Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так у Мэтти появился второй источник мучений. Первым, совсем не похожим на этот, был мистер Педигри. Когда мальчик поднимал на чердаке тучи пыли и его правая, выразительная часть лица была искажена страданием сильнее, чем можно было приписать моменту, это означало, что его мысли возвращались к мистеру Педигри. Не пыль и не занозы причиняли внезапную боль, искажавшую лицо Мэтти, а память о словах, выкрикнутых ему в зале: «Это ты во всем виноват!» В одно из мгновений этих очень личных переживаний Мэтти схватил гвоздь и неловко воткнул его себе в руку, сжимавшую метлу. Чуть-чуть побледнев, он смотрел на струйку крови с каплей на конце — и все из-за беззвучного голоса, снова кричавшего на него. Сейчас же ему казалось, что этот кусочек девичьего лица, этот аромат, эти волосы заполнили все уголки его разума, свободные от памяти о мистере Педигри. Два этих навязчивых воспоминания, казалось, переворачивали все у него внутри, восстанавливали его против собственных желаний и лишали защиты и надежды на излечение, заставляя просто терпеть.

В то утро он незаметно исчез со двора и залез по лестнице на чердак. Пробравшись знакомым путем между ящиками, набитыми бритвенными принадлежностями, мимо штабелей краски, через пустую комнату, где не было ничего, кроме нескольких ржавых пил и стопки ребристых корыт, вставленных одно в другое, вдоль рядов одинаковых парафиновых ламп, он попал в длинное помещение для посуды. В его центре находился большой световой люк из ребристого стекла, который должен был пропускать свет в главный торговый зал из второго люка сверху. Глядя вниз, Мэтти видел лучистые блики от разноцветных лампочек, скользящие по стеклянным ребрам следом за его движением. Чувствуя, что сердце колотится быстрее, он разглядел бесформенное цветное пятно — прилавок с цветами. Он сразу же понял, что больше никогда не сможет тут пройти, не бросив взгляда вниз на это расплывчатое многоцветье. Мэтти направился дальше, на следующий чердак, пустовавший, и спустился на пару ступенек по лестнице, проходившей вдоль самой дальней от двора стены. Положив руку на перила, он перегнулся над ними и посмотрел в зал из-под самого потолка.

Он видел охапки искусственных цветов, но проем, через который обслуживали покупателей, оказался на той же стороне, что и он. С этой же стороны вдоль прилавка были выставлены цветы, а с другой — те розы, которые он так поспешно поставил на полку. В центре виднелась только темно-русая макушка с чертой пробора посередине. Мэтти понял, что нужно спуститься в магазин и взглянуть искоса, проходя мимо павильона, если он хочет увидеть больше. На мгновение у него мелькнула мысль, что если бы он был поопытнее в житейских делах — например, как белобрысый мальчишка, — он мог бы остановиться и поболтать с ней. От этой мысли и понимания ее неосуществимости у него замерло сердце. Он ускорил шаги, но ноги заплетались, словно их было слишком много. Оказавшись в ярде от прилавка, не заставленного цветами, он, не поворачивая головы, бросил косой взгляд, но мисс Эйлин нагнулась, и Мэтти увидел только пустой павильон.

— Эй, мальчик!

Он припустил неуклюжей рысью.

— Мальчик, где тебя носило?

На самом деле никого это не интересовало, хотя, если бы Мэтти ответил, к нему прониклись бы сочувствием и симпатией.

— Машина уже полчаса ждет. Иди грузи!

И он принялся нагружать фургон — с грохотом швырял в угол связки металла, поставил полдюжины складных стульев и, наконец, устроил свое неуклюжее тело на сиденье рядом с водителем.

— У нас столько цветов!

Мистер Пэрриш, страдающий от артрита водитель, застонал. Мэтти продолжал:

— Они совсем как настоящие, правда?

— Чего не видал, того не видал. Тебе бы мои колени…

— Просто отличные цветы!

Мистер Пэрриш не отвечал — он весь ушел в управление фургоном. Голос Мэтти сам собой продолжал:

— Они красивые. В смысле, искусственные цветы. И эта девушка, юная леди…

Звуки, издаваемые мистером Пэрришем, не менялись со времен его юности, когда он управлял одним из трех конных фургонов Фрэнкли. Его пересадили на автофургон через несколько лет после того, как такое нововведение стало доступно, и он оставил при себе две вещи: свой конный словарь и веру в то, что его повысили в должности. Сначала мистер Пэрриш не подавал никаких признаков того, что слышит мальчика. Однако он слышал все, что тот говорил, и выжидал подходящий момент, чтобы нарушить свое молчание словами, которые поразят Мэтти не в бровь, а в глаз. И дождался.

— Парень, когда обращаешься ко мне, называй меня «мистер Пэрриш».

Вполне возможно, что это была последняя попытка Мэтти поговорить с кем-нибудь по душам.

В тот же день ему удалось еще раз пройти по чердаку над главным торговым залом. Он снова искоса наблюдал за цветными пятнами на ребристом стекле и снова смотрел из-под потолка. Он ничего не увидел. Когда магазин закрылся, Мэтти поспешил на пустой тротуар перед входом, но никого не встретил. На следующий день он пришел туда пораньше и был вознагражден зрелищем темно-русых волос с медовым отливом, неприкрытых коленок и долгих блестящих чулок, шагнувших с тротуара и пропавших внутри автобуса. Потом была суббота, когда магазин закрывался рано, но Мэтти все утро был занят, и девушка ушла прежде, чем он освободился.

В воскресенье он машинально отстоял молебен, съел обильный, но простой обед, который подавали в Трапезной, как окрестил ее мистер Артур, и отправился на прогулку, рекомендованную для здоровья. Крылатые воротнички тем временем храпели в своих кроватях. Он прошел мимо «Редких книг Гудчайлда», мимо усадьбы Спраусона и повернул направо, на Хай-стрит. Им овладело странное состояние, как будто в воздухе звенела высокая нота, слившаяся с Мэтти и порожденная неким внутренним напряжением, беспокойством, которое могло обостриться до страдания, если припомнить то или иное событие. Это чувство усилилось настолько, что Мэтти повернул назад к Фрэнкли, будто вид места, где скрывалась одна из его проблем, помог бы ее решить. Но сколько он ни стоял, разглядывая магазин, книжную лавку рядом с ним и усадьбу Спраусона, помощь не приходила. Он завернул за угол усадьбы Спраусона и, выйдя на Старый мост через канал, услышал, как в железной кабинке — уборной у входа на мост автоматически спускается вода. Мэтти стоял и смотрел на воду в канале с древней и бессознательной уверенностью в том, что такое созерцание принесет помощь и исцеление. В его голове мелькнула мысль пройтись по тропинке вдоль канала, но там было грязно. Он вернулся, обогнул угол усадьбы, и снова перед ним оказались книжная лавка и магазин Фрэнкли. Мэтти остановился и заглянул в витрину книжной лавки, но не нашел облегчения в названиях книг. Книга были полны слов — физическое воплощение бесконечного людского кудахтанья.

