Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Айрис Мердок

СВЯТАЯ И ГРЕХОВНАЯ МАШИНА ЛЮБВИ

Посвящается Норе Смоллвуд
Роджер Желязны

Ночь в тоскливом октябре

Посвящается: Мэри Шелли, Эдгару Аллану По, Брэму Стокеру, Сэру Артуру Конан Дойлу, Х.П.Лавкрафту, Рэю Брэдбери, Роберту Блоху, Альберту Пейсону Терхьюну и создателям многих старых кинофильмов – с благодарностью.
ПРОЛОГ

Я – сторожевой пес. Меня зовут Нюх. Сейчас я живу со своим хозяином Джеком неподалеку от Лондона. Я люблю ночной Сохо – его темные улицы, насыщенные запахами туманы. В это время стоит тишина, и мы выходим на долгие прогулки. Джек – хранитель заклятья и должен большую часть своей работы делать по ночам, дабы не совершилось худшее. Пока он занят, я стою на страже. Если появляется кто-нибудь, я вою.

Мы – хранители нескольких заклятий, и наша работа очень важна. Мне приходится следить за Тварью в Круге, за Тварью в Шкафу и за Тварью в Паропроводе, не говоря уже о Тварях в Зеркале. Когда они пытаются выбраться, я поднимаю отчаянный лай. Они меня боятся. Не знаю, что бы я делал, если бы они все попытались вырваться на волю одновременно. Приходится часто рычать, однако, это хорошая тренировка.

Если нужно, я приношу Джеку разные полезные предметы – его волшебную палочку или большой нож со старинными надписями на лезвии. Я всегда знаю точно, когда они ему понадобятся, потому что это моя работа – наблюдать и знать. Мне нравится быть сторожевым псом, больше, чем тем, кем я был раньше, до того, как Джек призвал меня и поручил эту работу.

Когда мы гуляем, Джек и я, другие собаки меня боятся. Иногда мне хочется поболтать и сравнить свои впечатления с мнением других сторожевых псов о работе и хозяевах, но я и вправду нагоняю на них страх.

Недавно, когда мы были ночью на кладбище, ко мне все же подошел один престарелый сторожевой пес, и мы немного побеседовали.

Привет. Я – сторожевой пес.

– Я тоже.

– Я за тобой наблюдал.

– А я за тобой.

– Зачем твой человек копает глубокую яму?

– Там, внизу, есть кое-что, в чем он нуждается.

– Ах, так. Мне кажется, ему не следует этого делать.

– Можно взглянуть на твои зубы?

– Да. Пожалуйста. А на твои можно?

– Конечно.

– В полном порядке. Ты не мог бы оставить для меня где-нибудь поблизости приличную кость?

– Пожалуй, это можно устроить.

– Это вы были здесь в прошлом месяце?

– Нет, это конкуренты. Мы отоваривались в другом месте.

– У них не было сторожевого пса.

– Это они не подумали. И что ты сделал?

– Полаял хорошенько. Они занервничали и ушли.

– Хорошо. В таком случае, мы, возможно, все еще впереди.

– Давно работаешь со своим человеком?

– Сто лет. А ты сколько сторожишь кладбище?

– Всю жизнь.

– Нравится?

– Жить можно, – сказал он.

Джеку нужно много ингредиентов для работы, потому что скоро предстоит большое дело. Наверно, лучше всего рассказать о событиях день за днем1.

1 ОКТЯБРЯ

Делал обход. Тварь в Круге меняла форму и в конце концов приняла вид весьма привлекательной собачьей леди. Но я не поддался на обман и не нарушил границу Круга. С запахом ей справиться не удалось.

– Прекрасная попытка, – сказал я ей.

– Ты свое получишь, дворняга, – ответила Тварь.

Я прошел мимо разнообразных Зеркал. Запертые в них Твари извивались и злобно урчали. Я показал им зубы, и они убрались прочь.

Тварь в Паропроводе билась в стенки, она зашипела и зафыркала, когда почуяла мое вторжение в ее пределы. Я заворчал. Тварь снова зашипела. Я зарычал. Она замолкла.

Потом я поднялся на Чердак и проверил Тварь в Шкафу. Она скреблась в стенки, когда я вошел, но затихла, как только я приблизился.

– Как дела там, внутри? – спросил я.

– Были бы намного лучше, если бы кое-кто повернул ключ в замке.

– Для тебя, может, и лучше.

– Я могла бы найти для тебя много отличных косточек – крупных, свежих, сочных, сплошь покрытых мясом.

– Спасибо, только что откушал.

– Так чего же ты хочешь?

– В данный момент – ничего особенного.

– Ну, а я хочу выбраться отсюда. Подумай, какую цену ты за это назначишь, и давай поговорим.

– Ты получишь свой шанс, со временем.

– Не люблю ждать.

– Это плохо.

– Иди в задницу, шавка.

– Ц-ц-ц! – ответил я и ушел, когда она начала браниться в еще более крепких выражениях.

Я вернулся вниз, прошел через библиотеку, принюхиваясь к запаху пыльных томов, специй, трав и других интересных веществ, в гостиную, откуда стал смотреть в окно на улицу. Вел наблюдение, конечно. Это же моя работа.

2 ОКТЯБРЯ

Вчера ночью мы отправились на прогулку и в поле, далеко от дома, на том месте, где было совершено убийство, выкопали корень мандрагоры, хозяин завернул его в шелковый лоскут и отнес прямо на свое рабочее место. Мне было слышно, как он добродушно болтает с Тварью в Круге. У Джека длинный список ингредиентов, и все должно делаться строго по инструкции.

Кошка по имени Серая Метелка кралась скользящей кошачьей походкой вокруг дома, заглядывая к нам в окна. Я ничего не имею против кошек. То есть могу погонять, а могу оставить в покое. Но Серая Метелка принадлежит Сумасшедшей Джил2, которая живет на холме, ближе к городу, и кошка, конечно, шпионит для своей хозяйки. Я зарычал, чтобы дать ей понять, что ее заметили.

– Рано принялся сторожить, верный Нюх, – прошипела она. – Рано принялась шпионить, Серая, – ответил я.

– У каждого из нас свои задания.

– Верно.

– Итак, началось.

– Началось.

– Все идет хорошо?

– Пока что. А у вас?

– Тоже. В настоящий момент, полагаю, легче всего просто вот так задать вопрос.

– …Но кошки вечно подкрадываются, – добавил я.

Она вскинула голову, подняла лапу и стала ее разглядывать.

– Есть особое удовольствие в том, чтобы затаиться.

– Для кошек, – сказал я.

– …И узнаешь что-нибудь новенькое.

– Например?

– Я не первая зашла к вам сегодня. Мой предшественник оставил следы. Ты знаешь об этом, верный сторож?

– Нет, – ответил я. – Кто это был?

– Филин, Ночной Ветер, приспешник Морриса и Маккаба. Я видела, как он пролетел на рассвете, и нашла перо на заднем дворе. Перо присыпано порошком мумии, чтобы нанести вам вред.

– Почему ты мне об этом рассказываешь?

– Возможно, потому, что я – кошка и мне нравится поступать нелогично. Я хочу оказать тебе услугу. Я заберу это перо с собой и оставлю у них под окном, спрячу в кустах.

– Я тут рыскал вокруг вчера после прогулки, – сказал я. – Был около вашего дома, на холме. Видел Шипучку, черного полоза, который обитает в животе безумного монаха, Растова. Он терся о ваш дверной косяк, рассыпая чешую.

– Вот как! А почему ты мне это рассказываешь?

– Плачу долги.

– Мог бы выразиться как-нибудь иначе.

– Это между нами.

– Ты странная собака, Нюх.

– Ты странная кошка, Серая Метелка.

– Как и положено кошке.

И она растворилась в темноте. Как ей и положено.

3 ОКТЯБРЯ

Прошлой ночью мы снова гуляли, и хозяин охотился. Он накинул плащ и сказал мне:

– Нюх, принеси!

И по тому, как он это сказал, я понял, что ему нужен нож. Я принес нож, и мы вышли. Нам не сопутствовала удача. Мы долго искали ингредиенты, попали в скверную заварушку и в довершение ко всему – нас обнаружили. Я подал предупредительный сигнал, и нам пришлось удирать. Преследовали нас долго, пока я, в конце концов, не отстал и не тяпнул преследователя за ногу. Когда Джек потом отмывался, он сказал, что я отличный сторожевой пес. Я был очень горд.

