Ты меня назначила сначала — я попал в тенденцию, в струю, — выделяла, даже отмечала, посещала вотчину мою. Сам я своему не верил счастью, сам благословлял такой удел — я владел одной твоею частью, но зато владел так уж владел! Мучила меня одна идея: я стоял как будто на краю. Этим краем дерзостно владея, обреченность чувствовал свою. И в разгар любимейшего дела, на заветном как бы рубеже так ты странно на меня глядела, будто бы прощаешься уже.
Важная примета грубых на́тур: богомол, коль скоро он самец, или среднерусский губернатор — чувствуют все время свой конец. Хоть воруй, хоть сроду не укра́ди, хоть блюди аскезу, хоть блуди — все равно кранты крадутся сзади или поджидают впереди.
До конца реализуя Кафку, с той же беспощадностью в глазах ты меня отправила в отставку, никакой причины не назвав. Убирайся как бы и не мешкай! Это входит в должность искони. «Ты же знал», — сказала ты с насмешкой. Да, я знал! И знали все они. Это ожидание провала, то, что ведал я и знала ты, — может, только это придавало фрикциям какой-то остроты. Губернатор — тяжкая работа, тусклая, как русское кино. Может, ощущение полета только в миг свержения дано.
Что же, я уйду. Без слез и клятв. Должность не останется пуста: молодых красивых технократов ты зовешь на сладкие места. О, как верят эти технократы, эти неокрепшие умы, что они талантливы, богаты и нужнее Родине, чем мы! И не знает алчная толпища, осаждая пафосный подъезд, что она такая как бы пища, а не тот, кто пищу эту ест. Ты ликуешь, новый губернатор, только что назначенный плейбой, — но уже заложен детонатор, и взорвется прямо под тобой. Может, нам, сидящим не при деле, орденок сжимающим в горсти, повезло еще, что мы успели прежде детонации уйти. Вот пройдет четыре года кряду — и еще почует, говорят, зависть к ветерану-казнокраду молодой красивый технократ; так что мы не против, в добрый путь им. Вот урок наивному уму: нас сейчас отставил только Путин, а на них грядет Конец Всему.
…Как ты ликовала, дорогая, сбросив надоевшее старье! Может, Путин, бодро их свергая, чувствует бессмертие свое? Как он их отправил — десять разом, сиротя проблемный регион! Никаким бы веселящим газом не развеселился так бы он. Видел я, когда попал в немилость, как бы волчий вытянув билет: ты же тоже очень веселилась, прямо молодела на пять лет! Дом твой стал отныне неприступен, как его верховный кабинет, — но учти, родная: ты не Путин. Путин вечен, да, а ты-то нет. И тебя старение затронет, и к тебе придет пора утрат, и тебя когда-нибудь прогонит молодой красивый технократ. Будет стон твой тщетен, взор твой мутен, и слеза повиснет на губе…
Но часы-то тикают. И Путин тоже позавидует тебе.
Поздравленческое
К юбилею
Сцена изображает верховный кабинет. В нем толпятся силовики с мешками.
ПЕРВЫЙ СИЛОВИК:
Владим Владимыч, к вам сейчас нельзя ли? Вы в возрасте цветенья и весны, мы кой-чего на обысках изъяли и как бы вам в подарок принесли. Вы скрепа и эпическая сила…
ЮБИЛЯР (устало):
О Господи, какая чепуха. Что там в мешке?
ПЕРВЫЙ СИЛОВИК:
Вот телефон Куцылло, с него она звонила МБХ.
ЮБИЛЯР (брезгливо):
Как прав Лавров! Действительно дебилы, безынициативны и верны… Я что же, не куплю себе мобилы? К тому ж я ей не пользуюсь. Верни.
ПЕРВЫЙ СИЛОВИК (поспешно):
Вот есть еще Белковского компьютер, при обыске отобранный к чертям; там у него написано, что Путин…
ЮБИЛЯР:
Я знаю все, что он напишет там! Хоть «Грани», блин, хоть «Новая газета», хоть «Эхо» на газпромовской волне… Чего еще — за восемнадцать лет-то — они не написали мне? Чего мне ждать от них, от погорелых? Что наш бюджет похож на решето? Что я сатрап? Что раб я на галерах? Я это все читал, и дальше что? Народ такой, они хотят такого, в болоте апельсины не растут… Кого взамен? Явлинского? Рыжкова? Иль этого, ну как его…
ВТОРОЙ СИЛОВИК (торжествующе):
Он тут!
В кабинет вкатывают клетку и сдирают черное покрывало.
НАВАЛЬНЫЙ (из клетки):
Подменены закона дух и буква! У власти полоумные скоты! Ты узурпатор, тыква, клюква, брюква, ты пареная репа, хрюква ты! Ты брюква, ты окурок, ты огарок, освободи кремлевский кабинет…
ЮБИЛЯР:
Достаточно. И это ваш подарок?
ВТОРОЙ СИЛОВИК (накидывая покрывало на клетку):
Я думал, вы обрадуетесь…
ЮБИЛЯР (сухо):
Нет. Уже и оппозиция в развале, и признаки стагнации везде. Возьмите, положите там, где взяли… ну, суток через двадцать…
ВТОРОЙ СИЛОВИК (со вздохом):
Будет сде.
ЮБИЛЯР (с горечью):
Другим приносят Нобелевку мира, а мне такой сомнительный улов; другим поет торжественная лира, а мне — Белковский, Быков и Орлов! Махатме Ганди я не современник…
ТРЕТИЙ СИЛОВИК:
Рамзан поздравил!
ЮБИЛЯР:
Этакая честь… Что вы еще изъяли? Может, денег?
ТРЕТИЙ СИЛОВИК:
Искали. Денег нет. Но люди есть!
Вталкивает в кабинет толпу задержанной молодежи.
МОЛОДЕЖЬ:
Мы здесь! Мы власть! Мы здесь идем гуляем! Мы школота, крутая ребятня! Ты надоел!
ЮБИЛЯР:
Таким щенячьим лаем вы позабавить думали меня?
ТРЕТИЙ СИЛОВИК (распихивая молодежь по автозакам):
Мы думали, что будет вам приятно… Задерживали как бы день-деньской… Мы думали…
ЮБИЛЯР:
Везите их обратно и высадите там же, на Тверской. О шапка Мономаха! Тяжела ведь. Отечество, тебя не излечить. Ужели двадцать лет еще мне править, чтоб стоящий подарок получить? Что мне затеять? Мировую третью? Всех посадить? Повесить большинство? Как сделать так, чтоб к моему столетью тут не осталось вовсе никого?
