– Не надо... – сказал человек.
– Тогда поговори со мной, – заметил Автарх, весь благоразумие. – Ты знаешь, как трудно отыскать такую вот пиявку? Это вымирающий вид. Но я подарил тебе этот экземпляр, не так ли? И теперь я прошу, чтобы ты рассказал мне, что ты чувствуешь.
– Я чувствую... счастье.
– Это говорит Эбилав или ты?
– Мы с ним – одно, – раздалось в ответ.
– Как секс, верно?
– Нет.
– Тогда как любовь?
– Нет. Как будто я еще не родился.
– И лежишь в утробе?
– И лежу в утробе.
– Боже, как я тебе завидую. У меня таких воспоминаний нет. Мне не пришлось побывать внутри матери.
Автарх поднялся со стула, прикрывая рукой рот. Когда по его венам блуждали остатки криучи, он становился невыносимо чувствительным и мог впадать в скорбь или ярость по совершенно ничтожным поводам.
– Соединиться с другой душой, – сказал он, – неразделимо. Быть пожранным и в то же время составлять с ней одно целое. Какая драгоценная радость! – Он повернулся к пленнику, чьи глаза вновь начинали слипаться. Автарх не обратил на это внимания. – Временами это случается, – сказал он. – Как жаль, что я не поэт. Как жаль, что у меня нет слов, чтобы выразить мое нетерпение, мою тоску. Мне кажется, что если бы я знал, что однажды – неважно, сколько лет еще должно пройти, или даже столетий, мне плевать на это! – так вот, если бы я знал, что однажды я сольюсь, неразделимо сольюсь с другой душой, то я смог бы стать хорошим человеком.
Он вновь присел рядом с пленником, глаза которого окончательно закрылись.
– Но этого не случится, – сказал он, и слезы навернулись ему на глаза. – Мы слишком закупорены внутри самих себя. Мы так крепко держимся за свое я, что теряем все остальное. – Слезы потекли по его щекам. – Ты слушаешь меня? – спросил он. Он встряхнул сидевшего на стуле человека так, что у того приоткрылся рот, и из уголка потекла тонкая струйка слюны. – Слушай! – взъярился Автарх. – Я изливаю перед тобой свою боль!
Не услышав ответа, он встал и так сильно ударил пленника по лицу, что тот упал на пол вместе со стулом, к которому был привязан. Впившееся в его грудь существо скорчилось, отозвавшись на боль своего хозяина.
– Ты здесь не для того, чтобы спать! – закричал Автарх. – Я хочу, чтобы ты разделил со мной мою боль.
Он схватил пиявку и принялся отдирать ее от груди пленника. Паника твари немедленно передалась и ее хозяину, и он забился на стуле, пытаясь помешать Автарху. Из-под веревок, глубоко врезавшихся в его тело, потекла кровь. Меньше часа назад, когда Эбилава вынесли на свет божий и продемонстрировали пленнику, он молил избавить его от прикосновения этой твари. Теперь же, вновь обретя дар речи, он взмолился с удвоенной силой о том, чтобы их не разлучали. Мольбы его перешли в крик, когда щупальца паразита, снабженные шипами специально для того, чтобы затруднить их извлечение из плоти, были вырваны из пронзенных внутренних органов. Стоило им оказаться в воздухе, как они тут же яростно заметались, стремясь вернуться к своему хозяину или, на худой конец, найти себе нового. Но на Автарха паника ни того ни другого любовника не произвела никакого впечатления. Он разлучил их, словно сама смерть, швырнул Эбилава через всю комнату и сдавил лицо пленника рукой, липкой от крови его возлюбленного.
– Ну а теперь, – сказал он. – Что ты чувствуешь теперь?
– Верните его... прошу вас... верните его.
– Похоже, как будто ты родился? – поинтересовался Автарх.
– Все так, как вы говорите! Да! Да! Только верните его!
Автарх покинул пленника и приблизился к месту, где он произвел заклятье. Он осторожно прошел между спиралями человеческих внутренностей, которые он разложил на полу в качестве приманки, поднял нож, до сих пор лежащий в крови у головы с завязанными глазами, и быстро вернулся к поверженной жертве. Здесь он перерезал веревки и выпрямился, чтобы понаблюдать за последним актом спектакля. Несмотря на серьезные раны, несмотря на то, что его пронзенные легкие едва могли качать воздух, человек остановил взгляд на объекте своей страсти и пополз. Автарх не мешал ему, зная, что расстояние слишком велико, и сцена должна закончиться трагедией.
Не успел влюбленный продвинуться и на пару ярдов, как в дверь постучали.
– Пошли вон! – сказал Автарх, но стук возобновился, на этот раз сопровождаемый голосом Розенгартена.
– Кезуар исчезла, сэр, – сказал он.
Автарх наблюдал за отчаянием ползущего человека и отчаивался сам. Несмотря на все его уступки и поблажки, эта женщина оставила его ради Скорбящего.
– Войди! – позвал он.
Розенгартен вошел и сделал доклад. Сеидукс мертв. Он был заколот и выброшен из окна. Покои Кезуар пусты. Служанка ее исчезла. Ее туалетная комната в полном разгроме. Поиск похитителей уже ведется.
– Похитителей? – сказал Автарх. – Нет, Розенгартен. Никаких похитителей не было. Она ушла по своей воле.
Ни разу за время этого краткого обмена репликами не оторвал он глаз от влюбленного, который преодолел уже треть расстояния между стулом и своей возлюбленной, но слабел с каждой секундой.
– Все кончено, – сказал Автарх. – Она отправилась на поиски своего Искупителя, жалкая сука.
– Может быть, тогда вы прикажете мне послать войска за ней? – сказал Розенгартен. – В городе сейчас небезопасно находиться.
– А рядом с ней – тем более. Женщины из Бастиона научили ее разным дьявольским штучкам.
– Я искренне надеюсь, что эта выгребная яма сгорела дотла, – сказал Розенгартен, и в его обычно бесстрастном голосе послышались непривычные нотки чувства.
– Сомневаюсь, – ответил Автарх. – У них есть способы защиты.
– Но не от меня, – похвастался Розенгартен.
– Даже от тебя, – сказал ему Автарх. – Даже от меня. Силу женщин невозможно уничтожить до конца, сколько ни старайся. Незримый попытался сделать это, но у Него не получилось. Всегда существует какой-то потайной уголок...
– Скажите только одно слово, – перебил Розенгартен, – и я отправлюсь туда прямо сейчас. Перевешаю этих сук на фонарных столбах.