Позднее он выпустил меня поразнюхать кругом. Я проверил дом Растова, там было темно. Вышел по делам, полагаю. Лежа за кустом у дома Сумасшедшей Джил, я слышал, как она хихикает и разговаривает с Серой Метелкой. Они только что вернулись с прогулки. Метла возле двери черного хода еще не остыла.

У дома Морриса и Маккаба я проявил особую осторожность: Ночной Ветер с наступлением темноты обладает большой силой и может оказаться где угодно.

Из почти голых ветвей вишни послышалось тоненькое хихиканье. Я принюхался, но в воздухе не пахло раздражающей подписью Ночного Ветра. Однако присутствовало нечто другое.

Снова послышался тонкий смешок – настолько тонкий, что человек его бы и не расслышал.

– Кто там? – спросил я.

С дерева сорвался пучок листьев, развернулся, стрелой понесся вниз и, с головокружительной скоростью прошивая воздух, запетлял над моей головой.

– Еще один из тех, кто наблюдает, – раздался слабый писк.

– В нашей округе становится тесно, – заметил я. – Ты можешь называть меня Нюх. Как позволишь называть тебя?

– Игла, – ответил он. – Кому ты служишь? – Джеку, – ответил я. – А ты сам?

– Графу3, – сказал он.

– Ты не знаешь, нашли ли Моррис и Маккаб свои ингредиенты?

– Да, – ответил он.

– А сумасшедшая свои нашла?

– Уверен, нашла.

– Тогда она идет наравне с нами. Все же, еще рано…

– Когда Граф вступил в Игру?

– Две ночи назад, – сказал он.

– Сколько всего игроков?

– Я не знаю, – ответил он. Потом взмыл ввысь и пропал.

Жизнь неожиданно еще больше осложнилась, и у меня не было возможности узнать, Открывающие они или Закрывающие.

Возвращаясь назад, я почувствовал, что за мной следят, и очень умело.

Я не смог засечь преследователя и выбрал длинный кружной путь. Он потом оставил меня в покое и переключился на кого-то другого. Я поспешил домой с докладом.

4 ОКТЯБРЯ

Дождливый день. И вдобавок ветреный. Я сделал обход.

– Иди в задницу, дворняга.

– Взаимно.

– Привет, Твари.

Скользят, извиваются.

– Как насчет того, чтобы меня выпустить?

– Не-а.

– Настанет мой день.

– Не сегодня.

Все, как обычно. Все, кажется, в порядке.

– Как насчет колли? Тебе нравятся рыженькие?

– Тебе так и не удается более-менее сносно изобразить собаку.

Пока.

Мальчик опять стоял на том же месте, и собаки опять молчали.

– Сукин сын!

Пора было задергивать занавеску, но Дейвид медлил, вглядываясь в густеющие за окном сумерки. Мальчик стоял под акацией у самого забора между Худхаусом и фруктовым садом, со стороны Худхауса. Маленькая неподвижная фигурка почти сливалась с полутьмой, от которой мозаично рябило в глазах, но Дейвид был почему-то уверен, что это именно мальчик — совсем еще ребенок, лет восьми-девяти — и что он пристально смотрит на дом. Пару дней назад, примерно в то же время, Дейвид уже видел его здесь, но тоже неотчетливо. Странно, почему молчат собаки?

Я проверил все окна и двери изнутри, потом выбрался с черного хода, через свой личный люк и проверил все снаружи. Хозяин Джек спал или отдыхал в своей комнате без света. Не обнаружил никаких сюрпризов того сорта, о которых мы говорили с Серой Метелкой на днях. Нашел нечто иное: один-единственный отпечаток лапы, большей, чем моя, под деревом у дома. Сопутствующий запах и все соседние следы смыло дождем. Я покружился в поле в поисках других следов вторжения, но больше ничего не нашел. Старик, живущий дальше по дороге, у себя во дворе срезал с дерева омелу тонким, сверкающим серпом. На его плече сидела белка. Это был новый поворот событий.

Дейвид задернул занавеску, включил свет. Идти вниз что-то выяснять не было смысла: все, что осталось по ту сторону занавески, казалось уже несущественным, нереальным. Апатия и болезненное безадресное отвращение, почти не отпускавшее Дейвида в последнее время, мешали сосредоточиться. Он тяжело опустился на стул и окинул рассеянным взглядом груды книжек на полу. Книжки расплывались, как картинка не в фокусе. Дейвид непроизвольно мотнул головой, словно стряхивая наваждение, отвернулся к зашторенному окну и трижды моргнул.

Я заговорил с белкой из-за изгороди:

Он только что закончил снимать суперобложки со всех своих книг. Сдирая и в порыве непонятного исступления комкая глянцевые рубашки, он бросал их в большую картонную коробку. Теперь коробка стояла наполненная кричаще-многоцветным ворохом, а тома на полу сдержанно поблескивали золотом корешков. Да, так гораздо лучше. Без обложек книги выглядели не в пример более строгими и красивыми — настоящими. Монти — Монтегью Смолл — как-то рассказывал Дейвиду, что он отметил свое сорокалетие, раздев таким образом всю свою библиотеку. «Книга в обложке всегда чего-то ждет», — сказал тогда Монти. Дейвид решил, что его книгам не придется томиться в ожидании его семнадцатилетия. Подняв с пола тонкий темно-синий томик, он провел рукой по гладкой поверхности. «Катулл. Оксфорд. Классическая серия. Ехсгucior».[1]

– Вы участвуете в Игре?

Он прыгнул на другое плечо хозяина, поближе ко мне, и, выглянув оттуда, протрещал.

Болезненные ощущения, так неотступно сопровождавшие теперь Дейвида, не были следствием любовной истомы. Женщины — не считая, конечно, матери — пока еще не слишком занимали его. Являвшиеся время от времени муки Эроса носили сугубо локальный характер, и он избавлялся от них без восторга, но и без лишних угрызений, когда оставался один у себя в комнате. Мечталось, правда, о прекрасной Миранде, но в школе для мальчиков, где в основном протекали его дни, Миранды не было; как, впрочем, не было никаких иных предметов любви. Истинная причина душевных терзаний Дейвида выглядела, пожалуй, не слишком вразумительно: его пугало, что он может не стать личностью. Он ощущал себя постыдно бесформенным, как личинка в период метаморфоза, которая уже наполовину выползла из своей старой оболочки, но по-прежнему тащит ее за собой. Само его страдание — и то казалось смазанным и тусклым, безжизненным. Апатия и отвращение губили все.

– Кто спрашивает?

Дейвид был брезглив. Ему противны были красные собачьи пасти с вываленными языками и то, как мать улыбается при виде своих собак, этой прожорливой слюнявой своры. За столом он поспешно отводил взгляд, когда у отца с вилки — а то и прямо изо рта — кусок шлепался обратно в тарелку или когда отцовское лицо, уже после второй выпитой рюмки, начинало багроветь. Внутренние процессы организма — судорожные сокращения скользкой влажной слизи — внушали ужас. Его воротило от парочек, бесстыдно целующихся в кинозале. Будь это возможно, он давно бы перестал есть, в крайнем случае питался бы одними сухими крошками, и то в полном одиночестве. Любой намек на нечистоплотность мог вызвать у него приступ дурноты. Мать облизнула ложку и помешала ею в кастрюле, что-то жирное упало и было растоптано на кухонном полу. Лужайка за домом, вопреки всем материнским усилиям, насквозь провоняла собаками. Иногда назойливый тошнотворный запах вползал в окна, в такие дни в доме нельзя было спокойно находиться, не то что есть. Да и сами собаки — так себе, шавки беспородные, взглянуть не на что. Дейвид рано прочел «Собаку Баскервилей» и с тех пор боялся собак. Но в этом, естественно, он никогда никому не признавался.

– Зови меня Нюх, – ответил я.

– Зови меня Плут, – сказал он. – Да, полагаю, участвуем. В последний момент решили – спешка, спешка.