ГОЛОС СВЫШЕ:
Сценарий, если вдуматься, похожий на истину. Ты слышишь этот хруст?
ЮБИЛЯР (смущенно):
Так кто же я тогда? Не бич ли Божий?
ГОЛОС СВЫШЕ:
Не думаю. Скорее Божий дуст.
Быковое
Россия надрывается от криков (фейсбучных, где еще разрешено): товарищи! Затравлен Юрий Быков! Затравлен и уходит из кино. И многие признались многократно: хоть пораженцы мы и меньшинство, но что-то мы действительно, уж правда… Уж очень беспощадно мы его… Ведь ясно же, что он не ради грошей. Надежный профи, крепкая рука… Внутри-то он действительно хороший, ведь он «Майора» снял и «Дурака»! А мы ругаем! Мы кричим «На мыло!» и всякие противные слова… Его ж и Гай-Германика хвалила, она по умолчанию права… Талант, не будем спорить, über alles. У нас, увы, жестокая страна: талантливых травила либеральность — Распутина травила, Шукшина, Высоцкого — эпическая сила! И Блока, и горлана-главаря, и Мориц, и Зиновьева травила, про Геббельса уже не говоря.
Уж так ужасно травят либералы! Они же в наше время на коне: у них и федеральные каналы, и пресса вся, и все бабло в стране. И все певцы, актеры, режиссеры, жующий и поющий новый Рим, — они творят для стаи и для своры, но нравиться хотят зачем-то им, высокомерным, пафосным, ученым, не раз разоблаченным в наши дни, затравленным, прилюдно истолченным, но это сами делают они.
Уж как бы нам в последней из империй, существенно просевшей как-то вдруг, добыть какой-то собственный критерий, урвать его из либеральных рук! Однако нравы нашего улуса — уж так его устроил русский Бог — всегда диктуют нам отказ от вкуса: кто наш — тот должен быть исконно плох, за это полагается и слава, и гонорар, и всяческий ништяк. Ведь это значит: мы ИМЕЕМ ПРАВО писать вот этак и снимать вот так. У нашей тут березовой Уганды, оплота чистоты среди греха, не может быть хорошей пропаганды: она должна — пристукнем! — быть плоха. Иначе мы врагов не огорошим, иначе мы друзей не отпугнем — кто в наше время хочет быть хорошим, тот, в сущности, живет вчерашним днем.
Лояльности уже походу мало, и быть равно любезным, как давно, для либерала и для генерала — не может современное кино. И если Быков, ставши честным малым, начавши расширяться и расти, желает быть любезен либералам, — пусть скажет этой публике «прости». Еще чего! Но он и не желает. Тут режиссерский ход, едрена мать: на первый взгляд он слезы выжимает, а втайне троллит. Что тут не понять? Спасать от либеральных негодяев, чтоб этот кейс огласку приобрел, к нему спешат Прилепин и Минаев: ты честный парень, Юра! Ты орел! Но не пройдет, поверьте, и недели (а может, обойдется парой дней), — и Юра скажет: что вы, обалдели? Прогрессоры, я думал, вы умней: я вас открыто слал к известной маме, играя в жертву вашей кутерьмы; я называл вас лучшими умами, и вы купились, лучшие умы! Купилась либеральная порода, поверила смешная ребятня, что этих «Спящих» делал я два года — прозрев от двух рецензий за два дня! Как ты наивен, многоглавый демон, способный лишь на ругань и развал. Ужели я не знал, чего я делал? Скажи еще, что Бондарчук не знал. Мне этот хор клевещущих и мстящих, во всем идущих власти поперек, потребен как сырье для новых «Спящих» (Морозов
[85], кстати, это и предрек). Теперь — как жертва вашего разбоя, объект циничной травли и вопшэ, — увидите, я вам сниму такое! Ведь я же государственник в душе! Герой моих картин — родная масса. Мой главный адресат — родная власть. Я поддержал желание Донбасса от киевских фашистиков отпасть. Мне дела нет до ваших светлых ликов, для вашей хищной клаки я изгой. Вы думали, что я такой же Быков? Ошибка, он не Быков, он другой: он Зильбертруд! Он занят только блудом, он рупор вашингтонского вранья, пора бы сбросить маски Зильбертрудам и осознать, что Быков — это я.
Так будет, да. Но если так не будет, то умиляться все же не резон. И если Быков сам себя осудит и не пойдет снимать второй сезон, — то странен вид его духовной жажды, стремленье в клуб изысканных манер: ведь девственность теряют лишь однажды, в отличие от денег, например. На восемь серий истинного хамства — к тому же снятых левою ногой — ответ понятен: кайся уж, не кайся — ты все равно не Быков, а другой.
Мизантропическое
Монолог вымышленного лица
Кто за Собчак — того я ненавижу. И сам бы я ее не выбирал, поскольку вряд ли сам себя унижу прозванием «системный либерал», — и остальных, кто вслух уже доволен подобной конкуренцией Кремлю, всех встроенных, как Познер или Долин, — я тоже очень сильно не люблю. Я даже не пойму, о чем мы спорим, войдя в такой электоральный цикл: мучительно не то, что это спойлер, позорней сознавать, что это цирк. Кто за Собчак? Кто сам уже обгрызен, с кем много раз публично подрались, кто на закланье впущен в телевизер и там изображает плюрализм; кто призван объяснять широким массам, что массы сами Путину под стать; кто клоуном нанялся к пупарасам, чтоб пупарасом в клоунах не стать. Ужасно быть сегодня Петербургом, родившим и тирана, и Собчак. На ней уже топтался даже Ургант, который сам из Питера, пошляк.
Кто против — тех я тоже ненавижу. Не знаю, как им всем не надоест — кто, надрываясь, наживая грыжу, изображает искренний протест. Как ненавидят эти маргиналы, кому страна отнюдь не дорога, — всех тех, кто федеральные каналы включает, просто чтобы знать врага! Как ратуют дрожащими губами за «Яблоко», чей лидер несравним с любым другим! Они зовут рабами всех тех, кто дышит воздухом одним с диктатором. Они грехи чужие считают и твердят: «Пробили дно». Они живут обычно не в России, хотя в России тоже их полно. Их роль ничтожна. Их протест — щекотка. Вся их среда — гламурная Москва. Собчак для них — лояльная кокотка, пропутинская шваль из «Дома-2», мне глубоко противно их злорадство, уменье жить безбедно и легко — Собчак хотя бы любит подставляться, а эти безупречны, как Дзядко.