То, что его волновало, понемногу начало проясняться. Может быть, удастся окунуться в тишину, нырнуть сквозь все звуки и все слова, слова-ножи и слова-стилеты, такие, как «Это ты во всем виноват!» и «Да», — с пронзительной радостью, вниз, вниз, в тишину…

Слева в витрине, под рядами книг («С жезлом и ружьем»), находился небольшой прилавок с несколькими предметами, не вполне соответствующими строгим канонам книготорговли. Азбука и текст «Отче наш» в тонкой рамке. Аккуратно наклеенный на картонку клочок пергамента с древними квадратными нотами. Стеклянный шар на маленькой подставке из черного дерева слева от древних нот. Мэтти одобрительно смотрел на стеклянный шар, так как тот не пытался говорить и, в отличие от огромных книг, не хранил в себе остановленную речь. В шаре не было ничего, кроме отражения далекого солнца. Мэтти нравилось и солнце, которое молчало, но оставалось на своем месте, все более яркое и все более светлое. Оно засверкало, как будто рассеялись тучи. Оно двинулось вместе с Мэтти, но он вскоре замер и больше не мог пошевелиться. Солнце без труда одерживало над ним верх, факелом слепило ему глаза, и он испытывал странное чувство — не особенно неприятное, а именно странное… необычное. Еще он ощущал правоту, истину и тишину. Позднее он определил это чувство для самого себя как ощущение прибывающей воды; а еще позже Эдвин Белл назвал его способ смотреть на вещи и то, как они являются ему «состоянием неподвижного отстранения».

Ему открылась изнанка со всеми ее швами. Цельная ткань, раньше распадавшаяся на отдельные лоскуты, предстала как основа и уток, дающие существование людям и событиям. Он видел Педигри с лицом, искаженным проклятьем. Он видел профиль под водопадом волос, и видел, как одно уравновешивает другое. Лицо девушки среди искусственных цветов, которое ему так и не удалось увидеть целиком, сейчас оказалось перед ним. Мэтти знал, что оно ему знакомо, но понимал также, что в этом его знании чего-то недостает. Педигри все уравновешивал. Нехитрое знание о Педигри этих джентльменов и его едких словах делало картину вполне законченной.

Потом все это невыразимым образом ушло от него, и открылось другое измерение — в виде больших золотых букв, протянувшихся из правого нижнего угла в левый верхний. Мэтти догадался, что видит низ витрины, а надпись золотом гласит: «Редкие книги Гудчайлда». Он стоял, прислонившись к витрине, и оттого надпись казалась ему наклоненной. Стеклянный шар на деревянной подставке пропал за туманным пятном от его дыхания на стекле, и в нем больше не пылало солнце. Внезапно Мэтти сообразил, что солнце весь день пряталось за плотными тучами, из которых то и дело начинал моросить дождь. Он пытался припомнить все, что с ним произошло, но обнаружил, что в процессе воспоминания изменяет произошедшее. Словно он давал цвет и форму картинам и событиям; и это было вовсе не то же, что закрашивать промежутки между готовыми контурами в книжке-раскраске, — словно он желал чего-то и видел, как эти желания исполняются, точнее, был вынужден чего-то желать и наблюдал за исполнением желания.

Спустя некоторое время он отвернулся от витрины и бесцельно побрел по Хай-стрит. Снова закапал дождь, Мэтти замедлил шаги и огляделся. Его взгляд остановился на старой церкви с левой стороны, на полпути до конца улицы. Мэтти поспешил к церкви, сперва подумав об укрытии, но затем осознал, что именно ему сейчас нужно. Он отворил дверь, вошел и выбрал место на задней скамье под западным окном. Аккуратно подобрав штанины, он опустился на колени, не думая о том, что делает. Помимо своей воли он попал именно туда, куда было нужно, и в единственно подходящем настроении. Это была приходская церковь Гринфилда — огромное здание с боковыми нефами и трансептом, хранящее в себе долгую и непримечательную историю города. Вряд ли в полу нашлась бы хоть одна плита без эпитафии, да и стены были почти сплошь покрыты письменами. Церковь была не просто безлюдна, а совершенно пуста. В этой пустоте отсутствовали те качества, которые скрывались в стеклянном шаре и вызывали в Мэтти некий отзвук. Он никак не мог собраться с мыслями, а в горле застрял ком — слишком большой, чтобы его проглотить. Он начал было шептать «Отче наш», но замолчал — ему казалось, что слова лишились всякого смысла. Так он и стоял на коленях, смущенный и опечаленный; и пока он стоял, к нему вернулась, поглощая его, мучительная тяга к искусственным цветам и темно-русому водопаду волос с медовым отливом.

Дщери человеческие.

Он безмолвно закричал в никуда. Тишина отозвалась тишиной.

Затем раздались отчетливые слова:

— Кто там? Что тебе надо?

Голос принадлежал помощнику викария, который наводил порядок в ризнице сообразно своему стремлению к аскетизму, о чем викарий не имел понятия. Вопрос был обращен к мальчику-хористу, который скребся в дверь ризницы в надежде войти и забрать комикс, забытый внутри. Но звук его голоса прозвучал прямо у Мэтти в голове, и он ответил на него там же. Перед весами с двумя чашами, с мужским лицом на одной и огнем предвкушения и соблазна на другой, прошел отрезок времени, состоявший из чистой, раскаленной боли. Для Мэтти это стало первой проверкой воли, не подвергавшейся до того испытанию. Он знал, что совершил выбор, — и ему никогда потом не приходилось сомневаться в своем знании или, тем более, смиряться с ним, гордиться им, — но не так, как выбирает осел из двух неравных охапок сена; это был выбор мучительного осознания. Раскаленная боль не утихала, поглощая будущее, выстроенное на искусственных цветах и темно-русых волосах, и оно погрузилось из «все еще возможно» в «могло бы быть, если…». Мэтти осознал, увидел, что его отталкивающая внешность превратила бы ухаживания за цветочницей в фарс и унижение; и он понял, что так будет с любой женщиной. Он зарыдал взрослыми слезами, пораженный в самую душу, оплакивая погибшие мечты, как оплакивал бы мертвого друга. Он плакал, пока не кончились слезы, и никогда не узнал, что утекло от него вместе со слезами. Закончив рыдать, он обнаружил, что стоит в странной позе — на коленях, прислонившись спиной к скамейке. Его руки сжимали спинку передней скамьи, а лбом он упирался в полочку для молитвенников и псалтырей. Открыв глаза и сфокусировав взгляд, он увидел прямо перед собой лужицу своих слез, упавших на камень и скопившихся в бороздках древних эпитафий. Он вернулся в унылый серый дневной свет, в легкий шепот дождя за западным окном, увидел невозможность излечиться от Педигри. А что касается волос… он понял, что должен уехать.

ГЛАВА 4

Для изломанной, страстной натуры Мэтти было естественно, что если уж он решил уехать, то уехать так далеко, как только возможно. Обстоятельства этого путешествия складывались странным образом, будто изломанность Мэтти давала ему право двигаться по самому быстрому — воздушному — маршруту, и дорога в Австралию оказалась для него короткой и легкой. Он встречал сочувствие чиновников там, где мог встретить безразличие, — хотя скорее всего те, кто содрогался при виде его изуродованного уха, просто спешили поскорее его спровадить. Всего через несколько месяцев он уже имел работу, церковь и ночлег в мельбурнском отделении Союза христианской молодежи — все в центре города на Фор-стрит рядом с отелем «Лондон». Местный магазин скобяных товаров был не таким большим, как Фрэнкли, но и там наверху оказались склады, у стены двора — ящики, а вместо кузницы — механическая мастерская. Мэтти мог бы остаться здесь на годы, на всю жизнь, если бы оправдалась его наивная вера — чем быстрее и дальше он уедет, тем скорее избавится от своих невзгод. Но, разумеется, проклятие мистера Педигри последовало за ним. Более того, то ли время, то ли Австралия, то ли и то и другое вскоре обострили в нем смутное чувство недоумения, превратившееся в неприкрытое изумление; и оно породило где-то в голове Мэтти вопрос:

«Кто я такой?»

Единственный ответ, пришедший откуда-то изнутри, гласил: ты пришел из ниоткуда и уйдешь в никуда. Ты причинил боль единственному другу; и ты должен отказаться от женитьбы, секса, любви, потому что, потому что, потому что! Если трезво взглянуть на вещи — на тебя никто не польстится, никогда. Вот кто ты такой.

