.



Утром она увидела, что цемент под подоконником снова осыпался по краям, и лучи, пробивавшиеся из щели, стали как будто сильнее. Они примешивались к свету ночника, приглушали его, сплетались в зеленую сеть, сгущая воздух. Зрение Оливии словно раздвоилось: она одновременно видела усохшие стебли, побеги, рассыпающиеся ржавой трухой, пыльные горшки — и призрачную листву, глянцевито поблескивающую в темноте зимнего утра Моргая и потирая глаза, Оливия включила люстру, но яркое электричество не рассеяло тени — наоборот, они сгущались, становились зримее, и уже можно было различить узор фиолетовых жилок на листе, колонну муравьев-листорезов, деловито шагающих по гладкой белой коре, мелькнувшую в ветвях древовидного папоротника разноцветную птицу, пеструю мышь, выскочившую из-под ног. Воздух гудел от насекомых, где-то рядом застрекотала цикада. Все еще призрачные, полупрозрачные, джунгли напряженно ждали, когда Оливия придаст им плоть.

— Ну уж нет, — сказала Оливия. Шарахнулась от эфемерного геккона, суетливо пробежавшего по стене. — Надо проснуться, — сказала она себе. Ресницы слипались, под веками щипало, и очень хотелось зажмуриться, но закрыть глаза было страшно.

Стараясь не задевать засохшие кусты, Оливия проскользнула в ванную и задвинула защелку, радуясь, что так и не собралась поставить там пару кустов попышнее и лампы дневного света, как хотела когда-то. Ванная одна во всей квартире была чиста, пуста, стерильна. Здесь не было ни призраков, ни мертвецов. Здесь пахло шампунем и стиральным порошком. Столик вокруг раковины был уставлен баночками и тюбиками с увлажняющими кремами. Уже привычно напившись из-под крана и умывшись, Оливия наугад открыла один из них и намазала лицо, заранее зная, что это не поможет. Присела на край ванны и уставилась на дверь, будто ожидая, что та сейчас распахнется.

— Надо проснуться, — повторила Оливия.

Она стянула одежду и встала под душ. Трубы натужно загудели, но не пролили ни капли. Оливия удивленно подняла голову, и в этот момент душ, натужно всхлипнув, выплюнул ей в лицо струи воды настолько мутной, что она больше походила на жидкую грязь. Заорав, Оливия шарахнулась, поскользнулась и растянулась в ванне, одной рукой пытаясь протереть глаза, а другой — дотянуться до крана. Упавший душ вертелся и извивался, то и дело обдавая красными густыми струями, но в конце концов ей удалось перекрыть воду. Оливия осела и разрыдалась, размазывая по груди грязь. Кое-как вытерла лицо, разлепила веки. Сток с протяжным хлюпом втянул в себя остатки воды. На дне ванны остался слой жирного ила. В нем плавали прелые листья и копошились головастики, темные и глянцевитые, как шоколадные конфеты. Взвизгнув, Оливия одним прыжком вылетела из ванны и распахнула дверь.

— Да оставьте же меня в покое! — заорала она.

Квартира встретила ее настороженной тишиной и глухим стуком невидимых капель. Вокруг шептались тени. Под ногами хрустела опавшая листва, сухие веточки кололи ступни. Оливия медленно прошла в комнату. Бугенвиллия в багровой пене цветов вновь загораживала стену, но заглядывать под подоконник не пришлось. Сумрачные зеленые лучи, лившиеся из-под окна, наконец взломали стену. Цементная нашлепка беззвучно взорвалась облачком пыли; доска подоконника медленно приподнялась и рухнула на пол, на глазах рассыпаясь в труху. Рама стремительно темнела; краска как будто растворилась, и стало видно дерево, источенное причудливыми ходами жуков-древоточцев. Стекло вдруг помутнело, рассыпалось в водяную взвесь и ручьем пролилось под ноги Оливии. В оконный проем медленно вползло щупальце лианы. Джунгли стояли на. пороге.

Оливия отступила. Резкая боль пронзила косточку на лодыжке, загремела перевернутая ведерная алюминиевая лейка, до сих пор надежно спрятанная в шкафу Рука сама потянулась к изогнутой ручке, но Оливия, стиснув кулаки и прикусив губу, снова шагнула назад.