Саму Собчак я тоже ненавижу. Ликует, драму в хохму превратив! Кто любит эту лошадь, эту лыжу?! Ей что дебаты, что корпоратив.
От критики она не затоскует, ей по фигу народная молва, она ничем при этом не рискует, — не больше, чем когда-то в «Доме-2». Ее семья была небезупречна, она же хуже собственной семьи, а крестный попросил ее, конечно, — и будьте-здрасьте, крестный, мы свои. В тринадцатом, в разгар иных событий, он к ней вражду известную питал, — но нынче помогает нарастить ей серьезный статус, то есть капитал. Коль знаешь — сомневаться некрасиво, как говорил Станислав Ежи Лец; ждать от нее какого-то прорыва способен лишь дурак или подлец. Вот послевкусье путинского яда, нахального, разнузданного зла! На этом фоне даже Хакамада как будто ничего себе была.
Пора признаться, рожу скосоротив: мне надоел посмертный этот бал, я ненавижу всех, кто за и против, а тех, кто воздержался, я вообще
[86]. Все выродилось так на этом свете, что падает последний мой редут, и мне уже неважно, те иль эти потом на место Путина придут. Я думаю, история осудит и тех, и этих, ибо всё фигня, и после никого уже не будет — ни тех, ни этих тоже… и меня, заслуженного общего изгоя. Проявится какой-то новый класс, и будет что-нибудь совсем другое, нисколько не похожее на нас. Покуда это будущее — в нетях, за темным горизонтом бытия… Но если ты похеришь тех и этих, то, Господи, готов не быть и я.
Домогательское
Что мы знаем о потомках, современные умы? Я б поведал им о том, как интересно жили мы. Тут пошла такая мода — ежедневно нам на суд с шестьдесят седьмого года поздравления несут: как прекрасно вы живете, все полней и веселей, в песнях, плясках и работе отмечая юбилей! Знать, достигло апогея просвещенье ваших масс; накануне юбилея вы слетаете на Марс; коммунизм давно построен, побежден стафилококк, каждый сам себе и воин, и творец, и педагог… Ну и я через столетье докричусь до вас, Бог даст: вы нашли там нечто третье, педриот и либераст? Вы не ходите по кругу, чередуя лесть и месть? Не желаете друг другу передохнуть или сесть? Увенчались ли усилья, кто справляет торжество, сохранилась ли Россия без того, того, того! — без того, кого Володин главной скрепою назвал, иль распалась на пять Родин, рухнув в гибельный развал? Опасения итожа, не тушуйся, патриот: «Дай нам, Боже, завтра то же!» — он нас слышит. И дает.
Свято веря в Божью милость, знаю, честно говоря, что ничто не изменилось, кроме имени царя: разве только, может, вместо помещенья под замок и домашнего ареста применяется залог, — но быть может, и по шее бьют бесчисленных зэка, ибо все куда страшнее в ваши четные века. Но, быть может, вам угодно заглянуть на наше дно? Что же, это мы свободно, мы расскажем, нам дано. Вы, потомки, не ругайтесь, вы поймите наш азарт: нынче время домогательств, приставаний, так сказать. Это главный тренд момента, эпизодов — до трехсот. Всяк с упорством импотента хоть не может, но трясет. Кто ж за чистую монету это примет в наши дни? Изнасилований нету — домогательства одни.
Вот создатель «Мирамакса» у тусовки на виду домогался, домогался — и домогся, на беду. На приеме, на отеле — сотни ветреных харит! Но ведь сами же хотели, он смущенно говорит. Вот опять же Кевин Спеси, автор грустного письма, человек огромной спеси и талантливый весьма, — прямо вслух назвался геем, извинился и рыдал… Но опять же мы имеем оглушительный скандал. Все его прессуют жестко, в голосах у всех металл: он преследовал подростка, там и сям его хватал, и склонял к преступным негам, откровенно, без чинов, и показывал коллегам, доставая из штанов… И за это Кевин Спейси, раз его попутал черт, так и сяк измазан в прессе и из «Домика» поперт, а создатель «Мирамакса» и былой любимец масс так ужасно замарался, что покинул «Мирамакс». И теперь они в провале, всех тащившие в кровать, — потому что им давали, не умели не давать.
Вот и наш народный лидер пережил крутой косяк: Трампа давеча увидел — уж и так его, и сяк, на загадочных и старых, на вьетнамских берегах: уж давай и в кулуарах, уж давай и на ногах, — чуть не брал его за галстук, не лобзал его в чело… Домогался, домогался — не домогся ничего. Добивался, как девицу, разве что не брал за грудь: говорил, хотим страницу, говорил, перевернуть, — взглядом трепетным огладил, как влюбленный крокодил, но не справился, не сладил.
И на этом победил.
Потому что Спейси Кевин, соблазнитель душ и тел, чей удел теперь плачевен, — получил, чего хотел. Да и Харви с мордой мопса, вечно шедший напролом, — что хотел, того домогся и наказан поделом. А любезный миллионам петербургский спецслужбист — чист теперь перед законом и пред Родиною чист: мы крутое государство, не нарвались на скандал, так и надо домогаться, чтоб никто тебе не дал.
Ибо мы — столпы морали у планеты на виду и опять переиграли всех в семнадцатом году.
Африканское
— Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Ха, ха, ха, ха! — И туловище генерала стало колебаться от смеха.
Гоголь
Гримасы настоящего забавны, и вот нам в ощущении дано, что наш ориентир теперь Зимбабве: не Штаты, не Европа, но оно. Свободный край, урок для оробелых, наглядный, убедительный азарт, — где черные забрали все у белых, как красные в России век назад. В России все — на тачке ли, на бабе, смотря ли сериал, варя бульон, — все спрашивают: как там наш Мугабе, в изгнанье ли, в отставке, жив ли он? Ведь если он, почти столетний Роберт, бессмертный, несменяемый такой, скорее окончательно угробит Зимбабве, чем отъедет на покой, — то таковы и наши перспективы на тридцать лет ближайших, почитай, и надо выводить свои активы — теперь уже не в Штаты, а в Китай. А если в самом деле он отставлен, хотя герой и нации отец, но задолбал, и нации отца, блин, военные сместили наконец, — то может быть, хотя б у наших внуков, чей бедный род проклятьем заклеймен, возникнет шанс дождаться новых звуков и запахов, и все-таки имен.