Он сам не вполне понимал, насколько ему не хватает нормальной кожи. Когда Мэтти в конце концов осознал, какие огромные усилия приходится делать даже самым доброжелательным людям, чтобы скрывать свое отношение к его внешности, то постарался по возможности избегать любых контактов. Это касалось не только недосягаемых созданий (сорокапятиминутная посадка в Сингапуре, и куколка в пестрых одеждах, покорно стоявшая возле зала ожидания), но также священника с его доброй женой и прочих. Библия на тонкой рисовой бумаге и в мягкой кожаной обложке ничем не могла ему помочь, равно как и его английский выговор и происхождение из метрополии, хотя Мэтти по своей наивности надеялся на это. Убедившись, что он не считает себя чем-то исключительным, не смотрит на Австралию свысока и не ждет особого к себе отношения, его коллеги утратили всякую доброжелательность — их злило, что они с самого начала обманулись в нем и лишились удовольствия над ним поиздеваться. Кроме того, случалось и досадное недопонимание.

— Меня не волнует, как там тебя зовут. Когда я говорю «Матей», так оно и есть, чтоб я сдох! — и, обращаясь к австралийскому коллеге мистера Пэрриша: — Он еще меня учит, как по-английски говорить!

Но уволился Мэтти из магазина скобяных товаров по очень простой причине. В первый же раз относя коробки с фарфором в отдел свадебных подарков, он обнаружил, что руководит этим отделом, делая его невыразимо опасным, хорошенькая накрашенная девушка. Он тут же понял, что путешествие не решило его проблем и хотел было сразу вернуться в Англию, но это было невозможно. Он сделал все, что было в его силах, — то есть поменял работу, как только нашлась новая, на этот раз в книжном магазине. Владелец магазина, мистер Свит, был слишком близоруким и рассеянным, чтобы догадаться, какой помехой для коммерции может стать лицо Мэтти. Зато миссис Свит, не страдавшая ни близорукостью, ни рассеянностью, увидев Мэтти, сразу же поняла, почему люди перестали заходить в их магазин. Свиты были гораздо богаче, чем английские книготорговцы, жили в загородном доме, и вскоре Мэтти перебрался туда. Его поселили в крохотном коттедже, прилепившемся к главному зданию. Он выполнял всякую случайную работу, а когда мистер Свит выучил его водить машину, стал ездить из дома в магазин. Однажды миссис Свит, отведя взгляд, заметила, что его волосы лежали бы аккуратнее, если бы он носил шляпу. Скорее какое-то глубинное самоощущение, нежели представление о собственном облике, заставило его выбрать черную шляпу с широкими полями. Она шла и к скорбной целой половине его лица, и к более светлой, но искаженной и страховидной левой половине, на которой рот и глаз были оттянуты книзу. Шляпа так хорошо закрывала багровый огрызок его уха, что люди редко замечали это уродство. Один предмет за другим — пиджак, брюки, ботинки, носки, свитер с высоким горлом, пуловер, — и Мэтти стал человеком в черном, молчаливым, отчужденным, с вечно тяготеющим над ним нерешенным вопросом:

«Кто я такой?»

Однажды, когда Мэтти привез миссис Свит в магазин и ждал ее, чтобы отвезти обратно, ему на глаза попался выставленный перед витриной лоток подержанных книг, продававшихся не дороже, чем по пятьдесят центов каждая. Одна из книг — в деревянной обложке, со стертым названием на корешке — заинтересовала его. Мэтти рассеянно взял книгу в руки — это оказалась старая Библия, из-за деревянного переплета более тяжелая, чем его собственная, в мягкой коже, но напечатанная на такой же бумаге. Он полистал знакомые страницы, внезапно остановился, перелистал назад, вперед, снова назад, наклонился над страницей, начал бормотать себе под нос, потом его голос совсем затих.

Одной из отличительных черт Мэтти была способность полностью выключать внимание. Чужие голоса могли литься сквозь него, не оставляя ни малейшего следа в его памяти. Вполне вероятно, что в австралийских церквях, которые он посещал все реже и реже, — и в английских церквях, и в далеком прошлом, на занятиях в интернате, — велась речь о трудностях перевода с одного языка на другой; но все объяснения померкли перед фактом, черным шрифтом на белой странице. В самой середине двадцатого века от несложного мира окружавших его людей Мэтти отделяло что-то вроде решетки, которая как бы сортировала и отфильтровывала девяносто девять процентов того, что полагается впитать человеку, и придавала оставшемуся одному проценту блестящую твердость камня. И сейчас Мэтти застыл с книгой в руках, подняв голову и ошеломленно уставив взор в витрину магазина.

Здесь все по-другому!

Ночью он сел за свой стол, положив перед собой обе книги, и стал сличать их слово за словом. Только глубоко за полночь он встал и вышел на улицу. Он шагал взад и вперед по прямой бесконечной дороге до утра, пока не настало время везти мистера Свита в город. Когда Мэтти вернулся и поставил машину в гараж, ему показалось, что он никогда раньше не замечал, насколько птичий щебет напоминает безумный хохот. Это так растревожило его, что он без всякой нужды начал стричь газон, чтобы спрятаться за шумом косилки. Едва ее мотор взревел, с высоких деревьев вокруг приземистого здания вспорхнула стая желтогрудых какаду и с нестройными криками понеслась над выгоревшим на солнце лугом, где паслись кони, к стоящему в миле от дома одинокому дереву, заполнив его суетой и шумом.

Вечером того же дня, выпив на кухне чаю, он достал обе Библии, открыл их титульные листы и перечитал каждый по нескольку раз. Наконец откинулся на спинку стула и закрыл ту, что в кожаном переплете. Взяв ее, Мэтти вышел из дома, пересек ближайший газон и прошел мимо грядок к изгороди между огородом и склоном, уходящим к пруду, где разводили раков. Он посмотрел на залитые лунным светом травянистые просторы, тянувшиеся до неясных очертаний холмов на горизонте.

Потом он достал Библию и начал одну за другой вырывать из нее страницы, выпуская их из рук. Ветерок подхватывал трепещущие листы и уносил, переворачивая, прочь, — они терялись в высокой траве. Мэтти вернулся в коттедж, почитал Библию в деревянном переплете, машинально произнес молитву, лег в постель и уснул.



Так начался год, оказавшийся для Мэтти вполне счастливым. В какой-то момент в деревенской лавке появилась новая продавщица, хорошенькая девушка, и для Мэтти снова начались мучения; но она оказалась слишком хорошенькой, чтобы задержаться здесь надолго, и ее сменила другая, на которую он смотрел с умиротворенным безразличием. В удивительно светлом настроении он бродил по участку или по дому, шевеля губами, и целая сторона его лица была веселой, насколько может быть веселой половина лица. Он никогда не снимал шляпу в присутствии других людей, и по деревне пошли слухи, что он так и спит в ней, что было неправдой. Он не мог спать в широкополой шляпе, и все это прекрасно понимали; но сплетня казалась правдоподобной, отлично сочетаясь с его отчужденностью. Рассветное солнце и луна всегда заставали его в постели — длинные пряди черных волос раскиданы по подушке, бледная кожа черепа и левая часть лица то возникают, то исчезают, когда он мечется во сне. Затем щебетали первые птицы, и он вскакивал, чтобы опять на несколько секунд нырнуть в постель, прежде чем встать окончательно. Умывшись, он садился и читал книгу в деревянном переплете — губы беззвучно шевелились, целая сторона лица хмурилась.

