Желязны Роджер
Крестник
В первый раз я увидел Морриса Литема рядом с купелью, где он стал моим крестным отцом. Я был слишком мал, чтобы это запомнить. С тех пор он навещал меня ежегодно, в день моего рождения. Этот год не стал исключением.
— Морри, — сказал я, протирая глаза руками.
Когда я наконец открыл их, то в сером, предутреннем полумраке спальни, на стуле рядом с подоконником, на котором стоял цветочный горшок с засохшей геранью, увидел гостя, высокого и худого, будто страдающего отсутствием аппетита.
Улыбаясь, он поднялся на ноги и подошел к моей постели. Протянул руку и помог встать.
— Одевайся! — весело заявил он, вручая мне рубашку и брюки.
Когда мы выходили из комнаты, тетя Роза и дядя Мэтт еще крепко спали.
Казалось, минуло всего несколько секунд, а мы уже шли вдоль витрин универмага. Полное освещение еще не включили, внутри никого не было.
— Что мы здесь делаем? — спросил я.
—Я хочу, чтобы ты осмотрелся и выбрал себе подарок на день рождения.
— Я знаю где, — быстро ответил я. — Пошли.
Я провел его мимо скамейки, на которой неподвижно лежал ночной сторож, остановился возле витрины и показал.
— Какой тебе нравится больше всего? — поинтересовался Морри.
— Вон тот, черный.
Он рассмеялся:
— Один черный велосипед для Дэвида. Ты получишь похожий, только лучше. Его доставят вам домой сегодня днем.
— Спасибо! — воскликнул я, повернулся и обнял Морри. А потом, подумав немного, добавил: — Тебе не кажется, что нам следовало бы разбудить охранника? Может прийти его босс.
— Охранник уже несколько часов мертв. Инфаркт миокарда. Смерть пришла к нему во сне.
— Ой...
— Большинство людей говорят, что они хотели бы умереть именно так; для него все закончилось хорошо, — сказал Морри. — В прошлом месяце ему исполнилось семьдесят три. Его босс думал, что он моложе. Охранника звали Уильям Стрейли... для друзей — Билл.
— Вот здорово, ты многих знаешь!
— У меня такая работа — постоянно встречаюсь с самыми разными людьми.
Я не очень четко представлял себе, чем занимается Морри, но на всякий случай кивнул.
Я проснулся через несколько часов, помылся, оделся спустился вниз, чтобы позавтракать. Возле моей тарелки стояла поздравительная открытка; я прочитал ее и поблагодарил тетю Розу.
— Ты должен знать, что мы помним, — сказала она.
— Мой крестный отец Морри тоже не забыл. Он приходил рано утром, и мы были в универмаге, где я выбрал себе подарок и...
Она посмотрела на часы:
— Универмаг открывается через полчаса.
— Знаю, — кивнул я. — А мы все равно там были. Жаль только вот ночного охранника — умер во сне, на скамейке... А Морри пришлет мне сегодня днем десятискоростной черный велосипед!
— Давай не будем больше об этом, Дэвид. Ты знаешь, как твой дядя Мэтт начинает волноваться, когда слышит про Морриса.
— Я просто хотел предупредить, что мне привезут велосипед.
— Сегодня утром у нас никого не было. Никто не приходил и никто не уходил. Ты просто тоскуешь о родителях. Вполне естественно, что тебе снятся такие сны в день рождения.
— Но я же получаю подарки!
— Нам трудно об этом судить — ведь в прошлом году ты не жил с нами.
— Ну, тут ты права. Морри всегда мне что-нибудь дарит. Папа бы подтвердил.
— Может быть, — со вздохом сказала тетя Роза. — Странно только, что Моррис так с нами и не познакомился.
— Он очень много путешествует.
Она отвернулась и принялась поджаривать гренки.
— Пожалуйста, не говори об этом Мэтту.
Я кивнул, когда она взглянула на меня.
В полдень раздался звонок.
Я открыл дверь и сразу увидел его: велосипед, выкрашенный такой темной и блестящей краской, что казалось, будто он состоит из черных зеркал. Я так и не смог найти на нем марки производителя, только серебристую пластинку на рулевой стойке в форме маленького черного сердца. На раме красовалась открытка:
С днем рождения, Дэвид. Его зовут Дорел. Обращайся с ним хорошо, и он будет тебе служить верой и правдой.
М.
Прошло много лет, прежде чем я понял, что означают эти слова. Но первое, что я сделал — после того как снял открытку и показал ее дяде Мэтту, — это спустил велосипед по ступенькам, вскочил на него и помчался по улице.
— Дорел, — негромко проговорил я. — Он сказал мне, что тебя зовут Дорел.
Возможно, это было игрой моего воображения, но мне почудилось, что в ответ его черная, как ночь, рама завибрировала.
Во всем, что Морри дарил мне, было нечто особенное. Например, Волшебный Набор, который он прислал в прошлом году вместе с мотком альпинистской веревки — я ею так никогда и не воспользовался (потому что не умею лазать по горам). Или «Пятиминутный Деформатор Времени» — его назначение осталось для меня тайной, однако я носил его в кармане.
— Меня зовут Дэвид, — продолжал я. — Ты красивый и быстрый, тобой легко и удобно управлять. Ты мне очень нравишься.
И пока я ехал до угла и обратно, у меня было ощущение, что мы катимся вниз.
Когда я поставил Дорела у крыльца, меня уже поджидал дядя Мэтт.
— Я только что узнал, — заявил он, — что ночной охранник умер от сердечного приступа сегодня утром.
— Знаю, — ответил я, — я уже рассказал об этом тете Розе.
— А кто тебе об этом сообщил?
— Я там был еще до открытия универмага, вместе с Морри. Он отвел меня туда, чтобы я выбрал себе подарок.
— А как вы вошли?
— Честно говоря, я уже не помню подробностей.
Дядя Мэтт поскреб подбородок и пристально посмотрел на меня сквозь толстые стекла очков. У меня были такие же серые глаза, как и у него... Неожиданно я вспомнил: у отца — тоже.
— А как он выглядит, твой крестный? — спросил дядя Мэтт.
Я пожал плечами. Не так-то просто его описать.
— Довольно худой. По-моему, у него темные волосы. И очень приятный голос. Когда он о чем-то просит, хочется сделать для него все-все.
— И больше никаких деталей?
— Пожалуй, да.
— Проклятье! Это же не описание, Дэвид. Тут кто угодно подходит.
— Мне очень жаль.
Я уже собрался уходить, но дядя Мэтт взял меня за плечо и сжал его.
— Я не хотел бы тебя расстраивать, — проговорил он. — Просто эта история выглядит весьма необычно. Не следует плохо говорить о покойном брате, однако всем известно, что бедняга сильно выпивал. Особенно ближе к концу жизни. Именно поэтому твоя мать и ушла от него. Полагаю, как раз пьянство и явилось причиной смерти моего брата.
Я кивнул. Все это мне уже приходилось слышать раньше.
— Он рассказывал совершенно неправдоподобную историю о том, как познакомился с твоим крестным отцом. Похоже на бред спившегося троцкиста-параноика, я не поверил ни единому его слову. И сейчас не верю.
Я уставился на дядю Мэтта. Мне было известно, что такое параноик.
— Не помню этой истории, — сказал я. — Если вообще я ее когда-нибудь слышал.
Дядя Мэтт вздохнул и поведал мне все.
Вашингтон Ирвинг
Моему отцу приснилось, что он встретился с Морри на перекрестке дорог. Раздался гром, сверкнула молния, и отец услышал голос, который заявил:
ИСТОРИЯ НЬЮ-ЙОРКА
«Я Бог. Ты настроил против себя всех своих близких, и я сочувствую тебе. Я решил быть крестным отцом твоего сына и сделать его счастливым».
На что мой отец ответил:
«Ты все отдаешь богатым, а бедных заставляешь работать за гроши. Я не хочу, чтобы ты был крестным отцом моего сына».
И снова грянул гром, и туча пропала.
De waarheid die in duister lag Die kommt met klaarheid aan den dag.[1]
«НЬЮ-ЙОРКСКОМУ ИСТОРИЧЕСКОМУ ОБЩЕСТВУ»[2]
БЛАГОГОВЕЙНО ПОСВЯЩАЕТСЯ ЭТОТ ТРУД,
КАК СКРОМНОЕ И НЕДОСТОЙНОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО
ГЛУБОКОГО ПОЧТЕНИЯ И ВЫСОКОГО УВАЖЕНИЯ
ИСКРЕННЕГО ДОБРОЖЕЛАТЕЛЯ И ПРЕДАННОГО СЛУГИ
ОБЩЕСТВА ДИДРИХА НИКЕРБОКЕРА.