– Нет, ты не понимаешь, – сказал Автарх. Голос его звучал почти монотонно, но тем больше слышалось в нем скорби. – Этот потайной уголок не где-то там, он здесь. – Он приставил палец к виску. – Он в нашем сознании. Их тайны преследуют нас, даже если мы прячем их от самих себя. Это касается даже меня. Бог знает, почему, ведь я не был рожден, как вы. Как я могу тосковать по тому, чего у меня никогда не было? И все-таки я тоскую.
Он вздохнул.
– О-о-о, да. – Он оглянулся на Розенгартена, на лице которого застыло непонимающее выражение. – Взгляни на него. – Автарх вновь устремил взгляд на пленника. – Ему осталось жить несколько секунд. Но пиявка дала ему попробовать, и ему хочется еще.
– Попробовать что?
– Каково быть в утробе, Розенгартен. Он сказал, что чувствует себя так, как будто он снова в утробе. Мы все выброшены оттуда. Что бы мы ни строили, где бы мы ни прятались, мы – выброшены.
Не успел Автарх замолчать, как из горла пленника вырвался последний изможденный стон, и он обмяк на полу. Некоторое время Автарх наблюдал за телом. Единственным звуком в огромном просторе комнаты был затихающий шум пиявки, которая все еще барахталась на холодном полу.
– Запри двери и опечатай комнату, – сказал Автарх, направляясь к выходу, не глядя на Розенгартена. – Я иду в Башню Оси.
– Слушаюсь, сэр.
– Разыщи меня, когда начнет светать. Эти ночи, слишком уж они длинные. Слишком длинные. Я иногда думаю...
Но то, о чем он думал, испарилось из его головы прежде чем сумело достичь языка, и он покинул гробницу влюбленных в молчании.
Глава 36
1
Мысли Миляги не часто обращались к Тэйлору за время их с Паем путешествия, но когда на улице перед дворцом Никетомаас спросила его, зачем он отправился в Имаджику, сначала он упомянул именно о смерти Тэйлора и лишь потом – о Юдит и покушении на ее жизнь. Теперь, пока они с Никетомаас шли по погруженным во мрак благоухающим внутренним дворикам, он снова подумал о нем – о том, как он лежал на своей смертной подушке и поручил Миляге разгадать тайны, на которые у него самого уже не осталось времени.
– У меня был друг в Пятом Доминионе, которому бы понравилось бы это место, – сказал Миляга. – Он любил запустение.
А запустение царило повсюду, в каждом дворике. Во многих были разбиты сады, которые потом были предоставлены самим себе. Разрастись они не могли из-за неблагоприятного климата, и, пустив несколько побегов, растения начинали душить друг друга, а потом съеживались и склонялись к земле цвета пепла. Когда они попали внутрь, картина не изменилась. Наугад они двигались по галереям, где слой пыли был таким же толстым, как и слой погибших растений в мертвых садах, забредали в пристройки и покои, убранные для гостей, которых давным-давно уже не было в живых. Ни в покоях, ни в коридорах почти не было голых стен: на некоторых висели гобелены, другие были покрыты огромными фресками, и хотя среди них были сцены, знакомые Миляге по его путешествию, – Паташока под зелено-золотым небом, у стен которой взлетают в небо воздушные шары, празднество в храмах Л\'Имби, – в душе у него зародилось подозрение, что самые прекрасные из этих образов имеют своим происхождением Землю, а точнее Англию. Без сомнения, пастораль встречалась чаще всего, и пастухи вспугивали нимф в Примиренных Доминионах точно так же, как об этом сообщалось в сонетах Пятого, но были и детали, однозначно указывающие на Англию: ласточки, носящиеся в теплом летнем небе, скот, утоляющий жажду у водопоя пока пастухи спят, шпиль Солсбери, поднимающийся за дубовой рощей, башни и купола далекого Лондона, виднеющиеся со склона холма, на котором флиртуют пастухи и пастушки, и даже Стоунхендж, из соображений художественной выразительности перенесенный на холм, под грозовые облака.
– Англия, – произнес Миляга по дороге. – Кто-то здесь помнит Англию.
Они проходили мимо этих пейзажей слишком быстро, чтобы суметь внимательно рассмотреть их, и все же Миляга успел заметить, что ни на одной работе не видно подписи. Художники, сделавшие наброски с натуры и вернувшиеся сюда, чтобы с такой любовью изобразить Англию, явно желали сохранить инкогнито.
– По-моему, пора подниматься вверх, – предложила Никетомаас, когда блуждания случайно вывели их к подножию монументальной лестницы. – Чем выше мы окажемся, тем легче нам будет понять, где что находится.
Им пришлось подняться по пяти пролетам – на каждом этаже уходили вдаль все новые и новые пустынные галереи, – и в конце концов они оказались на крыше, с которой можно было оценить масштаб поглотившего их лабиринта. Над ними нависали башни, в два-три раза выше той, на которую они забрались. Внизу во все стороны расходились клетки внутренних двориков: по некоторым маршировали военные батальоны, но большинство были так же пусты, как и внутренние покои. Дальше виднелись крепостные стены дворца, а за ними – окутанный дымным саваном город, звуки агонии которого были отсюда едва слышны. Убаюканные удаленностью своего ласточкина гнезда, Миляга и Никетомаас вздрогнули, услышав какой-то шум совсем неподалеку. Едва ли не преисполненные благодарности за признаки жизни в этом мавзолее, пусть даже это и предвещало скорую встречу с врагом, они кинулись в погоню за теми, кем этот шум был вызван, – вниз на один пролет и через мост между двумя башнями.
– Прикрой голову! – сказала Никетомаас, заправив свою косицу за воротник рубашки и натянув капюшон из грубой ткани. Миляга последовал ее примеру, хотя и усомнился в том, сослужит ли службу им эта маскировка, если их обнаружат.
В коридоре за углом кто-то отдавал приказы, и Миляга затащил Никетомаас в укрытие, откуда им было слышно, как офицер произносил перед взводом зажигательную речь, обещая тому, кто пристрелит Эвретемека, месячный оплачиваемый отпуск. Кто-то спросил, а сколько их всего, на что офицер ответил, что он слышал, будто шесть, но в это трудно поверить, так как они уже успели уложить в десять раз больше. «Но сколько бы их ни было, – сказал он, – шесть, шестьдесят, шестьсот – их все равно меньше, и они в ловушке. Живыми они отсюда не выйдут». Закончив речь, он разделил своих солдат на несколько групп и велел им стрелять без предупреждения.