— Я не хочу! — прошептала она, нашаривая взглядом хоть какую-нибудь одежду. Издалека донесся глухой рокот. Босые ноги заскользили по полу, усыпанному листьями — но уже не сухими, а влажными, мягкими, почти черными, перемешанными с землей. Оливия опустила глаза и почувствовала, как дыбом поднимаются волоски на позвоночнике: в перегное, покрывшем паркет, четко виднелся след огромной кошки. Легкий мускусный душок скользнул в воздухе и растворился в запахе грибов.

— Явился, — хихикнула Оливия и медленно выпрямилась во весь рост.

Заросли лиан раздвинулись. Сочно хрупнул под тяжелой лапой стебель бегонии. Заструилось в полумраке пестрое золото меха, и листвяные тени пролились на шкуру черными кольцами. Ягуар прогнулся, припал к полу вислым мохнатым брюхом. Разинул клыкастую пасть, показав пунцовое, в темных пятнышках нёбо, похожее на лепесток орхидеи. Прищуренные глаза распахнулись, обдав Оливию фосфорическим пламенем. Она улыбнулась и шагнула ему навстречу.



Никто не знает, что увидела Оливия в глазах ягуара. Известно лишь, что вскоре в квартире этажом ниже сосед раздраженно свернул газету и прислушался к доносящимся сверху звукам. Там лили воду, с дробным громом швырялись пустыми ведрами, били посуду, истерически всхлипывали и орали голосами, лишь отдаленно похожими на человеческие. Грохот стоял невыносимый, и сосед сердито посмотрел на часы.

— Что-то садовница сегодня разбуянилась.

— Гости? — предположила его жена. — Нет, вряд ли. Может, уборку затеяла?

Снова грохот и плеск, как будто кто-то выплеснул целую цистерну воды, и металлическое громыхание. Потом вдруг все затихло, остался лишь неясный фон, тревожный шорох и жужжание на грани восприятия, и только прислушавшись, можно было различить шум льющейся из кранов воды и торопливое шлепанье босых ног. Потом душераздирающе заорал попугай; в ответ раздался стремительный стрекот, прерываемый звонкими щелчками. Явственно процокали маленькие копыта, кто-то с шумным хрюканьем заелозил по полу и взвизгнул, когда фырканье заглушил громовой рев.

— Да что у нее там, зверинец, что ли! — Соседка страдальчески закатила глаза и подскочила. — Что за черт! Нас заливает!

Потолок сочился мутной водой. Густые капли набухали на потемневшей штукатурке, и вот первая шлепнулась на скатерть и впиталась, оставив на светлой ткани налет красноватого ила. Побагровев от ярости, соседка бросилась к телефону.

Она набрала номер Оливии, выждала несколько гудков и бросила трубку. Высунулась на лестницу — муж, отчаявшись звонить, уже грохотал в дверь кулаками. Вздохнув, она вернулась на кухню и с ужасом поглядела на потолок. От побелки не осталось и следа; разбухшая штукатурка растрескалась, и из щелей свисали какие-то коричневые и зеленые веревки. Среди них, растопырив прозрачные пальцы-присоски, застыла крошечная лягушка с удивленной физиономией. Перекрестившись, соседка отступила к телефону и принялась судорожно листать блокнот, радуясь, что когда-то Оливия оставила на всякий случай телефон своей сестры.



Когда подоспевшая Алекс открыла дверь, на нее выпорхнула стая бледных мотыльков и осыпалась на плиты лестничной клетки, не выдержав холода. Побеги уже заполонили вход в комнату, цеплялись тонкими усиками за стены и выплескивались на пол в коридоре. В нос ударил горячий запах мха и перегноя; из комнаты в подъезд повалил пар и осел на лицах мельчайшими каплями.

— Да она совсем свихнулась, — проворчал сосед, заглядывая через плечо Алекс. Отстранив девушку, он брезгливо раздвинул мокрую листву и встал на пороге комнаты, почесывая в затылке. Алекс приподнялась на цыпочки, чтобы рассмотреть хоть что-нибудь из-за широкой спины, но увидела лишь мокро блестящую, колеблющуюся листву. Она окликнула Оливию, уже не надеясь на ответ. Что-то влажно шлепнулось на пол, сосед шумно втянул воздух и отступил, едва не сбив Алекс. Под ногами, тошнотворно колыхая бахромчатыми краями, стремительно проскользнула огромная плоская многоножка и забилась под плинтус.