Тут же разверзлась земля, в воздух поднялся столб огня, и послышался голос:
ОБ АВТОРЕ
«Я Сатана. Приди ко мне. Я подарю твоему сыну богатство. Позабочусь о том, чтобы он ни в чем не нуждался в этом мире».
Мой отец ответил:
Однажды, если память мне не изменяет, в начале осени 1808 года какой-то незнакомец обратился в поисках пристанища в «Независимую Колумбийскую гостиницу», которая находится на Молберри-стрит и принадлежит мне. Это был низенький, шустрый на вид старый джентльмен в порыжелом черном кафтане, бархатных штанах оливкового цвета и в маленькой треуголке. Его редкие седые волосы были заплетены в косу и подобраны сзади, борода, казалось, была суточной давности. Единственным предметом роскоши в его наряде были квадратные серебряные пряжки на башмаках, а весь его багаж состоял из двух седельных мешков, которые он нес под мышкой. Внешность его носила какую-то печать своеобразия, и моя жена, особа очень проницательная, сразу же решила, что это какой-то почтенный школьный учитель из провинции.
«Ты король обманщиков. Я не хочу иметь с тобой никакого дела, потому что не верю ни единому твоему слову».
Так как «Независимая Колумбийская гостиница» очень невелика, то вначале я пребывал в некотором затруднении, не зная, куда поместить незнакомца; но моя жена, которой он, видимо, понравился, пожелала поселить его в своей лучшей комнате, изысканно украшенной портретами всех членов нашего семейства, выполненными в черном цвете двумя великими художниками, Джарвисом
[3] и Вудом;
[4] из нее открывается очень приятный вид на новые кварталы «Большой Лужи»,
[5] на задворки работного дома и тюрьмы и на весь передний фасад больницы, так что это самая веселая комната во всем доме.
И, ярко полыхнув, огонь погас, трещина исчезла. А когда отец почти проснулся, появилась тень и сказала:
«Когда ты поднимешься ото сна, выйди на улицу. На первом же перекрестке я тебя встречу».
В течение всего времени, что он жил у нас, он казался весьма достойным старым джентльменом, хотя и несколько странным в своих привычках. Обычно он целые дни проводил у себя в комнате и, если кто-нибудь из детей плакал или шумел у его двери, он в большом возбуждении выбегал из комнаты с кипой бумажек в руках и кричал, что его «сбивают с мыслей», отчего моя жена начинала иногда сомневаться, в своем ли он уме. И в самом деле, для такого предположения было достаточно причин, так как его комната всегда была завалена обрывками бумаги и старинными заплесневелыми книгами, лежавшими в беспорядке; он никому не разрешал до них дотрагиваться, ибо, говорил он, все они разложены по своим местам, чтобы их можно было найти; впрочем, по правде говоря, половину своего времени он в беспокойстве расхаживал по дому в поисках какой-нибудь книги или записи, которую сам куда-то старательно засунул. Никогда не забуду, какой шум он поднял однажды из-за того, что моя жена убрала его комнату, когда он ушел, и привела все в порядок; он клялся, что теперь и за год не сумеет разложить бумаги так, как ему нужно. Тут жена осмелилась спросить его, на что ему столько книг и бумаг, и он сказал ей, что «ищет бессмертия», и тогда она еще с большим основанием подумала, не свихнулся ли бедный старый джентльмен.
«Кто ты такой?» — спросил отец.
Он был очень любознательный человек и, если не сидел у себя в комнате, постоянно бродил по городу, интересуясь всеми новостями и вмешиваясь во все, что происходило; особенно это проявлялось во время выборов, когда он только и делал, что спешил с одного избирательного пункта на другой, посещая все предвыборные собрания и заседания комитетов, хотя я ни разу не мог обнаружить, чтобы он стал на чью-либо сторону. Напротив, возвращаясь домой, он яростно ругал обе партии
[6] и однажды совершенно ясно доказал, к удовлетворению моей жены и трех старых леди, пивших с нею чай, из которых одна была глуха, как пень, что две наши партии похожи на двух жуликов, тянущих народ за полу каждый в свою сторону, и что в конце концов они сорвут с него всю одежду, явив взорам его наготу. Он был поистине оракулом среди соседей, которые собирались вокруг него послушать, как он ораторствует, сидя днем на скамье перед дверью и покуривая трубку; и я охотно верю, что он привлек бы на свою сторону всех соседей, если бы только им удалось понять, за что он сам стоит.
«Я тот, кто делает всех равными» — последовал ответ, — причем самым демократическим способом».
И мой отец встал, оделся, вышел в темноту и направился к первому же перекрестку. Там он встретил Морриса, который предложил ему быть моим крестным отцом, обещав при этом, что его крестник ни в чем не будет нуждаться.
Он очень любил спорить или, как он говорил, философствовать о малейших пустяках, и надо отдать ему справедливость, я не знал никого, кто бы мог сравняться с ним, если не считать одного серьезного на вид джентльмена, время от времени навещавшего его и часто ставившего его в тупик при споре. В этом нет ничего удивительного, так как я впоследствии узнал, что этот незнакомец был городской библиотекарь и, конечно, человек большой учености; и я сильно подозреваю, что он приложил руку к приведенному ниже историческому сочинению.
— Ты понимаешь, что все это значит? — спросил у меня дядя Мэтт.
— Угу. Хорошо, что отец пошел на перекресток, иначе я не получил бы велосипеда.
Так как наш квартирант прожил у нас долго, и мы не получали никакой платы, моя жена стала несколько беспокоиться и пожелала выяснить, кто он такой и чем занимается. Поэтому она, набравшись храбрости, задала этот вопрос его другу библиотекарю; тот со свойственной ему сухостью ответил, что наш постоялец принадлежит к числу литераторов (она решила, что это, вероятно, означает какую-то новую политическую партию). Я считал недостойным напоминать жильцу о плате, так что проходил день за днем, а я ни гроша не спрашивал со старого джентльмена; но жена, которая эти дела всегда брала на себя и была, как я уже говорил, женщиной проницательной, потеряла в конце концов терпение и намекнула, что уже давно пришла пора, чтобы «некая особа увидела деньги некоей особы». На это старый джентльмен весьма обиженно ответил, что ей не надо беспокоиться, ибо вот здесь (указывая на седельные мешки) у него лежит сокровище, стоющее не меньше, чем весь ее дом со всем имуществом. Таков был единственный ответ, который нам удалось от него получить; но моя жена одним из тех неисповедимых путей, какими женщины до всего дознаются, выяснила, что у нашего жильца очень большие связи, так как он находился в родстве с Никербокерами из Скагтикока и был двоюродным братом члена конгресса с той же фамилией, и потому не захотела обойтись с ним невежливо. Больше того, она предложила ему, просто для того, чтобы облегчить положение, жить и дальше бесплатно с тем условием, что он будет учить детей грамоте, а она постарается, чтобы и соседи посылали учиться своих детей. Однако старый джентльмен отнесся к ее предложению с таким возмущением и был, по-видимому, столь оскорблен тем, что его приняли за школьного учителя, что жена моя больше не решалась заговаривать об этом деле.
Дядя Мэтт некоторое время задумчиво смотрел на меня.
— Роза и я не были на твоем крещении — незадолго до него мы разругались с Сэмом. Поэтому ни она, ни я не имели возможности познакомиться с Моррисом.
Около двух месяцев тому назад он вышел утром со свертком в руке — и с тех пор о нем ничего не слышно. Мы наводили всякого рода справки, но тщетно. Я написал его родственникам в Скагтикок, но они ответили, что он там не был с позапрошлого года, когда вступил в ожесточенный спор о политике с членом конгресса и покинул город в сильном раздражении; с того времени о нем не было ни слуху, ни духу. Должен признаться, я очень беспокоился за бедного старого джентльмена, опасаясь, не случилось ли с ним чего-то, коль скоро его так долго нет и он не возвращается уплатить по счету. Поэтому я решил прибегнуть к помощи газет; но хотя некоторые сердобольные типографы напечатали мое печальное объявление, мне так и не удалось узнать о нем ничего утешительного.
— Я знаю.
Жена сказала, что теперь настало самое время позаботиться нам о себе и выяснить, оставил ли он в комнате что-нибудь, что могло бы возместить стоимость жилья и полного пансиона. Однако мы ничего не нашли, кроме нескольких старинных книг, заплесневелых рукописей и двух седельных мешков; когда мы в присутствии библиотекаря открыли мешки, в них оказалось лишь немного поношенного белья и большая кипа исписанных листов бумаги. Просмотрев их, библиотекарь сказал нам, что это несомненно и есть то сокровище, о котором говорил старый джентльмен; ибо это была превосходнейшая и достоверная «История Нью-Йорка», которую он посоветовал нам непременно опубликовать, заверяя, что понимающие толк читатели быстро раскупят ее и задолженность нашего постояльца без сомнения будет покрыта в десятикратном размере. Тогда мы поручили весьма образованному учителю, обучающему наших детей, подготовить рукопись к печати, что он и сделал; больше того, он дополнил ее некоторым количеством собственных примечаний и гравюрой города, каким он был в то время, о котором пишет мистер Никербокер.