Ну, что ж теперь! Истории зеркальны. Коль нации уютно под вождем, то наш ориентир теперь — Зимбабве, мы в этом преимущество найдем. Нормальная страна, не хуже прочих, по африканским меркам велика, во всем здесь тоже виден Божий почерк, презрительная, властная рука. Нуждается ли почва в адвокатах?
Единый путь для всех — святая ложь. Хоть безработны здесь четыре пятых народонаселения, — так что ж? Подумаешь. Работа портит нервы. Работа, говорят, от слова «раб». Мы столько лет работали, как негры, что можем и прилечь под баобаб. Пока мы спим, соседи нас боятся. Кто нас разбудит — дня не проживет. Зато у нас природные богатства, земля набита ими, как живот. Имеются хромит и платиноид, и до хрена золотоносных жил, а если кто-то куксится и ноет, то это он в Нигерии не жил.
Туземец, веселись, в ладоши хлопай, не упирайся супротив рожна. Мы побыли когда-то и Европой, и Азией, — но Азия сложна. Пора побыть и Африкой, ребята, осваивать туземный, темный быт. Кто беленькими нас любил когда-то — пусть черненьких попробует любить. Во время оно были мы богами — но сделались божками. Да, провал, и потому волнует нас Мугабе. А лучше бы Обама волновал? По крайней мере честно, объективно. Как говорится, по делам и честь.
А дальше, верно, будет Антарктида.
Там тоже ископаемые есть.
Сострадательное
Ни грамма почвы вражьим семенам!
Реакция Отечества угрюма.
За Симонян
Вступилась разъяренная Госдума.
За нашу Рашу, так сказать, Тудей,
Бойцовскую, как говорил Паланик,
Для их людей
Закроется отныне наш парламент.
О, злая прыть!
Наказанная туча силы вражьей!
Как будет жить
Америка без думских репортажей?
Как будет жрать фастфудное говно,
Любимую закуску святотатца, —
Не зная, что еще запрещено:
Мечтать? Дышать? Любиться? Испражняться?
Там за столом —
Мещанским ли, монаршим иль монашьим, —
Часами говорят не о своем:
Всегда о нашем!
Там наш расклад —
Важней Пхеньянга, круче Могадиши:
Там плохо спят,
Российских новостей не обсудивши.
В Америке депрессия кругом.
Почти не платят.
Они без наблюдений над врагом
Последнюю надежду там утратят.
Им наша тишь
Куда приятней собственного шума:
На нас глядишь —
И Господа тишком благодаришь
За то, что ты не русская Госдума.
Как большинство
Справлялось без Володина когда-то?
Кем будет Трамп, не видя своего
Родного, как отец, электората?
Ведь это мы —
Его американское «Единство».
Нас тьмы и тьмы.
Из этой тьмы он, собственно, родился.
И вообще —
Как можно быть в Америке счастливым,
Не поварившись в нашенском борще,
Не подивясь твоим альтернативам,
Родная Русь!
За то и ценят нашу сверхдержаву.
Я сам, когда на Думу насмотрюсь,
Себя гораздо больше уважаю.
Да и какого, собственно, рожна
Нам послана вся эта страсть Господня?
Зачем нужна
Действительность российская сегодня?
И полуразвалившаяся плеть,
И до кости прогнившая эпоха?
Да для того, чтоб в зеркало смотреть
И повторять, что все не так уж плохо.
Love story
Во глубину российского режима-с заглядываю, словно в полынью — и вижу, что эпоха наложилась на возраст мой, да и на жизнь мою. Я все его провалы и успехи, ужимки и прыжки, народ и знать, — давно привык воспринимать как вехи своей судьбы. Где мне другую взять? История — она такая штука, а грубо говоря, такая сука, что с нею мы мучительно слились: отдельной биографии этапы размечены судьбой Большого Папы, и будет так, куда ни поселись. Вот он пришел. Мне тридцать два. Я молод. Я никогда не шастал по Кремлю, мне кажется полезным русский холод, я либералов страстно не люблю, в них видя пошляков и супостатов; мне неприятен их надрывный стиль, и если б я, допустим, был Муратов, меня бы я доныне не простил. Не стану, уподобившись невежам, клеймить его агрессию и ложь: вождь тоже был тогда довольно свежим и, кажется, надеялся (на что ж?!).
Немало утекло воды и водки, и кое-что сместилось в голове, и мы сошлись в одной дырявой лодке, тогда как цвет команды НТВ… но всем не будешь ставить лыко в строку. Слаб человек, ржавеет и металл. Но все-таки к его второму сроку я никаких иллюзий не питал. Добил меня Беслан. Мне стало сорок. Уже я был и враг, почти шпион, — но все еще считал, что это морок, что вскорости развеется и он. Меж тем себя я чувствовал в траншее, а может быть, во рву с клубками змей; потом все стало несколько смешнее, но делало меня при этом злей. Поэта вечно бесит все, что ложно. «Закройте дверь, а то выходит газ!» А может, я почувствовал, что можно, и можно, так сказать, в последний раз.
Что вспоминать про зимние протесты, зачем вцепляться в прошлогодний снег? Такие были милые невесты, а вышли ведьмы. Это участь всех. Мне было сорок пять шестого мая. Подросток не наивен и не мал. Напрашивалась рифма «всех ломая», и это, в общем, правда: всех сломал. Ты думал, все пройдет, — а тут утроба, родная почва, вечный чернозем. И тут во мне и впрямь проснулась злоба, — но самое смешное, что и в нем.
Не утоленный Крымом и Донбассом, с натугою справляя торжество, он чувствовал острее с каждым часом, что ничего не вышло у него, — и глядя, как спивалась этим квасом невинная российская родня, я чувствовал острее с каждым часом, что ничего не вышло у меня. К нам подступала смертная зевота. Тут не было ни гордых, ни крутых: добро бы что-то вышло у кого-то! — но выйти не могло. Распад. Тупик. Такое было бурное начало, кипенье чуть не влесовых племен — а вышел пшик, и это означало, что этот мир уже приговорен. Пускай у них бы что-то получилось, оформилось и вылезло на свет, — Россия бы на этом обучилась и одолела гадину… но нет. Окончена последняя проверка, не слышится ни горнов, ни копыт, — здесь никому не взять отныне верха, и не над кем уже. Проект закрыт.