— Вроде перестало лить, — деловито крикнули снизу.

— Ну вот и славно, — с явным облегчением откликнулся сосед и поспешно вышел из квартиры.

Оставшись одна, Алекс сделала несколько робких шагов в глубь комнаты. Споткнулась о толстый корень, жадно впившийся в скрытый под листьями и грязью паркет, и остановилась. Джунгли подступили со всех сторон; Алекс оглянулась, и прихожая, еще не заполоненная растительностью, показалась ей страшно далекой. Противоположной стены не было видно — лишь на месте окна в листве виднелся просвет, обрамленный трухлявыми, поросшими мхом стволами. От теплой земли поднимались струйки испарений, вились вокруг деревьев и растворялись в лучах зеленоватого света, лившегося с потолка. Алекс еще раз окликнула сестру, но собственный голос показался ей глухим и едва слышным, будто она говорила в мокрую, теплую вату. Тонко чирикнула какая-то пичуга; будто в ответ откуда-то донесся раскатистый рев. Под ногами зашуршало, и Алекс, всхлипнув, бросилась прочь.

На пороге она оглянулась и сквозь прелый туман, сквозь густую листву увидела, как на прогалину вышла Оливия с огромной лейкой в руке. Алекс едва узнала ее — голую, перепачканную, с ветками и травой, запутавшимися в волосах. Она застыла, прижав ладонь к губам.

Оливия заметила сестру. Приостановившись, она грустно улыбнулась и пожала плечами.

— Наверное, я могла просто подглядывать, — сказала она, будто продолжая старый разговор.

— Ты и сейчас…

— Поздно. — Оливия смотрела на буйствующие вокруг нее джунгли. На ее лице мешались страх, досада и облегчение. Она махнула сестре рукой и беззвучно бросила на мягкий перегной ненужную уже лейку. Издалека снова донесся рев — в нем слышалось торжество.

Больше не оглядываясь, Оливия шагнула в проем бывшего окна и тотчас растворилась во влажном зеленом полумраке, где никогда не бывает зимы.

Алекс тщательно закрыла квартиру. Постояла, прислонившись к двери и прислушиваясь к звукам за ней — влажный шорох, хлопанье крыльев, нервный вскрик мартышки. На всякий случай еще раз потрогала ручку, убеждаясь, что замок крепко заперт, и начала медленно спускаться по лестнице.

Лора Белоиван

КОСЕН

В летний полдень границы миров совершенно размыты. Лунная полночь непостижима, но так же ирреален и солнечный день, истекающий зноем и молчанием кузнечиков — этих нездешних созданий, способных смотреть в небо, подвесившись на травинке вниз головой. Летнее время от полудня до четырех — странное время. В нем слишком много пространства, но абсолютно нет места. И даже те, кто смотрит в небо, переворачивая мир вверх ногами, умолкают на эти четыре часа: не до песен, когда странное время выходит на сцену и начинает показывать свои танцы.

Археологический лагерь представлял собой довольно большой палаточный городок, вытянувшийся между лесистой горой казахского мелкосопочиика и резвым Иман-Бурлуком, мелководной речкой, в которой можно было даже искупаться — если лечь плашмя на каменистое дно. Но никто не купался в Иман-Бурлуке: вода в нем была совершенно ледяная. Мы смывали с себя раскопочную пыль веков, согревая Иман-Бурлук в ладонях. Среди распадов знаменитого мелкосопочиика мы наковыривали квадраты чьей-то диссертации, выискивая в культурных слоях верхнего палеолита некие (арте)факты, должные свидетельствовать о том, что у древних племен, населявших побережье холодного Иман-Бурлука, были все задатки к оседлой жизни.

Вместе с кремниевыми наконечниками, скребками и ножиками земля отдавала нам груды костей, принадлежавших людям и животным. Копаться в почве было интересно. Тройное захоронение, состоящее из мужских скелетов, отрыла лично я. Научная ценность погребения заключалась в том, что все трое мужчин пали в серьезной драке: голова одного скелета была плотно напялена на позвоночник — так, что шейные кости уперлись в основание черепа; у другого наблюдался полный бардак с ребрами; у третьего имелась замечательная круглая дырка в лобной части — почти такая же аккуратная, как у хирургических пациентов продвинутых майя и древних египтян. Кто-то из старших школьников (или младших студентов) предложил зажечь над могильником вечный огонь в память геройски павших мужчин — и все заржали: дух цинизма носился над раскопками, подбивая народ к вольному обращению с memento mori.