Весь день его губы шевелились, вел ли он культиватор по пыльной овощной грядке, разматывал ли шланг, стоял ли у светофора с мотором на холостом ходу, нес ли свертки, подметал ли, вытирал пыль, чистил…

Иногда миссис Свит, оказавшись рядом, слышала:

— …одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничного мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное, 56 Одна золотая кадильница в десять сиклей, наполненная курением, 57 Один телец, один овен, один однолетний агнец, во всесожжение, 58 Один козел…

Иногда она слышала его голос в доме, он звучал все громче и громче; порой его заедало, как поцарапанную пластинку:

— 21 И сказал им… сказал им… сказал им… сказал им…

Затем миссис Свит слышала торопливые шаги и понимала, что Мэтти пошел к себе — заглянуть в открытую книгу на столе. Через несколько секунд он возвращался, и сквозь писк и скрип натираемого оконного стекла снова раздавалось:

— …сказал им: для того ли приносится свеча, чтобы поставить ее под сосуд или под кровать? не для того ли, чтобы поставить ее на подсвечнике? 22 Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным; и ничего не бывает потаенного, что не вышло бы наружу. 23 Если кто…

Счастливый год, с какой стороны ни взглянуть! Но оставалось кое-что — Мэтти сам так сказал себе в мгновение особенно яркого и четкого осознания, — шевелившееся под поверхностью. С тем, что лежит на поверхности, можно что-то сделать. Например, существовали четкие инструкции, как поступать, если человек сам себя осквернил. Но как быть, если то, что живет под поверхностью, не поддается определению, но существует там — необходимость, к которой не приложено никаких инструкций? Необходимость толкала его к тому, чего он не мог объяснить, а мог только принять с облегчением, когда бездействие становилось невыносимым. Так он выкладывал из камней узоры и совершал над ними пассы. Так он медленно высыпал пыль из горсти и выливал чистую воду в яму.

В тот год Мэтти перестал ходить в церковь, а она предприняла лишь формальные усилия, чтобы вернуть его в свое лоно. Разрыв с церковью был для него такой же необходимостью, как другие поступки, и пошел ему на пользу. Однако наступление следующего года, которое могло бы на привычный манер пройти как по маслу, не оставив следа нигде, кроме календаря, прозвучало для Мэтти скрипом несмазанной петли. Из Перта на Рождество и Новый год приехала овдовевшая сестра миссис Свит с дочерью. Вид девушки со светлыми волосами и такой же светлой кожей снова заставлял Мэтти до глубокой ночи шагать взад-вперед по дороге, обратив взор к небесам, как будто оттуда могла спуститься помощь. И вот — высоко в небе он увидел знакомое созвездие: Орион-охотник, сияющий, с воздетым пылающим мечом. Крик Мэтти разбудил птиц, те встрепенулись, решив, что уже рассвет, и в тишине, наступившей, когда они успокоились, Мэтти осознал шарообразность Земли и ужас повисших в пустоте тел, колдовской путь солнца и спешащей впереди него луны. Затем он прибавил к этому беззаботность, с которой люди живут посреди величия и ужаса, и в нем скрипнула ржавая петля, а вопрос, никогда не покидавший его, изменился и прозвучал отчетливее.

Не — «кто я такой?».

«Что я такое».

Там, на пустынной дороге в нескольких милях от Мельбурна, в первые часы Нового года, он задал вопрос вслух и стал ждать ответа. Конечно, это было глупо, как и многие из его поступков. Все на мили вокруг было погружено в сон; и когда, наконец, Мэтти пошел прочь от места, где прокричал свой вопрос, ответа все еще не было, хотя солнце уже осветило холмы на горизонте.

Итак, шел второй год — зима и лето, весна и осень, хотя настоящей зимы не было, да и весны тоже. А вопрос становился все горячей и горячей под поверхностью его чувств и рассудка, накалялся все сильнее и сильнее, и наконец стал сниться ему ночь за ночью. Три ночи подряд ему снилось, как мистер Педигри повторяет свои ужасные слова, а потом просит о помощи. Но Мэтти был нем три ночи подряд, он метался под одеялом, и пытался выговорить: «Как я могу помочь, если не знаю, что я такое?»

Проснувшись, он понял, что не стоит больше читать вслух отрывки из Библии. Как можно говорить или слушать, когда в тебе постоянно живет вопрос? И так как Мэтти не мог ответить на вопрос или понять, что он означает и как его задать, в его мозгу начали возникать — так же мучительно, как сам вопрос когда-то, скрипнув, приобрел новую форму, — определенные выводы. Мэтти понял, что должен уехать; временами он даже задумывался, не по этой ли причине другие люди иногда срываются с места и пускаются в странствия, подобно Аврааму. Правда, до пустыни было рукой подать, но как только Мэтти решил, что должен оставить насиженное место, он полусознательно ощутил необходимость двигаться на север, туда, где огненный росчерк орионова меча не так сильно задран вверх. Человеку, пускающемуся в путь оттого, что он не может оставаться на одном месте, чтобы задать направление достаточно небольшого толчка. И все-таки Мэтти надолго застрял в полной невозможности ничего понять и успел вступить в свой четвертый австралийский год, прежде чем — как он мысленно называл это — отряхнуть прах Мельбурна со своих ног. Он не мог назвать ни истинную причину своего отъезда, ни то, что надеется найти, и потому потратил много времени на незначительные приготовления, которые должны были облегчить ему жизнь. Он редко тратил деньги и смог с нескольких зарплат купить очень маленькую, очень дешевую и, значит, очень старую машину. Он взял с собой Библию в деревянном переплете, запасные штаны, запасную рубашку, бритвенный прибор для правой стороны лица, спальный мешок и один запасной носок — в рационализаторском озарении он решил менять по одному носку в день. Мистер Свит дал ему немного денег сверх заработанного и то, что называется «рекомендацией», в которой упоминались его трудолюбие, скрупулезная честность и абсолютная правдивость. Насколько эти качества непривлекательны сами по себе, не подкрепленные чем-либо другим, может свидетельствовать то, что после прощания с Мэтти миссис Свит на радостях пустилась на кухне в пляс.

Мэтти же катил прочь с чувством греховного удовольствия. Его путь проходил вначале по знакомым дорогам, по которым он возил чету Свитов на воскресные прогулки, но он знал, что наступит момент, когда колеса укатятся дальше тех мест, где могли остаться отпечатки шин хозяйского «даймлера», в новый мир. И когда это случилось, он испытал мгновение не просто удовольствия, а чистого наслаждения, тем более греховного, что оно было частью его существа.

После этого Мэтти больше года работал в компании, строившей изгороди в окрестностях Сиднея. Это позволило ему подзаработать, держась большую часть времени вдали от людей. Он бы уволился раньше, но его маленькая машина серьезно поломалась, пришлось проработать лишних шесть месяцев, чтобы оплатить ремонт и двинуться дальше. Изнутри его жег вопрос, снаружи — воздух, становившийся все жарче на пути в Квинсленд. Под Брисбеном ему пришлось остановиться и найти новую работу. Однако там он задержался меньше, чем на любом из предыдущих мест, включая магазин скобяных товаров в Мельбурне.

Он устроился грузчиком на кондитерской фабрике, слишком маленькой, чтобы ее стоило механизировать. Раздраженные жарой — стояло лето — и его обликом, женщины наседали на управляющего, требуя уволить Мэтти: он-де постоянно на них пялится. На самом деле это они на него пялились, шептали: «Неудивительно, что крем киснет» и прочее в том же духе. Мэтти, считавший себя, подобно страусу, невидимым, если сам ни на кого не смотрел, был вызван к управляющему, и как раз тогда, когда ему возвращали бумаги, отворилась дверь и вкатился хозяин фабрики. Мистер Ханрахан был вдвое ниже Мэтти и вчетверо шире. Маленькие черные глазки, бегающие на жирном лице мистера Ханрахана, постоянно искали что-то в углу или за дверью. Услышав, почему увольняют Мэтти, он бросил косой взгляд на его лицо, потом на его ухо и, наконец, смерил его взглядом с головы до ног.