…Мне пятьдесят. Отчаянье не бурно, и пусть я младше вечного главы — могильная или ночная урна мне ближе избирательной, увы. Не то чтобы его готов принять я — такое безразличье тоже грех, — но мы уже вот-вот сойдем в объятья истории, а ей плевать на всех. Приходит час старения, смиренья, все как-то улетает в гребеня, и не могу равно представить день я, когда его не будет… и меня… Что будет после — бунты, генералы, рашизм, война, анархия ли мать, опять гэбэшник, снова либералы, монархия — теперь уже плевать. Для нас двоих кончается эпоха, три-дешное, но скучное кино. Друг друга мы использовали плохо.
Но в старости и это все равно.
Собачье
Отвратительная мода — на исходе, раз в году, подводить итоги года, вспоминая ерунду. И с чего б, скажи на милость, ворошить всю эту жесть? Ведь ничто не завершилось, продолжается как есть. Современников порадуй, вспоминая год спустя: были связаны с тюрягой все родные новостя. Мир безрадостен, безбытен, а в итоге ленты всей — лишь Серебренников, Итин, Малобродский Алексей. Апфельбаум. Улюкаев, сочинитель-эрудит. По доносу негодяев гордый Дмитриев сидит. Чтобы чувствовало быдло: кто не с нами, тот в тюрьму. Плюс пожизненное, видно, дали Нашему Всему.
Чувство главное — опаска, главный мем — страна-изгой, слово главное — колбаска, главный город — Уренгой, жанр, понятно, — театральный, хобби года — огород, звук — анальный, флаг — нейтральный, запах — сероводород.
Но, сказал бы мастер Йода, нет причин печали для. Есть еще и символ года. В середине декабря, многоопытен и грозен, сановит, как ананас, демонстрировал Рогозин таксу с ником Николас. Научилась эта такса (фейк, не фейк — не нам решать) под водой не задыхаться, то есть жидкостью дышать. Это опыт в русском стиле. Так и дышит вся страна. В эту жидкость запустили кислороду до хрена, а потом рукою твердой без особого стыда эту таксу прямо мордой прямо сунули туда. Такса билась, возмущалась, восклицала: «Не пойду!» и никак не помещалась в эту жидкую среду, но сатрапам горя мало — навалились всей ордой… И пришлось, и задышала этой самою водой. Ибо если не свободна, ибо если не вольна — то задышишь чем угодно.
Так же, в общем, и страна.
Правда, всякие вражины, постепенно осмелев, что, по сути, тем и живы, что клевещут на РФ, — поднимают громкий ропот, поношением грозят, говоря, что этот опыт сорок лет уже назад был поставлен многократно, да и ставится досель… Нам, конечно, неприятно, но не в первенстве же цель! Мы вступаем в год Собаки в новом качестве своем и приветственные знаки всей планете подаем. Это мы, как эта такса, проклинаемы везде, научились жить без бакса, врать без слов, дышать в воде, жить без права, есть без мяса — и хвалить судьбу свою… И вдобавок Николаса сам Рогозин взял в семью.
За тебя, собака, квасим! Если честно, по уму, — коль не ты, то кто, Герасим? Мы с тобой.
Твои Муму.
2018
Возвращенческое
Не стану сдерживаться боле: надысь приспичило ему вернуть в порядке доброй воли оружье, взятое в Крыму. Изящный выход, тонкий троллинг, державной воли торжество, небось, натешились до колик, пока готовили его! Галантность истинно супружья — без тени ложного стыда вернуть ненужное оружье, не примененное тогда. Они, конечно, запищали, орда майдановских вояк, — но Крым они не защищали. Его же сдали просто так! Когда б кого-нибудь убили, наш новый статус уясня, — тогда б они убийцы были. А так — слюнтяи и дрисня. Какой еще вы ждали дани? Россия вам отец и мать. Когда скакали на майдане, могли бы это понимать. И жестом гордого героя — кулак под нос и очи ввысь — мы их оружие дурное им возвращаем. Подавись, смирись, подвинься и покайся. Железо ваше — Крым не ваш. Мы очень честные, как Карлсон, любимый русский персонаж: в штанишки красные одетый, непобедим, неуловим, он пятиэровой монетой платил за стыренное им.
Пошли приятные процессы в крутом Отечестве моем — вернуть хоть жалкие проценты за весь присвоенный объем. Но как вернуть с такой охапки, как это втиснется назад? Украли, собственно, не бабки, но что украли — как назвать? Изрядный список покорений, твои свершения, братва: украли пару поколений, украли главные права, слова украли беспощадно, не выпуская из клешней; украли будущее — ладно, украли прошлое — страшней! Украли музыку, экраны, надежду, праздники, народ — короче, Родину украли и заменили этим вот. И он, который так расширил ее хтоническую жесть, — он восемнадцать лет притырил и точит зуб еще на шесть. И мы, которых тут немало, — мы, понимая, что творим, сопротивлялись очень мало. Без звука отдали, как Крым.
Когда их путь сведется в точку, где будет все уже всерьез, — вернут пустую оболочку. Чем наполнять ее? Вопрос. Чего ни хватишься — «а нэту». Тупая злоба — все, что есть. Конечно, можно снова нефтью, но сколько будет стоить нефть? И вот, когда я все потрачу, все растеряю, все солью, — какую ты предложишь сдачу за жизнь изъятую мою? За все, что пело и летало, нам возвратится, как в Крыму, лишь куча ржавого металла.
Кому он нужен?
Никому.
Погруженское
Чуть включишь изображение — от холопов до элит все идут на погружение: дырку рубят, пар валит… Не курсанты из Ульяновска (хор разнузданных детей, чей конфликт уже уладился под давленьем соцсетей), не прокатная дискуссия «Скифы» Versus, Паддингтон (осмеять я не берусь ее — Паддингтон и так смешон), и не школьное насилие — главный знак последних дней: есть метафора красивее, и наглядней, и видней.
Ноты громкие, крещендские — не стесняйся, Муза, пой: вся Россия в дни крещенские погружается толпой, и детей туда ж, без жалости. Не за страх, не за лаве — прямо скопом погружаются с президентом во главе. Вон и сам он, бойко плавая, предстает красив и свеж — хоть и крестится неправильно, но ведь дело не в кресте ж! Не в Бали под солнцем жарится, не кутит меж юных див, — а публично погружается, тренд эпохи подтвердив. А что пара нет над кожею средь классической зимы — так ведь это чудо Божие: не такой же он, как мы!