За обнаружение коллективной могилы мне дали премию — банку сгущенки. Вам не понять ценности этой награды, если вы никогда не проводили нескольких недель кряду исключительно на макаронах с тушеной говядиной, кашах с тушеной говядиной и супах с нею же: очень питательно и даже вкусно — первые три-четыре дня.

Население лагеря постоянно, маниакально и непобедимо хотело чего-нибудь сладкого, и премиальные сгущенки мы обычно съедали тесной компанией человек в двадцать, накрошив в тазик две-три буханки хлеба. Если облить это крошево сгущенным молоком и хорошенько перемешать, получаются такие специальные, невыносимо вкусные экспедиционные пироженки, у которых есть единственный, но очень крупный недостаток: они заканчиваются ровно через секунду.

В ближайшую деревню — в десяти километрах от лагеря — мы пошли втроем: сахем Вова, сахем Серега и я.

Нашей задачей было договориться с каким-нибудь представителем села о лошади с подводой, купить нормального мяса, карамелек и другой человеческой еды, вернуться в лагерь на коне и накормить участников экспедиции на неделю вперед. В путь мы отправились в девять часов утра, полагая прибыть в деревню не позднее полудня.

С собой мы взяли только питье и панамы-корабли из газеты «Ленин туы». Понятия не имею, каким образом оказалось в экспедиции это актуальное СМИ. Лично я, просмотрев свой корабль от киля до клотика, углядела единственное знакомое слово — под фотографией детей с домбрами было написано: «Балалары»[7].

Дорога от узкого плато, на котором разместился лагерь, стекала в низину козьей тропой, прямо посреди которой, не говоря уже о краях, обильно произрастало растение cannabis. Мы бодро шли вниз, делясь друг с другом гастрономическими планами. В деревне мы в первую очередь собирались напиться молока. Не сгущенного.

Идти было легко и приятно. Утреннее солнце рассеянно оглядывало панораму, не замечая нас. В траве ликовали прыгучие козявки, над нашими панамами носились певчие птички, в близкой дали голубели сопки, а ледяные брызги Иман-Бурлука, которому было с нами пока еще по пути, сверкали всеми каратами, наводя на мысли об эстетическом совершенстве мироздания. Чувствовалось, что жить на свете очень замечательно и что будет так вечно. Ну минимум — до того момента, пока солнце не залезет на середину неба.

Оно залезло туда ровно в полдень: мы сверились по Серегиным часам и подивились европейской корректности дикого азиатского светила. Дорога, начавшаяся веселой козьей тропой, давно влилась в широкую пыльную грунтовку, бесконечной белой лентой тянущуюся меж скучных хлебных полей. Небо из ярко-синего стало сперва бледно голубым, а затем и вовсе полиняло. Пшеничные поля казались серыми под обесцветившим все на свете солнцем, и лишь васильки, эти изгои и вечные спутники злаковых, хоть как-то оживляли панораму, вырываясь из душного однообразия яркими синими всплесками.

Мы уже давно шли молча, и поднятая нашими ногами пыль оседала на нас, смещая акцент с предстоящих гастрономических утех на сугубо гигиенические.

— Долго еще? — спросил сахем Серега сахема Вову.

По идее, мы уже должны были подойти к деревне.

— Сейчас, пшеница кончится, — сказал Вова, — помидоры пойдут. Помидоров пожрем. Деревня прям за помидорами.

Вова уже ходил этой дорогой в прошлом сезоне.

— Фу, — сказал Серега, — горячие помидоры.

Я промолчала. Говорить было и лень, и нечего. Корабли на головах моих друзей слепили глаза, поэтому я старалась не отставать, то и дело прибавляя шаг.

Уснула я прямо на ходу, все так же резво передвигая ноги. Во всяком случае, никаких мыслей под моим экземпляром «Ленин туы» не было, и каким образом я пропустила момент, когда бесконечные хлеба превратились в такие же бесконечные помидоры, — не представляю. Очнулась я между тем как-то сразу и вдруг, с удивлением вдыхая душный томатный запах. Позади, сколько хватало зрения, были такие же, как и впереди, помидорные поля — значит, спала я километра два как минимум. Я поглядела на своих товарищей, и мне стало не по себе: оба вождя шли в таком же оцепенении, из которого, по всей видимости, только что выскочила я.