— А разве мы не именно такого парня ищем?

Мэтти показалось, что сейчас он получит ответ на свои вопросы. Но мистер Ханрахан всего лишь направился к двери и велел Мэтти ехать следом за ним. Мэтти сел в свой допотопный автомобиль, мистер Ханрахан — в свой новый, завел мотор, затем выскочил из машины, устремился к двери, распахнул ее и заглянул внутрь, в контору. Потом он аккуратно закрыл дверь, продолжая глядеть сквозь щель, пока она не пропала, и медленно вернулся к машине.

Дорога от фабрики шла через леса, поля и зигзагами взбиралась на холм. Дом мистера Ханрахана лепился к склону холма среди странных, замшелых, увитых орхидеями деревьев. Мэтти остановился позади новой машины и вслед за новым нанимателем поднялся по наружной лестнице в огромную гостиную со стеклянными стенами. С одной стороны открывался вид с холма вниз, на фабрику, которая отсюда казалась макетом самой себя. Не успев войти, мистер Ханрахан схватил с большого стола бинокль и направил его на этот макет. Свирепо рявкнув, он бросился к телефону и заорал:

— Моллой! Моллой! Там на заднем дворе бездельничают две девчонки!

В это время Мэтти изумленно рассматривал три остальные стеклянные стены. Они были сверху донизу зеркальными, даже двери, и эти зеркала не просто отражали, а искажали, так что Мэтти видел себя ушестеренным, растянутым с боков и сплющенным сверху; сам мистер Ханрахан приобрел очертания дивана.

— Ха! — усмехнулся мистер Ханрахан. — Вижу, тебе нравятся мои стекляшки. Неплохой способ ежедневного умерщвления греховной гордыни, а? Миссис Ханрахан! Где вы?

Миссис Ханрахан возникла мгновенно, будто материализовалась из пустоты, — на фоне окна и зеркал открывающиеся двери казались солнечной рябью на воде. Она была тоньше Мэтти, ниже мистера Ханрахана и имела несколько потрепанный вид.

— Что, мистер Ханрахан?

— Вот он! Я нашел его!

— Бедняга! Как ему не повезло с лицом!

— Я покажу этим вертихвосткам мужчину в доме! Девочки! Идите сюда, вы все!

По стенам прошла рябь, темные пятна и светлые вспышки.

— Семь моих дочек! — возгласил мистер Ханрахан, по-хозяйски их пересчитав. — Вы хотели мужчину в доме, так? Слишком много женщин, говорите? Ни одного молодого человека на милю вокруг? Я вам покажу! Вот вам новый мужчина в доме! Взгляните на него хорошенько!

Девочки встали полукругом. Близняшки Франциска и Тереза, едва из колыбели, но такие лапочки. Мэтти инстинктивно поднял руку, чтобы они не испугались левой, обращенной к ним стороны его лица. Бриджит, повыше, симпатичная и близоруко щурившаяся, Бернадетта, еще выше и симпатичнее, вполне созревшая, Сесилия, пониже, такая же милая и еще более зрелая, Габриэль-Джейн, от которой никто на улице не мог отвести глаз, и, наконец, старшая, одетая как на пикник Мэри-Мишель: кто хоть раз ее видел, был обречен.

Сесилия хлопнула себя ладонями по щекам и слабо вскрикнула, когда ее глаза привыкли к свету. Мэри-Мишель повернула голову на лебединой шее к мистеру Ханрахану и произнесла волшебные слова:

— О, папа!

Тогда Мэтти издал дикий вопль. Распахнув дверь, он бросился вниз по лестнице. Вскочил в машину и погнал по извивам дороги вниз с холма, декламируя фальцетом:

— Откровение Святого Иоанна Богослова. Глава первая. 1. Иоанн семи церквам, находящимся в Азии, и отмеченным семью подсвечниками. 7 Се грядет Иисус Христос. 14 Его славная сила и величие. Откровение Иисуса Христа, которое дал Ему Бог, чтобы показать рабам Своим…

Мэтти декламировал все так же пронзительно; но постепенно тон снижался, и, наконец, он прочел уже обычным голосом: «19 И если кто отнимет что от слов книги пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде и в том, что написано в книге сей».

На конечном «Аминь» он заметил, что кончается бензин, и подрулил к колонке; а пока ждал, его сознание посетил образ Мэри-Мишель, и он снова ринулся наугад — и по дороге, и по книге:

— «22 Кина, Димона, Адада,

23 Кедес, Асор и Ифнан,

24 Зиф, Телем и Валоф,

25 Гацор-Хадафа, Кириаф, Хецрон, иначе Гацор,

26 Амам, Шема…»

Вечером Мэтти добрался до Гладстона — это был большой город. Там он на несколько месяцев обрел покой, работая могильщиком.

Но все повторилось снова — вернулись и вопрос, и беспокойство, и необходимость ехать туда, где все станет просто и понятно. И Мэтти начал размышлять; вернее сказать, что-то внутри Мэтти начало размышлять и представило ему готовый результат. Таким образом, без участия осознанной воли он наткнулся на мысль: «Все ли люди такие?» К этой мысли прибавилась следующая: «Нет, потому что у них обе стороны лица одинаковы».

Потом: «Только ли лицом я отличаюсь от них?»

«Нет».

— Что я такое?

После этого он механически помолился. В Мэтти была одна странность. Молиться у него получалось не лучше, чем летать. Но сейчас, помолившись в конце, как обычно, за всех людей, которых знал, он добавил еще одну просьбу, в том смысле, что если можно, он рад бы был облегчению своих собственных мук, и вслед за этим в его мозгу сразу же всплыла ужасная цитата: «И есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного». Эта мысль посетила его в самом подходящем месте — в могиле. И подняла его, как бы мгновенно воскресив, из могилы, и Мэтти смог выбросить цитату из головы только после многих миль пути вдоль побережья, в стране жестоких и злых людей. Сделать это ему помогли жестокие люди. Мэтти остановили полицейские, обыскали его и машину и предупредили: на дороге совершено убийство, причем не последнее, — но Мэтти поехал дальше, потому что не осмеливался ехать назад и ему больше некуда было ехать. На бензоколонке он взглянул на карту, но все прожитые в Австралии годы так и не научили его отличать страну от континента. Он наивно ожидал, что до Дарвина осталось несколько миль пути с бензоколонками, продуктовыми магазинами и колодцами. Житейские знания его не слишком интересовали, а в Библии, хоть там много говорится о пустынях, нет ни слова о том, насколько часто встречаются в диких краях колодцы и заправочные станции. Поэтому он свернул с шоссе, и так уже начинавшего сходить на нет, и вскоре окончательно заблудился.

Мэтти не испытывал страха. Не потому, что был храбрым. Просто он не догадывался об опасности. Он был неспособен пугаться. Машину трясло, кренило, заносило и подбрасывало, он думал, что хорошо бы попить, зная, что у него нет воды, и следил, как стрелка указателя бензина опускается все ниже и ниже, пока она не замерла на нуле, а впереди не было ничего, кроме едва заметной колеи; наконец, машина встала. В этом не было ничего драматичного, во всяком случае, происходящее не казалось трагедией. Машина остановилась среди низкорослых колючек, покрывавших песчаную почву. Над горизонтом поднимались только низкие силуэты трех далеких деревьев, раскиданные в его северной части. Мэтти долго сидел в машине. Он наблюдал, как перед ним опускается солнце, а небо было таким безоблачным, что даже на самой его кромке колючки раздирали солнечный диск, пока тот окончательно не скрылся из виду. Мэтти сидел и слушал звуки ночи, которые уже были ему вполне знакомы, и даже тяжелый топот большого животного в кустарнике ничуть его не испугал. Мэтти устроился на водительском месте, как будто оно для того и было предназначено, и заснул. Он проснулся только на рассвете, и разбудил его не свет, а жажда.