Сегодня ночью ему снилась огромная голубая рыбина, бившаяся в волнах у самого берега. Рыбину швырнуло на Дейвида, исполинская пасть отворилась, и в этот момент он вдруг увидел, что задняя часть тела у рыбы вовсе не рыбья: длинные девичьи ноги отчаянно молотили по воде. Дейвид в ужасе проснулся; под окном выла собака. В детстве он часто пересказывал свои сны отцу, и теперь ему казалось, что отец до сих пор разгуливает среди его сновидений — не живет в них, а именно разгуливает, в качестве зрителя. Лишь в последний год между сыном и отцом установилось наконец благословенное молчание. Дейвид долго лежал в постели, не размыкая век. Его одолевали сменяющие друг друга видения и лица. Чаще всего возвращалось лицо Христа: оно покачивалось перед глазами, словно нарисованное на тонкой вуали, и всякий раз сперва поражало своей красотой, а потом постепенно превращалось в ухмыляющуюся маску. Когда-то молитва была нужна Дейвиду как воздух; теперь Христос стал его мучителем. Постоянное присутствие вездесущего соглядатая походило чуть ли не на галлюцинацию. Зачем в него вбили эту железную, непререкаемую веру, когда он по малолетству еще не мог от нее защититься? И как получилось, что из мирного материнского христианства и необременительного англиканского учения, преподанного ему в стенах частной школы, произросло это тайное рабство, это суеверное подчинение всему самому мишурному и показному, что есть в религии?

– Открывающий или Закрывающий?

Искренние и страстные разговоры с Богом давно кончились. Остались лишь бессмысленные ритуалы, от которых пахло чем-то до неприличия домашним — матерью, материнскими коленями. Слезливая, нелепая фамильярность — удел божества, лишенного достоинства, строгости, лишенного самой тайны. Все было ясно; вот только избавиться от самого божества эта ясность никак не помогала.

– Невежливо! Невежливо спрашивать! Тебе это известно!

Дейвид встал и направился к двери. В большом зеркале, повешенном в комнате по настоянию матери, отразился стройный голубоглазый юноша с длинными локонами. В детстве их называли «льняными», и они до сих пор сохранили нежнейший золотистый оттенок. Золото волос, разметавшихся по плечам, — как на картинах прерафаэлитов. Тонкая талия, безупречная осанка, чистота во всем облике. Я одиночка, подумал Дейвид, вглядываясь в свои черты. Всегда буду одиночкой. А скоро, теперь уже скоро я стану мужчиной — мысленно он сказал это слово так, как можно было сказать «грифоном» или «химерой».

– Хотел попытаться проверить, не новички ли вы.

Отражение в зеркале вдруг чем-то позабавило Дейвида, и он улыбнулся. Он всегда представлял самого себя в образе возлюбленного апостола.

– Не такие уж новички, чтобы выдать что-либо. Так что ты это брось.

* * *

– Ладно.

Харриет Гавендер (урожденная Даруэнт) тоже видела мальчика, но не во второй раз, как Дейвид, а в первый. И ее тоже удивило, что собаки не залаяли. Когда в сумерках она тихо вышла на террасу, чтобы вдохнуть в себя немного летнего покоя и цветочной пыльцы, растворенной в густом вечернем воздухе, маленькая неподвижная фигурка уже была там. Мальчик стоял под акацией, почти сливаясь с темным стволом, а позади него за забором темнел фруктовый сад Монти. Харриет вдруг застыла на месте, сердце ее обуял страх. Последнее было совершенно непонятно: ребенок из любопытства забрался в чужой сад — что в этом страшного? Но тут вспомнился виденный сегодня ночью сон. Ей снилось, будто она у себя в спальне, в постели (но без Блейза) и будто ее разбудил странный свет, льющийся из окна. Это не сон, сообразила она и поднялась проверить, в чем дело. Источник света покачивался в ветвях прямо напротив окна: лучезарное детское лицо — только лицо, ничего больше. Оно было обращено к ней, смотрело прямо на нее. Харриет тут же бросилась обратно к кровати. А что, если оно приблизится и начнет заглядывать в комнату? — думала она, судорожно натягивая на себя одеяло.

– Подожди. А в Игре есть полоз?

Это ночное видение выплыло из памяти только сейчас, но так ясно и зримо, что на миг глаза заломило от яркого света. Харриет поспешно перевела взгляд на темный фасад дома. В неосвещенном окне второго этажа мелькнуло лицо сына. Дейвид не заметил ее, он тоже смотрел в сторону акации. Впрочем, он тут же задернул окно, и за занавеской вспыхнул свет. Отворачиваясь, Харриет подумала, что на улице сразу стало гораздо темнее. Мальчика уже не было. Летучая мышь — легкая, почти бесплотная частичка надвигающейся темноты — бесшумно металась над лужайкой, исчерчивая пространство черными острыми крыльями. Может, то был вовсе не мальчик, а призрак, забредший из другого мира: постоял, посмотрел молча и исчез? А может, он вообще ей привиделся? Глупости, одернула себя Харриет. Мальчик как мальчик, никаких призраков.

– Ты хочешь, чтобы я выдал тебе кое-что. Тем не менее – да, есть: Шипучка. Берегись. Его хозяин – сумасшедший.

– А разве все они не такие?

Она вышла на середину лужайки, несколько раз глубоко вздохнула. Одинокий голубь с нарядным воротничком глухо взворковал в последнем свете уходящего дня. Роза, склонившаяся над широкой самшитовой изгородью, догорала розовым люминесцентным светом. Черный дрозд, перевоплощаясь в соловья, завел длинную страстную руладу — по вечерам птицы всегда поют гораздо старательнее и самозабвенней. Днем небо было затянуто облаками, но теперь облака скрылись где-то между верхушками фруктовых деревьев — такими родными, что, казалось, их можно было видеть не глядя, и небо стало тусклым, тускло-белым, разве что чуть сероватым, уже до утра. Приближалась середина лета, сегодня как раз был день летнего солнцестояния. Ночь летнего солнцестояния, поправилась Харриет. За этой мыслью тотчас явилась другая, тоже приятная, но с горчинкой: время идет. Харриет так любила по-английски неспешную череду времен года, торжественную и печальную — тем печальнее, чем больше воспоминаний накапливалось в душе. Сейчас из памяти выплыли летние балы времен ее девичества — безвозвратно канувший мир, в котором она ночи напролет танцевала в обнимку с юными лейтенантиками.

Мы рассмеялись, и я слинял.

У Монти в одном из окон зажегся свет, едва различимый за деревьями. Харриет подошла к забору и всмотрелась. Что делает сейчас Монти? Тоскует? Рыдает? Правда ли он так жаждет одиночества? Женское сердце Харриет изнывало от сострадания, стремясь постичь тайну печального отшельника. Монтегью Смолл, ближайший сосед Гавендеров, занимал Локеттс — так назывался небольшой дом постройки примерно тысяча девятисотого года. Дом был возведен по распоряжению тогдашнего владельца Худхауса в дальнем конце его собственного, в те времена весьма обширного земельного участка. Владелец, кстати говоря, сам потом перебрался из старого дома в новый, в результате чего чуть ли не весь участок — включая и фруктовый сад, предмет вожделений Блейза, — отошел к Локеттсу, а Худхаус был продан отдельно с одной квадратной лужайкой, монументальной самшитовой изгородью да старой акацией в придачу; к этому набору Харриет впоследствии присовокупила цветочный бордюр и несколько розовых кустов. Было бы гораздо логичнее, не раз сетовал Блейз, сохранить сад за Худхаусом. Он был бы естественным продолжением их лужайки, тогда как собственно локеттсовский участок расположен под прямым углом к саду и вообще выходит на другую улицу. На что Харриет обычно отвечала, что, возможно, мистер Локетт (ибо новому дому достался не только фруктовый сад, но и имя прежнего владельца) был человеком не слишком логичным.

В тот вечер мы опять вышли из дому. Перешли через мост и долго, долго шли. Великий Детектив тоже бродил со своим спутником, последний прихрамывал после недавних ночных похождений. Мы дважды прошли мимо них в тумане. Но этой ночью Джек взял волшебную палочку, чтобы стать с ней в центре города и в полночь поймать луч звездного света в хрустальный флакон. Как только часы пробили двенадцать, жидкость во флаконе засияла красноватым светом и где-то вдалеке поднялся вой. Мне он не был знаком. Я даже не был уверен, что выла собака. И все же это был язык моих сородичей, и долгие протяжные звуки означали: «Пропал!» Когда я понял, я почувствовал, что «Пропал!» При этом шерсть у меня на загривке встала дыбом.