Внемля общему камланию и обдумав каждый шаг, ночью в Томске за компанию погружается Собчак — и резвится ночью хмурою в центре проруби большой, тоже стройная фигурою, тоже русская душой! Тут и впрямь смеяться впору бы, и твердит иной смельчак — хорошо, мол, то, что в проруби мы увидели Собчак! Погруженья все возжаждали, но ее ли в том вина? Просто чувствует, сограждане, нерв эпохи и она. Лишь Навальному не нравится этот гибельный азарт, он один не окунается у фанатов на глазах, — спуск героя в воду матовую был бы как-то нарочит: он и так уже по маковку погружен, едва торчит.
Вообще, прошу прощения у обидевшихся вас, — наблюдаю я крещение далеко не в первый раз: никогда настолько массово люд не прыгал боевой — словно в «Выборе» Некрасова — прямо в прорубь головой. То ли удаль православная всем покою не дает — то ль народ почуял главное и спускается под лед, видя ярость окружения, в неразомкнутом строю, помня гордость погружения китежанскую свою… Может, мы себя не вытащим на последнем рубеже, и Россия станет Китежем, как предсказано уже, ничего почти не чувствуя под метровым слоем льда. Как тут спросишь, не кощунствуя: погружается куда? Я в прямую дерзость скатываюсь, как я смею, паразит? Но не святостью, не святостью от субстанции разит. Консерватор возрождается, подголосок сопли льет: это вера возрождается! Да не вера, идиот. Мне понятна ваша паника, выдававшие досель погружение «Титаника» за крещенскую купель, — зря читатель раздражается, охраняя свой уют. Сам же видишь: погружается. Удержаться не дают.
И куда отсюда вывернет наш немыслимый большак? Наше все, конечно, вынырнет. Следом вынырнет Собчак. А вот выплывет ли прочее, прыгнув с пихтовой доски, — тут я ставлю многоточие, знак надежды и тоски.
Благодарственное
UPD. Они снова его посадили. Автор надеется, что в скором времени у него появится повод написать Благодарственное-2.
Хоть и под подписку, вышел Дмитриев, затемно покинувший тюрьму. Так, о наше мненье ноги вытерев, все-таки прислушались к нему. Выпустили грозного историка, наглого копателя могил. Посадить-то, может быть, и стоило, только не за то, что педофил. Клевету никто не аннулировал, но сорвался пафосный финал: он, конечно, дочь фотографировал, но при этом не распространял. Власть его тиранила, динамила, но простить советуют царю. Что ответить на благодеяние?
Надо отвечать: благодарю.
Как? За то, что разлучили с дочерью, слазили в компьютер и кровать, посадили, очернили до́черна — и за это руки целовать? Да, скажу. Вот так и реагировать. Без истерик, мать твою етить. Ведь могли же это пролонгировать, а решили все же сократить. Ведь могли еще держать у Сербского да открыть десяток новых дел, прокурора дать такого зверского, что сидел бы — не пересидел. Что им в нашем лепете и шелесте? Их бы поддержало большинство. Крокодил не разжимает челюсти — это анатомия его. Тоже моду взял — фотографировать. Пощадили, что ни говори. Наше дело — только аплодировать, кланяться и пятиться к двери.
Вот опять же общество встревожено: акция Навального, ура! (Я пишу в субботу, как положено, а для вас она уже вчера.) Вот, допустим, на Тверскую вышли вы — просто так, с невинностью в глазах, — вот вас из толпы, допустим, вышибли и ведут, допустим, в автозак. Кто-то закричит: мундиры синие! Вечные жандармы и цари! Кто-то скажет: произвол, насилие… Ну, а я скажу: благодари. Трудно вам проникнуть в чувства царские. В темные года к царю не лезь. Вот сейчас опять объявят санкции — ближний круг накроет чисто весь. Вообще в такое время нервное, если ты не страж и не казак, лучше не гулять тебе, наверное, там, где можно встретить автозак; если ж вас ОМОН потащит барственно — не брыкайтесь, Боже упаси! Отвечайте только благодарственно, ваш ответ да будет «Гран мерси», потому что вы дитя заблудшее, а УФСИН не знает половин, и случиться может много худшее, чем во снах покойной Ле Гуин.
Вообще в эпоху сингулярности — хоть и не расцветшую пока — поводов полно для благодарности: более, чем в Средние века! Что тебя в тюрьму еще не бросили, скальп еще не сняли с головы, что прописан ты не в Новороссии (если в ней — тогда уже увы); и что ямы до сих пор не вырыли для тебя, такого чужака; что живешь хотя и при Кадырове, но не под Кадыровым пока… Может, вся история историка спущена от первого лица, чтобы воспитать героя-стоика из тебя, наивного мальца. Вот стоишь среди пейзажа зимнего — он лежит, бесхозен и велик; хорошо, сынок, вообрази его — может статься, это Божий лик! — ты на нем не виден, вроде камешка. Сплошь сугробы, хлад и пустыри. Стой среди него — и молча кланяйся, кланяйся, за все благодари! Каждый Божий день, трудясь и странствуя, с пафосом смиренья и стыда.
Это чувство не совсем христианское.
Но зато уж русское, о да.
Караванное
Сошлись доверенные лица
На царское крыльцо —
Традиционно помолиться
На первое лицо.
Уйти Верховный не желает
От царственных забот.
Он им сказал: «Собака лает,
А караван идет».
Уж столько лет, подобно раку,
Мы пятимся в туман,
Про эту слушая собаку
И этот караван.
И непонятно мне, халдею,
Влачащему житье,
Кого я более жалею —
Его или ее.
Она одна надрывно лает
О принципах былых
Всегда — ментят ли «Пусси Райот»,
Сажают ли Белых;
А то задумают соседи
Рвануться из оков —
И к ним, под ревы трубной меди,
Введут отпускников;
Собака лает аж до рвоты,
Как пел один пиит.
Ей говорят: «Чево, чево ты?!» —
Она не говорит.
Собака лает, ветер носит,
А караван идет,
И караванщик глазом косит —
И на нее кладет.
Идет, бредет среди барханов
Бескрайний караван
Терпил, чиновников, паханов,
Петров и Марь-Иванн.
Бредут верблюды и верблюдки,
Убийцы и певцы,
Бредут бесславные ублюдки
И хладные скопцы,
Бредут без выбора, без цели,
Кружным путем своим.