Мэтти не знал чувства страха, но мог чувствовать жажду. Он вылез из машины в зябкий рассвет и прошелся вокруг, словно мог набрести на пруд, закусочную или деревенскую лавку, а затем без всяких приготовлений и каких-либо размышлений зашагал вперед по колее. Он не оборачивался, пока не почувствовал, что почему-то стало тепло спине; он оглянулся и увидел встающее солнце. Машины под солнцем не было — только заросли. Мэтти пошел дальше. Солнце поднималось, и вместе с ним росла жажда.

Мэтти никогда не попадались книги по выживанию. Он не знал ни о растениях, хранящих влагу в утолщениях стеблей, ни о том, что можно копать ямки в песке или искать воду, наблюдая за поведением птиц; азарт любителя приключений тоже был ему чужд. Он чувствовал только жажду, обжигающее спину солнце и деревянный переплет Библии, бивший его по правому бедру. Ему, возможно, даже не приходило в голову, что можно идти и идти, а потом упасть, так и не найдя воды. И он шел вперед так же упрямо, как делал все в своей жизни, с самого ее начала.

К полудню с кустами стало происходить что-то странное. Они начали расплываться, словно мистер Ханрахан притащил их в свою диковинную гостиную. Это мешало разглядеть колею или то, что Мэтти за нее принимал, и он на минутку остановился, глядя под ноги и моргая. У его ног суетились большие черные муравьи, которых жара только бодрила и поощряла к труду, — они таскали огромные тяжести, как будто стремились к некоему свершению. Мэтти некоторое время разглядывал их, но это зрелище ничего ему не говорило о его нынешнем положении. Снова подняв глаза, он не сумел найти дорогу. Его собственные следы ничем не могли помочь — они поворачивали, теряясь из виду, а вокруг были одни кустарники. Он как мог внимательно осмотрел окружающую местность и заметил, что в одном направлении растительность будто бы гуще и выше. Он подумал, что это могут быть деревья, а где деревья — там тень, и решил идти туда, если только примерно в той стороне находится запад. Но в полдень в такой близи от экватора даже с секстантом очень трудно определить направление по солнцу, и все, что у Мэтти получилось, — поднять глаза, отступить на шаг и повалиться на спину. От удара у него перехватило дыхание, и на мгновение среди кружащихся лучей и вспышек в зените ему почудилось огромное пятно тьмы, напоминающее человеческий силуэт. Мэтти поднялся на ноги, и, конечно же, перед ним ничего не было, только солнце, посылающее вертикальные лучи: когда он снова надел шляпу, тень от ее полей легла ему на ноги. Он отыскал прежнее направление и попытался сообразить, стоит идти туда или нет, но на ум приходили лишь библейские поучения о размерах медных морей. Они вызвали видение отблесков на воде, которые слились с зеркалами в гостиной мистера Ханрахана, а его собственные губы превратились в две каменные гряды посреди пустыни. И когда он продрался через кустарник, доходивший ему до плеча, перед ним предстало высокое дерево, все в ангелах. Увидев Мэтти, они захохотали, взлетели, описали круг и умчались в небеса, и он ясно понял, что они звали его с собой и смеялись над тем, что он не умеет летать. Но он еще мог передвигать ноги и продолжал протискиваться сквозь заросли, пока не оказался под деревом, повернувшим листья ребром к солнцу и потому не дававшим тени; вокруг дерева было лишь небольшое пятно голой песчаной почвы. Мэтти прислонился спиной к дереву и поморщился от боли — солнце обожгло его сквозь куртку. Затем на краю голой песчаной почвы возник человек — это был абориген. Мэтти узнал в нем ту фигуру, которая висела в воздухе между ним и солнцем, когда он упал. Теперь Мэтти мог рассмотреть ее во всех подробностях. Абориген оказался вовсе не высоким, наоборот, довольно маленьким, но очень тощим, от этого он и казался выше. Деревянное копье с обугленным наконечником, которое абориген держал вертикально, было длиннее их обоих. Лицо аборигена, как видел его Мэтти, окутывала дымка, что было не так уж странно, ведь он материализовался под солнцем из воздуха. И был совершенно голым. Мэтти отступил на шаг от дерева и попросил:

— Воды.

Абориген подошел и уставился ему в лицо. Потом, дернув подбородком, заговорил на своем языке. Он взмахнул копьем, описав в воздухе огромную дугу, которая захватывала солнце.

— Воды!

Мэтти указал на дымку, скрывавшую рот аборигена, затем на свой собственный рот. Абориген показал копьем на самые густые заросли кустарника. Затем достал из воздуха маленький отполированный камень, присел на корточки, положил камень на песчаную почву и что-то забормотал над ним.

Мэтти испугался. Он вытащил из кармана Библию и заслонил ею камень, но абориген продолжал бормотать. Мэтти закричал:

— Нет, нет!

Абориген уставился на Библию без всякого выражения. Мэтти засунул ее обратно в карман.

— Смотри!

Он провел ногой в песке линию, потом вторую поперек первой. Абориген уставился на линии, ничего не говоря.

— Смотри!

Мэтти бросился на землю и лег, вытянув ноги вдоль первой линии, а руки широко раскинув вдоль второй. Абориген тут же вскочил на ноги. Дымку на его лице рассекла широкая белая вспышка.

— Сраный большой небо-парень его родом Иисус Христос![6]

Он подпрыгнул в воздух, приземлился на раскинутые руки Мэтти — ступнями на сгибы локтей — и вонзил свое копье с обугленным наконечником по очереди в каждую ладонь, затем опять высоко подпрыгнул и обеими ногами опустился Мэтти на пах. Небо почернело, и абориген пропал. Мэтти скорчился как лист, как рассеченный червяк, и волны тошноты, усиливаясь, хлестали его болью, пока не унесли сознание прочь.

Очнувшись, он понял, что все тело у него страшно распухло, и попытался ползти на четвереньках, но тошнота снова поглотила его. Со свойственным ему упрямством он встал, хотя мир качался перед глазами, широко расставил ноги, взялся руками за низ живота, чтобы оттуда ничего не вывалилось, и пошел туда, где, кажется, раньше видел за кустарниками какое-то уплотнение. Но миновав его, он оказался на открытом пространстве с виднеющимися чуть поодаль деревьями. Через открытое пространство протянулась, насколько хватало глаз, проволочная изгородь под током. Мэтти машинально повернул, намереваясь идти вдоль забора, но за спиной засигналила машина. Он терпеливо и молча стоял, а машина оказалась «лендровером», который медленно подкатил к его левому плечу и остановился. Из машины вылез человек и подошел к нему. Человек был в рубашке с открытым воротом, джинсах и надетой набекрень широкополой австралийской шляпе. Он вглядывался в лицо Мэтти, а Мэтти ждал, покорно, как животное, поскольку ни на что другое уже не было сил.

— Чтоб я сдох! Кто тебя так? Друг? Приятель? Где этот тип?

— Воды.

Человек заботливо повел его к «лендроверу», то и дело цокая языком, как будто Мэтти был лошадью.

— Ну и отделали тебя, парень! Что с тобой случилось? Десять раундов с кенгуру? На, пей! Не спеши!

— Распяли…

— Где он, твой противник?

— Абориген.

— Ты встретил аборигена? Он тебя распял? Ну-ка, покажи руки. Ничего страшного, царапины.

— Копье.

— Маленький тощий тип? С маленькой толстухой на сносях и двумя пацанятами? Это Гарри Бумер. Чертов козел. И небось прикидывался, что английского не понимает, да? И вот так головой крутил, да?