Из-за этой сложной конфигурации участка, а также из-за того, что сам Локеттс (подлинная жемчужина art nouveau[2]) представлял собою интересное и даже в известном смысле значительное строение, обитателям Худхауса было отнюдь не безразлично, кто их сосед. Рядом, правда, стоял еще один дом, но его хозяйка — некая миссис Рейнз-Блоксем, дама почтенных лет, — вежливо уклонялась от всякого общения с ближайшими соседями. (Лично против них почтенная дама ничего не имела: так же вежливо она уклонялась и от всякого другого общения.) Когда несколько лет назад Гавендеры вселились в Худхаус, Локеттс еще пустовал. Приезд Монтегью Смолла (того самого, как радостно известил всех Дейвид, знаток по части триллеров) и его эксцентричной красавицы-жены, швейцарки и бывшей актрисы, вызвал у обитателей Худхауса вполне естественный интерес. Долго мучиться любопытством не пришлось: Смоллы держались мило и дружелюбно, разве что чуточку индифферентно. Почему-то Харриет казалось совершенно естественным, что Локеттс стал именно писательским домом! Монти сразу же всех покорил. Харриет пыталась делать вид, что ей нравится и Софи, пыталась даже искренне се полюбить, но не слишком в этом преуспела: для нее Софи оставалась неисправимой иностранкой. Блейз — тот сразу без околичностей заявил: «Господи, только бы эта женщина не напросилась ко мне в пациентки!» А через какое-то время Монти пришел к ним с изменившимся до неузнаваемости лицом и сказал, что у Софи рак. Последовала полоса отчуждения: Софи не появлялась, Монти всех сторонился. Потом Софи умерла. С тех пор прошло около двух месяцев. Монти переживал утрату очень тяжело. «Никогда не видел, — признался Блейз, — чтобы овдовевший мужчина так убивался».

– Почему ты рычишь, друг? – спросил Джек.

Я не сказал. Я не был уверен.

Харриет отвернулась и пошла в сторону дома. Полумрак лужайки едва высветлялся тускло-белым светом ночного неба. Дрозд завершил свою долгую руладу, вдали уже ухала сова. Зажглась первая звезда — Юпитер, как-то объяснял матери Дейвид. Венера появляется только после двух. Было тихо-тихо — почти как в деревне, в уэльском детстве Харриет. Конечно, настоящий сельский Бакингемшир был дальше, а тут дома тянулись до самого Лондона, и зимой ночное небо над Худхаусом окрашивалось красноватым отблеском столичных огней. В кабинете у Блейза зажегся свет. Какой это все-таки милый, квадратный, до невозможности домашний дом — Худхаус! Шиферная покатая крыша, узорная, из камня и песчаника, кладка стены, высокие ран-невикторианские окна — самый старый и самый красивый дом во всей округе. На Харриет он почему-то навевал мысли о морском побережье. Возможно, неуловимое курортное очарование исходило от белых балкончиков с чугунными коваными решетками на втором этаже. Дом, строго говоря, был не очень большой, но лучший и самый роскошный из всех, в которых Харриет доводилось жить. В первые годы после свадьбы они с Блейзом о таком даже не мечтали.

5 ОКТЯБРЯ

Харриет скорее угадала, чем почувствовала бесшумное движение рядом с собой, и что-то теплое и влажное скользнуло по ее руке. Это был черный овчарочий нос Аякса. Тотчас как из-под земли выросли остальные собаки и принялись выражать свою радость — не бурный собачий восторг, но спокойную радость, — подпрыгивая и топчась вокруг хозяйки довольно слаженно и грациозно. Этот собачий кордебалет появился в жизни Харриет совершенно случайно. Собаки (все они принадлежали не Дейвиду и не Блейзу, только ей) жили, разумеется, не в самом доме, а в старом гараже, где Харриет постаралась разместить их со всеми возможными удобствами. В свое время, правда, она пыталась «одомашнить» маленького лохматого Ганимеда, однако комнатная собачка из него так и не получилась. У собак, как и у людей, несчастливое детство налагает отпечаток на всю жизнь. К тому же это выглядело как-то несправедливо по отношению к остальным собакам, которых тогда было четыре. Теперь их набралось уже семь: Аякс — восточноевропейская овчарка, малыш Ганимед — черный карликовый пудель, Бабуин — черный спаниель, Панда — полукровка-лабрадор, тоже почти совсем черный, но с белыми отметинами, эрдель Баффи, колли Лоренс и черно-белый терьерчик по кличке Ёршик. Первоначально предполагалось, что все собаки будут черные и у всех будут классические имена, но идея эта быстро себя изжила.

Я позавтракал в темноте и сделал обход дома. Все было в должном порядке. Хозяин спал, поэтому я выбрался наружу и обшарил окрестности. До начала дня еще оставалось время.

Аякс — он был первый — появился из-за того, что Харриет часто становилось не по себе в большом доме, когда Блейз по ночам работал с пациентами (с Магнусом Боулзом, например). В детстве она панически боялась кошек и каждый вечер перед сном тщательно обшаривала свою спальню: вдруг кошка прячется в какой-нибудь щели. Позднее ей внушали страх воры-домушники, бродяги, цыгане.

Я пошел через холм, к дому Сумасшедшей Джил. Там было темно и тихо. Тогда я свернул к ветхому жилищу Растова. Тут я уловил запах и поискал его источник. Наверху садовой ограды неподвижно лежала маленькая фигурка.

– Серая Метелка, – позвал я. – Спишь?

Блейз, правда, объяснил ей, что все эти воры-грабители не более чем символы сексуальной сферы, но это замечательное знание ничем ей не помогло, и она по-прежнему затаив дыхание вслушивалась в ночные звуки. В конце концов она поехала в Лондон, в Баттерсийский дом собак, и привезла оттуда Аякса — взрослую уже овчарку. Впоследствии это превратилось в привычку. «Стоит тебе только захандрить, как ты заводишь новую собаку», — выговаривал ей Блейз. И все же — вызволить из клетки живое существо, такое жалкое, преданное и прекрасное, — в этом было что-то трогательное, почти животворящее.

– Сплю, но все слышу, – донеслось в ответ.

— Нет-нет-нет, мальчики, вам не сюда, — скороговоркой бормотала она. — Вы уже кормленые, так что давайте-ка назад, мои хорошие!..

– Кошачья дрема бывает полезна. Чем занимаешься, Нюх?

Захлопнув дверь кухни перед скоплением черных разочарованных носов, Харриет включила свет. Блейз столько раз уговаривал ее переделать на кухне все по-новому, но она не соглашалась и по-прежнему — опять-таки вопреки желаниям Блейза — ставила завтраки, обеды и ужины на длинный дощатый стол, покрытый красно-белой клетчатой скатертью. Кухня была просторная, несколько сумбурная и темноватая — как раз такая, как нужно. Здесь все было просто и непритязательно, все словно пропитано запахами прошлого. Дерево обшивки давным-давно растрескалось и потемнело, так что не мешало бы и почистить. В раковине громоздилась гора немытой посуды, но Харриет лишь скользнула по ней равнодушным взглядом и направилась к лестнице на второй этаж. Как всегда с трудом удержавшись от соблазна заглянуть к сыну, она прошла к себе в «будуар» — так называлась крошечная заставленная чем попало комнатка, служившая когда-то гардеробной. В остальном доме царил вкус Блейза, гораздо более строгий и придирчивый. Харриет, у которой сердце болело за всякую живую тварь и которая могла по десять минут кряду обмывать каждый салатный листик, лишь бы не задавить ненароком какую-нибудь козявку или не обречь на верную гибель невинного червячка, не задумываясь переносила свое сострадание и на неодушевленные предметы. После смерти родителей основные фамильные ценности перекочевали в лондонскую квартиру Эйдриана, но кроме ценностей осталась еще масса разрозненных и совершенно бесполезных вещей и вещиц: какие-то с детства хранимые сокровища, медные безделушки и тому подобное ассорти, до которого никому не было никакого дела. Постепенно все это осело у Харриет, вперемешку с заморской экзотикой — пестрыми дарами восточных базаров, которые Эйдриан с отцом в свое время привозили ей из Бенареса, Бангкока, Адена или Гонконга. Кувшины, подносы, шкатулки, зверушки, человечки, какие-то божки, чьих имен Харриет не знала, — Блейз именовал все это «хламом старьевщика», а Харриет ругал «барахольщицей», но втайне все же любовался ее нелепым «анимизмом». Теперь, после смерти Софи, в будуаре появились еще и подарки Монти, втиснутые куда-нибудь в середину и свисающие со всех углов. Всякий раз, когда Харриет забегала в Локеттс, Монти вручал ей какую-нибудь тарелку, или статуэтку, или подушечку, или вышитую салфетку — будто хотел поскорее раздеть Локеттс догола, лишить памяти.

– Проверяю одну свою идею. Она не касается ни тебя, ни твоей госпожи. Непосредственно не касается. Я иду к дому Растова.

Она исчезла со стены и через секунду оказалась возле меня. Я уловил желтый отсвет ее глаз.