— В следующий раз скажи крестному, чтобы он к нам зашел на огонек. Неплохо было бы на него посмотреть.
— Он говорит, что вы обязательно увидитесь, — сказал я дяде Мэтту. — Морри утверждает, что все рано или поздно с ним встречаются. Я его попрошу, чтобы он назначил время...
Таковы подлинные причины, почему я публикую настоящий труд, не дожидаясь согласия автора; и я заявляю здесь, что, если он когда-нибудь возвратится (хотя очень боюсь, что с ним произошел какой-то несчастный случай), я готов буду рассчитаться с ним, как подобает справедливому честному человеку. На чем я пока и кончаю —
— Нет, не надо, — неожиданно резко перебил меня дядя Мэтт.
Почтеннейшей публики покорный слуга Сет Хендесайд.
«Независимая Колумбийская гостиница», Нью-Йорк.
Вечером того же дня, когда гости ушли, я снова ушел кататься на своем новом велосипеде. Поскольку я не знал адреса, по которому можно было бы отправить письмо с благодарностью за прекрасный подарок, я решил навестить Морри и сказать ему «спасибо». В прошлом, когда мне хотелось повидаться с ним между днями рождения, я начинал размышлять о том, как бы это сделать — и очень скоро обязательно с ним сталкивался. Совсем недавно я видел его в толпе, собравшейся у места автомобильной катастрофы. И однажды на пляже, когда наблюдал за тем, как спасатель делал искусственное дыхание какому-то парню. Однако на этот раз я проверну встречу с шиком!
К ЧИТАТЕЛЯМ
Я налег на педали и вскоре оказался на окраине города. Дорога пошла под уклон, и я отпустил педали; где-то неподалеку была лесопилка, этой дорожкой пользовались охотники, рыбаки, любители пеших прогулок и студенты после кино или вечеринок с танцами. Здесь было темнее, чем на вершине холма, поэтому я свернул налево и поехал по длинной тропинке, под густой летней листвой.
«Чтобы спасти от забвения память о минувших событиях и должным образом прославить многочисленные великие и изумительные деяния наших голландских предков, я, Дидрих Никербокер, уроженец города Нью-Йорка, пишу этот исторический опыт».
[7] Подобно великому Отцу Истории, чьи слова я только что привел, я описываю давно минувшие времена, на которые полумрак сомнений уже набросил свою тень и вот-вот должна была навсегда опуститься темная завеса неизвестности. С великим прискорбием видел я, как ранняя история этого почтенного и древнего города постепенно ускользает от нас, едва трепещет на устах стариков и старух, любящих порассказать о былом, и с каждым днем постепенно уходит в небытие. Через некоторое время, думал я, и эти почтенные голландские бюргеры, эти шаткие памятники доброго старого времени, присоединятся к своим отцам; их дети, поглощенные пустыми развлечениями или ничтожными делами современности, не позаботятся о том, чтобы сохранить воспоминания о прошлом, и последующие поколения будут тщетно искать свидетельств о днях патриархов. Происхождение нашего города будет похоронено в вечном забвении, и даже имена и подвиги Воутера Ван-Твиллера,
[8] Вильяма Кифта
[9] и Питера Стайвесанта
[10] будут окутаны сомнениями и легендами, подобно именам Ромула и Рема, Карла Великого, короля Артура, Ринальдо
[11] и Готфрида Бульонского.
[12]
— Дорел, я тобой очень доволен, — сказал я, — но мне хочется встретиться с Морри и поблагодарить его за такой замечательный подарок. Я был бы тебе признателен, если бы ты мне помог.
Решившись, таким образом, по возможности предотвратить грозящее нам несчастье, я прилежно взялся за работу, чтобы собрать все сохранившиеся еще отрывки нашей младенческой истории; подобно моему почтенному предшественнику Геродоту, в тех случаях, когда нельзя было обнаружить письменные источники, я старался сомкнуть цепь исторических событий с помощью вполне достоверных преданий.
[13]
Мой темный друг тихонько задрожал, и, когда мы сделали очередной поворот, возник странный стробоскопический эффект. Сначала мне показалось, что это связано с необычным углом, под которым пробивались сквозь листья солнечные лучи, но, после того как мрак вокруг стал сгущаться, я понял, что дело совсем в другом.
Велосипед сам катился все дальше в темном туннеле — я заметил, что мне больше не требуется нажимать на педали, нужно было лишь поворачивать туда, откуда струилось слабое сияние. Дорел вибрировал и явно набирал скорость.
Для выполнения этого трудного предприятия, ставшего делом всей моей долгой и одинокой жизни, я вынужден был ознакомиться с работами невероятного множества ученых авторов, принесшими мне, однако, очень мало пользы. Это может показаться странным, но среди бесконечного количества превосходных сочинений, написанных в нашей стране, не существует ни одного, дающего хоть сколько-нибудь полное и удовлетворительное описание ранней истории Нью-Йорка или деятельности его первых трех голландских губернаторов. Впрочем, мне удалось извлечь ценные и интересные сведения из обстоятельной рукописи, написанной на исключительно чистом и классическом нижнеголландском наречии, если не считать нескольких орфографических ошибок, и найденной в фамильных архивах Стайвесантов. Роясь в дедовских сундуках и в сваленном на чердаках старом хламе, принадлежавшем нашим почтенным голландским гражданам, я также собрал по крупицам много воспоминаний, писем и других документов, а от знакомых мне почтеннейших старых дам, пожелавших, чтобы их имена не были названы, услышал множество весьма достоверных преданий. Я не могу не упомянуть и о том, какую огромную помощь оказало мне наше замечательное и достойное всяческих похвал «НЬЮ-ЙОРКСКОЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО», которому я выражаю здесь мою искреннюю признательность.
Через некоторое время стало светлее, мы оказались в галерее, где со стен и потолка свисали сталактиты и едва слышно журчала вода в тихих бассейнах. Повсюду, куда я только ни бросал взгляд, стояли свечи — на каждом уступе стены, в каждой нише, на любом, даже самом маленьком участке плоской поверхности. Они отличались друг от друга размерами, но все горели ровным ярким огнем. Здесь не было сквозняков, если не считать потока воздуха, вызванного нашим движением. Впрочем, мы замедляли ход...
Работая над этим бесценным сочинением, я не следовал какому-нибудь определенному образцу, а напротив, довольствовался тем, что сочетал и совершенствовал достоинства наиболее признанных древних историков. Подобно Ксенофонту,
[14] я проявлял на протяжении всего повествования полную беспристрастность и строжайшую приверженность к истине. По примеру Саллюстия,
[15] я украшал мой рассказ многочисленными описаниями древних героев, изображая их во весь рост и в истинном свете, и приправлял его, подобно Фукидиду,
[16] глубокими политическими размышлениями, сдабривал изящными сентенциями, как это делал Тацит,
[17] и придавал всему благородство, величие и великолепие, свойственные Ливию.
[18]
Я спустил ногу на землю и остановился. Никогда в жизни я не видел столько зажженных свечей сразу.
Многие весьма ученые и здравомыслящие критики, как я предвижу, осудят меня за то, что я слишком часто позволяю себе следовать смелой, свободной манере моего любимого Геродота. Говоря откровенно, я не всегда мог воздержаться от соблазна останавливаться на тех приятных эпизодах, которые, наподобие поросших цветами склонов и ароматных зарослей кустов, окаймляют пыльную дорогу историка и побуждают его свернуть в сторону и отдохнуть от долгого странствия. Впрочем, читатели, как я надеюсь, убедятся, что я всегда опять беру в руку посох и с новыми силами пускаюсь в утомительный путь; стало быть, передышка приносит лишь пользу и моим читателям и мне.
— Спасибо, Дорел, — прошептал я.
Хотя я всегда желал и постоянно стремился потягаться с самим Полибием,
[19] соблюдая необходимое единство истории, все же такая задача была крайне трудной, ибо сведения о многих из описанных здесь событий попали мне в руки в самом хаотическом и разрозненном виде. Трудность еще более усилилась из-за того, что одна из важнейших задач, поставленных мною перед собой при написании этого сочинения, состояла в том, чтобы проследить развитие обычаев и институтов в этом лучшем из городов и сравнить их, какими они были в зародышевом, младенческом состоянии, с тем, какими они стали в теперешнюю зрелую эпоху роста знаний и улучшения жизненных условий.
