Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Прежде чем снова погрузиться в глубокий сон, я увидел, как Сыма Тин достаёт из кармана поблёскивающую золотом медаль и передаёт матушке.

— Боевыми заслугами я уже загладил свою вину, сестрица, — тихим, сдавленным голосом застенчиво проговорил он.







Выбравшись из скирды, Сыма Тин под покровом ночи покинул деревню. Через две недели его забрали в роту носильщиков, в пару к молодому смуглолицему парню.







Он бубнил про свои приключения, похожие на сказку, как мальчишка, который плетёт всё подряд, лишь бы оправдать то, что натворил. Матушкина голова покачивалась в золотистом свете лампы. Уголки рта у неё чуть приподнялись в подобии язвительной усмешки.

— Всё, что я говорю, чистая правда, — обиделся Сыма Тин. — Не веришь, вижу. А эту медаль я сам, что ли, сделал? Чуть голову не сложил, чтобы получить её.

Под клацанье ножниц по хорьковой шкурке раздался голос матушки:

— Никто и не говорит, что это неправда, брат Сыма.

Сыма Тин и смуглолицый парень, спотыкаясь, бежали по полю. На носилках у них лежал раненный в грудь командир полка. Над головой кружили самолёты. Пули и снаряды расчерчивали ночное небо яркими хвостами, сплетаясь в одну плотную, постоянно меняющуюся сетку огня. Вспышки от разрывов подрагивали зеленоватым сиянием, как молнии, и освещали выступающие межи рисовых полей и сами замёрзшие поля, урожай с которых был уже собран. Ополченцы с носилками разбрелись по полю, кидаясь сами не зная куда. В ночном холоде и мраке то тут, то там раздавались отчаянные вопли раненых. Командир ополченцев, коротко стриженная женщина, стояла на меже с прикрытым красным бархатом электрическим фонариком в руках и громко кричала: «Без паники! Без паники! Раненых берегите…» Голос её скрипел, как гравий под подошвами. Шея обмотана засаленным платком, талия стянута кожаным ремнём, на нём две гранаты с деревянными ручками и эмалированная кружка. Огонь, а не баба. Днём она носилась туда-сюда в своей коричнево-красной куртке, порхала, словно не вовремя залетевшая на передний край пёстрая бабочка.

Зима стояла суровая, реки промерзали на три чи, но от пышущих жаром волн бесконечных разрывов она оборачивалась весной. Как-то днём в сугробе, подтаявшем от дымящейся крови, Сыма Тин увидел распустившийся золотисто-жёлтый одуванчик.

Из окопов поднимался горячий пар: солдаты, собравшись в кружок, перекусывали, весело уминая белоснежные пампушки и похрустывая желтоватым луком. В животе Сыма Тина и без того урчало от голода, а от этих ароматов прямо слюнки текли. Усевшись на поставленные друг на друга носилки, ополченцы извлекали из мешков с сухим пайком промёрзшие пельмени из гаоляновой муки и хмуро жевали их. Возле передовой траншеи бабочка-комроты, улыбаясь, разговаривала с каким-то офицером: пистолет на боку, и лицо очень знакомое. Так, беседуя, они подошли к ополченцам.

— Товарищи, — обратилась к ним комроты, — к вам командир полка Люй пожаловал!

Ополченцы настороженно поднялись. Не отрывая глаз от багрово-красного лица комполка, от его густых бровей, Сыма Тин силился вспомнить, кто это.

— Садитесь, прошу садиться! — обходительно начал тот.

Ополченцы уселись и снова принялись глодать пельмени.

— Спасибо, земляки! — поблагодарил комполка. — Несладко вам пришлось!

Большинство промолчали, и лишь несколько заводил выкрикнули:

— Ой несладко, начальник!

Сыма Тин всё тужился вспомнить, где он этого человека видел, а тот озабоченно глянул на грубую пищу и изодранную обувь ополченцев, и на его твёрдом, как сандаловое дерево, лице собралась паутинка морщинок.

— Вестовой! — По краю траншеи диким кроликом подбежал маленький смышлёный боец. — Скажи Лао Тяню, пусть принесёт оставшиеся пампушки. — Вестового как ветром сдуло.

Повар принёс корзину с пампушками.

— Потерпите, земляки, — продолжал комполка. — Вот победит революция, каждый день будете пампушки есть!

Он собственноручно раздал каждому по пампушке с половинкой луковицы в придачу. Когда он передавал ещё не остывшую, пышущую жаром пампушку Сыма Тину, их взгляды встретились, и между ними будто искра проскочила. Испуганный Сыма Тин вспомнил, что этот багроволицый командир полка Люй и есть тот самый Люй Ци, который несколько лет назад был заместителем командира отряда мулов в батальоне Сыма Ку. Люй Ци тоже узнал его. Уверенно потрепал по плечу и негромко проговорил:

— И ты здесь, старший хозяин.

У Сыма Тина защипало в носу, но не успел он хоть что-то сказать в ответ, как Люй Ци уже повернулся к ополченцам:

— Спасибо, земляки, без вашей поддержки нам победы не видать!

Во время общего наступления Сыма Тин со своим напарником лежал во второй линии окопов и слушал, как над головой стаями воронья с резким свистом пролетают снаряды. Взрывы грохотали где-то далеко впереди. Звонко пропел рожок, и солдаты с криком бросились в атаку. Поднялась и комроты.

— Вылезайте, живо, и вперёд, спасать раненых! — раздался её громкий крик.

С гранатой в руках она выбралась из окопа. Гудевшие, как саранча, пули ударялись в землю у неё за спиной, взвихряя белые облачка. Она смертельно побледнела, но страха не выказала. Дрожащие ополченцы поднимались из глубоких, по грудь, окопов, инстинктивно пригибаясь. Один коротышка едва успел неуклюже выкарабкаться наверх, как в мёрзлую землю рядом с ним ударила пуля, и он кувырнулся обратно, захныкав:

— Командир… командир… меня ранило…

— Куда тебя ранило? — спрыгнула к нему она.

— В штанах… — пробормотал коротышка. — В штанах горячо…

Комроты подняла его, нахмурила красивые брови, зажала нос и презрительно бросила:

— В штаны наложил, тряпка! — И поддав ему разок гранатой, крикнула: — Вперёд, товарищи, вы же взрослые мужики, неужто уступите мне, женщине?!

Вдохновлённые её призывом, ополченцы кто как вылезали из окопа. Сыма Тин тоже нацелился наверх, но тут увидел, что его напарник лежит, дрожа всем телом.

— Что с тобой, дружище? — спросил он, но ответа не последовало. Сыма Тин наклонился, повернул его и увидел посиневшее лицо и стиснутые зубы. Во рту побулькивало, на губах выступила белая пена.

— Сыма Тин, чего копаешься? Боишься, убьют? — На него, нахмурившись, смотрела комроты.

— Командир… — выдавил Сыма Тин, — у него, похоже, падучая…

— Мать твою! — выругалась комроты. — Только припадков тут ещё не хватало! — Спрыгнув в окоп, она пихнула парня ногой, но тот даже не шевельнулся. Стукнула гранатой по голове, но он по-прежнему не двигался. Тут она аж кругами заходила, как красавица пантера в клетке. Сорвала с края окопа пучок сухой травы и сунула бедняге в рот, приговаривая: — Ешь вот, ешь, припадочный! Травки хотел поесть? Вот и ешь! — И пропихивала ему в рот траву ручкой гранаты. Парень застонал и открыл косящие, как у козы, глаза. — A-а, вот оно, чудодейственное средство! — удовлетворённо проговорила комроты. — Быстро поднимайся, Сюй Бао, и вперёд, к раненым!