Они собаке надоели,
А уж собака им!
Но семь столетий неизменен
Пустыни скучный вид,
И будь ты Грозный, будь ты Ленин,
И будь ты царь Давид —
Ты не изменишь, задавака,
Пейзажа этих стран:
Пустыня, караван, собака,
Собака, караван.
Пес голосит, а ветер носит,
А караван идет…
А почему он их не бросит?
Наверно, идиот.
Они бредут, обезобразясь,
Смуглы и нечисты.
Порой им видится оазис —
Какие-то кусты…
Им ни к чему пути Европы.
Восьмую сотню лет
Ведут их путаные тропы
Не мимо жопы, нет.
Всего печальней, что собака,
Кляня судьбу свою,
Бредет неправильно, инако, —
Но в этом же строю,
И канет с ними в ту же бездну,
С другими наряду.
Я тоже, может быть, исчезну,
Но с ними не пойду.
Победоносцевское
Когда концерты на Поклонной поют про пули у виска, когда походною колонной идут парадные войска, — тогда порой, в порядке бреда, послушно думает страна, что это правда их победа, что это правда их война.
Как будто Миллер или Сечин солдатом Родины рожден, под Сталинградом изувечен, под Кенигсбергом награжден; как будто Маркин, главный спикер, жизнь проводящий подле нар, иль грозный шеф его Бастрыкин полки в атаку поднимал. И Путин, что вещать поставлен меж транспарантов и цветов, глядит еще не так, как Сталин, но явно хочет и готов.
Увы, отважные вояки, — мол, за ценой не постоим, — ходили только в ddos-атаки и били только по своим. Их не представишь с теми рядом, каких ни выдумай словес: их фронт незрим, а Сталинградом они считают «Кировлес».
Взахлеб крича «Спасибо деду!», сплотясь в бесформенном строю, — они там празднуют победу совсем не деда, а свою, хотя — кого вы победили? Вы проиграли средний класс и не дошли до Пикадилли, и на Тверской не любят вас.
Пока они со всех сторон там галдят — спросить бы наконец: ужель они народным фронтом назвали этот свой фронтец? Ужель, когда они кричали — «Ату, умремте ж под Москвой!» — они и вправду отличали: вот это свой, а тот не свой? Ужели их верховным кланам весь год не спится в мандраже, ужели им Гудерианом Гудковы кажутся уже? Тогда мне странен гнев гарантов: чем сердит их московский люд? Да их — кремлевских обскурантов — тут оккупантами зовут, и что не так? Они же сами, привычно встав не с той ноги, в своих изданиях писали: осада, фронт, Госдеп, враги… Что ж, если впрямь подобный ужас овладевает их главой — переходящим, поднатужась, на образ жизни фронтовой, — то чем не повод загордиться и грянуть дружное ура? Ведь нас — всего одна столица, и в той — процента полтора. Выходит, мне, языковеду, и прочим гражданам Москвы дан повод праздновать победу?
Увы, товарищи, увы. Как в русской бане пассатижи, смех неуместен в эти дни. К победе мы пока не ближе, чем непутевые они. Я не хотел бы этим, к слову, обидеть креативный класс, — они на нас срывают злобу, но дело все-таки не в нас. Давно в России нет идиллий, вовсю шатается колосс, — но мы отнюдь не победили, а просто все пошло вразнос. Страна с георгиевским бантом, привычно сидя на трубе, уже не верит оккупантам, но мало верит и себе.
Победа будет все едино, и перед нею все равны.
Но до нее — как до Берлина в июне, в первый день войны.
Они
Драма в стихах
ОН (громко, вслух):
Нам англичанка гадит, как всегда. Она давно пред нами виновата. Но мы их остров можем без труда при помощи кинжала и «Сармата» испепелить за три минуты в хлам, и Дональд Трамп в душе не возражает.
(Страстным шепотом):
Пойми, Тереза, это я не вам. Британии ничто не угрожает. Ну просто так мне надо, извини. Представь, что это голос из винила… Ты, главное, Макрону не звони, и Трампу не звони…
ОНА:
Уже звонила.
ОН (досадливо):
Ну блин, Тереза! Что, блин, за дела! Ведь там же ночь, Тереза, полвторого! Когда бы ты не женщина была, истерику бы ты бы не порола. И тише, тише! День же тишины. Мы не хотим ни зла, ни потрясенья. Мы поорем, вы потерпеть должны, недолго, до утра, до воскресенья. Вот сходит на участки большинство, закроются предвыборные кассы… Мне надо выбираться!
ОНА (изумленно):
Из чего?
ОН:
Что значит — из чего? Из этой массы! А как сейчас добыть признанье масс? Я должен посулить им больше ада. Ты знаешь, Крым берется только раз. Чтоб снова взять, его отдать же надо. А там еще имеется народ, он может не одобрить этот метод разруливанья. Крым не бутерброд, как говорит… ну этот, блин, ну этот… Меня без новых планов не поймут. Но в голову, Тереза, не бери ты: у вас же Абрамович и Мамут, у вас же квартируют все элиты, и нас ни разу это не скребло. У вас же Гарри Поттер, Кира Найтли, и главное (понижая голос), у вас же там бабло… Ты правда веришь?
ОНА (холодно):
Вери хайли лайкли.
ОН:
Тереза, ты включаешь дурачка. Все эти опасения — пустое. В России быть не может новичка, тут только старички, как при застое. Политика застыла, как бетон, и публика зевает от занудства…
ОНА (голосом министра обороны Гэвина Уильямсона):
Вам следует сменить заборный тон. Вам надо извиниться и заткнуться.
ПОРОШЕНКО (из-за ее спины, высовывая язык):
Заткнуться, ламца-дрица-гоп-ца-ца! Сейчас мы доиграем эту драму. Вас ожидают девять грамм свинца, на каждого бойца по нанограмму.
ОН:
Тереза! Я б стерпел, что это ты, но если он, то мы ответим матом. (Голосом Марии Захаровой) Начальникам российской гопоты никто не смеет ставить ультиматум! Ху а́ ю, маза фака, ху а ю́! Биг рашен Босс, как пела Холи Молли, повертит вас на ядерном…
ОНА:
Твою Захарову учили не в МГИМО ли?
ОН (покладисто):
А хоть бы и в МГИМО. Не Оксфорд, чай, но, так сказать, годится для протеза!