Невыносимое, давящее со всех сторон одиночество — вот что я почувствовала, увидев открытые, но абсолютно бессмысленные глаза Вовы и Сереги. Одиночество и — страх. Непонятный, невесть откуда взявшийся. Это была первая его вылазка, разведка боем, — чуть позже страх нападет на всех троих, и совсем уже не беспричинный, и мы ринемся спасаться от него, теряя со своих голов намокшие и бесполезные корабли — потому что внезапно хлынет дождь: внезапный дождь из внезапной тучи, сотканной нашим страхом.

Метров сто я молча шла рядом с оцепенелыми друзьями, верней сказать — с их шагающими туловищами, из которых куда-то исчезли душа и смысл. Я шла и чувствовала, как страх холодит мою спину: я ощутила озноб, он пробежал по моей спине острыми ледяными копытцами, и раскаленный воздух не успел высушить капельку пота, оставившую щекотный след на моей щеке. Было очень тихо, я не слышала даже наших шагов — только облачка пыли из-под ног говорили о том, что мы идем не по воздуху, а отталкиваемся от тверди. Стихло все: уши заложило ватой стерильной тишины, в которой отсутствовала всякая жизнь. Кузнечики, чьи фольклорные ансамбли всю дорогу оглушали нас своими песнями и плясками, как будто провалились сквозь землю. В бесцветном небе не было ни единой птицы, и лишь дрожащее марево танцевало без всякой устали, каждый раз успевая отдаляться от нас на одинаковое расстояние, обгоняя или — если резко обернуться — отскакивая назад.

Я не знаю, чего не вынесла в первую очередь — этой глухой, непробиваемой тишины или отсутствия присутствующих друзей.

— Сколько времени? — решилась я наконец.

Шли мы уже давно. Шли быстро, ни разу за весь проделанный от лагеря путь не сбавив скорости. Неужели мы действительно проскочили деревню, пока спали на ходу?

— Часы стоят, — ответил Серега. — Странно.

В его глаза возвращалось сознание. Мы остановились. Вовка, так же как и Серега, так же как и я несколько минут назад, недоуменно оглядывал местность.

— Уснул, блин, — пробормотал он. — Прикиньте, чуваки, на ходу уснул.

— Да я тоже, — сказал Серега. — Жара какая, а. Пошли, нефиг стоять тут.

— Сколько сейчас, правда что? — Вова посмотрел на солнце и тут же опустил голову: — Вот же холера, слепит как.

— Час, — пожал плечами Серега, — если не два.

— Мы вообще-то быстро шли, — сказала я.

— Ты тоже спала? — Вова, самый старший и самый опытный из нас, был заметно растерян.

Я кивнула.

Вова еще раз посмотрел на солнце — на этот раз из-под сдвинутой на самые глаза панамы.

— Блин, странно, — сказал он, — мы точно нигде там не валялись?

— Сгорели бы на хрен, — хмыкнул Серега.

Это точно. Сгорели бы на хрен. Однако никакой деревни впереди не просматривалось.

В молчании мы прошли еще около километра.

— Да не могли мы заблудиться, — сказал наконец Вова, — я, блин, точно помню, что дорога одна. Прям вот так, полями, до самой деревни.

Мы молчали. Не могли так не могли. Видимо, деревня снялась с места и переехала к чертям собачьим.

— Что за хрень, — опять пробормотал Вова.

— Слышь, вон там чувак в помидорах, что ли? — Серега глядел вдаль из-под казахской газеты и показывал пальцем в сторону горизонта.

Тут и я, и Вова увидели вдалеке человеческую фигуру, медленно бредущую вдоль рядов, — видимо, «чувак» оценивал спелость томатов, чтобы определить сроки уборки урожая. Заметив нас, фигура остановилась. Мы вроде бы даже увидели, как человек приложил ладонь козырьком к глазам: чужие люди в этих местах являлись большой редкостью, и понятно, что нами заинтересовались.

— Чо он по такой жарюке сюда приперся-то, — сказал Серега.

— Казах, наверное, — предположил Вова. — Казахи привычные.

— А лошадь где? — спросила я. — Казахи с рождения на лошадях ездят.

— Значит, деревня все-таки рядом совсем, — оптимистично резюмировал Вова, — пешком раз пришел.

Подуставшая наша троица автоматически ускорила шаг.