Морщась от боли, Сюй Бао встал, опираясь о стенку окопа. Тело ещё конвульсивно подрагивало, веки дёргались, будто укушенные. Медленно он выбрался наверх, и было видно, что ни в руках, ни в ногах силы у него нет. Сыма Тин подтащил носилки и обернулся к Сюй Бао. Тот благодарно улыбнулся, и эта странная улыбка резанула как ножом.

Подхватив носилки, они, пошатываясь, побежали следом за затянутой талией комроты. Снег уже размесили в жидкую грязь, под ногами позвякивали кучки гильз. Вокруг свистели пули, впереди один за другим вставали столбы белого дыма от мощных разрывов, земля тряслась. Солдаты неудержимой волной стремились вперёд, за красным знаменем. На переднем крае, за высокой земляной стеной, по-собачьи заливались пулемёты. Язычки огня раскладывались веером, выкашивая ряды наступающих как луговую траву. Из невидимых огнемётов огненными драконами один за другим вылетали и катились по земле языки пламени. Бойцы кружились в огне с душераздирающими воплями. Кто-то валился на землю и с плачем катался по ней, хватаясь за уши и царапая щёки. Те, кого уже обвили эти огненные драконы, прыгали, как безумные, с искажёнными от боли и ужаса лицами и через какой-то миг застывали. Тошнотворный запах горелой плоти смешивался с пороховой гарью, отравляя дыхание атакующих и не отстающих от них ополченцев. На том пространстве, что мог охватить взглядом Сыма Тин, солдаты падали на землю, как гнилые лесины. Свалился и припадочный, потянув за собой напарника. Сыма Тин ткнулся зубами в землю, и тут же раздалась пулемётная очередь, несколько ополченцев за его спиной рухнули. Огнемёты с шипением выплёвывали всё новые порции растекающихся вокруг липких и влажных языков огня. Подкатывались круглые ручные гранаты, тут и там раздавались взрывы, и во все стороны разлетались небольшие, с горошину, осколки. Нет, сегодня точно не выжить! Припадочный лежал, обхватив голову руками и выставив зад. Куртка вся разодрана осколками, из десятка дыр величиной с кулак торчат клочья грязной ваты.

Отваги атакующим было не занимать: по сигналу горна, под пробитыми знамёнами, они, не прекращая огня, ступая по трупам товарищей и по растопившей лёд и снег свежей крови, прорвались к самой стене. Бесстрашно карабкались по приставным лестницам и с помощью верёвок, падали один за другим с высоты, перекатывались и отползали. Стёганые штаны комроты, упавшей ничком недалеко от Сыма Тина, закурились белым дымком, вспыхнула вата, и она стала кататься по земле, пригоршнями запихивая её в прожжённые дыры. Под оглушительную трескотню пальбы солдаты забрались-таки на стену. Комроты встала, пробежала несколько шагов и вдруг грохнулась на четвереньки — ох и больно же приложилась! — словно подкошенная. Вскочив, снова побежала, согнувшись, как спелый колосок, и стала вытаскивать кого-то из кучи трупов. Тащила что было сил, как муравей огромную гусеницу, к носилкам Сыма Тина и Сюй Бао. Это был комполка Люй Ци. Грудь пробита в нескольких местах, пузырится кровь, и видно, как шевелятся серовато-белые лёгкие.

— На носилки его, быстро! — скомандовала комроты. Ошалевший Сюй Бао тупо уставился на неё. — Давай же! — зло прикрикнула она.

Сыма Тин с напарником поспешно уложили на носилки раненого комполка. Он глянул на них, словно извиняясь, и тут же, окончательно обессилев, закрыл глаза.

Носильщики побежали назад. Над головами мелкими птахами посвистывали пули. Сыма Тин инстинктивно втянул голову в плечи. Бежал он с трудом, но через несколько шагов выпрямился и прибавил шагу. «И хрен с ним, — думал он. — Помру так помру, выживу так выживу». И ноги сразу понесли быстрее.

В медпункте санитары сделали комполка перевязку и отправили носилки с ним дальше, в тыловой госпиталь. Солнце к тому времени уже закатилось, и небо над горизонтом окрасилось в цвет алых роз. Ветви большой шелковицы, одиноко стоявшей посреди пустынных просторов, казалось, были облиты кровью, а влага на стволе походила на выступивший от страха пот.







Ориентируясь на красный бархат фонарика комроты, ополченцы-носильщики постепенно собрались вместе. Самолётов не было, но бой ещё продолжался. Золотистые звёзды на алеющем небосводе подрагивали в отблесках от разрывов. У ополченцев подвело животы от голода, они выдохлись окончательно. Сыма Тин был ещё и в годах, да и напарник попался припадочный, так что устал он больше всех, ног под собой не чуял. Весь пот вышел ещё днём, когда он мотался по полю, по телу струилось что-то липкое и жирное. Внутри ощущалась пустота, как в высушенной тыкве-горлянке. А вот комполка оказался человеком железным: лежал, стиснув зубы, даже не пикнул. Казалось, что они несут труп: в ноздри то и дело лез запах мертвечины.

Выстроив колонну, комроты приказала двигаться дальше: «Нельзя отдыхать, товарищи. Сделаем привал, так и не встать будет». Вслед за ней они перешли реку по искромсанному снарядами льду. Сюй Бао оступился в полынью. Сыма Тин упал. Будто решив свести счёты с жизнью, Сюй Бао освободился от бремени носилок и скрылся под водой. Комполка сквозь зубы застонал от боли. За носилки спереди взялась комроты и потащила их с Сыма Тином. Кое-как они добрались до тылового госпиталя, выгрузили раненых, и ополченцы просто рухнули на землю.

— Товарищи, не ложиться! — Но не успев договорить, комроты сама упала без сил.

Позже, в одном из боёв, осколком снаряда Сыма Тину оторвало три пальца на правой руке. Но он, превозмогая боль, вынес с поля боя командира взвода, потерявшего ногу.







Проснувшись под утро, я почувствовал резкий запах табака, потом увидел прикорнувшую у стены матушку. В устало опущенных уголках рта застыла слюна. Сыма Тин тоже спал, сидя на корточках на скамье у кана, прямо как коршун. Пол перед каном устилали пожелтевшие окурки.







Кампанию по выдаче замуж овдовевших женщин в Далане проводила Цзи Цюнчжи, которая потом стала моей классной руководительницей. Она приехала из уезда, и вместе с ней появилось несколько напористых, как дикие кобылки, активисток. Они собрали всех вдов и стали разъяснять смысл кампании. В результате их активных действий и конкретных мероприятий почти все вдовы в деревне нашли себе мужей.

Неувязка вышла со вдовами семьи Шангуань. Ни один холостяк не смел позариться на Лайди, потому что все знали: она была женой предателя Ша Юэляна, с ней имел дело махровый контрреволюционер Сыма Ку, и она обещана солдату революции Сунь Буяню. С этими тремя не сравниться никому что при жизни, что после смерти. Матушка подходила под определённые Цзи Цюнчжи возрастные рамки, но вступать в брак отказалась. Активистку Ло Хунся, которая пыталась её уговорить, она отругала и выставила за дверь.

— Шла бы ты знаешь куда! Я твоей матери постарше буду! — бушевала она.

Как ни странно, когда по тому же поводу явилась Цзи Цюнчжи, матушка встретила её приветливо:

— И за кого же ты хочешь выдать меня, милая? — По сравнению с тем, как она привечала Ло Хунся, это было просто небо и земля, хотя прошло всего несколько часов.

— Слишком молодой вам не подойдёт, почтенная тётушка, — заявила Цзи Цюнчжи. — Примерно одного вами возраста лишь Сыма Тин. У него репутация хоть и запятнана, но своими заслугами он вину загладил. Да и отношения между вашими семьями не совсем обычные.

Матушка криво усмехнулась:

— Его младший брат мне зятем приходится, красавица!

— Какое это имеет значение! — возразила Цзи Цюнчжи. — Вы же не кровные родственники.