Трех солдат послали как раз в том направлении, где прятались Никетомаас и Миляга. Не успели они пройти мимо, как Никетомаас выступила из тени и уложила двух из троих двумя ударами. Третий обернулся, намереваясь защищаться, но Миляга, не обладая той мускульной силой, которую с такой эффективностью использовала Никетомаас, решил использовать силу инерции и прыгнул на солдата, увлекая его вместе с собой на пол. Солдат нацелил винтовку Миляге в голову, но Никетомаас зажала в своем огромном кулаке и оружие, и держащую его руку и вздернула мужчину вверх так, что он оказался с ней лицом к лицу. Винтовка его была нацелена в потолок, а пальцы были слишком изуродованы, чтобы спустить курок. Потом свободной рукой она одернула с него шлем и посмотрела ему в глаза.
– Где Автарх?
Боль и страх парня были настолько велики, что он и не пробовал отпираться.
– В Башни Оси, – сказал он.
– Где это?
– Это самая высокая башня, – всхлипнул он, царапая ногтями свою стиснутую руку, по которой стекали струйки крови.
– Отведи нас туда, – сказала Никетомаас. – Пожалуйста.
Скрипя зубами от боли, человек кивнул. Она разжала хватку и поманила его пальцем, чтобы он поскорее поднимался.
– Как тебя зовут? – спросила она его.
– Йарк Лазаревич, – ответил он, убаюкивая свою кисть, словно маленького ребенка.
– Так вот, Йарк Лазаревич, если ты предпримешь хоть малейшую попытку позвать на помощь или мне покажется, что ты собрался это сделать, я вышибу мозги из твоего котелка с такой скоростью, что они окажутся в Паташоке еще раньше, чем промокнут твои штаны. Это ясно?
– Ясно.
– У тебя есть дети?
– Есть. Двое.
– Подумай о том, каково им будет без папы, и веди себя смирно. Вопросы есть?
– Нет, я только хотел объяснить, что Башня довольно далеко отсюда... ну, чтобы вы не подумали, будто я пытаюсь вас сбить с пути.
– Тогда поторопись, – сказала она, и Лазаревич повел их обратно через мост к лестнице, объясняя по дороге, что ближе всего добраться к Башне через Цесскордиум, а это двумя этажами ниже.
Когда примерно дюжина ступенек оказалась позади, у них за спиной раздались выстрелы, и в поле зрения возник, шатаясь, соратник Лазаревича. Теперь к выстрелам добавились вопли тревоги. Стой он покрепче на ногах, он вполне мог бы всадить пулю в Никетомаас или Милягу, но когда он достиг верхней ступеньки, они уже сбежали на этаж ниже под аккомпанемент заверений Лазаревича, что он ни в чем не виноват, что он любит своих детей и что его единственная мечта – это увидеть их снова.
Из нижнего коридора донесся топот бегущих ног и ответные крики. Никетомаас разразилась серией ругательств, которые Миляга непременно признал бы непревзойденным образцом жанра, сумей он их понять, и погналась за Лазаревичем, который опрометью кинулся вниз по лестнице навстречу взводу своих товарищей у подножия. Преследуя Лазаревича, Никетомаас обогнала Милягу и оказалась прямо на линии огня. Солдаты действовали без колебаний. Четыре дула вспыхнули, четыре пули нашли свою цель. Она рухнула, как подкошенная, тело ее покатилось вниз по лестнице и замерло за несколько ступенек до конца. Пока Миляга наблюдал за ее падением, ему в голову пришло три мысли. Первая – что он как следует отымеет этих ублюдков за то, что они сделали. Вторая – что действовать украдкой уже не имеет смысла. И третья – что если он обрушит крышу на головы этих мясников и даст понять всем, что во дворце действует еще одна могущественная сила, помимо Автарха, то это будет совсем неплохо. Он сожалел о смерти тех, кто погиб на Ликериш-стрит; об этих он сожалеть не будет. Все, что ему надо было сделать, – это успеть поднести руку к лицу и сорвать капюшон, прежде чем полетят новые пули. Со всех сторон подтягивались вооруженные отряды. «Давайте, давайте, – подумал он, поднимая руки в жесте мнимой капитуляции, навстречу новым солдатам. – Идите сюда, присоединяйтесь к праздничному столу».
Один из прибежавших военных был явно важной шишкой. При его появлении щелкали каблуки и взлетали в приветственном жесте руки. Он посмотрел снизу на укрывшегося под капюшоном пленника.
– Генерал Расидио, – сказал один из капитанов, – у нас здесь двое бунтовщиков.
– Но это не Эвретемеки. – Он перевел взгляд с Миляги на тело Никетомаас, а потом вновь взглянул на Милягу. – Я думаю, что двое – Голодари.
Он стал подниматься по лестнице к Миляге, который исподтишка, сквозь неплотную ткань, закрывающую его лицо, набирал полные легкие воздуха, готовясь к предстоящему разоблачению. В лучшем случае, у него будет две или три секунды. Возможно, этого хватит, чтобы схватить Расидио и использовать его как заложника, если пневме не удастся убить всех солдат сразу.
– Давай-ка посмотрим на твою рожу, – сказал генерал и сорвал капюшон с лица Миляги.
Мгновению, которому предстояло увидеть высвобождение пневмы, вместо этого пришлось довольствоваться зрелищем того, как Расидио в крайнем потрясении отпрянул от открывшихся перед ним черт. Что бы он ни высмотрел в лице Миляги, для солдат, судя по всему, это так и осталось загадкой, и они не сводили своих винтовок с Миляги до тех пор, пока Расидио не выплюнул короткий приказ. Миляга находился в не меньшем смятении, чем они, но желания выяснить причину такого неожиданного избавления у него не было. Он опустил руки и, перешагнув через тело Никетомаас, спустился к подножию лестницы. Расидио пятился от него задом, мотая головой и облизывая губы, явно не в состоянии вымолвить ни слова. Он выглядел так, словно ожидал, что каждую секунду земля под ним может разверзнуться; собственно говоря, в этом и состояло его самое горячее желание. Опасаясь, что, заговорив, он может вывести генерала из заблуждения (в чем бы оно ни состояло), Миляга подозвал своего проводника Лазаревича, поманив его пальцем точно так же, как Никетомаас за несколько минут до этого. Парень уже успел спрятаться за спинами своих товарищей и покинул свое убежище неохотно, бросая взгляды на своего капитана и на Расидио в надежде на то, что приказ Миляги будет опротестован. Этого, однако, не произошло. Миляга двинулся ему навстречу, и в этот момент Расидио отыскал наконец свои первые слова с того момента, как взгляд его упал на лицо непрошеного гостя.
– Простите меня, – сказал он. – Я так виноват...