Стены будуара были увешаны фотографиями и картинами. Последние принадлежали кисти самой Харриет (когда-то она мнила себя художницей): бледные расплывчатые акварели и несколько картин, написанных маслом, — из-за обилия световых бликов, нанесенных старательной ученической кистью, казалось, что краска на них местами осыпалась от времени. Фотографии были семейные: венчание родителей, венчание самой Харриет, Дейвид маленький, Дейвид постарше, еще старше; Блейз совсем еще молодой — стройнее, тоньше и как-то резче сегодняшнего; отец в военной форме; брат, тоже в форме; мать, увядающая красавица, для которой «славы победное шествие» обернулось чередой нескончаемых странствий и обманутых надежд. Харриет родилась в Индии, когда ее отец служил в Деолали — преподавал артиллерийское дело в артиллерийской школе. Мать Харриет попала в Индию случайно, приехала в гости к дальнему родственнику-дипломату, чтобы провести в Дели один сезон, да так и осталась. Здесь, на одном из балов, состоялось ее романтическое знакомство с будущим супругом, капитаном Даруэнтом. В день бракосочетания за их свадебным кортежем шествовал слон под узорным чепраком. (Фотография слона была тут же на стене.) Вскоре после этого будущий отец Харриет был откомандирован в Англию, потом началась война. Капитан (уже майор) Даруэнт служил артиллерийским инструктором в Каттерике, потом командовал противовоздушной батареей в Уэльсе. Позже его перевели в Вулидж, еще позже в Германию, но выше майора он так и не поднялся. Мать Харриет следовала за мужем из гарнизона в гарнизон, с одной меблированной квартиры на другую. (Лишь под конец ее терпение иссякло, в Германию она уже не поехала.) Был, правда, домик в горах, в Уэльсе, где детям так нравилось. Было вечное безденежье и никакой романтики. Слон с узорным чепраком остался в далеком прошлом. Овдовев, миссис Даруэнт осела в Ирландии, и в последние годы Харриет с ней почти не виделась. Мысль о матери отозвалась в сердце Харриет привычной нежностью, и из памяти тут же выплыли картинки деревенской жизни: корзина с ежевикой, терн, собранный для настойки, золотистое айвовое желе, сухой вереск под копытами маленьких пони, запах жимолости, запах влажного сена, ванильный вкус желтовато-коричневых яблок. Эти воспоминания — такие яркие и в то же время расплывчатые — были очень дороги Харриет. Во всякую свободную минуту нужно думать о людях с любовью, считала она. Особенно о мертвых, поскольку они бестелесны и более живых нуждаются в нашем участии.

– Я пойду с тобой, если это не секретная работа.

– Пошли.

Харриет обернулась к голландскому зеркалу в инкрустированной раме (Блейз подарил на Рождество) и слегка поправила прическу. Ее длинные чуть отливающие золотом каштановые волосы были скручены узлом на затылке. Перед зеркалом круглое спокойное лицо Харриет сделалось еще спокойнее. На ней было длинное — «викторианское», как говорил Блейз, — вуалевое платье в мелкую крапинку. Харриет всегда старалась одеваться по возрасту. Некоторые из ее подруг давно располнели, но, кажется, по-прежнему воображали себя стройными и молоденькими. Харриет села за стол и вскоре почувствовала, как ею овладевает привычная праздная грусть. В такие минуты она казалась сама себе бездумной, безвольной и безмерной — как огромная мягкотелая тварь, недвижно висящая в толще морской воды, или даже как целый необитаемый континент. На самом деле эта бесформенная огромность была формой ее счастья. Такая форма — или матрица, хотя Харриет не пришло бы в голову обозначить ее подобным словом, — есть у каждого из нас. Эту форму наше сознание принимает в состоянии ленивой расслабленности; она может показаться кому-то неприглядной или даже уродливой, — но именно она составляет суть нашего счастья. Харриет была счастлива, и ее дом был счастлив вместе с ней, прогретый ее немного сумбурным, но все же ровным и спокойным теплом.

Через некоторое время я спросил:

– Все тихо?

Конечно, и у нее на душе порой бывало неспокойно — чаще всего из-за Дейвида; или иногда становилось жаль своего маленького загубленного таланта. Но она любила, она была любима, совесть ее была чиста — и этого, при ее характере, было довольно для счастья, для того чтобы ее отношения с текущим временем оставались неспешными и доверительными. Счастье ее выглядело порой грустноватым, но всегда улыбалось. Она любила своего мужа, сына, любила брата и умела смотреть на все жизненные невзгоды сквозь призму этой любви, отчего невзгоды рассеивались. Иногда она ощущала себя совсем маленькой и ничтожной — «сошкой-мошкой» — и страшно жалела, что не стала в жизни великой художницей или не важно кем, но великой. В свое время она училась в художественной школе и вынашивала честолюбивые замыслы. Но раннее замужество, вкупе с тем обстоятельством, что Блейз никогда не воспринимал ее призвание всерьез, заставило ее в конце концов забросить кисть. Она была не как все, не похожа на всех, но эта ее непохожесть оказалась настолько частью ее самой, что иногда она ощущала себя бессовестной эгоисткой. Ей не нужно было преодолевать ни себя, ни обстоятельства, милосердие давалось ей легко и естественно, вознаграждалось щедро. Я жуткая эгоистка, говорила она себе, потому я и не стану великой. Что-что, а величие мне не грозит.

Сейчас, впрочем, она размышляла не о себе, а о сыне. Наверное, через это должна пройти каждая мать, думала она. Восхитительная близость не может длиться вечно. Дейвид отдалился сначала от Блейза, а теперь и от нее. Блейз говорит, что это естественно, так и должно быть. Самое ужасное, что к нему стало вдруг нельзя прикасаться; и Харриет, для которой прикосновения всегда были важной частью жизни, пребывала теперь в тревоге и растерянности. Дейвид начал уже мерещиться ей, — казалось, вот он, протяни руку и потрогай, — но нет; ее бросало то в жар, то в холод, и все это очень походило на муки неразделенной любви. Да, все приметы влюбленности налицо. Хочется расцеловать его, обнять, как раньше, осторожно распутать золотые пряди, такие длинные, просто кошмар, — но нельзя, невозможно! А в этом году он, как нарочно, возмужал, превратился в настоящего красавца, и Харриет стало еще хуже. Его загадочная «античная», как выражался Блейз, улыбка наполнилась для нее тайным, чуть ли не эротическим смыслом. Он стал теперь высокий, суровый — просто неприступный ангел, хотя внутри наверняка все тот же славный и смешной малыш. Появились какие-то новые привычки, которых она не понимает, вообще ужасно много такого, о чем она ничего не знает, и узнать невозможно. Например, раскладывает ли он до сих пор на тумбочке свой перочинный ножик, компас и прочие сокровища, прежде чем выключить на ночь свет? Когда-то мысль о том, что Дейвид молится перед сном за них с Блейзом, была для нее радостью и утешением: увы, собственная ее вера с годами явно ослабевала. Молится ли сейчас? Спросить? Но об этом не могло быть и речи. Харриет знала, что некоторые матери флиртуют со своими взрослеющими сыновьями. Для нее это было абсолютно исключено. В своем новом качестве Дейвид, кажется, обладал новой властью — он умел налагать вето, и Харриет прекрасно сознавала, что она может и чего не может. Нет, так нельзя, подумала она, надо взять себя в руки. Это как конец романа, когда надо прощаться и рвать все нити, одну за другой. Неужели и ей придется все рвать? Нет, нет, просто Дейвид вырос, это естественно, а совсем не конец.

Ее любовь никогда не закончится и никогда не потускнеет. Одно плохо: она пока не совсем понимала, как, какой новой любовью нужно теперь любить сына, чтобы ей не пришлось потом что-то вечно от него скрывать, а ему что-то вечно подозревать и о чем-то догадываться. Харриет в тоске уронила лицо на руки. Кто это сказал, что «для женщины вся жизнь — любовь»? Как это верно для нее и как страшно.

– У нас дома – да, – ответила она. – Но я слышала, что в городе совершено убийство. Ваша работа?

* * *

– Нет. Мы были в городе, но по другим делам. Где ты об этом слышала?