Я откинул упор и поставил Дорела, а сам решил немного прогуляться. Из грота во всех направлениях уходили туннели — повсюду сияли бесчисленные огни. Изредка догоревшие до конца огарки вспыхивали в последний раз и гасли. И тогда, словно черные бабочки, по стенам начинали метаться тени.
Отойдя от грота, я вдруг испугался, что могу заблудиться. И принялся искать Дорела. Как только я сяду на него, мой велосипед легко найдет дорогу назад.
Но главная заслуга, которой я горжусь и на которой основана моя надежда на будущее признание, — это полная достоверность, какой я придерживался при создании моего бесценного небольшого труда, тщательно отсеивая всю мякину гипотез и отбрасывая плевелы басен, слишком склонные буйно разрастаться и заглушать семена истины и благодетельного знания. Если бы я жаждал завоевать расположение легкомысленной толпы, парящей подобно ласточкам над поверхностью литературы, или если бы я жаждал прельстить моими писаниями изнеженное небо литературных сластен, я мог бы воспользоваться мраком, окружающим младенческие годы нашего города, и ввести в свой рассказ тысячу приятных вымыслов. Однако я добросовестно отбросил множество занимательных сказок и чудесных приключений, которые пленили бы сонный слух людей, предающихся летнему безделью, и ревностно соблюдал правдивость, серьезность и достоинство, призванные всегда отличать историка. «Ибо писатель этого рода, — утверждает один изысканный критик, — чтобы творить в назидание потомству, должен обладать качествами мудреца, который путем глубокого изучения достигает надлежащей осведомленности, тщательно обдумывает свои выводы и обращается скорей к нашему рассудку, чем к воображению».
Я оглянулся и заметил темную тень, летящую среди огней и сталактитов. Это был мой велосипед, в седле которого сидел Морри. Дядюшка, не торопясь, крутил педали и улыбался. Мне показалось, что за спиной у моего крестного развевается темный плащ. Он помахал мне и вскоре уже стоял рядом.
Трижды счастлив наш знаменитый город, ибо в нем происходили события, достойные быть занесенными в летописи истории; и еще более счастлив он, что у него есть для описания этих событий такой историк, как я. Ибо в конце концов, благосклонный читатель, города сами по себе и даже империи сами по себе без историка ничто. Ведь не кто иной, как терпеливый повествователь радостно описывает их благоденствие в эпоху роста, прославляет их величие во время полного расцвета, поддерживает смутную память о них, когда они склоняются к упадку, после их гибели собирает разбросанные обломки и, наконец, благочестиво предает погребению их пепел в мавзолее своего труда, воздвигая триумфальный памятник, чтобы сохранить их славу на все последующие времена.
— Я рад, что ты приехал навестить меня, — сказал Морри.
— Хотел поблагодарить за подарок. Дорел просто замечательный!
«Что стало, — говоря словами Диодора Сицилийского,
[20] — что стало с Вавилоном, Ниневией, Пальмирой, Персеполисом, Византией, Агригентом, Кизиком и Митиленами?» Они исчезли с лица земли — они погибли из-за отсутствия историка! Пусть человеколюбец плачет над их запустением, пусть поэт бродит среди их полуразрушенных сводов и разбитых колонн и предается призрачному полету своего воображения, но увы! увы! Современный историк, чье правдивое (подобно моему) перо неизменно обречено ограничиваться скучной действительностью, тщетно будет искать среди окутанных забвением развалин какие-либо следы старины, которые могли бы рассказать поучительную повесть их славы и их гибели.
— Рад, что он тебе понравился. — Морри слез с велосипеда и поставил его на упор.
«Войны, пожары, потопы, — говорит Аристотель, — уничтожают народы, а с ними все их памятники, открытия и достижения, бывшие предметом их тщеславия. Факел знания не раз угасал и вновь зажигался; немногие случайно уцелевшие люди восстанавливают связь поколении». Итак, историк — это благодетель человечества, жрец-хранитель, поддерживающий неугасимый огонь столетий. Но его заслуги не остаются без воздаяния. Все в известной степени служит к его прославлению. Подобно тому, как великий автор проекта
[21] и шлюзованных водных путей доказал, что реки, озера и океаны созданы лишь для того, чтобы питать каналы, так и я утверждаю, что города, империи, придворные интриги, заговоры, войны, разрушение и запустение ниспосылаются провидением только как пища для историка. Они образуют лишь пьедестал, на который историк бесстрашно поднимается перед лицом современных ему поколений и требует себе в награду бессмертие от начала и до скончания веков. Весь мир, весь мир ничто без историка!
— Никогда не слышал, чтобы у велосипеда было имя, — заметил я.
Морри провел костлявым пальцем по рулю:
Та же печальная участь, что постигла столь многие древние города, ожидает, в силу тех же печальных причин, девять десятых городов, процветающих ныне на нашей планете. Писать историю большей части из них уже слишком поздно; их происхождение, самое их основание, как и ранние эпохи их заселения, навсегда погребены под ворохом лет. Такой же была бы судьба и прекрасного уголка земли, историю которого я здесь изложил, если бы я не вырвал его из мрака как раз вовремя, в то самое мгновение, когда описанные в настоящем труде события уже погружались в бездонную ненасытную пучину забвения, если бы я не вытащил их, так сказать, за волосы, когда несокрушимые клыки чудовища навсегда смыкались над ним! И тут я, как уже было упомянуто ранее, стал тщательно собирать, сопоставлять и приводить в порядок эти события, восстанавливая их клочок за клочком, «punt en punt, gat en gat».
[22] Положив в своем скромном труде начало истории нашего города, я, быть может, создам фундамент, на коем впоследствии множество достойных ученых воздвигнет благородное сооружение, которое со временем будет подниматься все выше, пока, наконец, «Нью-Йорк» Никербокера не сравняется по объему с «Римом» Гиббона
[23] и «Англией» Юма или Смоллета.
[24]
— Он в большом долгу передо мной и теперь старается загладить вину. Не хочешь выпить чашку чая или горячего шоколада?
—Люблю горячий шоколад, — признался я.
А теперь позвольте мне на мгновение, отложив перо, перенестись на двести-триста лет вперед и оттуда, с высоты птичьего полета, бросить взгляд назад на расстилающуюся пустыню лет. В это мгновение я увижу себя — свою скромную особу — предшественником, прообразом и предтечей всей этой рати почтенных авторов, стоящим во главе их с моей книгой под мышкой и с Нью-Йорком за спиной, как храбрый командир, увлекающий их всех вперед к славе и бессмертию.
Дядюшка отвел меня за угол, где в нише лежал плоский камень, накрытый красно-белой ситцевой скатертью. На столике я увидел две чашки с блюдцами, рядом — салфетки и чайные ложечки. Заиграла классическая музыка, но я не мог определить, откуда доносились звуки. Морри взял графин, стоявший на подставке, под которой горела одна из свечей, и наполнил наши чашки.
— Что это за музыка? — спросил я.
Итак, я спускаю свою ладью на воду и предоставляю ей плыть вперед по воле волн. О, вы, могущественные Киты, вы, Косатки и Акулы критики, которые тешатся, сокрушая корабли несчастных искателей приключений, пускающихся в путь по бумажному морю, будьте милостивы к моему утлому суденышку. Вы можете швырять его себе на потеху или захлестывать бурными потоками грязной воды, но ради находящегося на нем злополучного моряка не пробейте его днище своими хвостами и не пустите его ко дну. А вы, вы, прекрасные рыбки! вы, мерлузы, вы, кильки, вы, гальяны, вы, головли, вы, прилипалы, вы, морские уточки и прочая литературная мелюзга, будьте осторожны и не причиняйте вреда моему только что спущенному на воду кораблю и не попадайтесь мне на глаза, не то как-нибудь забавы ради или из презрения я зачерпну вас сачком и зажарю полсотни себе на завтрак.
— Мой любимый квартет Шуберта в до минор. Хочешь зефира?
КНИГА ПЕРВАЯ
— Да, пожалуйста.
Подобно всем введениям в историю Америки, весьма ученая, остроумная и совершенно не идущая к делу; содержащая различные глубокомысленные теории и философские размышления, которые ленивый читатель может полностью пропустить, сразу перейдя к следующей книге
Он положил мне на блюдечко зефир. Мне было трудно разглядеть выражение его лица, на котором плясали многочисленные тени.
— Ты здесь работаешь, Морри, или живешь?
ГЛАВА I
Крестный протянул мне чашку, откинулся на спинку стула и принялся трещать суставами пальцев, чему я всегда ужасно завидовал.
В которой автор решается дать описание Земли, заимствованное из самых авторитетных источников.
— У меня много работы снаружи, — ответил он. — Но можешь считать, что тут находится мой офис и квартира. Да, пожалуй, так оно и есть.