— Только один абориген.

— Они, видать, жуков искали, в смысле другие. Совсем возомнил о себе после того, как о нем фильм сняли. Туристам проходу не дает. Ну-ка, давай посмотрим на твои причиндалы, приятель. Повезло тебе. Я — ветеринар, ясно? А где твой приятель?

— Я один.

— Ох ты боже мой! Ты тут один был? Ты мог ходить кругами без конца. Да, кругами. А теперь давай-ка осторожненько приподнимись. Сейчас я просуну руку и стяну с тебя штаны. Ох ты боженька ты мой, как говорят у нас в Австралии. Если бы ты был бычком, я бы сказал — грубо тут поработали. Ни хрена себе! Давай-ка их перевяжем. Конечно, мне по роду службы приходится делать нечто противоположное, если ты меня понимаешь.

— Машина. Шляпа.

— Всему свое время. Будем надеяться, что Гарри Бумер не найдет их раньше, козел неблагодарный. Зачем его только учили? Раздвинь их пошире. Будем надеяться, что он не лишил тебя способностей, не уничтожил твои какие-никакие семейные драгоценности. Я, бывает, смотрю на быка и думаю: что бы он обо мне сказал, если бы умел говорить? Что у тебя в кармане? Ты проповедник, что ли? Неудивительно, что Гарри… Так, лежи тихо. Держись руками. Будет трясти, но туг ничего не поделаешь, да и больница неподалеку. Ты что, не знал, что был почти в пригороде? Ты ведь не думал, что ты где-то в глухомани, правда?

Он завел мотор, «лендровер» тронулся. Очень скоро Мэтти снова потерял сознание. Ветеринар, оглянувшись и увидев, что он отключился, нажал на газ, проскочил песчаную полосу и выехал на проселочную дорогу.

— Надо бы в полицию заявить, — бормотал он себе под нос. — А, к черту, только лишние проблемы! Поймать-то старину Гарри несложно, но ведь дюжина приятелей тут же его выгородит. Да и этот бедолага не отличит их друг от друга.

ГЛАВА 5

Мэтти пришел в себя в больнице. Его ноги были закреплены на растяжках, и он не чувствовал боли. Боль пришла позже, но его упрямая душа и не такое могла перетерпеть. Гарри Бумер — если это был он — так и не добрался до машины, ее вернули Мэтти вместе с запасной рубашкой, штанами и третьим носком. Его Библия в деревянном переплете лежала на ночном столике рядом с кроватью, и он продолжал учить из нее отрывки. Какое-то время его лихорадило, и он бормотал что-то нечленораздельное, но когда температура спала, снова замолчал. Он оставался невозмутимым. Медсестрам, проводившим с ним очень интимные процедуры, его невозмутимость казалась неестественной. Они говорили, что он лежит как бревно и, сколь унизительной ни была бы процедура, переносит ее молча, с бесстрастным лицом. Дежурная сестра дала Мэтти аэрозоль, чтобы он мог охлаждать свои гениталии, деликатно объяснив, что малейшее возбуждение грозит ему разрывом некоторых сосудов, но Мэтти им ни разу не воспользовался. Наконец ему отвязали ноги и разрешили садиться, переворачиваться, ковылять с палочками, а затем и ходить. В больнице его лицо приобрело такую неподвижность, что теперь все его увечья казались на нем нарисованными. От долгой неподвижности движения Мэтти стали более скованными. Он больше не хромал, но ходил, слегка расставив ноги, как будто только что вышел из тюрьмы и его тело еще не забыло о кандалах. Ему показывали фотографии разных аборигенов, но, просмотрев дюжину, он повторил великое изречение белого человека:

— Для меня все они на одно лицо.

Такой длинной фразы он не произносил уже много лет.

О его приключении написали газеты, и в его пользу был организован сбор средств, так что без денег он не остался. Люди принимали его за проповедника. Однако тех, кто с ним сталкивался, озадачивали его немногословность, его ужасное, мрачное лицо и отсутствие у него определенных целей и взглядов. Но вопрос, живший в Мэтти, все так же требовал внимания, изменившись и став еще назойливее. Из первоначального «Кто я такой?» он превратился в «Что я такое?», а сейчас, после фарса с распятием, разыгранного чернокожим, прыгнувшим на Мэтти с неба, опять изменил форму и вспыхнул с новой силой:

«Для чего я существую?»

Мэтти бродил по странному тропическому городу, и там, где он проходил, в черном платье и с лицом, словно вырезанным из двухцветного дерева, старики, сидевшие на железных скамейках под апельсиновыми деревьями, умолкали и хранили молчание, пока он не удалялся в другую часть парка.

Постепенно выздоравливая, Мэтти продолжал свои прогулки. Он забредал в церкви, и ему спешили навстречу попросить, чтобы он снял шляпу, — но, подойдя к Мэтти вплотную и разглядев его, поворачивались и уходили. Когда силы позволили ходить на любые расстояния, он повадился на окраину города, где в лачугах и под навесами жили аборигены. Как правило, их поступки были вполне понятными, но время от времени какое-то действие, пусть даже простой жест, вызывали у Мэтти неожиданный интерес — он сам не знал почему. Раз или два он с увлечением наблюдал настоящую пантомиму — игру с несколькими палочками или с помеченными камешками, которые абориген бросал, а потом зачарованно изучал результат — дышал и дул, непрерывно дул…

Увидев во второй раз бросающего камешки аборигена, Мэтти поспешил в номер, который ему сняли в отеле «Темперанс». Он прошел прямо на двор, поднял три камешка, зажал их в кулаке…

Остановился.

И целых полчаса стоял без движения.

Наконец положил камешки обратно на землю. Вернулся в комнату, достал Библию и сверился с ней. Затем он направился в городскую ратушу, но его не пустили. На следующее утро он сделал новую попытку. Он добрался только до полированного справочного стола, где его приняли вежливо, но не проявили понимания. Тогда он ушел, накупил спичек и все следующие дни проводил у дверей ратуши, где воздвигал из спичечных коробков постройки — все выше и выше. Временами они достигали более фута в высоту, но в конце концов неизменно падали. Впервые в жизни Мэтти стал центром внимания — его окружали дети, зеваки, а иногда останавливались даже чиновники, входившие или выходившие из здания. Потом полиция заставила его перебраться на газон, и там, возможно, из-за того, что он теперь был дальше от официального заведения, взрослые и дети смеялись над ним громче. Стоя на коленях, он строил свои башни из коробков, а затем вдруг дул на них, как абориген дул на свои камешки, и все рушилось. Взрослые смеялись, и дети смеялись; а иногда кто-нибудь из детей подбегал, пока башня еще строилась, и сдувал ее, и все смеялись, или какой-нибудь нахальный мальчишка подбирался поближе и сбивал башню, и все смеялись, кричали и беззлобно ругали мальчишку — ведь все сочувствовали Мэтти и надеялись, что в один прекрасный день ему удастся поставить все коробки друг на друга — разве он не этого добивался? И когда какой-нибудь наглый сорванец — а мальчишки все наглые сорванцы, кто-нибудь из них, того гляди любой, крикнет: «Давай, лысый!» (правда, они не знали, что Мэтти скрывает под шляпой), — пинал, бил, сбивал плевком или в прыжке спичечные коробки, потрясенные зрители, симпатичные женщины, вышедшие за покупками, и пенсионеры смеялись и кричали:

— Ах ты, гаденыш!

Тогда человек в черном откидывался назад, садился на пятки и медленно обводил смеющихся зрителей взглядом из-под полей черной шляпы; а так как его лицо из двухцветного дерева было непроницаемым и суровым, все зрители, стоявшие на влажной траве, один за другим умолкали.