До безлошадного казаха оставалось метров триста, когда мы поняли, что он абсолютно не двигается.

— Ого, — сказал Вова, — чуваки, чего это он?

Как выяснилось, казах отнюдь не стоял на месте. Он просто изменил траекторию. Теперь он прямо по полю шел нам навстречу, широко расставив руки.

— Ититтвою, — сказал Серега, — родню увидал.

Кажется, мы одновременно заметили еще одну странность в поведении раскрывшего объятия человека: шел он очень быстро, но при этом как-то слитком плавно. Так двигаются лишь лодки по реке или самолеты в небе, ну вот разве еще собаки-гончие, которые в беге своем стелются над землей, как будто вовсе не касаясь ее ногами.

Необъяснимый ужас второй раз за последние полчаса скользнул вдоль моего позвоночника.

Через несколько секунд мы поняли, что приняли за человека обычное огородное пугало, установленное у самого края поля. Разумеется, никуда оно не двигалось, а стояло себе на месте. Игры с пространственными перемещениями не по силам вкопанному в землю перекрестью из двух палок; на поперечину был натянут холщовый мешок, выбеленный солнцем и дождями, а оконечность вертикальной палки увенчивалась традиционной кастрюлей. Сколько ни видала я огородных пугал в своей жизни, почему-то кастрюли на них всегда зеленого цвета. Была зеленой голова и у тогдашнего чучела — странно, что мы могли принять ее за голову живого существа.

Захохотали мы одновременно. Хохотали долго. Пугало, принятое за огородника, очень нас развеселило. Мы смеялись, согнувшись пополам, а Вова даже сел в горячую пыль, от смеха не удержавшись на ногах.

— Каза-а-ах, — стонал он, — казах, мамочка.

Мы смеялись до слез.

Мы смеялись и поскуливали от бессилия.

Мы смеялись, хохотали, ржали и гоготали минут пятнадцать.

Мы смеялись, хотя нам уже было нечем дышать.

Мы больше не хотели смеяться. Мы смеялись просто потому, что не могли остановиться.

Я не знаю, что это было, но помню ощущение. Я не забуду его никогда, до самой смерти: ощущения, когда смех покидает душу, но все еще остается в теле, сотрясая его механическими конвульсиями. Нет ничего страшнее, чем мертвый смех в живом теле, особенно если этот смех — чужой, а тело — твое.

Мы смеялись не своим смехом. Мы умирали от ужаса.

Этот ужас нарастал в нас и вокруг нас. Он становился таким плотным, что в какой-то момент вытеснил весь воздух — мы задохнулись и наконец умолкли. Мы глядели друг на друга, хватая ртами куски безвоздушного пространства, и ужас хлестал из наших глаз.

Я помню, как сгустилось и потемнело безвоздушное пространство, готовое разорваться от невыносимой концентрации в нем ужаса. И оно разорвалось прямо над нашими головами — солнце, угасая, стало падать на землю, но лопнуло, не долетев совсем чуть-чуть. Боже мой, какой это был ливень: каждая капля — с ведро.

И мы, конечно, побежали — странный, атавистический инстинкт бежать от грозы, как будто таким образом меньше вымокнешь. Даже если дождь застал тебя посреди чистого поля — все равно бежишь, хотя умом понимаешь, что вымок уже до нитки, до позвоночника, и ничего в этом нет страшного — никто ведь еще не умер от июльского ливня.

Пробегая мимо пугала, периферическим зрением я увидела, как медленно разворачивается оно нам вслед.

Оглянулись мы одновременно: видимо, с нами троими произошло в пути нечто, что заставляло подчиняться одинаковым импульсам. Так что увиденное мною — не плод моего персонального воображения. И Серега, и Вовка видели то же, что и я. Пошлой зеленой кастрюли больше не было. Обернувшееся вслед нам пугало ухмылялось черным ртом на бледном человеческом лице и медленно кивало головой, повязанной цветастым платком, из-под которого выбивались мокрые седые патлы.

Его короткая холщевая туника, потемневшая от дождя, налипла на остов — как будто специально, чтобы мы убедились: никакого тела под мешком нету. Никакого тела, никаких фокусов-покусов.