Общая свадебная церемония сорока пяти пар проходила в полуразрушенной церкви. Я тоже присутствовал, хотя было ужасно противно. Матушка стояла среди вдов, и её опухшее лицо заливала краска. Стоявший в рядах мужчин Сыма Тин без конца чесал покалеченной рукой голову. То ли чтобы покрасоваться, то ли чтобы скрыть смущение — не знаю.

От имени властей Цзи Цюнчжи поздравила новоиспечённые пары и вручила по куску мыла и полотенце. Деревенский староста выписал свидетельства о браке. Принимая полотенце и свидетельство, матушка застеснялась, как молоденькая.

От гадливости у меня внутри всё будто горело, лицо пылало от стыда за матушку. Стена, где висел когда-то жужубовый Иисус, теперь была покрыта слоем пыли. А на возвышении, где меня крестил пастор Мюррей, стояла толпа не ведающих стыда мужчин и женщин. Они прятали глаза, словно воришки. Матушка вон уже седая, а собирается замуж за старшего брата собственного зятя. Да не собирается, вышла уже! И ничего за этим браком нет, кроме желания Сыма Тина не таясь спать с матушкой под одним одеялом. И он будет лапать её роскошную грудь, как лапали груди моих сестёр Сыма Ку, Бэббит, Ша Юэлян и Сунь Буянь. При мысли об этом меня словно шальной стрелой пронзило и на глазах выступили слёзы ярости. Женщина из чиновных бросила в сторону растерянных новобрачных горсть пожухлых лепестков чайной розы. Будто грязные капли дождя или высохшие птичьи перья, они осыпали тронутые сединой, но блестевшие от настоя коры вяза волосы матушки.

Я выскочил из церкви, словно перепуганная собачонка. На пустынной улице, как живой, мне явился пастор Мюррей. Он медленно брёл в своём чёрном халате. Лицо грязное, в волосах желтоватые ростки пшеницы. Глаза печальные, две стылые красные виноградины. Я сообщил ему, что матушка сочеталась браком с Сыма Тином. Лицо у него передёрнулось, как от боли, и он весь вместе с чёрным халатом разлетелся на мелкие кусочки, словно прелая черепица, и испарился завитушками вонючего чёрного дыма.

Старшая сестра, изогнув белоснежную шею, мыла во дворе густые чёрные волосы. Она стояла, склонившись над тазом, и прекрасные розовые груди весело и мелодично ворковали при этом, как две иволги. Когда она выпрямилась, несколько капель чистой воды скользнули по ложбинке между ними. Подняв руку, она подобрала волосы сзади и, прищурившись, глянула на меня с холодной усмешкой.

— Слышала? Она за Сыма Тина выходит!

Снова та же усмешка и полное безразличие.

В воротах показалась матушка с этими позорными лепестками на волосах. Она вела за руку Юйнюй, а следом печально плёлся Сыма Тин. Старшая сестра взяла таз и выплеснула воду, веером сверкнувшую в воздухе. Матушка вздохнула, но ничего не сказала. Сыма Тин достал из-за пазухи свою медальку и протянул мне. «Подлизаться, что ли, хочет или заслугами похвастаться?» — думал я, мрачно уставившись на застывшую у него на лице деланную улыбочку. Он отвёл взгляд и тихо кашлянул, чтобы скрыть смущение. Я схватил его медальку и швырнул изо всей силы. Волоча за собой золотистую ленточку, эта в общем-то нелегонькая штуковина птичкой перелетела через крышу дома.

— А ну подними! — раздался окрик матушки.

— Не подниму! Ни за что не подниму!

— Ладно, ладно! — встрял Сыма Тин. — Чего её хранить, никчёмная вещь.

Матушка дала мне затрещину. Я притворно рухнул навзничь и принялся кататься по земле, как осёл.

Матушка поддала мне ногой, а я злобно выдохнул:

— Бесстыжая! Бесстыжая!

Она замерла, горестно свесив большую тяжёлую голову, и из груди её вырвался то ли вой, то ли плач; потом она резко развернулась и бросилась в дом. Сыма Тин вздохнул, присел под грушу и закурил. Выкурив несколько сигарет подряд, он встал:

— Иди, поговори с матерью, старший племянник. Не позволяй ей плакать.

Он достал из-за пазухи свидетельство о браке, разорвал на куски, швырнул на землю и, сгорбившись, вышел со двора: со спины — старик стариком, одной ногой в могиле.





Глава 30

Старинные тёмные очки с алмазной полировкой Сыма Ку подарил своему почтенному наставнику господину Цинь Эру в день рождения, будучи на пике своей военной славы и власти. И вот теперь, нацепив на нос этот контрреволюционный подарок, Цинь Эр сидел за сложенной из позеленевших кирпичей кафедрой с учебником родной речи в руках и дребезжащим голосом тягуче зачитывал сочетания иероглифов. Шёл урок для первого набора разновозрастных первоклассников дунбэйского Гаоми. Тяжёлые очки учителя сползли на половину изогнутого крючком носа; с кончика носа свешивалась зелёная сопля. Казалось, она вот-вот упадёт, но почему-то не падала.

— Да ян да. — Большие козы — большие, — выпевал Цинь Эр. — На дворе стоял палящий июньский зной, а он восседал в чёрной бархатной шапочке с красной кисточкой и в чёрном стёганом халате.

— Да ян да! — вопим мы, стараясь произносить слова так же, как он.

— Сяо ян сяо. — Маленькие козы — маленькие, — заунывно выводит он.

На улице жарко и душно, в классе темно и сыро, мы все босиком и в коротких штанах и при этом обливаемся потом, а он сидит разодетый, но лицо мертвенно-бледное, губы посинели, будто озяб.

— Сяо ян сяо, — повторяем мы звонкими голосами.

В классе висит застарелый запах мочи, как в давно нечищенной овчарне.

— Да ян сяо ян шань шан пао. — Большие козы и маленькие козы бегают по горам.

— Да ян сяо ян шань шан пао, — повторяем мы.

— Да ян пао, сяо ян цзяо. — Большие козы бегают, маленькие козы блеют.

— Да ян пао, сяо ян цзяо, — опять повторяем мы.

Учитывая мой обширный опыт общения с козами, я знаю, что большая коза с длинным выменем бегать не может. Ей и ходить-то неудобно, какое там бегать! То, что маленькие козы блеют, вполне может быть, и то, что бегают, тоже возможно. Большие козы мирно пасутся себе на лугу, а козлята — те, да, бегают и блеют. Так и подмывало поднять руку и задать вопрос, но я не осмелился. Перед учителем всегда лежит линейка — специально, чтобы лупить по ладоням.

— Да ян чиде до. — Большие козы едят много.

— Да ян чиде до, — послушно повторяем мы.

— Сяо ян чиде шао. — Маленькие козы едят мало.

— Сяо ян чиде шао, — эхом откликаемся мы.

Тоже верно: большие козы конечно едят больше, чем козлята, а козлята, надо думать, едят меньше коз.

— Да ян да. Сяо ян сяо.

Так, козы наелись, начнём всё с начала. Пожилой учитель без устали продолжает читать, а класс уже начинает потихоньку бузить. Вот У Юньюй, восемнадцатилетний крестьянский сын, высоченный и здоровенный, просто жеребец. Его уже женили на вдове Лань Шуйлянь, торговке доуфу.[130]

Она старше его на восемь лет, а уже ходит с выпирающим животом и скоро должна родить. Так вот этот будущий папаша вытащил из-за пазухи ржавый пистолет и втихаря прицелился в красную кисточку на чёрной шапочке господина Цинь Эра.

— Да ян пао, да ян… — Бабах!

По классу прокатился смешок. Учитель поднял голову и своими белёсыми бараньими глазками уставился на нас поверх очков. В них всё расплывалось, он почти ничего не видел. Потом снова принялся читать:

— Сяо ян цзяо… — Бабах! Это У Юньюй опять озвучил свой выстрел по качающейся красной кисточке. Класс так и грохнул, а учитель схватил линейку и хлопнул по столу, как судейский чиновник:

— Тишина! — И чтение возобновилось.

Со своего места тихонько встал семнадцатилетний сын крестьянина-бедняка Го Цюшэн. Он крадучись подобрался к кафедре, пристроился за спиной старика учителя, по-крысиному закусил выступающими передними зубами нижнюю губу и, как заправский миномётчик, стал будто бы закладывать мину в иссохшую голову учителя, как в ствол миномёта. А потом «выстрелил». Что тут началось! Класс просто покатывался со смеху. Верзила Сюй Ляньхэ колотил по столу, а пухлый коротышка Фан Шучжай раздирал лежащую перед ним книгу, швырял вверх обрывки, и клочки сероватой бумаги кружились в воздухе, как бабочки.

Цянь Эр беспрестанно стучал по столу, но утихомирить разошедшихся учеников не удавалось. Он оглядывал класс поверх очков, пытаясь понять, в чём дело. Го Цюшэн продолжал свои чрезвычайно оскорбительные для учителя телодвижения, ученики же — а ведь всем уже больше пятнадцати! — вопили как сумасшедшие. Случайно Го Цюшэн задел ухо старика, тот резко обернулся и застал обалдуя на месте преступления.

— Отвечай урок! — сурово потребовал учитель.

Го Цюшэн стоял у кафедры, сама покорность и наивность, но на лице то и дело проскальзывала наглая ухмылка. Он вывернул нижнюю губу так, чтобы губы выпирали, как пупок; прикрыл один глаз и скосил рот на сторону, потом напрягся и пошевелил ушами.

— Отвечай урок! — сердито повторил Цинь Эр.

— Да нян да. — Большие бабы большие. Сяо нян сяо. — Маленькие бабы маленькие, — выдал Го Цюшэн. — Да нян чжуйчжэ, сяо нян пао. — Большие бабы догоняют, маленькие удирают…

Класс взорвался бешеным хохотом. Цинь Эр поднялся, опираясь о край кафедры. Седая бородка подрагивала, губы тряслись:

— Негодный юнец! Негодникам учение не впрок!

Старик потянулся за линейкой, схватил руку Го Цюшэна и прижал к столу:

— Негодный юнец! — Бац! Он свирепо вытянул Го Цюшэна по ладони, и тот резко вскрикнул. Глянув на него, Цинь Эр снова занёс было линейку, но рука у него вдруг словно застыла в воздухе: на лице Го Цюшэна появилось вызывающе-дерзкое выражение люмпен-пролетария, чёрные глаза обесцветились, в них сквозила ненависть. В смятенном взоре учителя читалось поражение, рука с линейкой бессильно упала. Что-то бормоча себе под нос, он снял очки, положил в металлический футляр, обернул его куском синей ткани и сунул за пазуху. Туда же последовала и линейка, которой он когда-то лупил Сыма Ку, этого смутьяна, врага рода человеческого. Затем снял шапочку, поклонился Го Цюшэну, поклонился всему классу и дребезжащим голоском, вызывавшим одновременно и жалость, и отвращение, возгласил, используя выражения классического литературного языка:

— Цинь Эр — неисправимый глупец, господа. Переоценил свои возможности, как богомол в тщании остановить колесницу. Должен бы покинуть мир сей, но увы. А цепляющийся за жизнь старец всё равно что тать. Провинности мои велики, прошу у всех прощения!

Он почтительно сложил руки перед животом, помахал ими несколько раз, потом согнулся в глубоком поклоне, как варёная креветка, и, легко ступая, мелкими шажками вышел из класса. Донеслось его чуть слышное покашливание. На этом урок закончился.

Следующим был урок музыки.

Наш учитель музыки, та самая присланная из уезда Цзи Цюнчжи, ткнула концом указки в только что написанные на доске два больших иероглифа «инь» и «юэ»[131]

и громко сказала:

— Начинаем урок музыки. Учебных материалов нет, все материалы здесь, здесь и здесь. — И она указала себе на голову, грудь и живот. Потом повернулась лицом к доске и, выводя на ней иероглифы, продолжила: — Понятие «музыка» включает в себя много чего. Игра на флейте, на хуцине, напевание какого-то мотивчика, исполнение арии из оперы и так далее — всё это музыка. Сейчас вы не понимаете, но, возможно, когда-нибудь поймёте, что петь — значит воспевать что-либо, но далеко не всегда. Пение — одно из важнейших музыкальных занятий, а для нашей отдалённой деревушки, можно сказать, главное содержание уроков музыки. Сегодня мы разучим песню.

Она продолжала писать и говорить, а я смотрел в окно. Оно выходило в поле, и я видел, с какой завистью смотрят в сторону школы сын контрреволюционера Сыма Лян и дочь предателя китайского народа Ша Цзаохуа, которым не разрешили ходить в неё. Они пасли коз, стоя по колено в траве, а за ними высились подсолнухи — с толстыми стеблями, мясистыми листьями и ярко-жёлтыми цветками. Большие головы подсолнухов глядели печально, созвучно тому, что творилось в моей душе. Я косился на эти сверкающие глазёнки и с трудом сдерживал слёзы. Оглядывая окно, на скорую руку сколоченное из толстых ивовых стволов, я представлял себе, что превращаюсь в жёлтенькую хуамею, вылетаю на волю, окунаясь в золотистые лучи полуденного июньского солнца, и опускаюсь на один из этих подсолнухов, где полно тли и божьих коровок.

— Сегодня мы будем разучивать песню под названием «Песнь освобождению женщины».

Учительница нагнулась и, выставив округлый, как у кобылки, зад, стала быстро дописывать в низу доски последние строчки. И тут прямо в этот соблазнительный зад угодила пролетевшая мимо меня стрелка с перьями на хвосте и головкой, смазанной клейким варом из персикового дерева. По классу прокатился злорадный смешок. Сидевший сразу за мной стрелок, Дин Цзиньгоу, с важным видом помахал пару раз бамбуковым луком и поспешно спрятал его. Учительница отцепила стрелу, осмотрела, усмехнулась и бросила на кафедру, где та покачалась и застыла.

— Неплохо стреляете, — спокойно проговорила она, положила туда же указку и повесила на стул застиранную добела форменную военную куртку. И перед нами предстала совсем другая женщина. Белая блузка с короткими рукавами и отложным воротничком, перехваченная широким кожаным ремнём, почерневшим и лоснящимся от времени. Тонкая талия, высокая грудь, пышные бёдра. Широченные армейские брюки, тоже застиранные до белизны, и белые, по последней моде, туфли-тенниски. Выглядела она очень эффектно, а чтобы усилить эффект, затянула пояс на последнюю дырочку. На губах у неё играла усмешка, она была очаровательна, как белая лиса. Но улыбка мгновенно исчезла и сменилась жестокостью белой лисы. — Только что вы довели учителя Цинь Эра, и он ушёл, — надо же, какие герои! — насмешливо проговорила она, взяв стрелу. — Кто же, интересно, этот чудо-стрелок? — Она повертела стрелу, зажав тремя пальцами. — Может, Ли Гуан?[132]

Или Хуа Жун?[133]

Хватит ли ему духу подняться и назвать себя? — Она окинула нас холодным взглядом красивых чёрных глаз. Никто не встал, и она, схватив указку, шарахнула по столу. — Предупреждаю, чтоб никаких хулиганских выходок на моих уроках не было. Заверните их в тряпочку и отнесите домой своим мамашам.

— А у меня мать умерла! — громко выкрикнул У Юньюй.

— У кого это мать умерла? Ну-ка встань. — У Юньюй спокойно поднялся. — Выйди сюда, дай посмотреть на тебя.

В маслянистой, как змеиная кожа, шапочке, в которой он ходил круглый год, прикрывая проплешины, и которую, говорят, не снимал даже на ночь, даже купаясь в реке, У Юньюй молодцевато подошёл к кафедре.

— Как тебя зовут? — мягко улыбнулась учительница. У Юньюй с героическим видом назвался. — Меня, — обратилась она ко всему классу, — зовут Цзи Цюнчжи. Я сызмальства осталась без родителей и до семи лет обитала на куче мусора. Потом прибилась к бродячему цирку и какого только хулиганья и отребья в этих странствиях не повидала. Научилась выполнять трюки на велосипеде, ходить по канату, глотать мечи, дышать огнём, потом стала дрессировать животных — сначала собак, потом обезьян. Дошло дело и до медведей, а в конце концов и до тигров. Собаки у меня прыгали через обруч, обезьянки лазали по шесту, медведи катались на велосипеде, а тигры перекатывались через себя. В семнадцать лет я вступила в ряды революционной армии, сражалась, обагряя меч кровью врагов. В двадцать меня послали в Восточно-Китайскую военную академию, где меня обучили спортивным играм, рисованию, пению и танцам. В двадцать пять я вышла замуж за Ма Шэнли, начальника разведки в службе безопасности, знатока боевых искусств, с которым могу драться на равных. Думаете, заливаю? — Подняв руку, она чуть поправила короткую стрижку. Пышущее здоровьем, смуглое лицо настоящего революционера, полные жизни, гордо выпирающие груди. По-боевому вздёрнутый нос, тонкие, волевые губы и белые, как известь, зубы. — Я, Цзи Цюнчжи, даже тигров не боюсь, — произнесла она сухим, как древесный пепел, голосом, презрительно глядя на У Юньюя. — Думаешь, тебя испугаюсь? — Говоря эти полные презрения слова, она ловко просунула кончик длинной указки под край его змеиной шапочки и быстрым движением, будто снимая блин со сковородки, сдёрнула её. И всё это за какую-то секунду.

У Юньюй обхватил руками голову, она теперь походила на гнилую картофелину. Заносчивость бесследно исчезла, и на лице у него появилось глупое-преглупое выражение. Всё так же держась за голову, он взглянул вверх в поисках предмета, скрывавшего это безобразие. А шапочка весело крутилась в воздухе на высоко поднятой указке, которая повиновалась ловким движениям учительницы. Крутила она её так мастерски, так чарующе, что у самого У Юньюя от этого представления дух захватило. Одно движение — и шапочка взлетает вверх, и тут же опять на кончике указки и вертится, вертится… Я был просто поражён. Она послала шапочку в воздух ещё раз. А когда та, вращаясь, стала снижаться, сделала неуловимое движение указкой, и этот уродливый, распространяющий мерзкую вонь предмет лёг прямо под ноги у Юньюю.

— Подними свою дрянную шапчонку и вали на своё место, — с отвращением скомандовала Цзи Цюнчжи. — Я соли больше съела, чем ты лапши, мостов больше перешла, чем ты исходил дорог. — Она опять взяла со стола стрелу. — Ты, да-да, ты! — пронзила она ледяным взглядом одного из учеников, Дин Цзиньгоу. — Неси сюда лук! — Тот вскочил и, подойдя к кафедре, послушно положил лук. — Ступай на место! — последовал приказ. Взяв в руки лук, она натянула его. — Бамбук слишком мягок, да и тетива не годится! — заключила она. — Тетиву из коровьих сухожилий делать надо. — Наладив стрелу на тетиву из конского волоса, она легонько натянула её и прицелилась в голову Дин Цзиньгоу. Тот нырнул под стол. В струящемся из окна свете с жужжанием летала муха. Цзи Цюнчжи тщательно прицелилась, тетива загудела, и сражённая муха упала на пол. — Ещё доказательства нужны? — вопросила она. В классе стояла мёртвая тишина. Она мило улыбнулась, и на подбородке обозначилась очаровательная ямочка. — Ну а теперь начнём урок. Сначала прочитаем вслух слова песни:

Старый уклад с мрачным колодцем сравню, сухим и бездонным,

в нём мы — угнетённый народ, а женщин бесправней нет.

Новое общество с солнцем сравню, благодатным, дарящим,

несёт для всего народа, для женщин свободы свет.



Глава 31

На уроке Цзи Цюнчжи я превзошёл всех прекрасной памятью и музыкальным дарованием. Но не успел я допеть «Песнь освобождению женщины» до слов «женщин бесправней нет», как раздался голос матушки. Она стояла под окном с завёрнутой в белое полотенце бутылочкой козьего молока и раз за разом негромко звала:

— Цзиньтун, иди молоко пить! Цзиньтун, молоко!

Матушкин зов и запах молока мешали сосредоточиться, но спеть к концу урока все слова и сделать это чётко и правильно смог лишь я один и единственный из сорока учеников Цзи Цюнчжи удостоился её щедрой похвалы. Она спросила, как меня зовут, попросила ещё раз встать и спеть. Как только она объявила, что урок окончен, в окне тут же появилась матушка со своей бутылочкой. Я не знал, как быть, а матушка сказала:

— Пей быстрее, сынок! Какой ты молодец, мама так рада за тебя!

В классе раздался приглушённый смех.

— Бери, деточка, что тут такого? — удивилась она.

Обдав нас свежестью зубного порошка, подошла Цзи Цюнчжи. Она совсем неофициально оперлась на указку и приветливо обратилась к стоявшей под окном матушке:

— А, это вы, почтенная тётушка! Впредь во время урока, пожалуйста, не мешайте.

От звука её голоса матушка замерла, а потом почтительно затарахтела, напряжённо вглядываясь в полумрак класса:

— Он у меня единственный сын, учительница, а хвороба эта сызмальства, ничего есть не может. Маленьким на одном моем молоке держался, теперь вот козьим спасается. В полдень надоила мало, так не наелся, боюсь, до вечера не дотянет…

Цзи Цюнчжи улыбнулась мне:

— Бери давай, а то мать держит и держит. — Я взял бутылочку, щёки горели. — Но это не дело, — обратилась Цзи Цюнчжи к матушке. — Надо заставлять его есть всё. А вырастет, пойдёт в школу средней ступени, в университет, так и будет, что ли, козу за собой таскать? — Она, наверное, представила, как высоченный ученик входит в класс, волоча за собой козу, потому что рассмеялась — беззлобно и открыто. — Сколько же ему лет? — воскликнула она.

— Тринадцать, в год Кролика родился, — сказала матушка. — Я тоже ужасно переживаю, но воротит его от всего. Да ещё живот болит так, что аж пот прошибает, даже страшно становится…

— Ну хватит, мама! — недовольно вмешался я. — Не рассказывай! Не буду пить! — И сунул бутылочку обратно в окно.

— Не надо так, Шангуань, — потрепала меня по уху Цзи Цюнчжи. — От этой твоей привычки избавляться надо. Пей лучше. — Обернувшись, я взглянул в её посверкивающие в полумраке глаза и преисполнился великого стыда. — Запомните все: не следует смеяться над слабостями других, — добавила она и вышла из класса.

Отвернувшись к стене, я в два счёта опорожнил бутылочку и вернул её матушке:

— Мама, больше не приходи.

На перемене бузотёры У Юньюй и Дин Цзиньгоу сидели на своих скамейках тише воды ниже травы. Толстяк Фан Шучжай забрался на парту, снял пояс и затянул на балке, изображая, что вешается, и визгливым вдовьим голосом запричитал:

— Эр Гоу, Эр Гоу, как ты жесток! На запад ушёл, разведя рукава, — как ты мог! Оставил рабу свою, бросил свой дом, все ночи ей мёрзнуть на ложе пустом. Всё сердце червём источила мне грусть, уж лучше к Источнику[134]

тоже вернусь…

Он всё причитал и причитал, и в конце концов на его пухлых поросячьих щёчках на самом деле появились полоски слёз, а в рот полились сопли в два ручья.

— Нет мне жизни, — взвыл он, встав на цыпочки и просунув голову в петлю. — Нет мне жизни! — снова возопил он, взявшись обеими руками за петлю и подпрыгнув; потом подпрыгнул ещё раз с криком «Пожил довольно!». По классу прокатился какой-то странный смешок. У Юньюй, который весь ещё кипел от пережитого унижения, опёрся двумя руками и, как жеребец, лягнул ногами парту, на которой стоял Фан Шучжай. Парта опрокинулась, и тело толстяка вдруг повисло в воздухе. Он пронзительно заверещал, вцепившись руками в петлю и отчаянно болтая короткими толстыми ножками. Движения становились всё медленнее, лицо побагровело, на губах выступила пена, и он замычал в предсмертных судорогах.

— Повесился! — Несколько учеников помладше с криком в ужасе выскочили из класса. — Повесился! Фан Шучжай повесился!

Обмякшие руки Фан Шучжая уже бессильно повисли, ноги больше не дёргались, пухлое тело вдруг вытянулось, и из штанов змеёй выскользнули звучно испущенные ветры. Ученики растерянно метались по двору. Из учительской выскочила Цзи Цюнчжи, а с ней несколько мужчин, имён которых я не знал, как и не знал, что они преподают. «Кто повесился? Кто?» — громко спрашивали они на бегу, спотыкаясь о ещё не убранный строительный мусор. Перед ними неслась толпа возбуждённых и перепуганных школьников. Цзи Цюнчжи двигалась большими прыжками, как лань, и вскоре уже стояла в классе.

— Где он? — Она растерянно шарила вокруг глазами, мало что видя из-за резкого перехода от яркого солнечного света к полумраку класса. Грузное тело Фан Шучжая лежало на полу, как туша зарезанного поросёнка. Чёрный полотняный пояс, из которого он смастерил петлю, скрутился и лопнул.

Опустившись перед ним на корточки, Цзи Цюнчжи схватила его за руку и перевернула лицом вверх. Я видел, как она нахмурилась, выпятила губы и зажала нос. Вонь от Фан Шучжая шла неимоверная. Она тронула его пальцем за нос, потом со свирепым выражением ткнула ногтем в желобок под носом. Фан Шучжай поднял руку и попытался отвести её палец. Она хмуро встала и пихнула его ногой:

— Поднимайся!







— Кто опрокинул парту?! — Она стояла у кафедры, кипя от негодования.

— Я не видел. И я не видел. Я тоже не видел, — послышались голоса.

— Ну и кто же тогда видел? Или кто сделал это? Может, хоть раз смелости наберётесь?!

Все сидели, понурив головы. В мёртвой тишине раздавались лишь всхлипывания Фан Шучжая.

— Чтоб я тебя не слышала! — хлопнула она ладонью по столу. — Коль решил помереть, так это пара пустяков. Погоди вот, научу тебя кое-каким способам. Не верю, что никто не видел, как опрокинули парту. Шангуань Цзиньтун, ты мальчик честный, может, ты скажешь? — Я уставился в пол. — Подними голову и смотри мне в лицо, — скомандовала она. — Знаю, тебе страшно, но я за тебя заступлюсь, не бойся.

Я поднял голову, глянул в красивые глаза истинной революционерки, в памяти всплыл свежий запах зубного порошка, и меня тут же будто прохватило порывом промозглого осеннего ветра.

— Я верю, у тебя достанет смелости не покрывать плохих людей и их чёрные дела, — громко произнесла она. — Это необходимое качество для всех детей нового Китая.

Чуть покосившись влево, я столкнулся с грозным, не сулящим ничего хорошего взглядом У Юньюя и снова свесил голову на грудь.

— Ну-ка встань, У Юньюй, — спокойным голосом велела Цзи Цюнчжи.

— Это не я! — заорал тот.

— Что же ты тогда переживаешь? Чего разорался? — усмехнулась она.

— Всё равно не я… — чуть слышно промямлил У Юньюй, ковыряя ногтем парту.

— Настоящий мужчина держит ответ за свои поступки, У Юньюй!

Тот оставил парту в покое и медленно поднял голову. Лицо его исказила гримаса злобы. Он швырнул на пол учебник, завернул грифельную доску и карандаш в кусок синей ткани, сунул под мышку и презрительно заявил:

— Ну я перевернул, и что дальше? Сдалась мне эта ваша учёба паршивая! И не хотел я учиться вовсе, это вы меня подбили! — И с надменным видом направился к выходу, долговязый, широкий в кости: ну просто воплощение грубого, неотёсанного остолопа — и по виду, и по манерам. У дверей на пути у него встала Цзи Цюнчжи. — Прочь с дороги! — рявкнул он. — Чего лезешь?!

Она одарила его милой улыбкой:

— Хочу, чтобы такой презренный недоделок, как ты, запомнил: за сотворённое зло… — Правой ногой она вдруг молниеносно ударила его по колену. Взвыв от боли, У Юньюй рухнул на четвереньки. — …всякий мерзавец понесёт наказание!

У Юньюй запустил в неё грифельной доской и попал прямо в грудь. Схватившись за ушибленное место, Цзи Цюнчжи вскрикнула. У Юньюй поднялся и, хорохорясь, заявил:

— Думаешь, я тебя испугался? Я крестьянин-арендатор в третьем поколении. Все мои родственники — семьи обеих тётушек и бабки — крестьяне-бедняки. Мать родила меня на дороге, когда нищенствовала!

Учительница потёрла грудь:

— Не хочется, честно говоря, руки марать о такого пса паршивого. — Она сплела пальцы и надавила до хруста в суставах. — Мне наплевать, в третьем поколении ты крестьянин или в тридцатом, но проучить тебя всё-таки придётся! — Незаметное движение кулака — и от удара в скулу У Юньюй взвыл и пошатнулся. После второго, ещё более мощного, удара по рёбрам он получил ещё ногой по лодыжке и, растянувшись на полу, захныкал как маленький. Цзи Цюнчжи подняла его за шкирку и ухмыльнулась, глядя на эту гнусную рожу. Потом подвела к двери, наладила ему коленом в пах, толкнула ладонью, и У Юньюй грохнулся навзничь на кучу битых кирпичей. — Ставлю тебя в известность, — сообщила она, — ты исключён.





Глава 32

Они остановили меня на тропинке, что вела из школы в деревню. У каждого в руке по упругой ветке шелковицы. Надвигались сумерки, в косо падающих лучах солнца их лица казались желтовато-восковыми, а мягкий свет придавал каждому свой оттенок — и У Юньюю в его неизменной шапочке, с распухшей щекой, и Го Цюшэну с его злобным взглядом, и Дин Цзиньгоу с чёрными, как древесные грибы, ушами, а также известному всей деревне каналье Вэй Янцзяо с его почерневшими зубами. В грязных канавах по обочинам тропинки покрякивали встрёпанные утки. Я собрался было проскользнуть мимо, но мне преградил путь своей веткой Вэй Янцзяо.

— Чего надо? — буркнул я.

— Чего? Проучить тебя хотим сегодня, ублюдок мелкий, отродье рыжего заморского дьявола! — И зрачки его косых глаз запрыгали, как ночные мотыльки.

— Что я вам сделал… — жалобно проскулил я.

У Юньюй вытянул меня веткой. Зад обожгла нестерпимая боль. И тут они принялись охаживать меня со всех сторон — по шее, по спине, по заду, по ногам. Я громко взвыл, а Вэй Янцзяо вытащил здоровенный нож с костяной ручкой и помахал им у меня перед носом:

— Заткнись! Ещё раз крикнешь, отрежу язык и нос и выколю глаза! — При виде холодно поблёскивающего лезвия я пришёл в ужас и умолк.

Пиная меня коленями и хлеща ветками по ногам, они, эта четвёрка волков, погнали меня, бедную овечку, подальше в поля. В канавах неслышно текла вода, со дна поднимались и лопались пузыри, и в опускавшихся сумерках омерзительный запах оттуда всё усиливался. Несколько раз я оборачивался и молил:

— Братцы, отпустите… — Но в ответ град ударов сыпался ещё чаще, а когда я вскрикивал от невыносимой боли, снова подскакивал Вэй Янцзяо со своими угрозами. Оставалось лишь безропотно сносить побои и шагать, куда вели.

Мы прошли по мосткам из накиданной соломы, и перед густыми зарослями клещевины мне велели остановиться. Вся задница мокрая — то ли от крови, то ли от мочи, не знаю. Они выстроились в одну линию, облачённые в кровавые отблески зари. Все четыре ветки совсем измочалились и из зелёных стали чёрными. На веерах мясистых листьев клещевины тоскливо стрекотали пузатые зелёные кузнечики. От резкого запаха её цветков из глаз у меня покатились слёзы.

— Слушай, брат, ну и чего делать-то с этим паршивцем? — подобострастно обратился Вэй Янцзяо к У Юньюю.

— Прибить его надо, я считаю! — буркнул тот, потирая распухшую щёку.

— Нет, так не пойдёт, — заявил Го Цюшэн. — У его старшей сестры муж — замначальника уезда, и сама она при должности. Убьёшь его — нам всем не жить.

— Можно убить, а труп — в реку, — предложил Вэй Янцзяо. — Через несколько дней будет в океане черепах кормить. И сам чёрт не дознается.

— Вот только убивать чур без меня, — струсил Дин Цзиньгоу. — А ну как муж его сестры, этот кровавый бандит Сыма Ку, объявится? Он за своего младшего дядюшку под корень наши семьи изведёт.

Они обсуждали мою судьбу, а я слушал с полным безразличием, не испытывая ни страха, ни желания сбежать. Впав в какое-то зачарованное состояние, я даже обратил свой взор вдаль, на юго-восток, где закатным морем крови простирались луга и золотилась гора Лежащего Буйвола, и на юг, на бескрайние тёмно-зелёные рисовые поля. Берег Мошуйхэ, извивающейся длинным драконом к востоку, то скрывался за колосьями, то открывался там, где они были ниже, и над невидимыми водами листками бумаги покачивались стайки белых птиц. В голове пронеслось одно за другим всё, что случилось пережить, и вдруг показалось, что я уже прожил лет сто.

— Убейте меня, убейте, я пожил своё.

В их глазах мелькнуло удивление. Обменявшись взглядами, они снова повернулись ко мне спиной, будто не расслышали.

— Ну убейте же меня! — решительно заявил я, всхлипнув, и вдруг разревелся, обливаясь липкими и солоноватыми, как кровь, слезами.

Искренностью своей просьбы я поставил их в затруднительное положение. Они снова переглянулись, и было видно, что призадумались.

— Умоляю вас, господа, — решил я закрепить успех ещё большим драматизмом, — прикончите меня! Всё равно как, только побыстрее, чтобы меньше мучиться.

— Ты что, думаешь, нам духу не хватит убить тебя? — уставился мне в глаза У Юньюй, сжав своими толстенными пальцами мой подбородок.

— Хватит, — пролепетал я, — конечно же хватит. Я лишь прошу сделать это побыстрее.

— Влипли мы с этим пащенком, парни, — сплюнул у Юньюй. — Сдаётся мне, убить его всё же придётся. Отступать уже нельзя, так что лучше кончить его по-быстрому.

— Хотите убить — убейте, но без меня, — гнул своё Го Цюшэн.

— Сдать нас хочешь, паскуда? — тряхнул его за плечи у Юньюй. — Мы теперь четыре кузнечика на одной нитке, пусть никто даже не думает соскочить. Только попробуй — все сразу узнают, что ты сделал с этой дурочкой из семьи Ван, уж я позабочусь.

— Ладно, братва, хорош ссориться, — вмешался Вэй Янцзяо. — Тут делов-то — убить. Скажу по секрету: ту старуху на каменном мостике я угрохал. Ничего против неё не держал, просто задумал ножичек в деле опробовать. Я-то думал, убить человека непросто, а на самом деле — раз плюнуть. Этим ножичком под рёбра и сунул. Так он скользнул в неё, как в доуфу, хлюп — аж ручка вошла. Не успел вытащить, а из неё уж и дух вон, даже не вякнула. — Он провёл лезвием туда-сюда по штанам. — Вот глядите. — И будто бы ткнул ножом, направив его мне в живот.

Я сладостно зажмурился и словно увидел, как зелёной струйкой на их лица брызнула кровь. Они побежали к воде, чтобы умыться. Но вода напоминала тёмно-красный сироп, и они не только не умылись, но запачкались ещё больше. Вместе с кровью из живота стали быстро вываливаться кишки, они упали на траву, достигли канавы, а там их подхватило течение. В канаву с плачем прыгнула матушка, она стала собирать их, наматывая на руку, пока не очутилась передо мной. Обмотанная моими кишками, она тяжело дышала, с грустью глядя на меня: «Что с тобой, деточка?» — «Убили меня, мама». Слёзы заливали ей лицо, когда она опустилась на колени и стала засовывать эти кишки, моток за мотком, мне обратно в живот. Они не слушались, снова выскальзывали наружу, матушка плакала уже от злости. В конце концов она запихнула их полностью, достала из волос иголку и нитку и зашила мне живот, как порванную куртку. Я ощутил какую-то бранную боль и резко открыл глаза. Оказалось, всё это мне привиделось. Действительность же была такова: пинками они сбили меня с ног, выпростали свои внушительные причиндалы, выдававшие их «революционное и правильное происхождение», и принялись мочиться мне на лицо, — казалось, что я погружаюсь в воду.

— Младший дядюшка! Дядюшка… — донеслись из зарослей голоса Сыма Ляна и Ша Цзаохуа — один звонкий, другой негромкий.

Я открыл рот, чтобы откликнуться, но тут же получил порцию мочи. Все четверо торопливо убрали свои оросительные установки и, подтянув штаны, мгновенно скрылись в кустах.

Сыма Лян с Ша Цзаохуа стояли у каменного мостика и звали меня вслепую, как Юйнюй. Их крики долго раскатывались эхом по полям, отчего сердце моё преисполнилось печали и в горле встал комок. Я попытался подняться, но тут же снова шлёпнулся на землю.

— Там! — взволнованно завопила Ша Цзаохуа. — Он там!

Они подняли меня за руки. Я качался, как ванька-встанька. Ша Цзаохуа глянула на моё лицо, рот у неё искривился, и она разревелась. Сыма Лян тронул меня за зад, и я взвизгнул от боли. Он посмотрел на свою руку, красную от крови и всю в зелени от травы и веток, и у него застучали зубы.

— Кто ж тебя так разуделал, младший дядюшка?

— Они… — выдавил я.

— Кто «они»? — уточнил Сыма Лян.

— У Юньюй, Вэй Янцзяо и Дин Цзиньгоу, а ещё Го Цюшэн.

— Дядюшка, давай-ка сейчас домой, — сказал Сыма Лян. — Бабуля там с ума сходит. А вы, четверо подонков, зарубите себе на носу: сегодня вы улизнули, но завтра уже не выйдет, смылись первого числа, а вот пятнадцатого не получится! Если хоть волосок упадёт с головы дядюшки, тут же флаги будут развеваться перед вашими домами[135]

— все сразу поймут, откуда ветер дует!

Слова Сыма Ляна ещё висели в воздухе, когда пресловутая четвёрка — У, Вэй, Дин и Го, — хохоча, вывалилась из кустов.

— Ишь, мать его, — хмыкнул У Юньюй, — откуда только взялся этакий паршивец! Речи тут толкает и не боится, что язык-то ему враз отрежут! — И схватив свои ветки-хлысты, они рванулись к нам, как свора псов.

— Цзаохуа, помоги дядюшке! — крикнул Сыма Лян и бросился навстречу этим детинам гораздо выше его ростом.

Все четверо просто остолбенели от такого бесстрашия, а Сыма Лян, не дожидаясь, пока на него опустятся шелковичные ветки, ударил крепкой головёнкой в живот Вэй Янцзяо, безжалостному негодяю и сквернослову. Тот согнулся пополам и рухнул на землю, свернувшись, как ёж. Остальные — У, Го и Дин — обрушили на Сыма Ляна град ударов. Закрыв голову руками, Сыма Лян повернулся и бросился бежать. Вся троица за ним. Своим невероятным боевым задором он явно подзавел это местное отребье. По сравнению с трусливой овцой Цзиньтуном этот волчонок вызвал гораздо больший интерес. Под их возбуждённые крики на пребывающем в летаргическом сне лугу развернулась настоящая битва с погоней. Против волчонка Сыма Ляна эти трое выглядели здоровенными, злобными, но неповоротливыми деревенскими дворнягами. В Вэй Янцзяо волчьи и собачьи повадки сочетались, поэтому Сыма Лян и выбрал его для первого удара. Уложив его, он, считай, сбил наземь вожака собачьей своры. Бежал Сыма Лян то быстро, то медленно — именно так надо вести себя с восставшими из гроба мертвецами: он всё время резко менял направление движения и отрывался от них. Много раз, не удержавшись на резких поворотах, они падали. Под ногами у них расступалась и вновь смыкалась высокая, по колено, трава. Пронзительно вереща, из норок выскакивали целые выводки крошечных, с кулачок, крольчат. Одного, не слишком проворного, раздавит своей ножищей У Юньюй. Сыма Лян не только Убегал, но, бывало, и контратаковал на бегу. Сначала он петлял на всей скорости, увеличивая расстояние между собой и одним из гнавшихся за ним бугаёв, а потом вдруг выскакивал перед ним и проводил молниеносную атаку. Дин Цзиньгоу он сыпанул в лицо горсть земли, У Юньюя укусил за запястье, а Го Цюшэна, применив боевой приёмчик Косоглазой Хуа, ухватил за его хозяйство промеж ног, и изо всех сил сжал. Правда, и самому Сыма Ляну досталось по голове. Теперь уже все они бежали не так резво. Сыма Лян отступал к мосткам из соломы. Трое громил собрались вместе — на губах пена, дыхание с присвистом, как у прохудившихся мехов, — и продолжали неотступно гнаться за ним. Отдышавшийся Вэй Янцзяо устрашающе выгнул спину, как кот, стараясь потихоньку подняться. Он шарил руками вокруг в поисках своего ножа с костяной ручкой, который холодно поблёскивал в траве неподалёку.

— Последыш помещичий, мать твою разэтак, теперь ты точно не жилец! — бормотал он, стараясь нащупать нож, и его косые глаза подрагивали, как откладывающие яйца мотыльки. Находчивая Ша Цзаохуа подскочила к нему, как оленёнок, схватила нож и вернулась ко мне, держа его обеими руками.

— А ну отдай нож, предательское отродье! — поднявшись, грозно заорал Вэй Янцзяо и протянул руку. Не сводя глаз с заскорузлой лапищи, Ша Цзаохуа молча отступала, пока не ткнулась в меня попой. Он несколько раз бросался вперёд, но поспешно отскакивал, чтобы не наткнуться на остриё ножа. Сыма Лян в это время уже отступил до самых мостков.

— Вэй Янцзяо, мать-перемать! Двигай сюда, прикончи этого помещичьего сынка! И пошевеливайся! — заорал У Юньюй.

— Ну погоди, я с тобой ещё разберусь, девчонка, — прошипел Вэй Янцзяо. Он решил вооружиться целым кустом клещевины, но толстенный ствол не поддавался, и ему пришлось довольствоваться веткой. Размахивая ею, он рванулся к мосткам.

Под прикрытием тесно прижавшейся ко мне Ша Цзаохуа к мосткам поковылял и я. Течение в канаве под ними казалось довольно быстрым, из него стайками вылетали маленькие карпы. Одни перелетали через мостки, другие падали на них, возмущённо подпрыгивая, и их тела грациозно изгибались в воздухе. Между ног всё слиплось; спина, зад, ноги, шея — всё, куда пришёлся град ударов, невыносимо горело. Подташнивало, и во рту был какой-то мерзкий привкус. Я шатался, не в силах сохранить равновесие, и каждый шаг сопровождался стоном. Я опирался на худенькое плечо Ша Цзаохуа и, понимая, что ей тяжело, старался выпрямиться, но ничего не получалось.

Сыма Лян вприпрыжку нёсся в сторону деревни. Когда преследователи нагоняли его, он прибавлял прыти, а когда они тормозили, сбавлял темп и он. В результате этих маневров ему удавалось поддерживать в преследователях уверенность, что они вот-вот настигнут его, и в то же время держать их на безопасном расстоянии.

Лучи заходящего солнца окрасили туман над полями в алый цвет, из канав доносилось унылое кваканье лягушек. Вэй Янцзяо негромко перекинулся о чём-то с У Юньюем, и преследователи разделились. Вэй Янцзяо с Дин Цзиньгоу перебрались через канаву и побежали в противоположные концы поля. У Юньюй с Го Цюшэном продолжили преследование, но уже в умеренном темпе.

— Сыма Лян, а Сыма Лян, — громко подначивали они, — настоящие мужчины не убегают! Остановись, если ты не трус, и устроим настоящую схватку!

— Беги, брат, беги! — крикнула Ша Цзаохуа. — Не поддавайся на их штучки!

— До смерти изобью, дрянь паршивая! — обернулся У Юньюй, погрозив кулаком.

Ша Цзаохуа смело загородила меня с ножом в руке:

— Сунься, попробуй! Не боюсь я вас!

У Юньюй направился в нашу сторону, и Ша Цзаохуа, отступив, прижалась к моей ноге. Сыма Лян устремился к нам с криком:

— Только тронь её, башка паршивая, тут же бабу твою отравлю, эту торговку вонючую!

— Беги, брат! — снова закричала Ша Цзаохуа. — Эти псы Вэй и Дин хотят сзади подобраться!

Сыма Лян остановился, не зная, идти вперёд или повернуть назад. А может, он сделал это специально, потому что остановились и У Юньюй с Го Цюшэном. Появившиеся со стороны поля Вэй Янцзяо и Дин Цзиньгоу перешли канаву, выбрались на тропинку, по пояс испачканные в синей глине, и стали настороженно приближаться, будто окружая свирепых зверьков. Сыма Лян стоял уверенно и беспечно и, чтобы продемонстрировать эту показную беспечность, поднял руку, утирая взмокший от пота лоб. Со стороны деревни донеслись еле слышные крики матушки. Сыма Лян перебрался через канаву и понёсся, как птица, по узкой тропке между полями гаоляна и пшеницы.

— Отлично, парни, за ним! — возбуждённо воскликнул Вэй Янцзяо. И они, толкая друг друга, влезли в канаву, как стая уток, и пошлёпали, мокрые и грязные, за своей жертвой. Тропинка была скрыта колосьями, и до нас доносились лишь их шуршание и лающие голоса четвёрки преследователей.

— Дядюшка, жди здесь бабушку, а я на подмогу братцу Ляну.

— Мне страшно, Цзаохуа, — пролепетал я.