Блейз Гавендер поужинал с удовольствием. Он любил поесть. Ели спаржу, она так приятно попахивала мочой. За домом Харриет, конечно, смотреть не умеет, но готовит вполне пристойно. Садясь за стол, он, помнится, был не в духе: перед этим приходил человек снимать показания электросчетчика, и Блейз имел с ним весьма неприятный разговор. Наверное, человек держался недостаточно почтительно, и Блейза вдруг понесло, он взялся разыгрывать перед ним деревенского сквайра. Спрашивается, зачем? Добро бы по молодости лет, но теперь все это как будто уже ни к чему. Во всяком случае, Блейз постарался переварить неприятный инцидент вместе со спаржей. Возможно, он просто привык воспринимать всех приходящих в дом как «пациентов» и по инерции стремился сразу же поставить на место. Сейчас он был занят реставрацией японской вазы Харриет. Неторопливо склеивая разложенные на столе осколки, он скреплял их изнутри скотчем и одновременно пытался мысленно сосредоточиться на своей работе с пациентами. Надо сказать, что в целом и то и другое у него получалось. Увы, иногда он ненавидел своих пациентов. Скверно, думал он, мои методы лечения имеют смысл только тогда, когда отношения с пациентами строятся на любви. Что, конечно, тоже чревато осложнениями. Монти как-то обронил в разговоре, что любопытство без любви к человеку или к науке всегда вредоносно. Он, правда, говорил о писателе и его героях, но Блейз тут же перенес высказывание на свою работу, и оно показалось ему как нельзя более точным. Да, ему нравится его работа, но что ему в ней нравится? Для себя, правда, Блейз давно уже решил, что и почему, однако проблем это не снимало. И дело было вовсе не в том, что он не умел лечить пациентов. Умел и лечил.

– Здесь был Ночной Ветер. Мы немного поболтали. Он прилетел из-за реки, из города. Человека разорвали на куски, похоже, что это сделал какой-то необыкновенно свирепый пес. Я подумала о тебе.

Мысль о Монти почему-то всегда вызывала раздражение, хотя человек он был безусловно талантливый и интересный. Вероятно, они слишком часто виделись и слишком много разговаривали. В царстве животных самцы по большей части сторонятся друг друга и при встрече производят угрожающие телодвижения — просто так, по велению инстинкта. Дрозды в саду начинают топорщить перья, стоит им только издали заметить чужака. Он, конечно, сам виноват, что согласился взять Монти к себе в пациенты. Хотя эта часть их отношений, слава Богу, длилась недолго, Блейз даже не успел как следует разобраться, чего Монти от него хотел. Когда выяснилось, что целитель вот-вот подпадет под влияние целимого, он поспешил закруглиться с лечением.

– Не я, не я.

Пока Блейз возился, как с головоломкой, с осколками вазы (кажется, один кусочек куда-то делся), из памяти выплыл вчерашний сон. Во сне он стоял на лужайке, возле акации, и вдруг кора дерева как-то странно зашевелилась. Блейз присмотрелся: по стволу к нему медленно сползала огромная змея. Он с ужасом и одновременно с какой-то тайной радостью следил за ее приближением. Вообще-то, это была не совсем змея, потому что на спине у нее были длинные глянцевые крылья, сложенные как у жука… Спустившись по стволу, змея — вернее, существо подползло к самым его ногам, угрожающе приподняло голову, распахнуло огромные крылья и начало бить ими с обеих сторон от Блейза так сильно и часто, что он чуть не задохнулся. Тем временем хвост, длинный и тонкий, на конце не толще карандаша, обернулся вокруг одной ноги Блейза, причем нога оказалась женская, потому что во сне он был женщиной. Интерпретировать такой сон было проще простого. У любого человека в душе намешано много всякой дряни. И у него тоже.

– Будут еще такие случаи, конечно, так как другие тоже ищут ингредиенты. Это насторожит людей, улицы будут лучше охранять с сегодняшнего дня и до большого события.

– Наверное так. Жаль.

Да, в его снах теперь не осталось ни тайны, ни волшебства. Кажется, он машинально начинал интерпретировать их, еще не проснувшись. Да и сны пациентов редко теперь по-настоящему удивляли или трогали его. Все пациенты давно уже казались ему на одно лицо, все вели себя совершенно предсказуемо и сливались в одну серую массу. Это для Харриет каждый был полон тайны, и к каждому она относилась с неизменным благоговением. Блейз в основном принимал их дома, так что Харриет знала почти всех, правда, по большей части на уровне «здравствуйте — до свидания». Ей бы больше пошло быть женой директора школы, очень уж ей хотелось с каждым познакомиться поближе, каждому помочь. Разумеется, она уважала главенство Блейза и никогда не посягала на его епархию. Но будь это возможно, она бы, кажется, пришивала его пациентам пуговицы. Такой женщине надо иметь шестерых детей, а не одного, думал Блейз. В свое время его тоже очень огорчало, что после Дейвида у них больше никого не было. Так или иначе, Харриет страдала, хотя и не вполне осознанно, от избытка невостребованной любви, как кормящие женщины иногда страдают от избытка молока. Она чувствовала в себе огромные запасы любви, и то, что этими запасами могли пользоваться всего-навсего два человека — муж и сын, — не давало ей покоя.

Мы подошли к дому Растова. Окна слабо светились.

– Он поздно работает.

Некоторые пациенты лечились у Блейза годами и в известном смысле могли сойти за детей. Они уже «прижились», и избавиться от них было теперь не так просто. В последнее время Блейз начал собирать их в группы и готовить к ответственному моменту окончания лечения — как бы к перерезыванию пуповины. Для него прощание со старыми пациентами означало заманчивую, и не только в финансовом отношении, возможность взять новых. Правда, теперь они уже не были окутаны для него девственным покровом тайны, прошли те времена; зато всегда можно было рассчитывать на разнообразие. У каждого из пациентов — нынешних в том числе — был свой идефикс, своя «причина», которая, по их разумению, и привела их к специалисту. Правда, за этой причиной нередко скрывался целый ряд других причин, о которых бедняги даже не подозревали. Стэнли Тамблхолм испытывал непреодолимый страх перед собственной сестрой. Анджелику Мендельсон снедала ревность, причем предметом ее любви были члены королевского семейства. Морис Гимаррон считал, что он совершил тяжкий грех против Святого Духа. Септимуса Лича тяготил нереализованный писательский талант. Пенелопа Биггерз не могла спать, потому что боялась, что впадет во сне в летаргическое состояние и будет похоронена заживо. Хорас Эйнзли (который раньше был личным врачом Блейза и по сию пору пользовал Монти) страдал хронической нерешительностью из-за непреходящего чувства вины. У Мириам Листер дочь была одержима мыслью об убийстве, и Блейз лечил ее через мать. Джинни Батвуд была просто озабочена проблемой сохранения собственной семьи. Нельзя сказать, чтобы Блейз вовсе не прислушивался к тому, что пациенты говорили сами о себе. Он хорошо помнил урок, преподанный ему одной дамой в самом начале его практики. Дама никогда не снимала перчаток, поскольку на руках у нее, по ее словам, были стигмы. Лишь после нескольких встреч Блейз догадался попросить ее снять перчатки — и оказалось, что у нее действительно стигмы. Что не помешало ей впоследствии благополучно пройти курс лечения от истерии.

– Или очень рано.

Блейз прекрасно сознавал, что он не обладает достаточной квалификацией для той работы, которой занимается. Правда, теперь у него накопился солидный опыт, и он уже не боялся допустить какой-нибудь непростительный ляпсус. Однако, хотя он не говорил об этом никому, кроме Харриет, и то полушутя, причем она каждый раз горячо возражала, — сам он в известном смысле расценивал свою практику как шарлатанство. Дело в том, что у него не было медицинского образования. В Кембридже он изучал философию и психологию, защитил диссертацию по психоанализу, после чего преподавал психологию в университете в Рединге. (Именно в первый год преподавания он и познакомился с Харриет на одном танцевальном вечере.) Свой собственный метод лечения он разрабатывал когда-то в рамках кратковременного и несколько рискованного эксперимента: насмотревшись на других специалистов в этой области, он пришел к убеждению, что у него должно получиться лучше, — и, возможно, не ошибся. Разумеется, ему нравилась власть, как и всем, кто выбрал полем своей деятельности людские души. И, разумеется, он сознавал, что погружение в чужие страдания имеет больше отношения к сексу, чем к альтруизму или научному интересу. Но и эти вопросы его давно уже перестали беспокоить. Просто, подобно священнику, он научился купировать душевную боль, грызущую изнутри, которая, даже без всякой объективной «трагедии», может запросто искалечить человеческую жизнь. Да, у Блейза был на то особый талант. И особая сила. Непонятно было одно: откуда в таком сильном и талантливом человеке такая неуверенность в себе? В конце концов, глупо воротить нос от своего дела только из-за того, что оно стало наконец легким и доходным.