— Понятно, — задумчиво проговорил я. — Здесь хорошее освещение.
Земля, на которой мы живем, представляет собой огромную, темную, отражающую свет, неодушевленную массу, плавающую по безбрежному океану эфира в безграничном пространстве. Она имеет форму апельсина, являясь сплющенным сфероидом, забавно уплощенным с двух противоположных сторон, чтобы можно было вставить два воображаемых полюса, предположительно проникающие вглубь и соединяющиеся в центре, образуя таким образом ось, вокруг которой громадный апельсин вращается, совершая регулярные суточные обороты.
Дядюшка засмеялся. А потом сделал широкий жест, и ближайшая свеча ярко вспыхнула.
— Она подумает, что это заклинание, вызывающее обморок, — заметил Морри.
Смена света и темноты, отчего зависит чередование дня и ночи, обусловлена этими суточными оборотами; благодаря им различные части земного шара по очереди подставляются лучам Солнца. Последнее, согласно самым достоверным, иначе говоря, новейшим данным, является раскаленным или огненным телом чудовищной величины, от которого наша Земля стремится прочь под действием центробежной, то есть отталкивающей силы, и к которому ее притягивает центростремительная, то есть притягивающая сила; сочетание, или, вернее, противодействие этих двух противоположных движений создает круговое годичное вращение. Отсюда проистекает смена времен года, а именно, весны, лета, осени и зимы.
— Кто? — поинтересовался я.
— Леди, которой принадлежит эта свеча. Ее зовут Луиза Трухильо. Ей сорок восемь лет, и она живет в Нью-Йорке. В ее распоряжении еще двадцать восемь лет. Bueno.
Я опустил чашку, медленно повернулся и посмотрел на огромную пещеру и множество туннелей, которые расходились в разные стороны.
Я полностью отдаю себе отчет в том, что, приняв вышеизложенную теорию, навлекаю на себя неудовольствие разных давно умерших философов. Одни укроются за древним мнением, что Земля — это обширная плоскость, поддерживаемая огромными столбами; другие будут утверждать, будто она покоится на голове змеи или на спине громадной черепахи; третьи — будто она представляет собой необъятный плоский блин, который покоится на том, что угодно богу, — некогда мнение благочестивых католиков, подкрепленное грозной буллой святейшего и непогрешимого папы римского. Некоторые нападут на всю мою историю, заявив вместе с брахманами, что небеса покоятся на Земле и что Солнце и Луна плавают по ним, как рыбы в воде, двигаясь с востока на запад днем, а в ночное время скользя вдоль края горизонта, обратно к исходному пункту.
[25] Некоторые, наконец, будут утверждать, вместе с индийскими пуранами
[26] что Земля — это обширная равнина, окруженная семью океанами молока, нектара и других восхитительных на вкус жидкостей; что на ней возвышаются семь гор, а посредине она украшена громадной скалой из блестящего золота и что огромный дракон иногда проглатывает Луну, чем объясняются лунные затмения.
[27]
— Да, — промолвил Морри через некоторое время. — Все здесь, и у каждого своя.
— Я читал, что в мире живет несколько миллиардов людей.
Я уверен и в том, что мое описание Солнца встретит не меньшие возражения, ибо некоторые древние философы утверждали, будто оно представляет собой огромное колесо сверкающего огня,
[28] другие — будто это просто зеркало или шар из прозрачного хрусталя,
[29] а третья школа, возглавляемая Анаксагором,
[30] считала, что Солнце — это не что иное, как громадный раскаленный камень — мнение, которое нет надобности опровергать, благодаря славным афинянам, выгнавшим философа взашей из своего города.
[31] Другая группа философов, находящих удовольствие в разнообразии, говорит, что Земля постоянно выделяет огненные частицы, которые, скопляясь днем в определенной точке небосвода, создают Солнце, но, рассеиваясь в разные стороны в ночной тьме, собираются тут и там и образуют звезды. Звезды регулярно зажигаются и гасятся, подобно уличным фонарям, и каждый раз требуют свежего пополнения выделяемыми Землей частицами.
[32]
Он кивнул:
— Много воска.
Сообщают даже, что в некие отдаленные и покрытые мраком времена из-за большого недостатка в топливе (возможно в суровую зиму) Солнце полностью выгорело и вновь зажглось лишь через месяц. Весьма печальное событие, самая мысль о котором причинила огромное беспокойство Гераклиту,
[33] знаменитому «плачущему» философу, бывшему горячим сторонником этого учения. Наряду с упомянутыми выше глубокомысленными теориями существует также мнение Гершеля,
[34] приверженцем которого некоторые могут меня считать; Гершель предполагает, что Солнце — это великолепнейший обитаемый мир и что свет, излучаемый им, возникает в небесных светящихся или фосфорисцирующих облаках, плавающих в его прозрачной атмосфере.
[35] Но чтобы избежать спора и пререканий с моими читателями — они, как я уже понимаю, представляют собой придирчивую, всем недовольную компанию и, вероятно, причинят мне кучу неприятностей — я здесь, раз и навсегда, умываю руки и оставляю в стороне все эти теории, полностью и недвусмысленно отказываясь обсуждать их достоинства. Настоящая глава посвящена описанию всего только острова, где построен славный город Нью-Йорк, — настоящего, доподлинного острова, который я не собираюсь искать ни на Солнце, ни на Луне, так как я не торговец земельными участками, а простой честный историк. Поэтому я отказываюсь от всяких путешествий на Луну или на Солнце
[36] и ограничиваюсь той частью земного шара, в одном из уголков которой я пользуюсь некоторым кредитом как историк (небо и мой квартирный хозяин знают, что это единственный кредит, какой мне оказывают), и намерен установить и доказать существование знаменитого острова, убедив в этом всех здравомыслящих людей.
— Хороший шоколад, — сказал я.
— Спасибо. Для Большой Десятки наступили тяжелые времена.
Приступая к осуществлению сего благоразумного и скромного замысла, я льщу себя надеждой, что высказал самое признанное и модное мнение относительно формы и движений Земли, и охотно отдаю его на придирчивый суд любого философа, мертвого или живого, которому заблагорассудится оспаривать его правильность. Я должен тут попросить неученых читателей (по моим скромным предположениям, к этому сорту людей относится девять десятых тех, кто погрузится в чтение этих поучительных страниц) не терять бодрости духа, когда им встретятся места, недоступные их пониманию; ибо я не только постараюсь в моем сочинении избегнуть всяких упоминаний о том, что не относится к делу и не является совершенно необходимым для его благополучного завершения, но и не стану выдвигать никаких теорий и гипотез, которые нельзя было бы разъяснить даже самым тупоумным людям. Я не принадлежу к числу невежливых авторов, окутывающих свои произведения таким мистическим туманом ученого жаргона, что для понимания их писаний человек должен быть столь же мудр, как и они сами; напротив, страницы моего труда, хотя и преисполненные здравого смысла и глубокой учености, будут написаны с такой приятной и изысканной простотой, что не найдется даже ни одного провинциального судьи, ни одного олдермена и ни одного члена конгресса — если допустить, что он умеет достаточно бегло читать, — которые не поняли бы моего сочинения и не почерпнули бы из него пользы. А потому я немедленно поясню на опыте сложное движение нашей вращающейся планеты, о котором я говорил выше.
— Что?
— Все интересное происходит сейчас на Западе.
— Ах вот ты о чем, — сообразил я. — Футбол. Ты говоришь об университетском футболе, не так ли?
Профессор Вон-Поддингкофт (или Пудингхед,
[37] как переводится его фамилия на английский) долгое время славился в Нью-Йоркском университете крайней серьезностью поведения и способностью засыпать во время экзаменов — к безмерной радости его многообещающих студентов, которые благодаря этому проходили курс обучения, не слишком себя утруждая. Во время одной из лекций ученый профессор схватил ведро с водой и, держа на вытянутой руке, стал вертеть его вокруг головы; толчок, которым он отбросил ведро от себя, представлял центробежную силу, удерживающая рука действовала как центростремительная сила, а ведро, заменявшее Землю, описывало круговую орбиту вокруг профессорской шарообразной головы с багровым лицом, служившей неплохим изображением Солнца. Все эти подробности были надлежащим образом объяснены изумленным студентам. Вон-Поддингкофт сообщил им также, что тот же закон тяготения, который удерживает воду в ведре, не дает океану вылиться с Земли во время ее быстрого вращения. Затем он сказал им, что в случае, если бы Земля внезапно прекратила свое движение, она неминуемо упала бы на Солнце вследствие центростремительной силы притяжения; это было бы самым гибельным событием для нашей планеты, которое вместе с тем затемнило бы, хотя скорей всего не погасило бы, солнечное светило. Какой-то незадачливый юноша, один из тех праздношатающихся гениев, что являются в наш мир лишь для того, чтобы досаждать почтенным людям из породы пудингхедов или олухов, пожелал убедиться в правильности опыта и внезапно схватил профессора за руку как раз в то мгновение, когда ведро находилось в зените, отчего оно с изумительной точностью опустилось на философическую голову наставника юношества. Это соприкосновение сопровождалось глухим звуком и шипением заливаемого водой раскаленного железа, но теория была полностью подтверждена, так как злополучное ведро в столкновении погибло, а сияющая физиономия профессора Вон-Поддингкофта, вынырнувшая из-под воды, разгорелась ярче, чем когда-либо от несказанного возмущения, в результате чего студенты необыкновенно просветились и покинули аудиторию более мудрыми, чем прежде.