Миляга не снизошел до ответа и в сопровождении Лазаревича направился к группе солдат, столпившихся на самом верху следующего пролета. Они безмолвно расступились, и он двинулся между рядов, подавляя в себе искушение ускорить шаги. Пожалел он и о том, что не может как следует попрощаться с Никетомаас. Но ни от нетерпения, ни от чувствительности ему сейчас не будет никакой пользы. На него снизошла благодать, и, может быть, со временем он поймет, почему это произошло. А пока первым делом ему надо пробраться к Автарху, не теряя надежды на скорую встречу с мистифом.
– Вы по-прежнему хотите отправиться в Башню Оси? – спросил Лазаревич.
– Да.
– А когда я доведу вас туда, вы меня отпустите?
– Да.
Последовала пауза, во время которой Лазаревич, стоя на лестничной площадке, пытался сориентироваться, куда идти дальше. Потом он спросил:
– Кто вы?
– Лучше тебе об этом не знать, – ответил Миляга, обращая эти слова не только к своему проводнику, но и к самому себе.
2
Вначале их было шестеро. Теперь осталось двое. Одним из погибших был Тез-рех-от, которого подстрелили в тот момент, когда он помечал крестом очередной поворот в лабиринте внутренних двориков. Это была его идея пометить маршрут, для того, чтобы ускорить возвращение после того, как дело будет сделано.
– Эти стены держатся только по воле Автарха, – сказал он, когда они проникли на территорию дворца. – Стоит ему пасть, рухнут и они. Надо будет покинуть дворец очень быстро, если мы не хотим быть похоронены заживо.
Сам факт того, что Тез-рех-от добровольно вызвался участвовать в миссии, которую сам же своим хохотом в зале суда признал смертельной, был уже достаточно странным, но это дальнейшее проявление оптимизма уже граничило с шизофренией. Его внезапная гибель отняла у Пая не только неожиданного союзника, но и возможность когда-нибудь спросить у него, почему он решил участвовать в покушении. Но это была далеко не единственная загадка, связанная с этим предприятием. Странным казалось и то ощущение предопределенности, которое слышалось в каждой фразе, словно приговор был вынесен задолго до того, как Пай и Миляга появились в Изорддеррексе, и любая попытка пренебречь им могла вызвать гнев судей, более могущественных, чем Кулус. Подобное ощущение склоняло к фатализму, и хотя мистиф и поддержал Тез-рех-ота в его намерении пометить маршрут, у него было очень мало иллюзий по поводу их возвращения. Он гнал от себя мысли о тех утратах, которые принесет с собой смерть, пока его оставшийся товарищ по имени Лу-чур-чем – чистокровный Эвретемек с иссиня-черной кожей и двумя зрачками в каждом глазу – не заговорил на эту тему первым. Они шли по коридору, расписанному фресками с изображением города, который Пай некогда называл домом. Улицы Лондона были представлены такими, какими они были в тот век, когда мистиф родился на свет: они были заполнены торговцами голубями, уличными актерами и щеголями.
Перехватив взгляд Пая, Лу-чур-чем сказал:
– Никогда больше, а?
– Что никогда больше?
– Не выйти на улицу и не увидеть, как будет выглядеть мир однажды утром.
– Ты так думаешь?
– Да, – сказал Лу-чур-чем. – Мы оба знаем, что не вернемся назад.
– Я не возражаю, – сказал Пай в ответ. – Я многое увидел, а почувствовал еще больше. Я ни о чем не жалею.
– У тебя была долгая жизнь?
– Да.
– А у твоего Маэстро?
– Тоже, – ответил Пай, вновь обращая взгляд на фрески. Хотя изображения были выполнены не особенно искушенной рукой, они пробудили воспоминания мистифа, и он вновь представил суету и шум тех улиц, по которым бродили они с Маэстро в те ясные, многообещающие дни перед Примирением. Вот фешенебельные улицы Мейфера, вдоль которых тянутся ряды прекрасных магазинов, посещаемых еще более прекрасными женщинами, вышедшими из дома за лавандой, мантуанским шелком и белоснежным муслином. А вот – столпотворение Оксфорд-стрит, на которой с полсотни продавцов шумно расписывают достоинства своих товаров – тапочек, дичи, вишен и имбирных пряников, – ведя непрерывную борьбу за место на мостовой и в воздухе – для своих криков. И здесь тоже была ярмарка – скорее всего святого Варфоломея, где и при свете дня греха было больше, чем в Вавилоне под покровом ночи.
– Кто все это создал? – спросил Пай по дороге.
– Судя по виду, здесь работали разные руки, – ответил Лу-чур-чем. – Можно заметить, где один стиль кончается и начинается другой.
– Но кто-то же руководил этими художниками – описывал детали, называл цвета? Разве что Автарх просто выкрадывал художников из Пятого Доминиона.
– Весьма возможно, – сказал Лу-чур-чем. – Он похищал архитекторов. Он заковал в цепи целые народы, чтобы построить этот дворец.
– И никто никогда не попытался помешать ему?
– Люди время от времени пытались поднять восстания, но он жестоко подавлял их. Сжигал университеты, вешал теологов и радикалов. У него была мертвая хватка. И у него была Ось, а большинство людей верит, что это означает поддержку и одобрение со стороны Незримого. Если бы Хапексамендиос не хотел, чтобы Автарх правил в Изорддеррексе, то разве позволил бы Он перевезти туда Ось? Так они говорят. И я не... – Лу-чур-чем запнулся, увидев, что Паи остановился.
– В чем дело? – спросил он.
Мистиф стоял, уставившись на одну из фресок и глотая ртом воздух.
– Что-то не так? – спросил Лу-чур-чем.
Паю потребовалось несколько секунд, чтобы подобрать слова для ответа.
– По-моему, дальше нам идти не стоит, – сказал он.
– Почему?
– Во всяком случае, не вместе. Приговор относился ко мне, и я должен выполнить его в одиночку.
– Что это с тобой? С какой это стати я должен отступать на полпути? Я хочу получить удовлетворение.
– Что важнее? – спросил у него мистиф, отвернувшись от приковавшей его взгляд картины. – Твое удовлетворение или успех в том деле, ради которого мы здесь?
– Ты знаешь мой ответ.
– Тогда верь мне. Я должен пойти один. Если хочешь, подожди меня здесь...
Лу-чур-чем издал харкающий рык, похожий на звук, который Пай слышал от Кулус, только грубее.
– Я пришел сюда, чтобы убить Автарха, – сказал он.
– Нет. Ты пришел сюда, чтобы помочь мне, и ты уже сделал это. Я должен убить его своей рукой. Таков был приговор суда.
– Что ты все мне: приговор, приговор! Срал я на твой приговор! Я хочу увидеть труп Автарха. Я хочу посмотреть ему в лицо.