Мысленно я проследил путь обратно к своему дому. Потом повернулся и направился через поля к старой ферме, где проживали Моррис и Маккаб. Серая Метелка шла рядом. Луна медленно вставала над горизонтом. Облака быстро скользили по небу. Глаза Серой Метелки вспыхивали.

Когда мы добрались до места, я остановился в высокой траве. В доме горел свет.

Когда мысль о том, чтобы оставить практику и идти учиться на врача, явилась впервые, Блейз отверг ее как сущую нелепицу, тайный план самоистязания, возникший из комплекса вины; сама вина, судя по всему, никакого отношения к делу не имела. Отказаться от стабильного дохода, обречь себя, в его-то годы, на долгую и, возможно, нелегкую экзаменационную тягомотину, на тяжкий труд, на покорность чужому мнению? Ну уж нет! Налицо знакомое (по историям его же пациентов) стремление немолодого человека устроить себе очистительное испытание — любой ценой. К тому же отец Блейза был в свое время преуспевающим врачом — тут уж все сыновние мотивы видны как на ладони. Однако навязчивая идея возвращалась снова и снова — Блейз даже стал ее бояться. Конечно, учитывая характер его работы, ему полагалось знать много вещей о мозге, о нервной системе — он их не знал. Выходило, что он окружен тайнами со всех сторон. Однако время шло, и постепенно ситуация прояснялась: вместо стремления повысить свой профессиональный уровень на первый план все определеннее выступало стремление к радикальным переменам. В последнее время он — по разным причинам — перестал читать, перестал думать. Ему нужна была серьезная интеллектуальная встряска.

– Тоже работают, – сказала она.

Теперь ему уже казалось, что само его увлечение этим зачарованным, чарующим, совершенно отдельным миром психоанализа было с самого начала обусловлено одной только его собственной внутренней потребностью. Многочисленные «школы» были для него как волшебные сады — в каждом свои деревья и цветы и своя планировка, каждый обнесен собственной высокой оградой. К пациентам Блейз подходил как прагматик, а еще точнее, эмпирик — в простейшем смысле этого слова. Он просто внимательно следил за тем, какой метод «сработает», и старался с точки зрения здравого смысла объяснить, как именно он «сработал» ad hoc.[3] Его давно уже не заботило, к какой школе принадлежит он сам, как не заботила научность или ненаучность собственного подхода. Когда-то он порывался написать обо всем этом серьезную книгу, но порыв давно иссяк. Время от времени он кропал статейки для какого-нибудь журнала, позволяя Харриет, для которой это, кажется, было важно, по-прежнему верить в существование «книги». Его же теперь беспокоили другие, более серьезные вопросы. В результате опыта, как собственного, так и своих пациентов, он постепенно утрачивал веру во все «основополагающие» теории о человеческой душе. Он мог успокоить пациентов словами о том, что «жизнь штука длинная», или что «надо принимать себя таким, каков ты есть», и от его слов они, во всяком случае, переставали корчиться в муках вечной вины. Но для него самого все эти «внешние проявления свободы и нравственности», как он их когда-то определил, по-прежнему оставались неразрешимой проблемой. Создавалось ощущение, что он, вместе со своими пациентами, нашел для себя убежище в некоем иллюзорном и, при всех его страхах, комфортном мире. Однако, научившись в этом мире избавлять своих пациентов от многих проблем, он так и не избавился от них сам и по-прежнему принимал необратимые решения по старинке, словно с завязанными глазами, словно из чувства долга… Возможно, он просто до смерти устал — от путаницы человеческих душ, от самого себя, со всеми своими увертками и уловками; и точно так же, как некоторые, устав от мира, обращаются к Богу, так он хотел теперь обратиться к науке.

– Кто? – раздался с крыши амбара голос Ночного Ветра.

– Ответим?

Когда он заговорил об этом с Харриет, она не все поняла, но преисполнилась самого горячего сочувствия. Блейз сознавал, что им, может быть, придется продать Худхаус и жить какое-то время гораздо скромнее, чем они привыкли, сознавал, что Харриет будет нелегко. Долгие часы его больничного рабства (в душе он и воспринимал их как рабство, как своего рода наказание) превратятся для нее в еще более долгие часы одиночества. Однако ей больше всего на свете хотелось, чтобы он был счастлив и чтобы он смог себя реализовать. В сущности, она жила его желаниями. Теперь она уже представляла себя «женой доктора». Да, ему здорово повезло. В юности он и представить не мог, что женится на совершенной неинтеллектуалке. Но зато вся ее чуткость и все внимание были так неизменно нацелены на него, что он вполне обходился и без интеллектуальных бесед. С Харриет ему не бывало скучно, от нее всегда исходило ощущение свежести и сосредоточенной напряженности, но напряженность эта казалась почему-то легкой и естественной — ничего похожего на немыслимые выверты его пациентов. Харриет дарила Блейзу то, что Наполеон превыше всего ценил в женщине: чувство покоя. Даже расплывчатая ее религиозность, на которую Блейз и прежде никогда не посягал — надеялся, что пройдет сама собой, — даже она, кажется, сделалась ему теперь совершенно необходима. Как и любимый ее жест: она по-особенному протягивала руки ему навстречу, когда он входил в комнату. В целом можно было сказать, что за годы совместной жизни он многому от нее научился, не только милосердию к козявкам и паучкам.

– Почему бы и нет? – сказал я.

Пока Блейз думал обо всем этом, а также о другом, наступили сумерки, японская ваза наконец-то склеилась, он отодвинул ее и встал. Не зажигая света, подошел к окну. Внизу, у самой кухонной двери, стояла Харриет, спиной к дому. Ее фигура, неподвижная, уже не очень четко различимая в полумгле, была пронизана вечерним покоем и сама, кажется, добавляла покоя летнему вечеру. Она была еще красива той «романической» красотой, которая когда-то казалась ему видением из нездешнего, нравственного мира. Блейз любил даже ее смешные струящиеся платья с широкими поясами, к которым придирчивый эстет наверняка посоветовал бы подобрать стан постройнее. Он перевел взгляд на крону старой акации, потом на темные купы фруктовых деревьев за забором. Монти как будто собирается съезжать из Локеттса. Может, он согласится продать сад? Впрочем, глупости, время ли сейчас думать о таких покупках? Харриет прошла несколько шагов по лужайке, и, конечно, за ней тут же увязались ее четвероногие любимцы — вон они вьются вокруг нее, целая свора черных привидений. Блейз задернул занавеску и включил свет.

Она назвала свое имя. Я – свое. Ночной Ветер покинул насест, покружился над нами и опустился в траву.

Скоро уже время вечернего чтения. Интересно, придет ли Дейвид? Прошлый раз Харриет опять сидела, уставясь на него, надо будет с ней поговорить. И надо поговорить с Дейвидом насчет греческого. И с Монти насчет Магнуса Боулза. Боже, сколько всяких забот. А ему так хотелось дочку.

– Вы друг друга знаете, – заметил он. – Что вам здесь нужно?

* * *

– Я хотел спросить тебя об этом убийстве в городе, – сказал я. – Ты видел?


«— Где Настасья Филипповна? — прошептал вдруг князь и встал, дрожа всеми членами. Поднялся и Рогожин.
— Там, — шепнул он, кивнув головой на занавеску.
— Спит? — шепнул князь.
Опять Рогожин посмотрел на него пристально, как давеча.
— Аль уж пойдем!.. Только ты… ну, да пойдем!»


– Только после того, как оно произошло и было обнаружено.

* * *

– Так ты не видел, кто из нас это сделал?

Блейз захлопнул книгу. Конечно, и Дейвид и Харриет знали, что будет дальше, — хотя Харриет обычно говорила, что ничего не помнит. Но все равно Блейз любил прерываться на самом интересном месте. Он хорошо читал вслух — по-настоящему хорошо, с чувством, а не то что называется «с выражением». Традиция семейных чтений тянулась из тех времен, когда Дейвид был еще малышом. Они перечитали почти всего Вальтера Скотта, Джейн Остин, Троллопа, Диккенса. Блейз исполнял роль чтеца с удовольствием: наверное, в нем дремал нереализованный актерский талант.

– Нет. Если это действительно был один из нас. А сколько нас ты знаешь?