— Да, но игры профессиональной лиги я тоже люблю. А ты?
— Я мало что о ней знаю, — ответил я. — Но хотел бы, чтобы ты мне рассказал.
Многих усердных философов чрезвычайно смущает то унизительное обстоятельство, что природа часто отказывается следовать их самым глубокомысленным и тщательно разработанным выводам, и нередко после того, как философ изобретет самую остроумную и удобопонятную теорию, упорно поступает наперекор его системе и решительно противоречит его излюбленной точке зрения. Эта явная и незаслуженная обида дает повод для осуждения философов грубой, невежественной толпой; а между тем виновата не их теория, бесспорно правильная, а своенравная госпожа природа, которая с вошедшим в поговорку непостоянством, свойственным ее полу, беспрестанно позволяет себе кокетничать и капризничать и, по-видимому, получает истинное удовольствие, нарушая все философские правила и обманывая завлеченных ею в свои сети ученейших и неутомимых поклонников. Так случилось и с приведенным выше вполне убедительным объяснением движения нашей планеты. Казалось, что центробежная сила давно перестала действовать, между тем как ее соперница сохраняет всю свою мощь; поэтому Земля, в соответствии с первоначально выдвинутой теорией, неизбежно должна была бы упасть на Солнце. Философы не сомневались, что так оно и произойдет, и в тревожном нетерпении ожидали исполнения своих предсказаний. Но строптивая планета упрямо продолжала свой путь, несмотря на то, что здравый смысл, философия и весь синклит ученых профессоров не одобряли ее поведения. Философы все были озадачены, и следовало ожидать, что они никогда полностью не оправятся от оскорбительного пренебрежения, проявленного, по их мнению, к ним Землей, как вдруг один добродушный профессор любезно взял на себя посредничество между враждующими сторонами и добился примирения.
И Морри с удовольствием исполнил мою просьбу.
Прошло много времени, теперь мы просто сидели, созерцая бесконечное мерцание свечей. Наконец крестный снова наполнил наши чашки.
— А ты думал о своем будущем? Чем ты собираешься заняться, когда вырастешь? — поинтересовался он.
Обнаружив, что природа не желает приспосабливаться к теории, он мудро решил приспособить теорию к природе: итак, он разъяснил своим братьям-философам, что описанные выше враждебные друг другу силы перестали угрожать движению Земли вокруг Солнца, как только это вращение стало постоянным и независимым от причин, которым оно было обязано своим возникновением. Короче говоря, по его словам, госпожа Земля однажды вбила себе в голову, что она должна кружиться, как своенравная юная леди в верхнеголландском вальсе, и теперь сам дьявол не сможет остановить ее. Весь совет профессоров Лейденского университета присоединился к этому мнению; они были искренне рады любому объяснению, которое благопристойно вывело бы их из затруднительного положения, и немедленно постановили наказывать изгнанием всякого, кто дерзнет усомниться в его правильности. Философы всех других народов беспрекословно согласились, и с тех памятных времен земному шару предоставили двигаться собственным путем и вращаться вокруг Солнца по той орбите, какую он считает для себя приемлемой.
— По правде говоря, нет, — ответил я.
— Почему бы тебе не стать врачом? Мне кажется, у тебя есть талант. Я позабочусь о твоем образовании, — сказал Морри. — Ты играешь в шахматы?
ГЛАВА II
— Нет.
— Очень интересная игра. Стоит попробовать. Хочешь, я тебя научу?
Космогония, или сотворение мира. С многочисленными превосходными теориями, из которых следует, что сотворение мира было не таким трудным делом, как воображает простой народ.
— Ага.
Не знаю, как долго мы с ним просидели, используя в качестве доски квадраты скатерти. Фигурки были вырезаны из кости; белые и темные, они показались мне весьма изящными. Довольно быстро я понял, что мне эта игра нравится.
После того, как я вкратце познакомил читателя с нашей Землей и дал ему некоторое представление о ее форме и положении, он, естественно, полюбопытствует, откуда она взялась и каким образом была сотворена. Действительно, выяснить это совершенно необходимо, так как, если бы наш мир не был создан, то более, чем вероятно, — я осмелюсь даже назвать это непреложной истиной или, по крайней мере, постулатом, — что и прославленный остров, на котором расположен город Нью-Йорк, никогда бы не существовал. Последовательность в изложении моего исторического труда требует поэтому, чтобы я приступил к вопросам космогонии или образования нашей Земли.
— Значит, врачом, — проговорил я, когда мы закончили очередную партию.
Теперь я честно предупреждаю моих читателей, что на одну, две главы заберусь в такой запутанный лабиринт, который поставил бы в тупик любого историка. Поэтому я советую им крепко держаться за мои фалды и следовать за мной по пятам, не отклоняясь ни вправо, ни влево, не то они увязнут в болоте невразумительных теорий или попадут под град трудных греческих имен, которые обрушатся на них со всех сторон и вышибут ум. Если, однако, кто-нибудь из читателей окажется слишком ленивым или малодушным, чтобы сопровождать меня в этом опасном предприятии, то пусть он лучше выберет кратчайший путь и ждет меня в начале какой-нибудь более спокойной главы.
— Да, подумай над этим.
О сотворении мира существует тысяча противоречивых мнений; и хотя божественное откровение объясняет нам все весьма удовлетворительно, однако каждый философ считает делом своей чести снабдить нас лучшим объяснением. Как беспристрастный историк, я чувствую себя обязанным упомянуть о нескольких теориях, необычайно способствовавших назиданию и просвещению человечества.
— Обязательно, — кивнул я.
Итак, некоторые из древних мудрецов придерживались мнения, что Земля и вся Вселенная сами были божеством
[38] — теория, самым усердным образом поддерживаемая Зенофаном
[39] и всей элейской школой, а также Стратоном
[40] и сектой перипатетиков или бродячих философов. Пифагор,
[41] в свою очередь, внедрял знаменитую числовую систему монад, диад и триад и с помощью придуманных им связанных кватернионов объяснял образование мира, тайны природы и принципы как музыки, так и нравственности.
[42] Другие мудрецы были приверженцами математической системы квадратов и треугольников, кубов, пирамид и шаров, тетраэдров, октаэдров, икосаэдров и додекаэдров.
[43] Третьи были сторонниками великой теории стихий, которая объясняет строение нашей Земли и всего, что на ней находится, комбинациями четырех материальных стихий: воздуха, земли, огня и воды, действующих с помощью пятого, духовного и живительного начала. Под ним, как я полагаю, авторы ученых теорий имеют в виду живительный дух, содержащийся в джине, бренди и других крепких напитках и оказывающий такое чудодейственное влияние не только на обычные явления природы, но и на творческий ум некоторых философов.
Так я и сделал. Было приятно иметь какую-то цель. Я начал более серьезно заниматься математикой, химией и биологией. Учиться в колледже оказалось совсем нетрудно, а пока я размышлял над тем, где взять деньги на университет, умер дальний родственник и оставил мне в наследство приличную сумму, которой должно было хватить на весь период обучения.
Даже после того как я поступил в колледж, каждый год в день моего рождения я ездил на Дореле — а тот оставался таким же новеньким и блестящим — в офис к Морри, где мы пили горячий шоколад, играли в шахматы и разговаривали о футболе.
Не могу также не упомянуть о великой атомистической теории, которую проповедовал старый Мосх
[44] еще до осады Трои, возродил смехотворной памяти Демокрит, улучшил Эпикур, предводитель славных ребят, и обновил мечтательный Декарт. Однако я отказываюсь заниматься выяснением того, являются ли атомы, из которых, как говорят, состоит Земля, вечными или они недавнего происхождения, одушевленные они или неодушевленные, случайно ли они соединились, соответственно мнению атеистов, или же, как утверждают теисты, были приведены в должный порядок высшим разумом.
[45] Я не хочу вдаваться и в то, представляет ли в действительности Земля бесчувственную глыбу или она обладает душой;
[46] какового мнения упорно придерживается множество философов, во главе с великим Платоном — аскетическим мудрецом, обдавшим холодной водой философии обряд половых сношений и проповедовавшим учение о платонической любви или искусстве ухаживать за женщиной, не делая ей детей. Чрезвычайно утонченное общение, но значительно более подходящее для идеальных жителей его воображаемого острова Атлантиды, нежели для крепкого народа, созданного из бунтующей плоти и крови и населяющего тот, отнюдь не фантастический островок, где мы живем.
— Ты заканчиваешь университет в июне, — сказал Морри. — Потом тебя ждет интернатура и практика.
— Верно.
Кроме перечисленных выше систем, существуют также поэтическая теогония старого Гесиода,
[47] объяснявшего происхождение всей Вселенной как постоянный процесс рождения, и довольно правдоподобное мнение некоторых других, что Земля вылупилась из огромного яйца ночи, плававшего в хаосе и разбитого рогами небесного быка. Для пояснения этого последнего учения епископ Бернет
[48] в своей «Теории Земли»
[49] осчастливил нас точным изображением и описанием как формы, так и строения этого всемирного яйца, которое, оказывается, имело чудесное сходство с гусиным яйцом! Те читатели, которые действительно интересуются происхождением нашей планеты, будут рады узнать, что самые глубокомысленные мудрецы древности — египтяне, халдеи, персы, греки и римляне — поочередно помогали высиживать эту необыкновенную птицу и что их кудахтанье было подхвачено и продолжено, в различных тональностях с различными модуляциями, то одним, то другим философом вплоть до наших дней.
— Ты знаешь, в какой области будешь специализироваться?
— Я уже почти выбрал дерматологию. Никому не придет в голову вызывать врача-дерматолога среди ночи.
Описав вкратце издавна прославленные теории древних мудрецов, я не могу обойти молчанием и теории других философов, хотя и носящие менее всеобъемлющий характер и не столь известные, но все же достойные такого же внимания и имеющие такие же основания претендовать на истинность. Так, брахманы на страницах их вдохновенной «Шастры»
[50] сообщают, что бог Вишну, превратившись в огромного кабана, нырнул в водяную пучину и вытащил на своих клыках Землю. Затем из кабана вышли громадная черепаха и громадная змея; Вишну поставил змею торчком на спину черепахи, и Землю поместил на голове змеи.
[51]
— Хм-м, — проворчал Морри, помешивая шоколад костяной ложечкой. — Когда я предлагал тебе стать врачом, у меня в мыслях было нечто более серьезное... Терапевт, например.
Мимо пролетела летучая мышь, запуталась в складках плаща Морри, перевернулась вниз головой и повисла, зацепившись за шов. Я глотнул шоколада и сделал ход слоном.
Негритянские философы из Конго утверждают, что мир сделан руками ангелов, за исключением их собственной страны, которую Верховное Существо создало само, чтобы она была верхом совершенства. Оно много потрудилось над жителями и сделало их очень черными и красивыми; закончив первого человека, оно осталось им очень довольно и погладило его по лицу, отчего нос у того и у всех его потомков стал приплюснутым.
— Придется напряженно работать, — наконец ответил я. — А дерматологи получают очень приличные деньги.
Мохокские философы говорят нам, что беременная женщина упала с неба, и черепаха взяла ее себе на спину, так как все было покрыто водой, и что эта женщина, сидя на черепахе, гребла в воде руками и собирала землю в кучи, отчего в конце концов Земля стала выше воды.
[52]
— Ба! — воскликнул крестный. И передвинул коня. — Шах. — Он усмехнулся. — Ты станешь самым знаменитым терапевтом в мире.
— В самом деле? — спросил я, изучая позицию.
— Да. На твоем счету будет немало чудесных исцелений.
— А ты уверен, что тебя устроят последствия? Если я буду настолько хорош, то смогу помешать развитию твоего бизнеса?
Морри рассмеялся:
— Существует равновесие между жизнью и смертью, и каждый из нас будет играть свою роль. Моя власть в действительности распространяется только на жизнь, а ты станешь властвовать над смертью. Считай, что у нас будет семейный бизнес.
— Ладно. Попробую, — ответил я. — Кстати, я сдаюсь. Мне грозит мат в четыре хода.
— В три.
— Тем более. И спасибо за подарок. Эти приборы для диагностики просто великолепны, я ничего подобного никогда не видел.
— Уверен, что они тебе пригодятся. С днем рождения, — улыбнулся Морри.
Для прохождения интернатуры я выбрал большой госпиталь в крупном городе на северо-западе. Теперь я встречался с Морри гораздо чаще, чем раньше. Обычно он забегал ко мне во время ночного дежурства.
Кроме этих и многих других столь же мудрых мнений, нам известны также глубокомысленные догадки Абул-Хасан-Али,
[53] сына Аль-Хана, сына Али, сына Абдурахмана, сына Абдаллы, сына Масуд-эль-Хадхели, обычно называемого Масуди,
[54] по прозвищу Котбеддин, но именующего себя скромным титулом Лахеб-ар-расул, что означает «спутник посланца бога». Он написал всеобщую историю, носящую название «Мурудже-эд-дхахраб, или золотые луга и копи драгоценных камней». В этом интересном труде он излагает историю мира от его сотворения до времен халифа Мотхи-Биллаха,
[55] когда в месяце джиумади-эль-ауал 336 года хиджры,
[56] или бегства пророка, и была написана упомянутая книга. Автор сообщает нам, что Земля — это большая птица, голову которой составляют Мекка и Медина, правое крыло — Персия и Индия, левое крыло — страна Гога, а хвост — Африка. Он сообщает нам также, что существовала другая Земля до нынешней (являющейся, по его мнению, лишь птенцом в возрасте всего семи тысяч лет), что она претерпела несколько потопов и что, в соответствии с мнением неких знакомых ему хорошо осведомленных брахманов, она будет обновляться через каждые семьдесят тысяч хазаруамов, а один хазаруам равняется 12 000 лет.
[57]
— Привет, Дейв. Больная в палате номер семь отчаливает в 3.12 ночи, — заявил Морри, усаживаясь рядом со мной. — Сожалею о парне из палаты номер шестнадцать.
— Да, он быстро теряет силы. Мы знали, что это вопрос нескольких дней.
Но я прекращаю дальнейшее цитирование древних и иноземных философов, чье прискорбное невежество, несмотря на всю ученость, вынуждало их писать на языках, которые могут понять лишь очень немногие из моих читателей. Лучше перейду теперь к краткому изложению нескольких более вразумительных и модных теорий их современных преемников.
— Ты мог его спасти, Дейв.
Первым я должен упомянуть великого Бюффона,
[58] который высказывает предположение, что наш земной шар был первоначально шаром жидкого огня, воспламенившимся от столкновения кометы с Солнцем, как возникает искра от удара стали о кремень. Он считает, что вначале Земля была окружена плотными парами, которые с течением времени, охлаждаясь и сгущаясь, образовали, в зависимости от их плотности, землю, воду и воздух, постепенно занявшие свои места, в соответствии с их удельным весом, вокруг раскаленного или стекловидного ядра, образующего их центр, и т. д.
— Мы все испробовали.
Он кивнул:
Геттон,
[59] напротив, предполагает, что вначале повсюду преобладала вода; он ужасается при мысли, что дождь, реки и горные потоки будут постепенно смывать землю, пока она не смешается с океаном или, другими словами, совершенно растворится в самой себе. Величественная идея! Гораздо более возвышенная, чем легенда о мягкосердечной девице древности, излившейся фонтаном слез, или о той славной женщине из Нарбонна во Франции, которую в наказание за болтливость, не свойственную ее полу, заставили очистить пятьсот тысяч тридцать девять вязок лука и которая буквально выплакала все глаза, не закончив и половины этой отвратительной работы.
— Похоже, тебе пора научиться кое-каким новым вещам.
— Если ты решил прочитать мне лекцию, я ее обязательно запишу.
Уистон,
[60] тот самый изобретательный философ, что соперничал с Диттоном в изысканиях способов определения долготы (за что озорник Свифт обрушил на их головы строфу,
[61] столь же благоуханную, как эдинбургский букет), прославился весьма замечательной теорией происхождения Земли. Он высказывает предположение, что вначале это была хаотическая комета; избранная местом обитания человека, она была снята со своей эксцентрической орбиты, пушена вокруг Солнца и завертелась в сохранившемся до настоящего времени непрерывном движении. Вследствие этой перемены направления неразбериха в устройстве составных частей кометы уступила место порядку. Философ добавляет, что потоп был вызван невежливым приветствием водяного хвоста другой кометы, обусловленным, несомненно, чистой завистью к улучшившемуся положению нашей Земли. Это служит печальным доказательством того, что зависть может восторжествовать даже среди небесных тел, а раздоры могут нарушить божественную гармонию сфер, столь сладостно воспеваемую поэтами.