ОНА:
Стерпели мы полониевый чай, но это химоружие…
ОН:
Тереза! Вы все демонизируете нас, но потерпи до мая, ради Бога…
ОНА (голосом Бориса Джонсона):
Мог только ты отдать такой приказ!
ОН:
Пойми, у нас народу очень много. Ничуть не меньше Лондона Москва и вся бурлит, почти как Украина. Валяются такие вещества — не представляешь! Вплоть до кокаина. Снимите ваши темные очки, не очерняйте образ русской власти! Я прессу контролирую почти. Кинопрокат. Росгвардию… отчасти. Но всех держать за ворот не могу. Я двадцать лет вертелся, как на шиле. Включил своих — Песков несет пургу, включаю вас — Глушкова задушили! Как уследишь? Предлогов миллион. И что мне делать с вашим захолустьем, зачем бы мне обмененный шпион?
ОНА:
Чтоб запугать оставшихся.
ОН:
Допустим. Но все же не бери меня на понт, а лучше, с точки зрения британки, прикинь, что от тебя сбежал Джеймс Бонд и попросил приюта на Лубянке. Что, не отравишь, сорри за вопрос? Обидно же! Мы, чай, не из железа! Да я бы лично яд ему поднес. Я не люблю изменников, Тереза. Уж если, падла, пересек межу — предашь опять. Ты всюду посторонний. На Сноудена, веришь ли, гляжу — прикидываю: газ или полоний? Но ты мою риторику, Терез, не принимай с обидой, ясен перец. Я на рожон бы сроду не полез, но я же там последний европеец! Россия ведь грознее, чем Чечня. Она сурова, хоть и не речиста. Там если бы не выбрали меня — то выбрали бы полного фашиста. А изберусь — и сразу же молчок! Я вовсе не люблю ходить по краю. Ведь ты же знаешь, я не новичок…
ТЕРЕЗА:
Я этого как раз-таки не знаю. За ваш постыдный акт, за двух калек, за ядами пропитанную ветошь я… (упавшим голосом) Высылаю двадцать человек.
ОН (счастливым шепотом):
Ну, слава Богу! (Громко, радостно) Ты за все ответишь!
Савченковское
Есть невоспитанные дяди, навзрыд кричащие почти: ну что же ты, защитник Нади? Пойди и снова защити! Что ж, я готов. Мы с ней знакомы. Мне жаль, что Надя под замком. Кто мечет молнии и громы, тот с нею точно не знаком. В сей ситуации неловкой — есть слово славное «мура» — я не смеюсь над голодовкой, хотя, казалось бы, пора. Пускай злорадно выжидает хоть тот, хоть здешний троглодит — мне не смешно, что голодает, и не забавно, что сидит. Я сроков не люблю условных, и безусловных, и иных, я брал бы только уголовных, причем совсем уже свиных; словами давними своими я поступиться не хотю. Я самого (впишите имя), когда придется, защитю. И я скажу: свободу Наде. Ей нынче стало тяжелей. Держи, известно, ум во аде, а сам терпи и всех жалей.
Я знал, что Надя не поладит ни с этой властью, ни с другой, что мягкой лапкой не погладит, своих поклонников осадит — и в результате снова сядет, как всякий истинный изгой. Всегда так было, вот и ныне. Она со Штирлицем в родстве: сначала он сидел в Берлине, потом, как водится, в Москве. Ату, героя мы уроем. Герой всегда немного псих. Уж тот, кто сделался героем, всегда чужой среди своих. Был миг судебного провала: полгода Новиков в суде доказывал — не убивала! Но не поверили нигде. Чтоб гневом праведным налиться, теперь годится всякий бред: «Она убила журналиста!» — хотя доказано, что нет. Зато теперь, в Верховной раде, от порошенковских щедрот — не издевайтесь, Бога ради, — уже ей шьют переворот. Она Кремлю служила, гаду, ее завербовали, ать, она взорвать хотела Раду и уцелевших расстрелять. Поверят все. А кто не верит — буквально этого и жду, — тому, должно быть, срок отмерят за недоверие к вождю. Мне безразличны рубль и гривна, мне только правда дорога, — но это, право, видеть дивно, как мы копируем врага! Уже и в плане пропаганды мы вместе, злобы не тая, сползли на уровень Уганды (хотя за что Уганду я?). Интеллигенция в заплатах, бюджет растащен и кредит, и всюду ищут виноватых, а вот и Савченко сидит. Вся симметрия образцова, привет спецслужбам и суду. Осталось вытащить Сенцова и посадить за диссиду.
Она не ангел ни секунды (кто ангел в наши времена?). Ей, верно, дали бы цикуты, живи в Античности она. Я на нее смотрю с испугом, поскольку слишком мягкотел, и я бы ни врагом, ни другом иметь такую не хотел, но где вы видели героя с уютным, плюшевым лицом, в одежде модного покроя, причем с коляской и кольцом? Вот это первое. Второе: не русофобствуя, скажу — в России тоже есть герои, у них хватает куражу, отвага в их груди пылает, и все же, пусть меня простят, но не пускают их в парламент. Их лучше прячут, чем растят. Они опасны нуворишам, они опасны властным крышам, они враждебны всяким нишам, их буйный нрав — сплошная жесть, и вообще мы чаще слышим, что ихтамнет, чем ихтаместь. Мы ни своим, ни посторонним их не покажем, господа. Мы видим их, когда хороним (и то, добавлю, не всегда). Будь я Онищенко Геннадий, я б запретил героев тут.
Вопрос «Что дальше будет с Надей?» решит не следствие, не суд, но конъюнктура в Украине и порошенковская месть. Мы Украину укорили, но все же там надежда есть, и хоть сатрапы очень грубы, желая нашим подражать, — то, если мы разжали зубы, там тоже могут их разжать. Контраст, конечно, будет режущ — сперва боец, потом беглец, — придется ей искать убежищ внутри России, наконец. Вот так и будет бегать Надя, нигде не ладя очага, — поскольку, на чины не глядя, всегда найдет себе врага, — и повторять, припоминая тюремный кров над головой, что пища в Киеве дурная, зато в России злей конвой. Когда же мы сольемся, братцы, в кромешном равенстве-родстве, и выйдет срок объединяться вам, киевлянам, и Москве, и мы, назло вождям и бандам, как это здесь заведено, опять подпишем меморандум о том, что мы теперь одно, — сольем Великость, Малость, Белость в одну славянскую струю, — она не будет больше бегать.
А снова сядет. Зуб даю.
Комплиментарное
К юбилею «Новой газеты».