Летом читали в комнате, которую Блейз называл утренней столовой, хотя она никогда в качестве таковой не использовалась, а зимой на кухне. На самом деле утренняя столовая служила гостиной (настоящей гостиной редко пользовались по назначению). Харриет уютно устроилась в кресле напротив мужа, с шитьем и коробкой шоколадных конфет под рукой. Она всегда шила во время чтения — в детстве Дейвид как-то сказал, что ему нравится смотреть, как она шьет. Интересно, нравится ли сейчас? Или, наоборот, только раздражает? Харриет постоянно мучили подобные вопросы, связанные с сыном, из-за него множество милых мелочей — ритуалов счастливой семейной жизни — было уже поставлено под сомнение. Сейчас Харриет не очень умело простегивала обтрепавшуюся манжету на старой мужниной домашней куртке. Куртка вся была пропитана его запахом — не табачным, Блейз не курил, но настоящим крепким и спокойным мужским запахом то ли пота, то ли псины, который невозможно спутать с женским. Харриет вдруг ужасно захотелось прижать эту куртку к себе, зарыться в нее лицом — прямо сейчас, — но она давно уже научилась сдерживать свои порывы в присутствии мужа или сына, а тем более обоих сразу.

– Не уверен, можно ли разглашать такие сведения. Возможно, это запрещено.

Дейвид сидел на полу, но не возле Харриет, спиной к ее ногам, как любил когда-то, а немного поодаль, опустив голову и подложив одну ногу под себя. Время от времени он морщился и по нескольку раз моргал, будто развитие событий в романе наводило его на какие-то собственные неожиданные мысли. Его светлые спутанные, давно не мытые волосы начали, кажется, завиваться на концах, впрочем, точно сказать было нельзя, потому что они торчали во все стороны, как попало. Совсем он их, что ли, не расчесывает? — подумала Харриет. Ах, взять бы гребень и… Но Дейвид уже поймал на себе ее пламенный взор, и ей пришлось спешно отводить глаза и разглядывать его линялые джинсы, худую торчащую коленку, грязную ногу в сандалии, узоры на ковре. Вздохнув, она отложила иглу.

– Тогда давай меняться. Мы перечислим тех, кого знаем мы, а ты назовешь известных тебе.

Тем временем Блейз негромко дочитывал следующую главу, то улыбаясь от удовольствия — он умел ценить хорошую книгу, — то задумчиво хмурясь. Харриет была немного старше своего мужа и в такие минуты, наблюдая за ним, всегда ощущала разницу в возрасте. Какой он все-таки еще молодой. Конечно, не такой красавец, как Дейвид, но сильный и решительный, настоящий мужчина. У него прямые, немного с рыжиной волосы, всегда коротко остриженные, красноватое лицо с крупными чертами и квадратным подбородком, большой тонкогубый рот и продолговатые глаза — серо-голубые, цвета зимнего моря. У Дейвида глаза были тоже продолговатые, отцовские, только гораздо голубее, а у Харриет — самые обыкновенные, карие. В такие спокойные семейные вечера, когда муж и сын сидели рядом, ее переполняло ощущение счастья и одновременно мучительной тревоги. Жизнь слишком, слишком благосклонна к ней. Харриет снова вздохнула и отправила в рот еще одну конфету. Вспомнился вдруг давешний мальчик под акацией. Она даже чуть не рассказала о нем Блейзу, но сдержалась. Блейз решит, что это один из ее «вечерних страхов», и опять начнет доказывать, что все ее страхи что-то означают, когда на самом деле они ничего не означают. Впрочем, возможно, мальчика и не было, возможно, он ей почудился.

Он повернул голову назад, в противоположную от нас сторону, подумал, затем сказал:

– Наверное, это справедливо. Мы сэкономим время. Начнем. Вы знаете моих хозяев, я – ваших. Четыре человека.

Дейвид чувствовал себя скверно, просто по-идиотски. Начиная с «Ветра в ивах» — а это уже было довольно давно, — домашние литературные чтения давались ему с большим трудом. Молчаливый напор обоих родителей — немая мольба, немое принуждение — превратился для него в ежевечерний кошмар. Правда, недавно он пару раз не приходил — ну и что? Сидел, стиснув зубы, у себя в комнате. Взгляд Дейвида все время цеплялся за жирное пятно на лацкане отцовского пиджака, отовсюду лез назойливый запах молочного шоколада, который, причмокивая, жевала мать. Ладно, пусть бы жевала, думал он, только бы не смотрела на меня глазами влюбленной девицы. Разумеется, Дейвид нежно любил своих родителей, но в последнее время они стали так действовать ему на нервы, что хоть вой. Хотелось сбежать от этой семейной идиллии куда подальше, забиться в какую-нибудь дыру и подохнуть там с голода. Впрочем, если бы его отдали в школу-интернат, дом, вероятно, казался бы ему раем. Поднявшись наконец, Дейвид невнятно буркнул: «Спокойной ночи» — и ушел. Потом у себя в комнате он еще долго прислушивался к звукам, которые, вообще говоря, нечасто долетают до посторонних ушей: к вечерней беседе супругов. А в детстве приглушенные родительские голоса так утешали его; по вечерам, засыпая под них, как под журчание знакомого ручейка, он чувствовал себя хорошо и спокойно.

– Растов, с Шипучкой, – подсказала Серая Метелка. – Пять.

* * *

— Как ты замечательно склеил вазу, совсем ничего не заметно, спасибо тебе.

– Я о них знаю, – ответил филин.

— Хорошо, что Дейвид пришел.

— Я вот думаю: что он так все время моргает?

– Старик, который живет дальше от меня по дороге, по-видимому, друид, – сказал я. – Он срезал омелу по старинному обычаю, и у него есть друг – белка, по имени Плут.

— А я думаю: что он свои космы не подстрижет? Или хоть бы помыл их, что ли.

– Вот как? – удивился Ночной Ветер. – Я не знал.

— Он говорит, что отпустит бороду, как только будет что отпускать.

– Человека зовут Оуэн, – заявила Серая Метелка. – Я за ними наблюдаю. И это шесть.

— О Господи.

Ночной Ветер сказал:

— А что это значит, когда люди так моргают? — В переходном возрасте — обычный тик.

— Он за ужином совсем ничего не съел. Как ты думаешь, может, у него anorexia nervosa?[4]

– Уже три ночи бродит по кладбищам маленький горбатый человечек. Я видел его при полной луне во время патрульного полета и решил последить за ним. Он отнес свою добычу в большой фермерский дом к югу отсюда – на крыше полно громоотводов, и там постоянно бушует гроза – и отдал высокому человеку, которого называл «Добрый Доктор». Возможно, это – седьмой, или даже седьмой и восьмой.

— Девочка моя, тебе надо читать поменьше всякой ерунды в воскресных приложениях, вот что я думаю.

– Ты нам покажешь это место?

— Не трогай его пока с этим итальянским, пусть сам разберется, что ему нужнее.

– Охотно.

— Нет уж, бросать греческий я ему не позволю. А итальянским, если уж ему так приспичило, пускай занимается в свободное время.

Следуя за Ночным Ветром, мы пришли к фермерскому дому. В подвале горел свет, но окна были закрыты шторами. В смеси запахов, окружавших жилище Доброго Доктора, один был самым отчетливым: запах смерти.

— Кстати, Андерсоны приглашают нас завтра вечером в гости.

— Завтра вечером у меня Магнус Боулз.

– Спасибо, – сказал я Ночному Ветру. – У тебя есть кто-нибудь еще?

— Ну вот, опять. Разве нельзя его хоть раз перенести?

– Нет. А у вас?

— Ты прекрасно знаешь, что именно его нельзя.

– Нет.

— Он столько лет лечится, что, по-моему, пора бы и выздороветь. Во всяком случае, ты мог бы уже встречаться с ним пореже.

– Тогда, я бы сказал, мы квиты.

— Трудно сказать, что будет, если Магнус выздоровеет, — заметил Блейз. — Он живет только своими навязчивыми идеями.

Он взлетел и скрылся в темноте.

— Жаль, что он не может больше заниматься живописью.

— Ну, с красками он возится и сейчас.

Пригнув голову к земле, я обнюхивал пространство под окном и одновременно, в уме, пытался соединить линиями дома Морриса и Маккаба, Сумасшедшей Джил, мой собственный, Оуэна, других. Получалась довольно сложная схема, которую трудно было удержать в памяти. Но я чувствовал, что на этом пути могут быть открытия. Вдруг за окном что-то ярко вспыхнуло и раздался такой треск, что я подскочил. Через секунду в воздухе различился озон, а из дома донесся хохот.