– Я принесу тебе его глаза, – пообещал Пай. – Это все, что я могу для тебя сделать. Я говорю серьезно, Лу-чур-чем. На этом месте мы с тобой должны расстаться.
Лу-чур-чем плюнул на землю между ними.
– Ты ведь не доверяешь мне, так? – сказал он.
– Если тебе удобней придерживаться такой точки зрения, то пожалуйста.
– Мудацкий мистиф, так твою мать! – взорвался он. – Если ты выберешься отсюда живым, я сам убью тебя, клянусь, я убью тебя!
На этом спор прекратился. Он просто плюнул еще раз, повернулся к мистифу спиной и гордо отправился назад по коридору, оставив Пая наедине с фреской, от которой сердце его забилось быстрее и дыхание участилось.
Хотя и странно было видеть изображения Оксфорд-стрит и ярмарки святого Варфоломея в такой обстановке, так далеко во времени и в пространстве от тех мест, которые послужили им натурой, Паю, возможно, и удалось бы подавить подозрение (оно принялось подтачивать его изнутри в тот момент, когда Лу-чур-чем заговорил о восстании) о том, что все это – не просто случайное совпадение, если бы последняя работа этого цикла не оказалась бы такой непохожей на всю предыдущие. Все они представляли собой бытовые сценки, бесчисленное множество раз воспроизводившиеся в сатирических гравюрах и на картинах. О последней работе этого никак нельзя было сказать. На всех остальных были изображены общеизвестные места и улицы, слава о которых давно разнеслась по всему миру. К последней работе это не относилось. На ней была изображена ничем не примечательная улица в Клеркенуэлле – чуть ли не захолустье, которое, как предположил Пай, едва ли хоть раз вдохновило перо или кисть какого-нибудь художника из Пятого Доминиона. Но вот она была перед ним, эта улица, воспроизведенная в самых мельчайших подробностях. Гамут-стрит, с точностью до кирпичика, до самого последнего листочка. А на ней, гордясь своим местом в центре картины, стоял дом №28, дом Маэстро Сартори.
Он был воссоздан любовно и тщательно. Птицы вели свои брачные игры на его крыше, на его крыльце грызлись собаки. А между драчунами и влюбленными возвышался и сам дом, благословленный пятнами солнечного света, в которых было отказано его соседям. Парадная дверь была закрыта, но окна верхнего этажа были распахнуты настежь, и художник изобразил в одном из них смотревшего на улицу человека. Тень, падающая на его лицо, была слишком густой, чтобы разглядеть его черты, но объект его пристального рассматривания не вызывал сомнений. Им была девушка в окне дома напротив, сидевшая у зеркала с собачонкой на коленях. Пальцы ее выискивали в банте ленту, которая стягивала ее корсаж. На улице между красавицей и влюбленным вуайеристом было изображено несколько деталей, которые художник мог почерпнуть только из первых рук. По тротуару прямо под окном девушки шествовала небольшая процессия детей из приюта, который содержался на деньги местного церковного прихода. Они были одеты во все белое и несли свои прутики. Шли они неровным шагом под присмотром церковного старосты – грубого верзилы по имени Уиллис, которого Сартори как-то раз избил до бесчувствия за жестокость по отношению к своим подопечным. Из-за дальнего угла выезжал экипаж Роксборо, в который был запряжен его любимый гнедой конь Белламар, названный так в честь графа Сен-Жермена, который обманул половину всех женщин Венеции, действуя под этим псевдонимом. Хозяйка выпроваживала драгуна из дома №32, в который частенько захаживали офицеры Десятого (и никакого иного!) Полка Принца Уэльского, когда мужа не было дома. Жившая напротив вдова завистливо наблюдала за этой сценой.
Все это, и еще дюжина других маленьких драм разыгрывались на картине, и среди них не было ни одной, которую Пай не наблюдал бы бесчисленное множество раз. Но кто был тот невидимый зритель, который водил рукой художников так, чтобы экипаж, девушка, солдат, вдова, собаки, птицы, похотливый наблюдатель и все остальное были изображены без малейшего отступления от оригиналов?
Не зная, как разрешить эту загадку, Пай оторвал взгляд от картины и оглянулся назад, в уходящую даль нескончаемого коридора. Лу-чур-чем скрылся из виду. Мистиф остался один. Все дороги – и впереди, и позади него – были пустынны. Он ощутил, как ему будет недоставать Лу-чур-чем, и пожалел о том, что ему не хватило ума убедить своего товарища оставить его в одиночестве, не нанеся ему при этом непоправимую обиду. Но изображение на стене было доказательством того, что здесь скрываются такие тайны, о которых он даже не подозревал. А когда они начнут приоткрываться, свидетели ему не нужны. Слишком легко они превращаются в обвинителей, а на него и так уже навешали всех собак. Если изорддеррекская тирания каким-то образом связана с домом на Гамут-стрит и, стало быть, Пай является ее невольным пособником, то лучше узнать о мере своей вины в одиночку.
Приготовившись, насколько это было возможно, к подобным откровениям, Пай двинулся прочь от картины, напомнив себе по дороге о данном Лу-чур-чем обещании. Если после всего он останется в живых, ему надо будет вернуться с глазами Автарха. Глазами, которые (теперь у него уже не было в этом никаких сомнений) некогда взирали на Гамут-стрит, изучая ее с той же одержимостью, с которой наблюдатель следил из нарисованного окна за предметом своей страсти, в плену у ее отражения.
Глава 37
Подобно театральным районам стольких великих городов Имаджики, как в Примиренных Доминионах, так и в Пятом, квартал, где был расположен Ипсе, пользовался дурной славой в прежние времена, когда актеры обоих полов в дополнение к своим гонорарам разыгрывали старую пятиактную пьеску – знакомство, уединение, соблазнение, соитие и передача денежных средств. Пьеска эта постоянно была в репертуаре и ставилась и днем, и ночью. Однако позднее центр подобной деятельности переместился в другую часть города, где клиенты из нарождающегося среднего класса чувствовали себя в большей безопасности от взглядов своих собратьев, предпочитающих более респектабельные развлечения. Ликериш-стрит и ее окрестности расцвели буквально за несколько месяцев и превратились в третий по богатству Кеспарат города, предоставив театральному району прозябать в рамках разрешенных законом промыслов.
Возможно, именно потому, что люди находили в нем так мало интересного, этот Кеспарат пережил потрясения последних нескольких часов значительно лучше, чем другие Кеспараты его размера. Кое-что здесь все-таки происходило. Батальоны генерала Матталауса прошли по его улицам на юг, в направлении дамбы, где восставшие пытались построить через дельту временные мостики. Позже целая группа семей из Карамесса нашла себе убежище в Риальто Коппокови. Но баррикад никто не воздвигал, и ни одно здание не сгорело. Деликвиуму предстояло встретить утро нетронутым. Но это обстоятельство впоследствии объясняли не общим безразличием, а тем, что на его территории располагался Бледный Холм – место, которое не отличалось ни бледностью, ни холмистостью, но представляло собой памятный круг, в центре которого находился колодец, в который с незапамятных времен сбрасывали трупы казненных, самоубийц, нищих и, порою, романтиков, которых вдохновила мысль о том, что они будут гнить в подобной компании. Уже утром люди шептали друг другу на ухо, что призраки этих отверженных поднялись на защиту своей земли и помешали вандалам и строителям баррикад уничтожить Кеспарат, разгуливая по ступенькам Ипсе и Риальто и завывая на улицах, словно собаки, что взбесились, гоняясь за хвостом Кометы.
* * *
В испорченной одежде, бормоча одну и ту же нескончаемую молитву, Кезуар миновала несколько очагов боевых действий без малейшего для себя ущерба. В эту ночь по улицам Изорддеррекса бродило много таких убитых горем женщин, и все они умоляли Хапексамендиоса вернуть им детей или мужей. Обычно их пропускали все воюющие стороны: рыдания служили достаточно надежным паролем.
Сами битвы не могли причинить ей страдания – ведь в свое время ей приходилось устраивать массовые казни и наблюдать за ними. Но когда головы катились в пыль, она всегда незамедлительно удалялась, предоставляя другим сгребать в кучу последствия. Теперь же ей пришлось босой идти по улицам, напоминающим скотобойни, и ее легендарное безразличие к зрелищу смерти было сметено таким глубоким ужасом, что она несколько раз меняла направление, чтобы избежать улицы, с которой доносился слишком сильный запах внутренностей и горелой крови. Она знала, что должна будет исповедоваться в этой трусости, когда, наконец, отыщет Скорбящего, но она и так несла на себе такое бремя вины, что один лишний проступок едва ли сыграет какую-нибудь роль.
Когда она подошла к углу улицы, в конце которой стоял театр Плутеро, кто-то позвал ее по имени. Она остановилась и увидела человека в синем, встающего со ступеньки крыльца. В одной руке у него был какой-то плод, с которого он счищал кожицу, а в другой – ножик. Похоже, он прекрасно знал, кто она такая.
– Ты его женщина, – сказал он.
«Может быть, это Господь?» – подумала она. Человек, которого она видела на крыше у гавани, стоял на фоне яркого неба, и ей не удалось подробно разглядеть его силуэт. Так, может быть, это он?
Он позвал кого-то из дома, на ступеньках которого он сидел до ее появления. Судя по непристойному орнаменту на портике, это был бордель. Появился апостол-Этак, одной рукой сжимающий бутылку вина, а другой – ерошащий волосы малолетнего идиотика, абсолютно голого и с лоснящейся кожей. Она засомневалась было в своем первом предположении, но не могла уйти до тех пор, пока ее надежды не будут окончательно подтверждены или перечеркнуты.
– Вы – Скорбящий? – спросила она.
Человек с ножиком пожал плечами.
– Этой ночью все мы скорбящие, – сказал он, отбрасывая так и не съеденный плод. Идиотик соскочил со ступенек, подхватил его и запихал себе в рот, так что щеки у него надулись, а по подбородку потекли струйки сока.
– Ты – причина всего этого, – сказал человек с ножиком, тыкая им в направлении Кезуар. Он оглянулся на Этака. – Это она была в гавани. Я видел ее.
– Кто она? – сказал Этак.
– Женщина Автарха, – раздалось в ответ. – Кезуар. – Он приблизился к ней на шаг. – Ведь это правда?
Ей было легче умереть, чем отречься от своего имени. Ведь если этот человек действительно Иисус, то как она может начать свою покаянную молитву со лжи?
– Да, – ответила она. – Я Кезуар. Я – женщина Автарха.
– Красивая, так ее мать, – сказал Этак.
– Неважно, как она выглядит, – сказал человек с ножиком. – Важно то, что она сделала.
– Да... – сказала Кезуар, отважившись поверить в то, что перед ней действительно Сын Давида, – ...именно это и важно. То, что я сделала.
– ...казни...
– Да.
– ...чистки...
– Да.
– Я потерял множество друзей, а ты – свой разум...
– О, Господь, прости меня, – сказала она и рухнула на колени.
– Я видел тебя этим утром в гавани, – сказал Иисус, приближаясь к ней, коленопреклоненной. – И ты улыбалась...
– Прости меня.
– ...смотрела вокруг и улыбалась. И я подумал, когда увидел тебя...
Их разделяло уже только три шага.
– ...увидел твои сверкающие глаза...
Липкой рукой он схватил ее за волосы.
– ...и я подумал, эти глаза...
Он занес нож...
– ...должны закрыться.
...и снова опустил его, быстро и резко, резко и быстро, утопив в крови зримый образ своего апостола еще до того, как она успела закричать.
* * *
Слезы, неожиданно переполнившие глаза Юдит, были жгучими, как никогда в жизни. Она громко всхлипнула, скорее от боли, чем от скорби, и прижала ладони к лицу, чтобы приостановить поток, но безуспешно. Жаркие слезы продолжали жечь ей кожу, голова ее гудела. Она ощутила, как Дауд взял ее под руку, и была рада этому. Без поддержки она наверняка упала бы.
– В чем дело? – спросил он.
Вряд ли стоило объяснять Дауду, что вместе с Кезуар она переживает какую-то муку.
– Это из-за дыма, наверное, – ответила она. – Почти ничего не видно вокруг.
– Мы уже почти у Ипсе, – сказал он в ответ. – Но придется пойти в обход. На открытых местах небезопасно.
Это было правдой. Ее глаза, перед которыми в настоящий момент была лишь пульсирующая красная пелена, за последний час насмотрелись столько зверств, что хватило бы на целую жизнь кошмаров. Изорддеррекс ее мечтаний, город, чей благоухающий ветер несколько месяцев назад донесся до нее из Убежища, словно голос любовника, призывающего ее на ложе, – этот Изорддеррекс почти полностью превратился в руины. Может быть, именно об этом плакала Кезуар своими жгучими слезами.
Через некоторое время они высохли, но боль не проходила. Хотя она и презирала человека, о которого опиралась, без его поддержки она бы рухнула на землю и не сумела встать. Он упрашивал ее двигаться дальше: шаг, еще шаг. Он сказал, что Ипсе уже рядом, осталось пройти одну-две улицы. Она сможет отдохнуть, пока он будет впитывать в себя эхо былой славы.
Она почти не слышала его монолога. Ее сестра – вот что занимало ее мысли, но теперь радостное ожидание встречи было отравлено тревогой. Она представляла себе, как Кезуар явится на эти улицы под защитой, и при виде ее Дауд просто сбежит, не в силах помешать их воссоединению. Но что если Дауд не поддастся суеверному страху, что если вместо этого он нападет на одну из них или на обеих? Будет ли у Кезуар защита от его жучков? Продолжая ковылять рядом с Даудом, она принялась протирать заплаканные глаза, намереваясь встретить опасность с ясным взором и подготовиться наилучшим образом к бегству от даудовской своры.
Его монолог внезапно прервался. Он замер и притянул Юдит к себе. Она подняла голову. Улица впереди была почти не освещена, но свет пламени отдаленных пожаров пробивался между домами и ложился на мостовую, и в одной из таких мерцающих колонн она увидела свою сестру. Юдит застонала. У Кезуар были выколоты глаза, а ее мучители преследовали ее. Один из них – ребенок, другой – Этак. Третий, больше всех забрызганный кровью, был также и наиболее человекоподобным из них, но черты лица его искажало то удовольствие, которое он получал от страданий Кезуар. Нож ослепителя по-прежнему был у него в руке, и теперь он занес его над голой спиной своей жертвы.
Прежде чем Дауд успел помешать ей, Юдит вскрикнула:
– Стойте!
Нож замер на полпути, и все трое преследователей Кезуар оглянулись на Юдит. На тупом лице ребенка не отразилось ничего. Человек с ножом также молчал, но на лице его появилось выражение недоверчивого удивления. Первым заговорил Этак. Слова его звучали неразборчиво, но в них отчетливо слышалась паника.
– Эй, вы... не подходите, – сказал он, переводя свой испуганный взгляд то на ослепленную женщину, то на ее эхо, лишенное признаков физического ущерба. Ослепитель наконец-то обрел голос и попытался заставить Этака замолчать, но тот продолжал трещать языком.
– Посмотрите на нее! – повторил он. – Что это за ерунда, так вашу мать? Да посмотрите же вы!
– Заткни хлебало, – сказал ослепитель. – Она нас не тронет.
– Откуда ты знаешь? – сказал Этак, подхватывая ребенка одной рукой и перебрасывая его через плечо. – Я здесь не при чем, – продолжал он, пятясь назад. – Я до нее даже пальцем не дотронулся. Клянусь. Клянусь своими шрамами.
Юдит проигнорировала его улещивания и сделала шаг по направлению к Кезуар. Не успела она сдвинуться с места, как Этак пустился в бегство. Ослепитель, однако, удерживал свои позиции, черпая мужество в обладании ножом.
– Я с тобой сделаю то же самое, – предупредил он. – Мне плевать, кто ты такая, мать твою, я тебя прикончу!
У себя за спиной Юдит услышала голос Дауда, в котором послышалась неожиданная властность.
– На твоем месте я бы оставил ее в покое, – сказал он.
Его реплика вызвала ответную реакцию у Кезуар: она подняла голову и повернулась в направлении Дауда. Глаза ее были не просто выколоты, а фактически выдраны из глазниц. Видя эти зияющие дыры, Юдит устыдилась, что придала такое внимание той незначительной боли, которой отозвались в ней страдания Кезуар. Но, как ни странно, голос ее оказался почти радостным.
– Господь? – сказала она. – Возлюбленный Господь! Достаточно ли это наказание? Простишь ли ты меня теперь?
Ни природа заблуждения Кезуар, ни его глубокая ирония не ускользнули от внимания Юдит. Спасителем Дауд не был. Но, похоже, он был счастлив принять на себя эту роль. Он ответил Кезуар с нежностью в голосе, которая была такой же поддельной, как и властность, которую он имитировал несколько секунд назад.
– Разумеется, я прощу тебя, – сказал он. – За этим я и пришел сюда.
Юдит была уже готова вывести Кезуар из заблуждения, но заметила, что спектакль Дауда отвлекает ослепителя от его жертвы.
– Скажи мне, кто ты, дитя мое? – сказал Дауд.
– Не делай вид, что ты не знаешь, кто она, твою мать! – рявкнул ослепитель. – Кезуар! Это же Кезуар, едрит ее налево!
Дауд оглянулся на Юдит. На лице его отразилось не столько потрясение, сколько прозрение. Потом он снова перевел взгляд на ослепителя.
– Так оно и есть, – сказал он.
– Ты не хуже меня знаешь, что она сделала, – сказал ослепитель. – Она заслужила наказание и покруче.
– Покруче, ты думаешь? – переспросил Дауд, продолжая двигаться навстречу ослепителю, который нервно перекладывал нож из одной руки в другую, словно почувствовав, что жестокость Дауда превосходит его собственную раз в сто.
– И что бы такое сделал покруче? – спросил Дауд.
– То же самое, что она делала с другими, много-много раз.
– Ты думаешь, она делала это сама?
– Но ведь и она отвечает за это? Кому какое дело, что там происходит у них наверху? Но исчезают люди, а потом находят их расчлененные трупы... – Он выдавил слабую, нервную улыбку. – ...вы же знаете, что она заслужила это.
– А ты? – спросил Дауд. – Что ты заслужил?
– Я не говорю, что я герой, – сказал ослепитель. – Я просто считаю, что она заслужила это.
– Понятно, – сказал Дауд.
С того места, где находилась Юдит, о том, что случилось дальше, можно было судить скорее по косвенным предположениям. Она видела, как мучитель Кезуар попятился от Дауда с выражением отвращения и испуга на лице; потом она увидела, как он бросился вперед, судя по всему намереваясь вонзить Дауду в сердце нож. Во время своего выпада он оказался в сфере досягаемости жучков, и прежде чем его клинок коснулся плоти Дауда, они, видимо, прыгнули на него, так как он отпрянул с воплем ужаса, зажимая свободной рукой лицо. То, что за этим последовало, Юдит уже приходилось видеть. Ослепитель стал скрести пальцами глаза, ноздри и губы. Жучки начали свою разрушительную работу внутри его организма, и ноги отказали ему. Упав у ног Дауда, он забился на земле в припадке ярости и боли и в конце концов засунул нож себе в рот, пытаясь выковырять пожирающих его тварей. За этим занятием смерть и застигла его. Рука упала вниз, а лезвие осталось во рту, словно он поперхнулся им.
– Все кончено, – сказал Дауд Кезуар, которая лежала на земле в нескольких ярдах от трупа своего мучителя, обхватив руками свои дрожащие плечи. – Больше он не причинит тебе никакого вреда.