— Еще не сейчас, но уже довольно скоро, — отозвался Морри.
Я обхожу молчанием множество превосходных теорий, в том числе теории Бернета, Вудворда
[62] и Уайтхерста,
[63] хотя и крайне сожалею, что недостаток времени не дает мне возможности уделить им то внимание, какого они заслуживают. В заключение я упомяну лишь об учении знаменитого доктора Дарвина,
[64] которое я оставил напоследок, чтобы удалиться со сцены под гром рукоплесканий. Этот ученый фиванец, весьма известный как своим поэтическим талантом, так и умом, как простодушной доверчивостью, так и серьезными исследованиями, снискавший себе исключительное благоволение дам тем, что посвятил их во все ухаживания, любовные интриги, развратные похождения и другие скандальные происшествия при дворе Флоры, — этот ученый придумал теорию, достойную его пылкой фантазии. По его мнению, огромная хаотическая масса внезапно взорвалась, как бочка пороха, и в результате этого взрыва было извергнуто Солнце, которое во время своего полета путем такого же взрыва выбросило Землю, которая подобным же манером извергла Луну. Так, с помощью цепи взрывов была создана и самым систематическим образом приведена в движение вся солнечная система!
[65]
Он протянул руку и коснулся чашки с кофе, который давно остыл. Напиток мгновенно начал дымиться. Крестный встал и посмотрел в окно.
Из большого разнообразия упомянутых здесь теорий, каждая из коих при тщательном изучении оказалась бы на удивление последовательной во всех своих частях, мои неученые читатели могут, пожалуй, сделать вывод, что сотворение мира вовсе не такое трудное дело, как они первоначально воображали. Я рассказал по меньшей мере о двух десятках остроумных способов, какими мог бы быть создан мир, и я не сомневаюсь, что, будь в распоряжении любого из цитированных выше философов хорошая послушная комета и умозрительный запас хаоса, он взялся бы с помощью философии сделать планету не хуже, а если послушать его, то и лучше, нежели та, на которой мы живем.
— Мне пора, — вздохнул он, и через мгновение со стороны шоссе донесся вой клаксонов и визг тормозов, сопровождающийся звуком глухого удара. — У меня дела. Спокойной ночи.
И здесь я не могу не упомянуть о благости провидения, создавшего кометы к величайшему облегчению сбитых с толку философов. С помощью этих комет в мироздании совершают более неожиданные перемены и превращения, чем в пантомимах посредством чудодейственного меча арлекина. Если кто-нибудь из наших современных мудрецов, пустившихся в теоретический полет среди звезд, заблудится в облаках и подвергнется опасности свалиться в бездну чепухи и нелепости, ему останется лишь схватить комету за бороду, усесться верхом на ее хвосте, и вот он уже победоносно скачет, как волшебник на своем гиппогрифе или коннектикутская ведьма на своем помеле, собираясь «смести паутину с неба».
И Морри ушел.
Существует старая простонародная поговорка о «нищем верхом на коне»,
[66] которую я ни за что на свете не отнес бы к нашим почтеннейшим философам; однако я должен признаться, что кое-кто из них, взобравшись на одного из этих горячих скакунов, начинает выделывать такие же дикие курбеты, какие совершал во время оно Фаэтон,
[67] когда дерзнул править колесницей Феба. Один философ на полном ходу врезается своей кометой в Солнце и могучим толчком откалывает от него Землю; другой, более скромный, делает свою комету чем-то вроде вьючного животного, исправно подвозящего Солнцу запас пищи и хвороста; третий, более пылкого нрава, угрожает швырнуть свою комету как бомбу в Землю и взорвать ее, как пороховой склад; четвертый же, не проявляя особой деликатности к нашей почтенной планете и ее обитателям, злостно намекает, что в один прекрасный день его комета — мое скромное перо краснеет, когда я пишу это — задерет хвост над нашим миром и затопит его! Конечно же, как я сказал ранее, кометы были в изобилии созданы провидением для блага философов, чтобы помочь им выдумывать теории.
Стоит человеку снять смирительную рубашку здравого смысла и довериться одному лишь воображению, как он на удивление быстро устремляется вперед. Медлительным людям, вроде меня, неторопливо бредущим на своих двоих, нелегко карабкаться по скалам и холмам, пробираться через топи и болота и устранять бесконечные препятствия, возникающие на пути познания. Но наш отважный философ пускает свою теорию как воздушный шар, наполненный чадом и парами своего разгоряченного воображения, победоносно садится на нее верхом и возносится в близкие его духу лунные сферы. Каждая эпоха вносила свою лепту, порождая смельчаков-фантазеров, которые путешествовали некоторое время среди облаков, приковывая к себе восхищенные взоры, пока какой-нибудь завистливый соперник не обрушивался на их раздувшийся блестящий шар, продырявливал его непрочную оболочку, выпускал чад и низвергал смельчака и его теорию в грязь. Так каждое поколение философов уничтожает труды своих предшественников и взамен создает еще более великолепные фантазии, которые, в свою очередь, уничтожаются и заменяются воздушными замками последующего поколения. Таковы нелепые странности гения, огромные мыльные пузыри, которыми забавляются взрослые ученые дети, между тем как честные простаки, вытаращив в глупом удивлении глаза, именуют эти фантастические причуды мудростью. Конечно, прав был старик Сократ,
[68] утверждая, что философы это более рассудительные сумасшедшие, занимающиеся совершенно непонятными вещами или же, если и понятными, то такими, для постижения которых не стоит затрачивать ни капли труда.
Довольно долго он не вспоминал о нашем ночном разговоре, и я уже подумал, что Морри о нем забыл. Однажды, следующей весной — был чудный солнечный денек — я решил прогуляться в парке. И вдруг мне показалось, что я отбрасываю сразу две тени. А потом одна из них заговорила со мной:
Теперь, после того, как я привел некоторые из самых важных теорий, пришедших мне на память, я оставляю читателям полную свободу выбора среди них. Все они — результат серьезных размышлений ученых мужей. Все существенно отличаются одна от другой, и все одинаково достойны того, чтобы в них уверовали. Что касается меня (так как я всегда испытываю неловкость, когда должен сделать выбор), то до тех пор, пока ученые не придут к согласию между собой, я готов удовлетвориться рассказом, возвещенным потомству славным стариком Моисеем; в этом я лишь следую примеру наших изобретательных соседей из Коннектикута, которые, основывая свое первое поселение, объявили, что их колония будет управляться по божьим законам — пока у них не найдется время создать лучшие.
— Прелестный день, Дейв, не так ли?
Одно, впрочем, представляется бесспорным, если судить по единодушному мнению упомянутых выше философов, подтверждаемому показаниями наших собственных органов чувств (хотя эти показания весьма склонны вводить нас в заблуждение, все же их можно с осторожностью принимать в качестве дополнительного свидетельства), представляется бесспорным, говорю я — и делаю это обдуманно, не боясь впасть в противоречие, — что наша Земля действительно была сотворена и состоит из суши и воды. Представляется далее несомненным, что она причудливым образом делится и дробится на материки и острова; и я смело утверждаю: всякий, кто будет искать в надлежащем месте, найдет среди них прославленный ОСТРОВ НЬЮ-ЙОРК.
Я посмотрел по сторонам:
Таким образом читатель видит, что как опытный историк я ограничиваюсь лишь тем, что совершенно необходимо для разработки моей темы; мой труд создан по способу, каким пользовался умелый архитектор, построивший наш театр; он начат с фундамента, затем воздвигнуто основное здание, затем крыша и, наконец, на самой верхушке, подобно венчающему куполку, помещен наш уютный островок. Случайно напав на это сравнение, я сразу же воспользуюсь им еще раз, чтобы показать правильность моего замысла. Если бы фундамент, главное здание и крыша театра не были бы построены, купол не мог бы существовать как купол, он мог бы быть караульней или будкой ночного сторожа, или же его могли бы поставить позади дома директора театра и сделать из него храм, но куполом его никто бы не считал. Следовательно, как необходима была постройка театра для существования купола как купола, так и создание Земли и ее внутреннего устройства было необходимым предварительным условием для существования нашего острова как острова. Стало быть, необходимость и важность этой части моей истории, которая в известной мере вовсе не является частью моей истории, логически доказана.
— Морри, ты всегда появляешься так бесшумно!..
ГЛАВА III
О том, как знаменитый мореплаватель, адмирал Нои, получал постыдные прозвища, и о том, что он допустил непростительную оплошность, ограничившись всего тремя сыновьями. А также о великом затруднении, причиненном этим обстоятельством философам, и об открытии Америки.
— Это точно.