Вымокшие и полуживые, влетели мы в деревню. Появилась она перед нами так же внезапно, как и туча небесная, взявшаяся десять минут назад непонятно откуда и точно так же, как будто и не было ее никогда, исчезнувшая. Лишь предвечернее солнце суетилось над уликами, быстро слизывая с травы и деревьев бриллиантовые колье, серьги и диадемы, да во весь рост ошарашенного неба вставала яркая, невероятно правильной формы радуга.

Дед Косен, взявшийся отвезти нас обратно в лагерь на своей кобыле с ласковым именем Сауле, принялся петь казахские песни, лишь выехали за околицу. Мы валялись в телеге и сонно жевали ранетки. Было хорошо и нестрашно. В телеге, кроме нас, ехала снедь, которой мы рассчитывали скрасить жизнь лагерных обитателей минимум на неделю, а если получится — то и до конца смены. Мы купили много еды и — чем были особенно горды — карамелек двенадцати сортов.

Доехав до колхозного поля с бесконечными, как песня старого казаха, рядами помидоров, мы отодвинулись от мешка с яблоками и принялись рыскать глазами. Но только поле было впереди, и ничего кроме поля.

— Дедушка, — спросил Серега, — а до пугала далеко еще?

— Какого пугала, бала[8]? — Дед Косен даже не прервал песню, умудрившись вплести вопрос в ее размеренное течение.

— Огородного, — ответили мы хором.

Косен пожал плечами.

— Никакого пугала нету здесь, — сказал он, — и не было никогда. Зачем?

Потом помолчал и добавил:

— Зачем пугало, когда я есть? — и засмеялся, будто курт[9] рассыпал.

До козьей тропы мы добрались, когда солнце уже переползало на другую сторону мира. Быстро сгрузили покупки. Косен развернул лошадь. Длинная тень, волочившаяся за нами от самой деревни, забралась в телегу и устроилась у ног старика. Он дернул поводья, Сауле тронулась с места. Мы стояли и смотрели вслед удаляющейся повозке, абсолютно точно зная: если Косен обернется, нам этого не пережить.

Слава богу, он не обернулся.

Инара Озерская

ПРИВЫЧКА УМИРАТЬ

Софья укладывалась спать как всегда — не торопясь.

А снег за окном торопился упасть-упасть-упасть, на лету превращаясь в тяжелую мутную воду. И липли снаружи к стеклу зареванные морды чудовищ из бездны небесной и шептали: «Дай-дай-дай заглянуть в тебя теплая гладкая до сердечка до печеночки всего на минуточку…»

Софья не оборачивалась. Она расчесала волосы, размазала скользкий крем по лицу и покачала на ладони зеркальце. Внимательно рассмотрела любимую родинку на щеке. «Красивая. Я красивая», — подумалось лениво. Софья поставила зеркало на тумбочку и выключила ночник. И только потом — в темноте, под моросящим неоном рекламы с соседнего дома — бережно уложила голову на подушку. И мысль последняя: «А день все-таки не удался».

Секундой позже красавица Софья вышла на перекресток.

Сентябрьским вечером воздух податлив, листья шелковисты, а собаки мечтательны. И как всегда — осенним вечером двадцатипятилетней выдержки — Софья перешла дорогу, отворила калитку и обожглась о крапиву, пробираясь к дому. Она скрипнула входной дверью, проскочила короткий, как собачья будка, коридорчик и заглянула в гостиную, а там… Яков Моисеевич глотал слона. Четвертого по счету. Но Соня, как всегда, этого не знала. Ведь она еще не переступила порог гостиной, не разглядела чернявого мальчишку, забившегося под обеденный стол, да и он еще не заметил гостью, не выполз наружу, не покраснел, не сказал того, что ему суждено повторять почти ежевечерне.

Так случалось на исходе всех дней, которые не удались.

Но ведь был же день первый? Конечно был! День первый тоже когда-то не удался.

* * *

Итак, Яков Моисеевич глотал слонов. Стоило бы запомнить. Но Соня забывала о царственных причудах старика уже по пути домой. Дорога дальняя — под обвислой рябиной, через пустырь за библиотекой, мимо визгливых качелей, — дорога дальняя съедала память. Поэтому Сонины родители довольно долго ничего не знали ни о Якове Моисеевиче, ни об Осипе кривобоком, ни тем более о слонах.

И детство, с которого все и у всех начинается, текло себе дальше. А по вечерам на веранде Сонин голос взлетал высоко над тарелкой с голубой каемочкой и картофельными блинами и пел, отчего-то всегда не о том: