Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тем не менее, они проверили свое оружие, положили рядом с собой и расстелили одеяла. Майор Форсит не разрешил разжигать костров, выставил дополнительный дозор, расположил лошадей поближе к людям. Он не паниковал, а просто проявлял осторожность. Но несмотря ни на что некоторые солдаты казались встревоженными. Раскладывая на земле седло и одеяло, Календар наблюдал за ними. Они проверяли свои пистолеты и ружья точно так же, как он сам и Райерсон, щелкали затворами, чтобы убедиться, что они полностью заряжены, и клали оружие рядом. Почти никто не разговаривал. Некоторые обменивались односложными репликами. Те, что прискакали сюда первыми, казались наиболее встревоженными. Он обернулся и увидел, что Райерсон не сводит с него глаз, и снова они поняли друг друга без слов. Если это чувствовали не только они, значит, на самом деле что-то не так. Они растянулись под одеялами и стали ждать; потом встали в караул, продолжая ждать, затем их сменили, и они задремали. Вскоре после рассвета их разбудило гиканье. Какой-то миг они лежали, не. сразу проснувшись. Потом услышали выстрелы, выбрались из-под одеял, схватили ружья и побежали на выстрелы. Восемь всадников съезжали с пологого холма, направляясь к лошадям. Часовые открыли огонь. Один всадник упал. Другой схватился за руку, но продолжал приближаться. Календар и Райерсон тоже открыли огонь, потом к ним присоединились остальные. Упал еще один всадник, шестеро уцелевших повернули налево и поскакали назад.

— По коням! — скомандовал майор. — Черт побери, уходим отсюда!

Позади шестерых индейцев, на вершине пологого холма, к которой они возвращались, по обоим берегам реки стояла цепь индейцев, сосчитать которых не было времени. Шестеро кавалеристов с ружьями наготове стояли в качестве прикрытия. Остальные бежали, хватали седла, наспех седлали лошадей. Проспавшие кавалеристы теперь тоже подбегали с седлами в руках к своим лошадям. Календар подумал: “Как глупо, что индейцы стали подбираться к лошадям и переполошили их. Если они всегда так сражаются, то такому организованному отряду, как они, ничего не стоит с ними справиться”. Он брякнул это Райерсону, желая порисоваться, но Райерсон тут же поправил его. Это вовсе не глупо. Они были уверены в себе, настолько не сомневались в своей победе, что даже не позаботились о неожиданности нападения и позволили своим самым молодым и храбрым воинам показать, на что они способны.

К тому времени на них устремилась вторая волна нападающих, по меньшей мере, четвертая часть всех индейцев из стоявших на холме; третья волна — еще четверть — оставалась на подходе. Шестеро дозорных теперь тоже приблизились к отряду, и все тревожно поглядывали вперед; тут майор отдал команду выступать, и не успел он этого произнести, как некоторые солдаты уже кинулись вперед, пришпоривая, торопя лошадей, другие бросились за ними галопом, с выстрелами, с проклятиями, с криками. Они летели на юго-запад к ближайшей линии холмов. До того мига, даже на войне, Календар никогда в жизни так не боялся. Перед глазами плыл туман, он все делал машинально. Он мог думать, как, вероятно, и майор, только об одном: о направлении, в котором они скакали. На высокое место. К тому ущелью, через которое они пришли. Заняв его, они никого не пропустят.

Это было очевидно. Даже слишком. Но майор внезапно резко повернул налево, отдалившись от холма, и повел их по кривой, в обход того пути, по которому они пришли. Скачущие кавалеристы, растерявшись, сбавляли скорость. Они смотрели на зияющее ущелье, потом на приближавшихся индейцев. Майор кричал, показывал на реку, скакал прямо к ней. Солдаты, разрываясь между необходимостью уходить и привычкой к повиновению, повернули и последовали за ним. Это их спасло. Потом выяснилось, что индейцы только и ждали, что они направятся через ущелье. Там прятались их люди, готовые поймать кавалеристов в ловушку перекрестного огня. Форсит подозревал это, но не был уверен и, вынужденный принять быстрое решение, предпочел вернуться в лагерь. Если бы не интуиция, от колонны ничего бы не осталось. На самом деле солдаты решили, что он увидел что-то опасное, чего не видели они, и поскакали за ним, не успев сообразить в полной мере, что происходит. Когда они поняли, что, собственно говоря, нет причин, которые мешают им двигаться к ущелью, было уже поздно. Они уже слишком близко подошли к реке, чтобы поворачивать обратно.

Их страх тогда сменился яростью, они отчаянно ругались, переправляясь вслед за майором через реку, на заросший кустарником остров; спрыгивали с лошадей, привязывали их, продолжая ругаться, выхватывали ружья, готовясь к бою. Один солдат никак не мог решиться, он кружил вместе с лошадью и кричал: “Не надо оставаться здесь! Нас убьют!” Он собрался скакать к ущелью, но майор схватил его за руку и, грозя пистолетом, произнес: “Только попробуй, мозги вышибу!” И выстрелил в атакующих.

Первый же верный выстрел со стороны атакующих выбил из седла одного из кавалеристов. Остальные привязали своих лошадей в круг так, чтобы они образовывали как бы баррикаду, и, пригибаясь, стреляли между копыт лошадей, стараясь держаться подальше от них, чтобы те их не затоптали. Они нагребали перед собой земляные горки, устанавливали на них ружья, стреляли, снова нагребали горку, прятались и опять стреляли. Майор стоял во весь рост и отдавал команды, но когда первая волна наступления двинулась напролом, кто-то потянул его вниз. Индейцы были тут как тут, не меньше ста человек: они спустились с берега, переплыли реку и теперь наступали, стреляя, крича, сидя на неоседланных лошадях, в одних набедренных повязках, у некоторых качались перья на головах, у многих все лица были размалеваны красной и зеленой краской, глаза выпучены, физиономии перекошены. Они стреляли, истошно крича при этом, и кавалеристы, заразившись их боевым пылом, теперь открыли настоящий огонь и палили без перерыва. У ружей кончались патроны; они хватались за пистолеты, патроны снова кончались, кавалеристы перезаряжали их. У них были шестизарядные кольты, более грубые, чем поздние западные образцы этого оружия, но очень эффективные. Ружья были марки “спенсер” с рычаговым затвором, шестью обоймами в магазине и еще одной в зарядной камере. Тринадцать выстрелов на человека; почти пятьдесят человек; меньше чем через тридцать секунд они выпалили все заряды в первую волну атакующих, уложив почти половину и сломав ряды наступления.

В их патронах был черный порох, а не бездымный, как позже. Густое серое облако, поднимавшееся над ними, скрыло из виду индейцев, которые повернули в обе стороны по ходу реки, омывавшей остров. Кавалеристы, заталкивая пули в свои ружья, всматривались, потом стреляли, всадники падали, а они снова на ощупь заряжали ружья. В дыму индейцы выбрались на другой берег, перегруппировались и снова начали наступление, но на этот раз их было легче расколоть, еще раз пустив вокруг острова по обе стороны. Под грохот выстрелов, с перекошенными ртами и с дикими воплями они выбрались на берег, с которого спустились в первый раз, и поскакали туда, откуда пришли. Едва солдаты успели перевести дух и убедиться, что оружие заряжено, на них надвинулась вторая волна атаки. На этот раз они разбили ряды наступавших еще до того, как те достигли реки, стреляя так уверенно и быстро, что индейцы уже в сотне ярдов от реки повернули и поскакали назад.

Потом, так же быстро как и началось, все закончилось; осталась только медленно поднимающееся облако дыма. Несколько солдат продолжали стрелять, но майору даже не надо было командовать, чтобы они прекратили огонь — все и так было ясно. При таком количестве противников им понадобится каждая обойма. У них и так оставалось не слишком много боеприпасов. Сто сорок обойм на человека для ружей, тридцать для пистолетов и еще четыре тысячи запасных обойм для ружей, которые тащил на спине вьючный мул. Каждый из них уже потратил на эти две атаки не менее тридцати обойм, и теперь нужно было не стрелять без толку.

Легко сказать. Или, во всяком случае, легко подумать. Потому что никто ничего не говорил, хотя кучи стреляных гильз вокруг были достаточно красноречивы. Дым почти улегся. Несколько человек перестали стрелять. Остальные, получив минутную передышку от напряжения боя, еще усерднее перезаряжали свое оружие. Ясно было, что индейцы и не думают уходить. Основная группа еще стояла на вершине холма, а две атаковавших волны уже возвращались. Календар смотрел на них между копыт своей лошади. Он, держась на благоразумном расстоянии от лошади, расположился около затоптанного кустарника, нагреб перед собой свежий холмик земли и тоже заряжал свое оружие, тяжело дыша и поглядывая в сторону индейцев. Они казались маленькими и расплывчатыми, сидели на лошадях и спокойно ждали.

Тишина потрясла его. Он слышал только резкий звук собственного дыхания, казавшийся странным, потому что шел не изо рта и ноздрей, а изнутри, из груди и горла, и приглушенно отдавался где-то в голове. Потом он услышал какой-то звон, вернее почувствовал в обоих ушах постоянное тонкое дребезжание, которое заглушало и дыхание, и все остальные звуки. Он никогда не был в гуще такой атаки, когда выстрелы гремели со всех сторон и закладывало в ушах, так что невозможно было отличить собственные выстрелы от чужих. Иногда, еще мальчишкой, когда он охотился в лесах Джорджии, он, выстрелив, чувствовал в ухе звон, но это никогда ему не мешало. Если у него было время, и он знал, что не спугнет добычу, он затыкал это ухо тряпочкой. Но теперь такой возможности не было, да ему бы и в голову не пришло ничего подобное, настолько незнакомым казалось ощущение.

Он потряс головой, чтобы избавиться от звона, но ничего не помогало, и теперь он пришел в ужас: он понимал, что вокруг раздается множество звуков, люди разговаривают, двигаются, а он ничего не слышит. Неужели они не оглохли, как и он? Если и оглохли, то не подавали виду. Потом он заметил, что живот и ноги у него мокрые, и сначала решил, что ранен, но, отчаянно ощупывая себя, сообразил, что от страха он не смог уследить за мочевым пузырем; он быстро ощупал себя сзади; хорошо хоть, что кишечник не подвел. Это, между прочим, удалось не всем людям и не всем лошадям. Запах был достаточно красноречив. С обонянием, значит, у него все в порядке. Он огляделся; казалось, никто ничего не замечал, а если и заметили, то им не было до него дела. Это не считалось позором. Они глубже зарывались в землю, обкладывались холмиками земли, копали с помощью ножей, жестяных тарелок, всего, что попадалось под руку. Слева от него был Райерсон; он быстро окапывался. Календар последовал его примеру и вдруг понял, что уже некоторое время слышит скрежет металла о землю, приглушенный храп лошадей, нервное постукивание копыт у него над головой. Слух возвращался, не сразу, а понемногу, и когда он достаточно успокоился, чтобы переключить внимание с себя на то, что происходит вокруг, он понял, что некоторые из окружающих его людей неподвижны, другие прижимают руки к разным частям тела и морщатся от боли, некоторые лошади лежат на земле со вздымающимися боками, истекая кровью. Он обернулся и увидел пятерых солдат, присевших на корточки вокруг шестого и что-то говорящих ему. Они отошли, и он увидел, что это майор; он был ранен в лодыжку, на синей штанине краснела кровь. Кровавое пятно расплывалось, кто-то накладывал ему жгут. Лицо майора посерело.

— Отнесите меня в такое место, где все видно, — простонал майор. Слова звучали сквозь звон в ушах, как будто сквозь вату.

Он увидел, как они пронесли майора мимо него; майор между ног лошади смотрел туда, где были индейцы. Казалось, они снова готовятся наступать, поворачиваются на лошадях, занимают позиции, оглядываются сначала назад, потом в сторону, как будто смотрят на что-то приближающееся со стороны холма. Там действительно что-то появилось — сначала кончик чего-то непонятного, потом голова, туловище — одинокий всадник приблизился к индейцам. Казалось, это принесло какие-то изменения. Индейцы загикали и помчались вперед. Первое, что увидели кавалеристы, оказалось верхушкой головного убора из перьев — длинного, широкого, развевающегося во все стороны.

— Ото, — сказал кто-то.

Он повернулся. Это был разведчик, самый старший из четверых, лысый, одетый в куртку из козлиной кожи, свисавшую лохмотьями.

Майор тоже повернулся. Они с разведчиком, вытянувшись, лежали рядом, не сводя взглядов с холма.

— Что там такое?

— Это он, — сказал разведчик, отвернувшись, и сплюнул.

— А кто он такой?

— Шейенны зовут его “Летучая мышь”. Отсюда не видно, но вблизи он очень внушительный. Здоровенный. Вы и не представляете: сплошные мускулы, морда как у статуи. Я его узнал по перьям. Они особенные. Такие перья надо заслужить.

— Не слышал о нем.

— Слышали, слышали, и не раз. Вы еще назвали его “Римский нос”.

— О Господи!

Даже Календар о нем слышал. Это был тот самый индеец, с которым все советовали ему ни при каких обстоятельствах не связываться; белые знали его по широкому крючковатому носу, который, должно быть, и напомнил разведчику о статуях. О нем ходили леденящие кровь истории. О том, как он рубит людей на части, потрошит, уродует так, что они уже и на людей не похожи. Он никогда не сдается. Если он вступает в сражение, то не прекратит его, пока противник не будет уничтожен. Пока проигрывали всегда белые.

— Боже, ну мы и влипли, — со стоном произнес майор. Обеими руками он вытащил из-под себя раненую ногу, на которой лежал. — Пусть трое солдат отправятся и залягут в той длинной траве у оконечности острова. — Он огляделся. — Вот вы трое, идите.

Календар не сразу сообразил, что майор смотрит на него, на его соседа и на Райерсона. Они переглянулись между собой, потом посмотрели на майора. Его сосед открыл рот.

— Я хочу, чтобы вы посмотрели на убитых, — продолжал майор. — И убедились, что они мертвы. Когда начнется наступление, наверняка окажется, что половина из них притворяются. Они начнут ползти к нам, и я хочу, чтобы их остановили. Здесь людей достаточно. — Он отправил еще троих солдат на другой конец острова и снова повернулся к ним. — Ну, чего вы ждете?

Они еще секунду смотрели на него, затем переглянулись, посмотрели вперед, потом снова друг на друга, схватили ружья и медленно поползли. Календар заторопился, пролезая под лошадью. Потом снова пополз медленно, уже оказавшись в пампасской траве, высокой, коричневой, с полосками на концах. Она была сухая, острая и трещала, когда он двигался сквозь нее. Звон у него в ушах уменьшился, и он слышал, как рядом ползут другой солдат и Райерсон. Он чувствовал, как бьется сердце в его прижатой к земле груди. Там, где трава кончилась, грунтовой берег покато сходил к реке. Он видел индейцев — одни лежали вниз лицом в мелкой воде, другие на песке, лицом вверх. Он немного отполз назад, так, чтобы перед ним была линия травы, сквозь которую он мог смотреть. Запах здесь был таким же, как в сарае у его отца.

Он перестал об этом думать, рассматривая лежащих индейцев. Ему хотелось заговорить, обратиться к Райерсону, но он знал, что нельзя. Если кто-то из них жив, они услышат голоса и проявят большую осторожность. Потом он перевел взгляд на линию индейцев на холме.

И замигал в растерянности. Их там не было. Они уже начали спускаться. В те несколько минут, что он рассматривал реку, они уже ускакали достаточно далеко, а он, должно быть, еще плохо слышал, потому что, хотя лошади мчались галопом, а индейцы размахивали руками, раскрывали рты, видимо, громко крича, он ничего не слышал. Он посмотрел на “Летучую мышь” — самого крупного индейца, у которого на голове развевались перья, он возглавлял атаку, вскидывая ружье над головой, и размахивал им так легко, как будто это было перышко. Потом Календар почувствовал, будто что-то происходит на берегу реки, и он быстро перевел взгляд на убитых.

Ничего. По крайней мере, ему так показалось. Он переводил взгляд с них на линию наступавших индейцев, потом снова на тела вдоль реки. Руки его сжимали ружье.

Некоторые солдаты позади него начали стрелять.

— Нет! — смутно расслышал он голос майора. — Только по моей команде! Убедитесь, что ружья заряжены. Стрелять залпами!

Выстрелы прекратились.

Потом начали стрелять индейцы, сначала несколько человек, потом, по мере приближения, к ним присоединились все остальные.

Один солдат, не удержавшись, выстрелил.

— Только по моей команде! — снова крикнул майор. — Помните, что я сказал! Залпами!

Индейцы, казалось, были совсем рядом. Календару не верилось, что майор подпускает их так близко. Когда же прозвучит приказ? Теперь стали видны их животы, их зубы, и он крепче стиснул ружье, держа палец на курке. А они под топот копыт стреляли — с семидесяти ярдов, потом с пятидесяти.

— Пли! — крикнул майор.

Кавалеристы только этого и ждали. Они начали стрелять, едва успела отзвучать команда. Выстрел за выстрелом перекрывали друг друга, сливаясь в оглушительный грохот, всадники останавливались, лошади переворачивались, те, что скакали впереди, падали. Казалось, упала вся передняя линия нападавших, кроме предводителя.

— Пли! — снова скомандовал майор, и вновь раздались залпы, грохоча и сбивая всадников и лошадей.

И опять то же самое. И снова всадники скакали по упавшим телам, наступали, стреляли, вопили. Календар смотрел на них: вот они уже в двадцати ярдах, вот нависли почти над головой. Внутри его так и обожгло, когда перед ним в траве появилось размалеванное лицо.

Это был один из индейцев, лежавших у реки; он притворялся мертвым и воспользовался наступлением, чтобы пробраться на остров. Они уставились друг на друга, онемев от шока. Календар отпрянул, услышав команду майора “Пли!”, и тут же спустил курок. От лица перед ним ничего не осталось. Он почувствовал что-то мокрое, но не знал, кровь это или вода из реки, потому что индейцы уже переправились через нее и выбирались на остров; с лошадей капала вода, и они уже начали проноситься мимо него. И тут он повернулся и прицелился в того, кто скакал впереди. Как будто он с отцом опять охотился на фазанов: пучок ярких перьев мелькал перед глазами. Почти в упор он выстрелил ему в спину. От силы выстрела упали и лошадь и всадник, скатившись почти к самой воде, где лошадь встала на ноги и поскакала, а индеец остался лежать лицом вниз.

Это случилось так быстро, что Календар даже не сообразил, что сделал. Но теперь он увидел, что это “Летучая мышь” — индеец, возглавлявший наступление. Индейцы замедлили ход, растерялись, загалдели; тут майор снова прокричал “Пли!”, и залп сотряс их, раскидал всадников, перепугал лошадей, разбил их ряды. Они рассеялись по острову и бросились прямо через реку, туда, откуда пришли.

Солдаты быстро перезарядили ружья и прокричали “ура”. Раненые лошади жалобно ржали. Раненые солдаты стонали. По всему острову слышался металлический звон: это вкладывали пули в магазины, щелкали затворами, снова готовили ружья к бою. Над ними плыл пороховой дым. Календар посмотрел на упавших всадников впереди, чтобы убедиться, что никто из них не подползет к нему сквозь траву. Он облизнул губы.

— А лучше сражаться они могут? — услышал он позади голос майора и, обернувшись, увидел, что знакомый ему разведчик покачал головой. Потом он сказал, что за все годы, проведенные здесь, он не видел наступления, равного этому. По всем статьям от колонны должно было остаться мокрое место. Их спасло только то, что “Летучая мышь” сейчас плавает в реке. Если бы он был жив, ничто не сломило и не остановило бы индейцев.

Некоторые солдаты утверждали, что это именно их пули сразили главного врага. Календар не спорил. Он знал точно, чей это был выстрел, и не считал нужным ввязываться из-за этого в ссору. Позже, когда они поднялись и осматривали тела в реке, Календар подошел к “Летучей мыши” и перевернул его, чтобы взглянуть, как прошла пуля: прямо в основание позвоночника, потом вверх и вышла из груди. Не было сомнений, что его убил он. Календар снова перевернул тело в воде лицом вниз: вода покраснела от крови; его головной убор весь промок и почти утонул. Кто-то из солдат чуть позже схватил его. Один раненый индеец рассказывал, что их вождь не собирался участвовать в сражении. А его головной убор обладал какой-то магической силой, которая делала его неуязвимым в бою. Но магия была связана с определенным табу, которое он нарушил.

Чтобы очиститься, “Летучей мыши” нужно было много времени, и он не стал бы сражаться, если бы вождь другого племени, который ему завидовал, не оскорбил его в присутствии соплеменников. Индеец рассказывал долго и интересно, и Календару хотелось поделиться его рассказом с Райерсоном, но он не смог этого сделать. Вскоре после того как наступление было отбито, он овладел собой и чувствовал себя в достаточной безопасности, чтобы поминутно не озираться, он подполз к Райерсону и увидел, что один из кавалеристов склонился над ним, потому что тот был ранен. Рана сильно кровоточила. Возбуждение мигом покинуло Календаря. Он подполз к Райерсону, обнял его и пытался заговорить. Хотя глаза его несколько раз мигнули, и, казалось, он даже узнал его, Райерсон так и не произнес ни слова, а просто потерял сознание. И как бы это ни было несправедливо, умирал весь день и всю ночь. Кален-дар не отходил от него, сжимал его в объятиях и плакал. Поэтому он и не стал разбираться, кто убил индейца. Горе переполнило сердце, где не осталось места ни для злости, ни даже для гордости.

Индейцы не ушли. Но они не стали больше наступать, а начали осаду лагеря. Все лошади кавалеристов были убиты. Второй командир, лейтенант Бичер, тоже погиб, и именно в его честь потом назвали остров. Майора еще дважды ранили — у него была оцарапана голова, и пуля попала в бедро около артерии. Он лежал четыре дня, пока не решил, что нужно извлечь пулю, но их врача тоже убили, а никто не решался делать операцию. Наконец майор велел двоим солдатам подержать его ногу, достал из переметной сумы бритву и вытащил пулю сам. Только в этот миг, глядя на майора, Календар забыл о Райерсоне. Все остальное время он ходил как в тумане, наблюдая, как в ночь после гибели “Летучей мыши” майор отрядил двоих пеших солдат за подкреплением. Они, надев мокасины и идя задом наперед, чтобы их следы были похожи не следы индейцев, крались по острову. Через две ночи майор послал еще двоих, зная, что они будут идти ночью и прятаться днем. Через неделю явилась колонна подкрепления и прорвала осаду, а солдаты к тому времени съели все свои припасы и стали жарить разлагающееся мясо лошадей. Майор сидел, прислонившись к дереву, чтобы дать ноге покой, и читал книгу, которую взял с собой, — “Оливер Твист”. Солдаты закричали “ура”, увидев, как через ущелье движутся первые кавалеристы, и, вскочив на ноги, стали размахивать рубашками и стрелять в воздух. Майор велел им беречь заряды. К тому времени всех убитых похоронили; остров был слишком мал, поэтому пришлось вырыть им братскую могилу; убитых индейцев, лежавших в реке и у реки, оттащили на другой берег и сожгли. А Календар долго сидел у братской могилы, где похоронили Райерсона, сжимая в руках-ружье и пистолет; рядом с ним лежали переметные сумы Райерсона, которые он уже обшарил в поисках имени или адреса, которые помогли бы ему связаться с сестрой погибшего. Но там ничего не было.

Глава 59

— Убери свою задницу.

Поначалу Прентис не понял, к кому это относится. Они остановились на ночь, разбив лагерь под крутой и обрывистой горной грядой. Место было выбрано удачно: с одного фланга они были прикрыты, рядом нашли воду и кусты, чтобы развести костры. Горы находились к востоку от них. На западе садилось солнце, но поскольку открытое место оставалось только там, его лучи еще освещали лагерь. И вечер начался хорошо, все были в благодушном настроении, несмотря на то, что скакали целый день; кавалеристы переговаривались, обхаживали и кормили лошадей, привязывали их. Несколько человек, насвистывая, расстилали одеяла, другие разжигали костры и усаживались перед ними — полюбоваться огнем и пожарить мясо и хлеб.

Календар был наверху, на горе, осматривая местность. Он вернулся, сел у костра, и Прентис присоединился к нему. Они налили себе кофе и стали пить. Старик не брился несколько дней, на лице появилась седая, жесткая щетина, которая сильно старила его; он поставил кружку, свернул себе цигарку и вдруг заговорил, опершись о камень рукой, в которой держал спичку. Прентис не понял, к кому старик обращается. Несколько солдат, которые сели неподалеку от них, тоже удивленно переглянулись. У Прентиса внутри все перевернулось: что, если старик обращался к нему? Все молчали. Он посмотрел на старика, который сидел со спичкой в руке, выпятив челюсть и глядя в огонь. Дело было даже не в том, что он не понял, к кому старик обращается, просто он никогда не слышал, чтобы тот говорил таким тоном. Нет, слова-то были вполне обычными, и каждый при случае произносил их, включая старика. Но он произнес их каким-то нечеловеческим голосом, почти проревел, как будто выталкивал звуки из глубины глотки, выворачивая их из гортани.

— Да-да, ты, — прорычал старик. Желваки у него так и ходили. Он медленно поднял глаза на солдата, сидевшего напротив. — Ты знаешь, что я к тебе обращаюсь. Я сказал тебе: убери свою задницу.

Парень неловко заерзал, подняв руки.

— Послушай, ей-ей…

— Эй, — сказал старик. — Я тебе говорю. Ты что, не слышишь, что я разговариваю с тобой? — Он повернулся. — Что это ты, черт побери?

Там стоял индеец, один из апачей, которых майор взял проводниками, и только теперь, когда Прентис подумал об этом, он понял, что кто-то подошел к ним со спины. Он посмотрел на индейца, который стоял довольно-таки близко, но не настолько, чтобы можно было до него дотронуться. Он был невысокого роста, может быть, пяти футов десяти дюймов, но подтянутый и жилистый, темнолицый, с широкими скулами и длинными волосами, свисающими из-под шапки кавалериста. Одежда на нем была отчасти индейская, отчасти солдатская: мокасины, уставные штаны цвета хаки, песочного цвета пеньковая сорочка, болтающаяся вокруг талии, плетеный пояс, с одного бока автоматический пистолет в кобуре, на шее желтый полотняный платок. Он твердо стоял на ногах, слегка отклячив зад, коротконогий, длиннорукий, вроде бы раскованный, но в то же время державшийся настороже; срезанный подбородок, худое лицо и широкие скулы. Он не двинулся с места и не сказал ни слова, только смотрел на старика, и его глаза были почти неправдоподобно глубокими и темными. Как будто бездонные. “Ну, и что дальше? — казалось, говорят они. — Долго будут длиться эти игры?” Старик отбросил папиросу и спичку и, повернувшись еще больше, встал лицом к парню.

— Я тебя спрашиваю… Ты что, не слышал, что я к тебе обращаюсь? Проваливай.

Индеец не двинулся с места.

— Что ты делаешь за моей спиной? Что ты вынюхиваешь, чего пялишься?

Индеец наклонил голову набок и пожал плечами. Он как будто интересовался, кто еще примет участие в разговоре. Затем пристально взглянул на старика. Лицо у того посерело, исказилось, щетина встала дыбом.

Прентис никогда не видел его таким страшным.

— Ну ладно, — произнес старик. — Больше я ничего говорить не собираюсь. — Он положил руку на кобуру с пистолетом.

И тут что-то произошло. Электрический разряд — именно так Прентис потом назвал случившееся. Как прикосновение к неизолированному проводу. Старик сказал что-то быстрое и резкое на языке, которого Прентис никогда раньше не слышал, очевидно, на языке апачей. Индеец не шелохнулся, но в нем что-то изменилось; он весь подобрался, как будто змея, свернувшаяся кольцами. Основная перемена отразилась в его глазах. Они, казалось, сузились. Не сильно, но заметно. А потом индеец ответил на том же языке, тихо и медленно. Такого красивого мужского голоса Прентис раньше не слышал. Потом снова заговорил старик; он произнес почти ту же фразу, что и вначале, только с каким-то небольшим отличием, и, казалось, говорил он немного дольше. И вдруг индеец кинулся на него. Его движения были быстры, как у гремучей змеи. Прентис и моргнуть не успел, как индеец уже выхватил нож откуда-то из-за спины и чуть не вонзил его старику в живот.

А старик, очевидно, ждал этого. Определенно ждал; он внезапно увернулся вбок, отступил назад и, вытянув здоровую руку, ухватил индейца за запястье. Движения его было таким ловкими, что казались хорошо отрепетированными. Теперь старик изогнулся, вытянул ногу и, подставив ее под лодыжку индейца, попытался свалить его на землю. Наконец тот упал. Старик выкручивал ему запястье все сильнее, так, что индейцу пришлось перевернуться, чтобы заставить его ослабить хватку. Нож выпал, индеец поднялся на ноги, а старик, все еще держа за запястье, рванул его к себе, снова опрокинул на землю и подставил колено под его лицо. От удара о колено голова индейца мотнулась вверх. Глаза у него на миг закатились, кровь потекла изо рта и носа, он упал к ногам старика. Календар отпустил индейца, затем протянул руку, схватил его за горло и потянул вверх. До того мига Прентис не осознавал физической силы и роста старика; с искаженным от усилия лицом он полностью оторвал индейца от земли, вздернул его вверх одной рукой, так что индеец почти стоял, только ноги его не касались земли, ион висел, дрыгая ногами. Старик потащил его вперед, ударил о скалу, прижав его к ней так, что тот не мог шевельнуться. Глаза индейца вылезли из орбит, они уже ничего не видели. А старик не ослаблял хватки; тяжело дыша, он сжимал его горло.

Только тогда другие солдаты начали двигаться: они были так захвачены событиями, что только сейчас отреагировали на происходящее и стали кричать старику, чтобы он отпустил индейца, кинулись к нему, схватили его за руки. Старик продолжал сжимать горло индейца. Как будто он прирос к месту. Его толкали, тянули, старались разжать пальцы, но все напрасно.

— Хватит, черт подери! — сказал кто-то из солдат, и его голос привел Прентиса в чувство. До этого он сидел и широко раскрытыми глазами смотрел, как старик поднимает индейца над головой, держа его за горло, как тот висит в нескольких дюймах от земли и дергается; смотрел, пораженный силой старика, даже восхищенный ею, но сейчас он пришел в себя и испугался, вскочил, подбежал к Календару, сам того не желая, подошел сзади и обхватил старика вокруг груди. Грудная клетка Календара была такой широкой, что руки Прентиса едва сошлись на ней. Сцепив руки, он сжал их что было сил. Ему все время было страшно. Поначалу грудь старика не поддавалась. Потом старик выдохнул воздух, его мышцы расслабились, и Прентис сжал еще сильнее, не давая ему глубоко вздохнуть. Потом старик снова выдохнул, но Прентис не отпускал его, так что тому стало трудно дышать. Он изо всех сил попытался стряхнуть Прентиса. В это время несколько человек тянули старика за руки, пытались разжать его пальцы. Прентису казалось, что вокруг него все кричат. Старик прерывисто дышал, и Прентис попробовал сдавить его еще крепче. Теперь старик вырывался, извивался, задыхался; внезапно он отпустил глотку индейца и, вытянув здоровую руку, расшвырял всех вокруг. Некоторое солдаты попадали. Другие отшатнулись. Прентис продолжал держать его, потом отпустил и повалился на траву. Лежа, он смотрел на старика, который стоял, вытянув одну руку, полусогнув пальцы, словно когти, и злобно оглядывался кругом; его широкая грудь вздымалась, глаза покраснели, казалось, он вконец утратил человеческий облик, а больше был похож на старого загнанного медведя или на великана, отгоняющего слабосильных людишек, которые охотятся за ним. Он стоял так, с диким выражением лица, и озирался вокруг. Внезапно он произнес:

— Не трогайте меня. Попробуйте подойти, убью. Он ни к кому не обращался. Прентис даже не был уверен, знал ли старик, что и он выступил против него. Но он не мог превозмочь страха перед случившимся, он был ошарашен поведением старика, боялся его реакции. Прентис почувствовал к Календару жалость, ему захотелось встать и сказать: “Послушайте, черт возьми, я извиняюсь”, но старик уже удалялся от них. Он прошел сквозь толпу и был уже довольно далеко. Остальные кинулись к индейцу, стали похлопывать его по плечам, поднимать, пытались заставить говорить, дышать, показать, что он жив, и индеец наконец издал хриплый гортанный звук, тяжело задышал, лицо его стало приобретать нормальный цвет. На шее виднелись отметины, но было ясно, что с ним ничего страшного не случилось. Солдаты осторожно усадили его на землю, прислонив спиной к скале, и вот он уже стонал, кивал, моргал глазами. Кто-то отправился за врачом. Они размахивали руками, обсуждали происшедшее, глядели вслед старику, который, повернувшись к ним спиной, шел вдоль подножия хребта, потом снова на индейца рядом с ними. Никто ничего не понимал. Прентис лежал, все еще не поборов страха и прислушиваясь к окружающим звукам. Наконец он встал, отряхнул с себя пыль, снова прислушался, посмотрел туда, куда шел старик, и, приняв решение, двинулся за ним.

Глава 60

— Послушайте, извините меня.

Старик, казалось, не слышал. Он отошел довольно далеко от лагеря и сидел среди валунов, опершись на один из них, и глядел на закат. Прентис стал сбоку, профиль старика вырисовывался на фоне оранжево-синего неба, мышцы лица по-прежнему были напряжены, губы сжаты, глаза горели злобным огнем.

Прентис подождал ответа, подошел поближе и подождал еще. Он сделал глубокий вдох.

— Я сказал, извините.

Старик с отвращением отмахнулся от него, продолжая глядеть в ту же точку.

— За что извинить? Ты сослужил мне службу.

— Вы меня поняли? Я боялся, что не поймете.

— Ну да. Если бы я убил подонка, попал бы под суд. Пусть живет. И так будут неприятности.

— Постойте. Вы думаете, я поэтому бросился к вам? Теперь старик повернулся к нему.

— Нет, не поэтому, — сказал он, злобно глядя на него. — Ты это сделал, потому что не хотел, чтобы я убил его. Сама мысль об этом претила тебе, и ты решил, что как только все кончится и я приду в себя, то почувствую то же, что и ты. Но я не чувствую ничего подобного. Я бы преспокойно убил его. И от этого только стал бы спать лучше.

— …Но почему? Не понимаю. Что он вам сделал?

— Стоял у меня за спиной.

— И все? — спросил Прентис, покачал головой и нахмурился. — Вы с ним повздорили из-за того, что он стоял у вас за спиной, поэтому вы попытались его убить?

— Нет, не повздорил. Я с ним вообще не знаком. И не хочу иметь с ним ничего общего и надеюсь, он чувствует то же самое. Нечего ему было подходить и становиться у меня за спиной.

— Нет, я все-таки не понимаю.

— А я тебя и не прошу понимать. Какая мне разница, нравится ли тебе то, что я делаю. Мне не нужно твое одобрение.

Прентис подошел чуть поближе.

— Причем тут одобрение. Я просто пытаюсь понять вас.

— И не пытайся. Я тебе уже как-то сказал, что ты ни черта не понимаешь.

— Это связано с апачами. Вы с ними воевали и до сих пор их не любите.

— Нет, это не так. Я воевал с сиу и шейеннами.

— Ну, тогда это просто какая-то бессмыслица.

— Вовсе нет. Ничего подобного. Ты что, вообще не соображаешь? Он же засраный индеец.

Прентис в недоумении уставился на него.

— Что, по-твоему, вся это хреновина значит? Думаешь, если ты сражаешься с кем-то, так кидаешься только на тех, против кого поднимаешь оружие? Они все из одной чертовой банды. Когда-то, не знаю, в каком поколении его рода, у этого индейца был родственник, которого убил белый человек. Судя по его возрасту, он и. сам мог быть свидетелем этого. И он помнит. Точно так же у тех мексиканцев, которых мы убили позавчера, есть родственники, и они тоже запомнят. Я не хочу, чтобы этот индеец шнырял вокруг меня. Не хочу, чтобы он на милю ко мне приближался…

— Вы думаете, он что-то замышляет против вас?

— Нет, черт возьми, конечно. Он мне ничего не сделает, во всяком случае, вот так, на людях и наедине тоже ничего не сделает: он ведь индеец среди белых, хотя он наверняка об этом думал, и немало. Но я уверен, что, попади я в беду, он бы мне не помог. Так что я просто не хочу находиться с ним рядом. Неужели это так трудно понять. Послушай, сорок лет назад я воевал с ними и делал это очень добросовестно. Я убедил себя, что они — самые низкие, гнусные твари во всем Божьем мире, и решил убивать каждого, кого только смогу. Я ненавидел их до глубины души, от одного упоминания о них приходя и ярость. Я ничего не забыл — и вдруг должен пожимать им руки только потому, что мы перестали стрелять друг в друга. “Ну-ну, приятель, все в порядке! Мы просто разошлись во мнениях, а теперь будем друзьями”. Так не бывает. Когда ты воюешь против кого-то, это отпечатывается в мозгах навсегда. Только так и можно победить. Забывать ничего нельзя. Я злюсь, достаточно мне посмотреть на этого индейца. Он оскорбляет меня, когда подходит близко, вот я и выпускаю из него кишки.

Прентис почувствовал тошноту.

— Ага, — сказал старик. — Ага, вот именно, теперь до тебя доходит. Что мы, по-твоему, делаем здесь? В игрушки играем? Мы не просто гонимся за шайкой бандитов. Тут все одно к одному. Посмотри на любого мексиканца, идущего по улице, и скажи мне, на чьей он стороне. Он только что разговаривал с Вильей на дороге, в пяти милях отсюда, а теперь он посылает нас в другую сторону. А еще в пяти милях он натыкается на федеральную армию и, может быть, играет им на руку, показывая правильную дорогу. Или нет. Не важно. Он с радостью подложит нам свинью и будет смотреть, как мы подыхаем. Ему никак нельзя доверять. Можно только предположить, что он хитрец, тогда все с ним будет ясно.

— Но если вы так думаете, какой во всем смысл? То есть, что вы тут делаете? В конце концов, не выйдет ничего хорошего.

— Конечно нет. Ничего не изменится. Просто, насколько мне известно, все обстоит именно так. Я хорошо разбираюсь в жизни.

— Но как же мексиканцы, индейцы? Ведь война закончится, а вы никому из них не доверяете, не любите их, не хотите, чтобы они подходили близко. У вас же никого нет.

Старик пронзительно посмотрел на него, склонил набок голову и показал пальцем в сторону.

— Теперь отправляйся туда. Может быть, ты все-таки поймешь.

— Но я не могу быть таким.

— Может, нет. А может, да. Посмотрим.

— Нет. Я не хочу быть таким.

— Тогда тебе здесь нечего делать. Если ты начинаешь относиться к врагу как к человеку, считай, что ты труп.

Они посмотрели друг на друга.

Прентис помедлил минуту и повернулся, чтобы идти. Потом резко обернулся.

— Слушайте, я понимаю то, что вы говорите. Я просто не могу заставить себя зайти так далеко. Вам это ясно?

— Конечно, — ответил старик. — Конечно, я понимаю. Но в таком случае мне больше нечему тебя учить. Прентис немного подумал.

— Возможно.

И они снова посмотрели друг на друга. Прентис попытался придумать, что бы сказать, не придумал, посмотрел на солнце, садящееся за линию горизонта, потом на старика, снова повернулся и пошел вперед не останавливаясь.

Глава 61

— Майор не против, чтобы ты отправился со мной.

Прентис продолжал скакать вместе с колонной. Он был на левом фланге. Это происходило на следующий день около полудня; низкие, обрывистые горы тянулись справа, а с трех остальных сторон расстилалась пустыня: юкка, кактус, мескит, дурман, выжженные солнцем камни и песок.

И пыль. Все время пыль. Казалось, такой жары еще не было. Прентис снял свою кавалерийскую шляпу с круглыми полями и острой тульей, вытер голову. Он и не знал почему. Воздух был сух, он сам так обезвожен, что даже не вспотел. Он сделал это просто так, чтобы, повернувшись к старику, не пялиться на него, а как будто чем-то заниматься.

Они избегали друг друга после вчерашнего вечера. По крайней мере, это он избегал старика, стараясь держаться в группе солдат, спать рядом с ними, вместе с ними седлать лошадь. Время от времени он поглядывал вокруг; старик был почти на границе лагеря, все время один. Он сидел у огня и смотрел в темноту. Утром старик оставался на том же месте, и дело было не в том, что Прентис не одобрял его точку зрения. На самом деле он признавал, что тот прав. Он просто был не в силах представить себе, что сам когда-нибудь смог бы вести себя подобным образов. И в конце концов, Прентис ощутил себя таким наивным и глупым, что не мог отважиться подойти и заговорить с ним как ни в чем не бывало. Солдаты поели, приготовили своих лошадей, сели в седла, а Прентис все еще не позволял себе приблизиться к старику, а тот, в свою очередь, совещался со своими дозорными, послал одного из них передать что-то индейцам, потом поскакал, один впереди колонны и вернулся через три часа. К тому времени отряд прошел почти двадцать миль, и, прислушиваясь к разговорам соседей, Прентис узнал, что из-за индейца-таки у Календара были неприятности. Небольшие, но были. Майор посылал за стариком вчера поздно вечером и сегодня утром, и оба раза они крупно поговорили. Никто не знал, о чем именно, — майор с Календарем каждый раз отъезжали в сторону. Но разговор шел на повышенных тонах, это было ясно, а утром кто-то видел, как майор грозил старику кулаком. “Интересно, как это воспринял старик”, — подумал Прентис. Кое-кто видел майора сразу после разговора со стариком. Лицо у майора было красное, он срывался и рявкал на своих офицеров.

Слушая все это, Прентис наблюдал, как старик скачет во главе колонны рядом с майором. Когда старик развернулся и направился к флангу колонны, Прентис стал сосредоточенно смотреть вперед. Потом он увидел, как старик снова развернулся и оказался рядом с ним. Прентис изо всех сил старался по-прежнему смотреть прямо перед собой. Старик немного подождал, и потом предложил поехать с ним.

— Зачем? — спросил Прентис.

— Хочу тебе кое-что показать.

Прентис ни о чем не спросил. Он чувствовал, как его соседи косятся на него, и ему не хотелось никуда уезжать.

— Что же?

Они проехали рядом еще немного.

— Как хочешь, — сказал старик. Он подстегнул лошадь и поскакал вперед.

Прентис смотрел, как он удаляется. Он понимал, что зря кочевряжится и устраивает представление, доказывая свою самостоятельность. Но чем дальше отъезжал старик, тем больше ему хотелось быть с ним, и, не успев хорошо подумать, Прентис уже скакал рядом.

Старик взглянул на него.

— Ты уверен, что хочешь ехать со мной?

Прентис пожал плечами и ответил:

— Все лучше, чем глотать пыль в общем строю.

— Это уж точно, — согласился старик.

И тут он улыбнулся. Это была неширокая улыбка, зубы едва обнажились, а глаза все же оставались не очень веселыми. Но все-таки это была улыбка, и в первый раз Прентис увидел, как старик улыбается. Улыбка возымела свое действие. Его гордость и напряжение как рукой сняло. Они отделились от всех и поскакали вперед; старик показывал дорогу, Прентис чувствовал благодарность и облегчение.

Они скакали несколько часов. Старик остановился, когда они въехали на холм; колонна скрылась из виду. Старик показал вперед, на ряд рытвин и уступов, и сказал:

— Здесь.

— Не понимаю.

— Очень просто. Найди здесь воду.

— Что? Я же не умею.

— А ты подумай.

Прентис посмотрел на него: старик не шутил. Прентис сделал глубокий вдох и снова осмотрел пустыню. Потом выдохнул, наклонился в седле и стал думать. Он немного волновался из-за испытания, которому подверг его старик. Но все равно, это чем-то напоминало игру, он чувствовал радость, как от разгадывания головоломки, и, хотя в какой-то миг он ощущал на себе взгляд старика, он очень скоро забыл о своих чувствах и сосредоточился на поставленной задаче.

— Ну, посмотрим. Значит, надо подумать. Что ж, там, где есть вода, растут деревья и кусты. Не вижу здесь никаких деревьев. Кустов тут полно, это мескит, но довольно сухой и растет беспорядочно. Вон целые заросли в канаве, в сотне ярдов справа, но, я думаю, это осталось с сезона дождей. Не знаю. Трудно сказать. Надо поискать.

— Ну, что ж, хорошо. А еще что?

— Еще, наверное, должны быть животные. Скорее всего, маленькие. Ящерица, например. А может, и кабан. В крайнем случае, птица. Кстати, о животных. По-моему, там что-то шевелится. Вон там, впереди. Движущаяся точка между утесами.

— И что это, по-твоему?

— Слишком далеко, не видно. Что-то крупное, может быть, олень?

Старик сунул руку в переметную суму и достал оттуда бинокль. Прентис посмотрел в него.

— О Господи, — сказал он.

— Что там?

— Лошадь.

Старик поцокал языком.

— Вы знали?

— Я только что вернулся отсюда. Это-то я и хотел тебе показать.

Он взял бинокль, опустил его в сумку и застегнул ее, потом схватился за поводья и поскакал вниз по склону.

Они довольно долго добирались до лошади, то видели ее, то теряли из виду. Когда они поднимались на утес, она возникала перед их глазами. Поначалу она казалась точкой. Потом стали ясно видны ноги, голова, общие очертания, и теперь уже не было сомнений, что это лошадь.

Прентис ничего не понимал. Они приближались, а лошадь стояла на месте. Они двигались достаточно шумно, она не могла их не услышать. Она должна была испугаться. Или, наоборот, кинуться к ним. Одно из двух. Но эта лошадь, казалось, не обращала на них внимания. Потом он подскакал ближе, пригляделся, и в животе у него все перевернулось.

У лошади не было глаз. Кто-то их выколол, оставив пустые слезящиеся глазницы. Спина выглядела еще хуже: сплошные кровавые раны, белые от гноя, покрывали ту часть спины, где было седло; в них копошились черви; в тех местах, где начиналась гангрена, кожа позеленела. Немудрено, что лошадь не испугалась их и не подбежала к ним. Она столько выстрадала, что ей было ни до чего.

— Боже мой, что с ней случилось?

— Ну, спина, допустим, стерта седлом. Это одна из лошадей Вильи. То есть не его лично, а кого-то из его людей. Они ее заездили чуть ли не до смерти и оставили здесь.

— Но глаза. Что с глазами?

— А вот это самое интересное. Они нашли здесь поблизости воду, поэтому и ослепили ее. Лошадь не уйдет далеко от воды. Когда они вернутся и станут искать воду, то вполне могут заблудиться или перепутать ориентиры; но если они будут внимательно смотреть вокруг, то уж лошадь-то увидят наверняка. Как дорожный знак. Они всегда так делают. — Он взглянул на Прентиса. — Славные ребята.

— Да уж. — У Прентиса из головы не выходило то, что старик говорил ему вчера, хотя он и пытался подумать о чем-нибудь другом. — Ну, а где вода?

— Прямо за тобой.

Он обернулся: под уступом скалы блестело озерцо.

— Для отряда недостаточно, так что нашим здесь делать нечего. Наполним канистры, напоим своих лошадей и поскачем обратно.

Старик вытащил пистолет.

— Постойте. Что вы делаете?

— Хочу пристрелить лошадь.

— Но вы только что сказали, что они будут возвращаться этой дорогой. Может быть, оставить ее здесь, привести отряд и устроить засаду?

— И не думай. Уверен, что за нами следят.

— Как?

— Не в двух шагах, конечно, — сказал он. — Скорее всего, вон оттуда. — Он показал на горы. — Кто-нибудь засел там с биноклем. Они так тоже всегда делают. Если они знают, что будут возвращаться этой же дорогой, они оставляют кого-нибудь поблизости, чтобы убедиться, что вода в безопасности. К тому же лошадь и так скоро свалится. Посмотри на глазницы — они почти пересохли, она тут, наверное, уже пару дней. Если бы они собирались вернуться, они бы уже это сделали. Не рискуя — ведь лошадь могла пасть, и они остались бы без воды. Нет, как ни крути, нам пора возвращаться. Или кто-нибудь видел нас, или они не вернутся. И ни к чему мучить лошадь, ей и так уже досталось.

Старик зарядил пистолет, подошел к лошади сбоку и прицелился ей в голову. Он нажал на спусковой крючок, прогремел выстрел, из отверстия с другой стороны вылетели кусочки кости, мяса и мозга, лошадь упала головой вперед, всхрапнула, вытянула ноги, вздрогнула и затихла.

Календар стоял и смотрел на лошадь; в ушах у него еще отдавалось эхо выстрела; потом он повернулся к Прентису.

— Признайся. Ты уже и сам думал об этом, но не сделал этого. Правда? — Он кивнул.

— Почему?

— Я думал, вы скажете, что это неправильно.

— Послушай-ка. Я знаю, что бываю жестоким. Но подумай головой. Если в этом нет практического смысла, жестокость ни к чему.

Он снова кивнул.

— Вы правы. Просто очень трудно разобраться, когда как поступить.

— Научишься.

— Не знаю. Иногда мне кажется, я не смогу.

— Точно тебе говорю.

— Не знаю. — Прентис вдруг подумал, что они беседуют, как будто вчерашнего разговора совсем не было, как будто уроки продолжаются и старик вовсе не собирается их отменять.

Но это не имело никакого значения.

Он посмотрел на старика, потом на лошадь и жалел, что у него не хватило уверенности поступить так, как он считал нужным, потом пожал плечами и сказал старику:

— Давайте наполним канистры.

“Они могут похоронить лошадь, — подумал он, но ему не хотелось даже заикаться об этом. — Это займет слишком много времени, а так хоть стервятникам будет чем поживиться. И вообще, лошади все равно. Да, так или сяк, лошади все равно”.

Они наполнили канистры, напоили лошадей, огляделись, нет ли поблизости еще озерца, уселись поудобнее в седлах и поскакали назад к колонне. По дороге он спросил старика, как еще можно находить воду, и узнал, что в русле пересохшей реки вода еще может сохраняться во впадинах под песком. Он узнал, как мульчировать кактусы, искать звериные тропы, наблюдать за направлением птичьего полета. Они остановились в канаве, которую он заметил, и проверили заросли мескита — нет ли там воды, но ее не оказалось. Они снова уселись в седла и продолжали путь.

Глава 62

За ними действительно следили. Через много лет кто-то будет по кусочкам восстанавливать те события, читать старые дневники и письма, разговаривать с родственниками тех, кто был непосредственным участником происходящего, и хотя некоторые источники противоречили друг другу, в основном они говорили одно и то же. Да и некоторые другие, касавшиеся последующих событий, вполне согласовывались с ними. После ранения Вильи в Герреро и его хорошо охраняемого отступления его отряд из ста пятидесяти человек начал распадаться. Это не считалось дезертирством, а скорее было расчетливым риском с целью отвлечь от него внимание. Ведь его повозка разбилась вдребезги, соскользнув с узкой дороги и свалившись в пропасть. Тогда процессия замедлила ход; шестнадцать человек несли Вилью на носилках, а всадники, спешившись, вели рядом своих лошадей. Рано или поздно солдаты Першинга должны были напасть на след — цепочка лошадиного помета была достаточно красноречива сама по себе. Так много людей и так медленно идут — Першинг без труда нагонит их.

И тогда они начали разбиваться на группы по пять-шесть человек и расходиться в разных направлениях; время от времени их останавливали люди Першинга, и они выдавали себя за сторонников Каррансы. Перед тем как разойтись, они договорились встретиться через два месяца в городе Сан-Хуан-Баттиста, в провинции Дуранго. В то время люди Вильи, которые теперь состояли только их тех, кто нес носилки, и троих абсолютно надежных друзей, продвигались дальше через горы. Они шли все время на юг, надеясь наконец выйти из пределов досягаемости Першинга; они спускались с гор, чтобы отдохнуть и запастись провизией, — один раз на Асьенде-Сьенгита, а потом в городке Сьерра-дель-Оро, чуть подальше.

Но такая тактика едва ли могла гарантировать успех. Ранчо и маленькие городки привлекали самое большое внимание солдат Першинга; именно там их стали бы искать в первую очередь, и хотя в лучшие дни Вилья рассчитывал на своих дозорных, которые предупреждали его об опасности заблаговременно и он успевал уйти, то теперь из-за раны он слишком медленно передвигался. Она никак не заживала, оставалась черной, распухла и нарывала. Вилья страдал от боли и лихорадки, почти не спал, бредил, боялся, что умрет. Или останется без ноги. Зловоние было тошнотворным, и он и его люди по нескольку раз в день осматривали рану — не началась ли гангрена. Вилья стал совершенно беспомощным, его нужно было перенести в безопасное место. Наконец они решили уйти обратно в горы, прячась днем, совершая переходы на рассвете и в сумерках, чтобы зайти достаточно высоко и найти подходящую пещеру.

Она нашли ее довольно далеко, пещеру прикрывал кустарник. С одной стороны виднелась пустыня, а с другой стороны, вдали — второй горный хребет. Там его носильщики тоже разбились на группы и разошлись, оставив Вилью с тремя друзьями: двое все время не отходили от него, а третий отправился вниз, распространить слух, что Вилья умер, разведать новости и вернуться по возможности с припасами. Рана начала заживать, друзья Вильи перевязывали ее листьями филокактуса, разминали застывшие мышцы, помогали ему становиться на ногу и ковылять с палкой. Оттуда они постоянно наблюдали за пустыней. Все даты сходятся. Прошло шесть дней после Герреро, было 3 апреля. Тринадцатая колонна миновала этот хребет двумя днями раньше, а один из друзей Вильи потом говорил, что вскоре после того, как они там устроились, они видели колонну, нескольких разведчиков, скакавших впереди, и еще двоих людей, которые остановились на холме и пристрелили какое-то животное.

Календар ошибся насчет лошади. Она не была из отряда Вильи, хотя оставлять слепую лошадь около воды было вполне характерно для тактики Вильи. Точно не известно, кто оставил там лошадь, но Календар, по крайней мере, оказался прав в том, что за ними наблюдали. Все равно ничего бы не случилось, если бы отряд остановился у того озерца. Вилья остался в пещере еще и потому, что неподалеку была речка. Все было под рукой. Его люди просто оставались наверху и смотрели, как колонна проскакала по пустыне и скрылась с глаз. Вилья продолжал разрабатывать ногу, заново учился ходить. К десятому числу холод и сырость пещеры стали плохо действовать на него, и они решили снова спуститься вниз. В результате они еще раз наткнулись на 13-ю колонну. Эта встреча для Вильи, не имевшая совершенно никакого значения, сыграла огромную роль для Календара и Прентиса.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 63

В лагерь заявились три проститутки. Незадолго до того стемнело, и часовой чуть не застрелил их, пока не сообразил, в чем дело. Они были мексиканки, скорее испанской, чем индейской крови, в возрасте от тридцати пяти до пятидесяти лет, толстые, с тупыми лицами и отвисшими грудями. Их длинные волосы, заплетенные в косы, были жирными и пыльными. При них был тощий высокий сутенер с усами в ниточку, в костюме, который был ему на размер мал: рукава коротки, пиджак, застегнутый на все пуговицы, так и трещал у него на груди. Туалет дополнял перекошенный галстук-бабочка, а в петлице болтались видавшие виды часы. Приближаясь к часовому, он непрестанно улыбался, держа в руке шляпу, указывал на шлюх и что-то бормотал о них. Часовой вскинул ружье и велел им остановиться. При свете костров, горевших позади него, он видел гостей достаточно отчетливо. Часовой переводил взгляд с женщин на сутенера, а потом снова на женщин; сутенер был скорее похож на гробовщика, а шлюхи, бессмысленно озиравшиеся по сторонам, казались просто случайными деревенскими бабами, которых он прихватил с собой. Они были одеты в бесформенные ситцевые платья, с нитками ярких бус на шеях. Тем не менее, часовой покачал головой и позвал подмогу.

На его крик пришли двое солдат, потом подоспел сержант. Сержант правильно оценил обстановку. Он пошел на поиски майора, но не нашел его, тогда он подумал, что майор все прекрасно поймет, и принял решение. Солдаты были уже готовы, это ясно: они с каждым днем все больше говорили об этом, иногда даже дрались, подолгу засматривались на крестьянок. Проходя мимо, женщины часто ускоряли шаг, задирали юбки и брызгали грязью, чтобы отразить то, что ясно считали попыткой изнасилования; солдаты злились и ругались. Они, может быть, еще не дошли до мысли об изнасилованиях, но если бы не политика и не запрет общаться с местным населением, они давно уже нашли бы дорожку и к женщинам, и к вину в ближайших поселках; а поскольку у них не было ничего, чтобы развеять скуку, их нервы были на пределе. Строго говоря, это было потакание их слабости, и сержант не должен был так поступать. Но, с другой стороны, почему бы не уступить? Пусть они все время опасаются попасть в какую-нибудь западню, пусть майор, как кажется, склонен повернуть обратно… Ну а в этом сержант не видел никакого вреда.

— Вон за теми валунами, — сказал он сутенеру. — Плата не больше пяти песо или какая-нибудь еда. И под охраной вооруженных часовых.

Сутенер, все еще улыбаясь, чуть не присел в реверансе. Он повернулся к шлюхам и затараторил, обращаясь к ним и показывая на камни. Они пожали плечами и двинулись за ним.

Потом сержант обернулся и очень удивился: там, где только что было трое солдат, теперь толпилось пятнадцать. Улыбаясь про себя, решив, что он их проучит за нетерпение, он сказал:

— Берите ружья. Будете стоять на страже.

Они не противились, а охотно отправились за ружьями и даже не ворчали. Это удивило его. Потом сержант понял, что они собираются насладиться зрелищем, и, когда солдаты вернулись, сообщил им:

— Не хочу, чтобы вы пялились всей бандой. Половина стоит на страже, остальные идут в дозор.

Они проглотили и это, довольные, что удастся подглядеть хоть что-нибудь. Теперь подошли и другие солдаты, и сержант сказал им:

— Не толпитесь.

Если майор действительно не был занят, а нарочно смотрел на происходящее сквозь пальцы, то не было никакого смысла выпендриваться. Они провернут все тихо и незаметно, а то майор подумает, что он разыгрывает комедию, и быстро все прекратит.

Это имело смысл, и весть быстро распространилась по лагерю. Вскоре бросили жребий, а затем все солдаты уселись на своих одеялах и стали чистить оружие, стараясь чем-то заняться в ожидании своей очереди.

Шлюхи зашли за камни, задрали юбки и легли рядышком. Солдаты заходили туда по трое, расстегивали штаны и опускались на колени рядом с ними. Прентис подошел к Календару и спросил его:

— Вы идете?

Старик сидел, облокотившись на камень; он поднял на него глаза и покачал головой.

— Меня это больше не интересует. — Он зажег спичку и закурил. — К тому же не хочу подцепить болезнь. — Прентис остановился.

— Вы думаете?

— Я знаю. Если у тебя есть проблемы, справляйся с ними сам. — Он улыбнулся. — Только руку вымой. Сядь-ка, зачем тебе эта головная боль.

Прентис посмотрел на цепочку камней у края лагеря, потом на старика, пожал плечами и устроился рядом.

Он постарался не показать своего облегчения. Только раз в жизни он имел дело с женщиной, вернее, не с женщиной, а с девчонкой. Ей было шестнадцать, как и ему. Они и не собирались этого делать. Просто начали бороться, потом целоваться. Одно повлекло за собой другое, вот и все. Он кончил, едва начал, и она обзывала его всякими словами.

Это было в Огайо, возле отцовской фермы. Он был таким неловким, а вокруг той девчонки вечно вилось столько парней, что он больше ни разу так и не подошел к ней, да и времени у него не было. Вскоре после этого у отца начались неприятности.

Его мать к тому времени уже год как умерла, отец изо всех сил старался управляться с фермой и вести хозяйство без нее. Потом его здоровье сдало. Город стремился поглотить ферму, и постоянная борьба изнуряла его еще больше. Однажды, сидя на повозке, полной камней, он ехал через поле, поднялся на холм и слишком резко одернул лошадь. Повозка перевернулась, камни посыпались и задавили его.

Прентис так никогда и не узнал, почему это произошло. Отец прекрасно понимал, что можно делать, а что нельзя. Может быть, от слабости он просто забылся. А не исключено, что ему было все равно. Прентис не узнал этого. Он видел похороны отца, видел, как город все-таки захватил их землю. Но на этой ферме, где он потерял столько близких — отца, мать, двоих братьев, умерших в детстве, — он в любом случае не остался бы. Он взял деньги, предложенные городскими властями за землю, которых дали намного меньше, чем должны были дать, немного побродяжничал, решая” чем бы ему заняться, наконец положил деньги в банк и оказался там, где был сейчас.

Почему, он и сам не знал. Из любви к приключениям, как он говорил сам себе. И отчасти это было так. Появилась возможность многому научиться, в чем-то участвовать, побывать в разных местах, приучиться к порядку. Больше всего, как он подозревал, ему хотелось сбежать подальше от такой жизни, какую вел его отец. Прентис как будто каялся, заглаживал вину: ему следовало остаться и бороться за свою землю. Самое смешное, что он думал, будто окажется в Европе, а очутился в Мексике. Все равно он не понимал, почему раньше солгал Календару, сказав, что его отец живет в квартире, в том городе, в Огайо.

Он также не знал, каково ему будет подойти к тем женщинам, как он с этим справится, тем более под взглядами часовых. Не потому, что он не умел, и не потому, что у него не было потребности: по дороге от нечего делать он порой думал о женщинах. Но делать это на людях, когда на тебя смотрят? К тому же грязная потная кожа, пыль, засаленная одежда, чужая сперма — все это его отталкивало; влекло только абстрактное желание и мнение других солдат, не сомневающихся, что он тоже участвует.

Теперь, когда у него была уважительная причина отказаться, он предпочел провести время с Календаром, сел рядом с ним и стал наблюдать, как одни солдаты ждут своей очереди, а другие возвращаются. Теперь он чувствовал облегчение, что ему не надо идти за эти камни, и радость, что он отделался от этой проблемы. Прентис не сразу сообразил, что старик что-то говорит. Он повернулся к нему.

— Вот именно, — сказал старик. Он не понял.

— Завтра.

— Не понимаю. Что завтра?

— Мне исполнится шестьдесят пять. Должно быть, он невольно вытаращил глаза. Старик взглянул на него.

— Ты удивлен? Думал, этого никогда не случится?

— Нет. Просто…

— Просто что?

Он покачал головой.

— Даже не знаю, что сказать.

— Ну еще бы. Сказать-то нечего. Просто еще один день.

— Да, но я, наверное, все равно должен поздравить. То есть, я не представляю, что вы чувствуете. Не знаю, как быть.

— Не представляешь, что я чувствую? — Старик привалился поближе к камню, затянулся своей папиросой, пристально взглянул на него и выдохнул дым. — Ну, примерно вот что. Я чувствую себя так же, как десять или пятнадцать лет назад. У меня стало побольше болячек. Появились неприятности с желудком, я стал хуже спать, но я так же легок на подъем, как всегда, и мозги у меня пока работают. По крайней мере, мне так кажется. Но беда в том, что такой день рождения — это напоминание. — Он отвернулся, вгляделся во тьму, потом снова стал смотреть на Прентиса. — Просто я больше не могу не замечать возраста. Я старею.

Никогда раньше Прентис не слышал, чтобы старик так долго говорил о себе, — даже когда они спорили об индейце, он скорее разъяснял, чем рассказывал. К тому же впервые на памяти Прентиса старик позволил себе какой-то намек на собственную слабость, поэтому он никак не мог прийти в себя, и просто сидел и смотрел на него.

— Хочешь послушать одну историю? Прентис кивнул, благодаря старика за то, что ему не надо ничего говорить.

— Если вы хотите…

— Да, я хочу рассказать. Ты бывал в Вайоминге? — Он покачал головой.

— Только в Огайо и здесь. С остановками в Нью-Йорке и Техасе.

— В общем, тебе бы там понравилось. Я имею в виду север. На юге-то там так же, как здесь, ну может быть, чуть получше. Камни, песок, дурман, пустынная трава. В общем, там есть горная цепь, которая тянется с севера на юг. Если ты приходишь туда с востока, ты сначала идешь через пустыню. Потом натыкаешься на горы, потом опять пустыня, снова горы, пустыня и опять горы, и все эти горные хребты разные, и все очень красивы. Даже названия красивые. “Большие Рога”, “Река Ветра”, Тэтонс.

Впервые я попал туда в 1867 году. Потом началась заваруха с индейцами, и мы с другом записались в кавалерию. Того человека убили… — Он на миг задумался. — В общем, я провел в седле пять лет, в основном в Колорадо, и решил, что сыт по горло, и тогда вернулся в Вайоминг и работал там погонщиком скота и кем угодно. Потом мне это осточертело, и я снова записался в кавалерию, но на этот раз стал дозорным.

Я к тому времени хорошо знал Вайоминг. Семидесятые годы оказались худшим временем за всю войну с индейцами, и я решил, что если мне снова с ними драться, то я, по крайней мере, должен приносить максимум пользы. Это длилось довольно долго. Много было боев, в основном сражались с сиу. Но к 1880 году мы почти разделались с ними. Я не знал, что делать дальше. Кавалерией я был сыт по горло. Перегонять скот мне совершенно не хотелось, хотя я по-прежнему немного занимался этим. К осени 1880-го я сделал выбор. Мне оставалось одно. Когда живешь рядом с такими горами, они пленят тебя. Ты не представляешь, как они действуют на твое сердце и душу. И вот, опоздав на пятьдесят лет, не надеясь получить какую-либо прибыль, я купил несколько ловушек, лошадь, вьючного мула, запасся припасами и еле успел до первого снега.

“Река Ветра”. Я бывал там и раньше, но обычно со стадом и с кучей народа. Как только начинало пахнуть снегом, мы уходили. Или еще с кавалерией, но тогда тоже народу хватало, и если ты нуждался в помощи, ты ее получал. А теперь все было совсем по-другому. Я и не представлял, что из этого получится. Я ухитрился поставить бревенчатую хижину до наступления зимы, но о лошади и муле не позаботился. Не знаю уж, о чем я тогда думал, наверное, что они будут рыть снег и добывать из-под него траву. Сам не знаю. Снег выпал в середине октября. Ночью. Сначала пошел дождь, потом дождь со снегом, потом снег, и когда я утром вышел из хижины, лошадь и мул были мертвы. И не потому, что замерзли. Было холодно, но не до такой степени. Они были покрыты льдом полностью. Насколько я понял, и лошадь и мул просто-напросто задохнулись.

Они лежали на боку, почти занесенные снегом, и меня охватил ужас. Не забывай, одно дело — знать, что делать, когда вокруг много народу, но если ты один — совсем другое. Я стою, падает снег, лошадь и мула почти засыпало, поднимается ветер, тучи низко, снег все гуще и гуще, холодает с каждой минутой. И я думаю: “Бог ты мой, я же тут помру!” Правда, смех и грех? Чего я только не испытал в жизни, а тут стою, насмерть напуганный снежным бураном. Я ведь правда тогда решил, что помру. Как будто кто-то пытался раздавить меня; не будь я один, я бы так себя не чувствовал. Это уж точно. Если бы со мной кто-нибудь был, я бы просто сказал: “Дело дрянь”, и пошел бы приготовить кофе и подождал, пока буран кончится.

Но я мог думать только об одном: надо сматываться. Вниз, в долину. Зря я забрался в горы. Когда лез один наверх, хорохорился, а тут срочно приспичило вниз. Я захватил немного еды, оделся потеплее и пошел. Недалеко была охотничья хижина, и я решил, что доберусь до нее, пока буран не разыграется вовсю, переночую и отправлюсь дальше утром. Я тогда думал, что одолею буран.

Я пустился в путь, пробираясь сквозь снег. Он был глубокий, наверное, дюймов десять, но идти было можно, и я знал путь, которым пришел. Передо мной было что-то вроде лощины, весной там, наверное, течет речка; я добрался до нее и пошел вниз, а там снег был еще глубже, ветер собирал его в хлопья и заметал скалы. Я шел, шел и в конце концов почувствовал — дальше не пройти; пришлось вылезать и искать другую дорогу. Потом снег повалил такой густой, что я уже не видел ничего дальше своего носа, кроме смутных очертаний деревьев и камней. А когда я прошел около мили, снег стал еще гуще, и я оказался в белой пелене. Знаешь, что это такое? Приходилось бывать?

Прентис покачал головой.

— Не можешь отличить земли от неба, все сливается. Снег вокруг такой серый и густой, что не видишь даже дерева в двух шагах. Руки своей и то не видно. И не забывай, что сердце у меня колотилось как бешеное, и если раньше я просто перепугался, то теперь со мной творилось нечто неописуемое. Кошмар и жуть, — сказал он и засмеялся. — Я не понимал, куда иду. Я знал, что мне не найти ни того охотничьего шалаша, ни своей хижины. Но я понимал, что идти вперед нет смысла, тем более я не знал куда. Идти, пока не упаду и не замерзну, мне тоже не светило. И вдруг что-то внутри как будто щелкнуло и я овладел собой. Может быть, я просто обессилел. Когда я увидел первый же намек на укрытие — всего-навсего два валуна с впадиной между ними, я забрался туда, нагреб перед собой снега, чтобы заслониться от ветра, и стал ждать. Я прекрасно понимал, что засыпать нельзя, и принялся есть, чтобы не задремать. К тому же я подумал, что еда — это вроде какая-никакая работа для организма. И вот я сидел в своем укрытии и ел. Черт возьми, я слопал почти все, что взял с собой, а снег все валил, и ветер крепчал, и я, наверное, случайно уснул, потому что вдруг почувствовал, что не могу дышать. Проснулся и не увидел ничего: я весь был завален снегом. Кое-как удалось выбраться из него, и я чуть не ослеп от солнца. Не знаю, сколько я там проторчал, не меньше суток, наверное. Я не имел понятия, где я и как пойду по такому глубокому снегу, но одно было ясно: охотничий шалаш слишком далеко. Значит, надо возвращаться в мою лачугу. Я начал рассматривать знакомые вершины, прикинул, в какой стороне от них моя хижина, и еще целый день пробирался к ней по снегу. Несколько раз свернул не туда, но вообще-то нашел ее довольно легко. Самое трудное было идти по снегу. Ну, я проспал там целый день, а проснувшись, кое-что понял. Во-первых, каким я был дураком, что решился подняться сюда. И прежде всего потому, что пошел один. Я же ни черта в этом деле не смыслил. Во-вторых, потому что решил: раз я столько всего пережил, значит, могу вынести все, что угодно. Подумаешь, зима оказалась суровее, чем я предполагал: если бы я все обдумал, ничего бы не случилось. У меня оставалось полно еды в хижине. Я знал, что вокруг водится дичь. К тому же замерзшие лошадь и мул — дополнительное мясо, если бы только удалось их разрубить. Так что, как ни крути, мои дела не так плохи.

И я начал ставить ловушки, находил поблизости озера и реки, где лед был не слишком толстый, и разбивал его. Потом стал находить следы на земле и выискивать норы. Около них тоже ставил ловушки и еще около кустов, где была обгрызенная кора. Конечно, как и во всем, мне пришлось многому научиться. Мне рассказывали, как ставить ловушки, но одно дело слушать, а другое — делать самому. Иногда я ставил капкан недостаточно хорошо, и зверь убегал как миленький или утаскивал капкан с собой. Но постепенно у меня стало получаться все лучше и лучше, я осваивал науку, ставил капканы в более удачных местах, и вскоре у меня появились бобры, лисы, кролики, даже волки. Я тут же свежевал их, варил мясо бобров и кроликов, каждый вечер выделывал кожи, а по-настоящему тонкую работу оставлял на время, когда налетали бури.

А бури налетали достаточно часто, но мне было тепло, еды хватало, да и работы тоже, так что я не скучал. В ясные дни я вставал с рассветом, весь день охотился, возвращаясь к вечеру. Единственная опасность была отморозить ноги, бродя в воде. Но у меня была одежда, чтобы переодеться, когда я промокал, и к тому же у меня хватило ума испробовать свои снегоступы, так что дела шли совсем неплохо.

До поры до времени. Но я ведь не знал, что такое настоящая зима, и ждал, пока она кончится. А она продолжалась и продолжалась, делалось все холоднее и холоднее, а снег все глубже и глубже. И хорошо, если б так было месяц или два, но прошло три, четыре месяца. Пять. И мне казалось, что конца не будет никогда. Вдруг я заметил, что разговариваю сам с собой, со зверями или с деревьями, а лед стал таким толстым, что пробить его стало невозможно. И было так холодно, что даже звери уже не вылезали из нор, и мне приходилось проводить день за днем в хижине, вставать позже, ложиться раньше, есть меньше, я почти перестал умываться и причесываться и все время разговаривал сам с собой. Проще говоря, сходил с ума из-за отсутствия собеседника. Казалось, я прошел полный круг: сначала ужас, когда я понял, что совсем один, потом попривык к этому, а затем докатился до болтовни с самим собой. И вот снова ужас от одиночества. Потом случилось нечто странное. Я привык. Сам не знаю как. Сила воли тут ни при чем. Просто все как-то сделалось проще. Сначала я доказал себе, что в удобствах не нуждаюсь. Теперь оказалось, что я не нуждаюсь и в людях. Мне было достаточно целыми днями просто сидеть у огня, скрестив ноги, без единой мысли в голове, ничего не видя, ни о чем не думая, слыша только какой-то один бесконечный звук, который мне очень нравился. Я никогда не чувствовал такого покоя и такой ясности. Снег к тому времени уже засыпал мою лачугу по самую крышу, и мне пришлось прорыть туннель вверх, чтобы выбираться на свежий воздух, но я редко выходил, просто сидел у огня, а тяжелый снег, покрывавший хижину, казалось, приглушал все звуки. Наверное, я бы там остался и умер, если бы не оттепель.

Оттепель в тот год наступила рано. Вернее, это потом мне так сказали. Я-то сам не понимал, что рано, а что поздно. В конце концов, я уже потерял счет дням и месяцам. Но оттепель все-таки наступила рано и вернула меня к действительности. Я осознавал происходящее с трудом, мне совсем не хотелось ни о чем думать. Но тут я ничего не мог поделать, жизнь есть жизнь.

Хижина промокла насквозь от таявших снегов, и я осмотрел шкурки и меха. Их оказалось слишком много. Чтобы спустить их вниз, мне понадобилось бы специальное приспособление. Но я охотился на этих зверей, и мне казалось, что нехорошо по отношению к ним просто взять и все бросить. Я соорудил нечто между рюкзаком и носилками, погрузил свое добро и двинулся вниз. Снег был еще очень глубок, и я долго добирался до охотничьего шалаша; там оказалось два ковбоя, но я не знал, как с ними разговаривать. Черт возьми, они тоже не знали, как со мной говорить! Они только поглядели на меня, искренне удивляясь моему появлению. Но они рассказали мне новости. О железной дороге. О том, что в долине зима. Я не хотел ничего слушать. Для меня это был пустой звук. Они мне сообщили, какое было число и месяц, но этого я тоже не хотел знать, и вообще я разговорился с ними лишь потому, что они оказались в шалаше; хотя они предложили мне помощь, я заявил, что ни в чем не нуждаюсь, и по-быстрому ушел.

Я добрался до ближайшего города только через несколько недель. К тому времени снова похолодало; оттаявшая земля замерзла, но я чувствовал себя крайне неуютно, не то что сидя в хижине. Я понял, что снова влип. Мне надо было успокоиться, и теперь я только и ждал, чтобы снова заговорить с людьми. Я стал осматривать город; снег на склонах подтаял, виднелись долина, камни, кусты, коричневая трава, а меня что-то грызло. Я не понимал, что именно, но это имело отношение к тому, что мне сказали ковбои. Что-то связанное с числом. И тут до меня дошло. Второе апреля! Это было несколько недель назад, а за это время, девятого апреля, у меня был день рождения. Я никак не мог успокоиться: надо же настолько перестать соображать, чтобы забыть об этом. Мне отчаянно захотелось отметить день рождения.

А потом меня что-то остановило. До сих пор не знаю что. Какое-то воспоминание, связанное с блаженством в хижине. С самостоятельностью, которой я научился зимой. Не знаю, не уверен. Я знал одно совершенно точно: чтобы отметить день рождения, вовсе не обязательно спускаться вниз. А если мне так захотелось отметить день рождения, то надо сделать это там, где я жил все это время — где я жил, как мне казалось, всегда. И я поднялся в свою хижину, Я очистился от мыслей о горячей еде, о ванне, о постели, о бритье. Лицо у меня чесалось, тело покрыли болячки. От мыслей об этом я тоже очистился. Я лег спать среди шкур, наутро проснулся и решил, что сегодня мой день рождения, и, прежде чем успел что-либо сообразить, уже сидел, скрестив ноги, у огня и слышал знакомый звук. А внизу был город, но я не знал где. Вернее, мне было все равно. Потом это чувство снова оставило меня, но только через два дня. Тогда я опять спустился вниз, в город. Местные жители с удивлением таращились на меня, а я продал меха, наелся до отвала, вымылся в ванне, купил себе новую одежду, стал спать в постели и очень быстро снова развратился.

Но главное не в этом. Я познакомился с необыкновенным чувством, и, хотя часто испытывал нечто похожее впоследствии, это уже было не то. Я бывал потом в этих горах, они уже тоже казались другими. И я часто думаю, что то время и особенно тот день, который я вообразил своим днем рождения, было лучшим в моей жизни.

Весна 1881-го. Мне тогда исполнилось тридцать.

Старик говорил, вглядываясь во тьму, а при этих словах повернулся к Прентису; Прентис не очень-то понимал его, кроме того, что это воспоминание много для него значило. Он не знал, что сказать. Если тот день рождения в 1881-м был лучшим в его жизни, то завтрашний скорее всего будет одним из худших. И совершенно непонятно, как в таком случае подбодрить старика. Сказать, что впереди у него еще много счастливых лет? Но ведь он знал, что это неправда. У старика оставалось мало времени. И не такого, какого ему хотелось. Его тело не сможет долго выдерживать образ жизни, который он для себя выбрал. Еще год. Ну, пять лет. Очень скоро он просто сломается. И у Прентиса не повернулся язык сказать, что все в порядке. Он молча сидел и смотрел на старика, сердцем чувствуя, что происходит у того в душе, а старик снова уставился в темноту. Прентис заметил какую-то тень рядом с ним.

— А я тебя ищу.

И минутное настроение исчезло.

Он медленно поднял глаза на кавалериста, стоявшего рядом.

— Что такое?

— То есть как? Твоя очередь.

— Ах, да. Можешь пойти вместо меня.

— Что? Шутишь, что ли?

— Может быть. Все равно иди.

— Точно? — Он кивнул.

— Ну, тогда ладно.

Солдат повернулся. Прентис не стал даже ждать, пока он уйдет, он снова взглянул на старика, но все было кончено. Выражение его лица изменилось, оно больше не располагало к разговору. И он продолжал сидеть рядом с ним, глядя в темноту. Солдаты по-прежнему ждали своей очереди и возвращались назад. Вскоре ожидающих стало намного меньше, а потом не осталось вовсе. Он посмотрел на старика; глаза у того были закрыты. Прентис подумал, что он, наверное, уснул. Он осторожно встал, взял одеяло и прикрыл его.