– Благодарю тебя, Господь.
– Эти обвинения, которые он предъявил тебе, дитя мое?..
– Да.
– Эти ужасные обвинения...
– Да.
– Они справедливы?
– Да, – сказала Кезуар. – Я хочу исповедовать все свои грехи, прежде чем умру. Вы выслушаете меня?
– Выслушаю, – сказал Дауд, источая великодушие.
Юдит уже устала от роли простой свидетельницы происходящих событий и теперь направилась к Кезуар и ее исповеднику, но Дауд услышал ее шаги, обернулся и покачал головой.
– Я согрешила, мой Господь Иисус, – сказала Кезуар. – На совести моей столько грехов. Я умоляю тебя о прощении.
Не столько отпор Дауда, сколько отчаяние, которое слышалось в голосе ее сестры, удержало Юдит от того, чтобы обнаружить перед ней свое присутствие. Страдания Кезуар достигли высшей точки, и какое право имела Юдит отказать ей в общении с неким милостивым духом, которого она себе вообразила? Конечно, Дауд вовсе не был Христом, как это представлялось Кезуар, но имело ли это какое-нибудь значение? К чему может привести разоблачение отца-исповедника, кроме как к новым страданиям несчастной?
Дауд опустился на колени перед Кезуар и взял ее на руки, продемонстрировав такую способность к нежности или, во всяком случае, к ее имитации, которой Юдит за ним никогда не подозревала. Что же касается Кезуар, то ею, несмотря на раны, овладело блаженство. Она вцепилась в пиджак Дауда и продолжала благодарить его снова и снова за его безмерную доброту. Он мягко сказал ей, что нет никакой необходимости перечислять свои преступления вслух.
– Они в твоем сердце, и я вижу их там, – сказал он. – И я прощаю тебя. Расскажи мне лучше теперь о своем муже. Где он? Почему он не пришел вместе с тобой, чтобы просить прощения?
– Он не верил в то, что ты здесь, – сказала Кезуар. – Я говорила ему, что видела тебя в гавани, но у него нет веры.
– Совсем?
– Только в себя самого, – горько сказала она.
Задавая ей все новые вопросы, Дауд принялся покачиваться взад и вперед, внимание его было настолько сосредоточено на его жертве, что он не заметил приближения Юдит. Она позавидовала Дауду, держащему Кезуар в своих объятиях. Хотелось бы ей быть на его месте.
– А кто твой муж? – спрашивал у нее Дауд.
– Ты знаешь, кто он, – отвечала Кезуар. – Он – Автарх. Он управляет Имаджикой.
– Но ведь он не всегда был Автархом?
– Да.
– Так кем же он был раньше? – поинтересовался Дауд. – Обычным человеком?
– Нет, – сказала она. – Не думаю, чтобы он когда-нибудь был обычным человеком. Но я не помню точно.
Он перестал покачивать ее.
– Я думаю, ты помнишь, – сказал он слегка изменившимся тоном. – Расскажи мне, кем он был до того, как начал править Изорддеррексом? И кем была ты?
– Я была никем, – ответила она просто.
– Так как же тебе удалось подняться так высоко?
– Он любил меня. С самого начала он любил меня.
– А ты не совершила никакого нечестивого поступка для того, чтобы возвыситься? – сказал Дауд. Она заколебалась, и он стал настойчивее. – Что ты сделала? – спросил он. – Что? Что?
Его голос отдаленно напоминал голос Оскара: слуга говорил тоном своего хозяина. Оробевшая от этого натиска, Кезуар ответила:
– Я много раз бывала в Бастионе Бану, – призналась она. – И даже во Флигеле. Туда я тоже заходила.
– И что там?
– Сумасшедшие женщины. Те, которые убили своих мужей, или детей...
– А почему ты стремилась в общество таких жалких созданий?
– Среди них... прячутся... силы.
Юдит напрягла свое внимание еще сильнее.
– Какие силы? – спросил Дауд, произнося вслух вопрос, который Юдит уже задала про себя.
– Я не совершила ничего нечестивого, – запротестовала Кезуар. – Я просто стремилась очиститься. Ось наполняла мои сны. Каждую ночь на меня ложилась ее тень, ее тяжесть ломала мне хребет. Я только хотела избавиться от этого.
– И ты очистилась? – спросил ее Дауд. И снова она ответила не сразу, только после того как он надавил на нее, почти грубо. – Ты очистилась?
– Я не очистилась, но я изменилась, – сказала она. – Женщины загрязнили меня. В моей плоти – отрава, и я хочу избавиться от нее. – Она принялась рвать на себе одежды, добираясь пальцами до груди и живота. – Я хочу избавиться от нее! – закричала она. – Из-за нее у меня появились другие сны, еще хуже, чем раньше.
– Успокойся, – сказал Дауд.
– Но я хочу избавиться от нее! Хочу избавиться. – Неожиданно с ней случилось нечто вроде припадка, и она так яростно забилась в его руках, что он не сумел удержать ее, и она скатилась на землю. – Я чувствую, как она сгущается во мне, – сказал она, ногтями царапая грудь.
Юдит посмотрела на Дауда, надеясь, что он вмешается, но он просто стоял, наблюдая за страданиями женщины и явно получая от этого удовольствие. В припадке Кезуар не было ничего театрального. Она царапала свою кожу до крови, продолжая кричать, что хочет избавиться от заразы. Во время этих мучений с ее плотью происходила незаметная перемена, словно зараза, о которой она говорила, выходила из нее вместе с потом. Ее поры источали радужное сияние, а клетки ее кожи постепенно изменяли цвет. Юдит узнала этот оттенок синего, который распространялся от шеи ее сестры – вниз по телу и вверх по искаженному мукой лицу. Это был синий цвет каменного глаза. Синий цвет Богини.
– Что это такое? – спросил Дауд у своей исповедницы.
– Прочь из моего тела! Прочь!
– Это и есть зараза? – Он присел рядом с ней на корточки. – Это и есть?
– Очисти меня от нее! – воскликнула Кезуар сквозь слезы и снова принялась терзать свое несчастное тело.
Юдит уже больше не могла выносить этого. Позволить сестре блаженно умереть на руках у суррогатного божества – это одно. Но совсем другое – это смотреть, как она калечит саму себя. Она нарушила обет молчания.
– Останови ее, – сказала она.
Дауд прервал наблюдение и сделал ей знак молчать, резко проведя большим пальцем по горлу. Но было уже слишком поздно. Несмотря на свое состояние, Кезуар услышала голос сестры. Ее конвульсии замедлились, и слепая голова повернулась в направлении Юдит.