Через неделю Мэтти слегка усложнил игру. Он купил глиняный горшок и собрал пригоршню прутиков; и теперь, когда все начали смеяться над его спичечными коробками, Мэтти собрал прутики в кучку и, поставив сверху горшок, попытался поджечь их спичками, но ничего не получилось. Скорчившийся над своими веточками, горшком и коробками, весь в черном, он выглядел нелепо. Наглый сорванец пнул горшок, и все взрослые закричали:

— Ах ты чертенок! Ах ты проказник! Это уж Бог знает что! Ты мог его разбить!

Пока Мэтти собирал свои коробки, прутики и горшок, все разбрелись. Мэтти тоже ушел под равнодушным взглядом сторожа.

На следующий день Мэтти переместился туда, где прутикам не угрожала вода из автоматических поливалок, орошавших газоны у ратуши. Он нашел местечко на обочине около центральной автостоянки, неухоженный клочок земли с буйно разросшимися под буйными лучами солнца травой и цветами. Здесь зрители собрались не сразу. Он уже час занимался своими коробками и, возможно, сумел бы наконец поставить их все друг на друга — так в конце концов сходится самый неуступчивый пасьянс, — но дул ветерок, и на восьмом или девятом коробке башня Мэтти падала. Дети все-таки нашли его, потом и взрослые начали собираться, и все повторилось — внимание зрителей, смех, и наглый сорванец, и «Ах ты, негодный чертенок!». Теперь Мэтти сумел сложить прутики, поставить сверху горшок, чиркнуть спичкой, поджечь — это вызвало новый смех и аплодисменты, будто он клоун, который вдруг прикинулся умником. Сквозь смех и рукоплескания можно было расслышать потрескиванье прутиков под горшком, они вспыхнули, загорелась трава, громко лопались семенные коробочки — хлоп, хлоп, хлоп, и вот уже могучее пламя охватило пустошь, дети и взрослые с криками и воплями, отталкивая друг друга, бросились врассыпную, кто-то выбежал на дорогу… Визг тормозов, лязг сталкивающихся машин, вопли, проклятия.



— Знаете, — мягко сказал секретарь, — не надо так делать.

Седая грива на голове секретаря была уложена столь тщательно и искусно, что казалась вычеканенной из серебра. У секретаря, на слух Мэтти, было такое же произношение, какое было когда-то у старого мистера Педигри.

— Вы обещаете больше так не делать?

Мэтти не ответил. Секретарь перелистал бумаги.

— Миссис Робора, миссис Бовери, миссис Круден, мисс Борроудэйл, мистер Левински, мистер Уайман, мистер Мендоза, мистер Буонаротти — как вы думаете, он не художник?.. Видите ли, из-за вас столько людей получило ожоги… они очень, очень разгневаны… Нет, нет! Вам ни в коем случае нельзя больше так делать!

Он собрал бумаги, положил сверху серебряный карандаш и посмотрел на Мэтти.

— Знаете, вы не правы. Думается, люди, подобные вам, существовали всегда. Нет, я не имею ничего против сути послания. Нам известно состояние вещей, мы знаем опасность и нелепость этой метеорологической игры. Но видите ли, мы избраны. Нет, вы ошибаетесь, считая, что люди не смогут прочесть ваше послание, понять ваш язык. Конечно, смогут. Ирония в том, что предсказания бедствий всегда были понятны только людям знающим, образованным, а те, кто больше всего страдал от бедствий, — слабые и обездоленные, самые невежественные и потому беспомощные, они-то как раз ничего не воспринимали. Понимаете? Все фараоново войско… а до того все первенцы этих темных феллахов…

Он встал, подошел к окну и, сложив руки за спиной, обвел взглядом улицу.

— Ураган не обрушится на правительство, поверьте мне, и бомба тоже на него не упадет.

Мэтти по-прежнему молчал.

— Вы из какой части Англии? Наверняка с юга. Из Лондона? По-моему, вам лучше вернуться на родину. Насколько могу судить, вы никогда не перестанете… Люди, подобные вам, всегда стоят на своем. Да, вам лучше плыть домой. В конце концов, — он внезапно повернулся, — там ваш язык нужнее, чем здесь.

— Я хочу обратно.

Секретарь с облегчением опустился в кресло.

— Превосходно! Вы даже не представляете себе, как я рад… Понимаете, нам казалось, что после этого пренеприятнейшего случая с туземцем, с аборигеном — знаете, они настаивают, чтобы их называли «аборигенными», будто они прилагательное, — нам казалось, мы должны что-то для вас сделать…

Он подался вперед, оперевшись о стол сомкнутыми ладонями.

— …И прежде чем мы расстанемся, скажите мне… Вы обладаете каким-то… каким-то особым восприятием, экстрасенсорным восприятием, ясновидением? Одним словом, вы видите?

Мэтти смотрел на него, сомкнув губы, как железные створки. Секретарь прищурился.

— Я имею в виду, мой дорогой друг, ту информацию, которую вы призваны вдолбить в уши нашему невнемлющему миру…

Мгновение-другое Мэтти ничего не говорил. Затем, поначалу медленно, а под конец рывком, поднялся, встал напротив секретаря, но смотрел не на него, а поверх его головы в окно. Лицо Мэтти исказилось, но он не издал ни звука. Он прижал стиснутые кулаки к груди, и из его искривленного рта вырвались два слова, два мяча для гольфа:

— Я чувствую!

Повернулся, вышел, минуя один кабинет за другим, в мраморный вестибюль, и вниз по ступенькам, прочь. Сделав несколько покупок, среди которых только одна — карта — не казалась странной, Мэтти сложил их в свою старенькую машину, и город больше его никогда не видел. Собственно, вся Австралия навсегда рассталась с его чудачествами. Все оставшееся время в этой стране он не выделялся ничем, кроме черной одежды и отталкивающего лица. Но если людям Австралии было до него мало дела, то находились другие, неравнодушные к нему существа. Мэтти проехал много миль со своими странными покупками, — казалось, он ищет нечто — скорее большое, чем малое. Похоже, он хотел спуститься вниз; найти водоем и опуститься в него, отыскать жаркое, зловонное место и стать таким же, как оно. Сочетание того и другого иногда встречается в природе; но, как правило, в такие места очень трудно проехать на автомобиле. Поэтому Мэтти пришлось долго петлять по незнакомым местам и частенько ночевать в машине. Он натыкался на деревушки из трех полуразвалившихся лачуг с крышами из гофрированного железа, скрежетавшего и лязгавшего под горячим ветром, а на мили вокруг — ни одного дерева. Он проезжал мимо зданий в палладианском[7] стиле, построенных среди гигантских деревьев, на которых орали красные какаду, а ухоженные пруды заросли лилиями. Он обгонял людей, едущих в двуколках, запряженных лошадьми, ступающими изящно, высоко поднимая ноги. Наконец он нашел нечто, не нужное никому другому, осмотрел в ярком солнечном свете — хотя даже в полдень лишь немногие лучи пробивались к воде — и стал следить, пожалуй, даже с трепетом, который никогда не отражался на его лице, за бревноподобными существами, ускользавшими одно за другим из поля зрения. И он отправился искать сухое место, чтобы там подождать. Он читал свою Библию в деревянном переплете, и до самых сумерек его не отпускала легкая дрожь. Он заново приглядывался к знакомым предметам, как будто в них могло найтись нечто, дающее успокоение. Но чаще всего, конечно, разглядывал Библию, словно никогда не видел ее раньше. Для него стало важным, что ее переплет сделан из самшита, и он задумался, почему; мелькнула мимолетная мысль — для надежности, но это было странно, ведь Слово не нуждается в защите. Так он просидел много часов, пока солнце прошло весь свой привычный путь по небу, нырнуло за горизонт и появились звезды.

Место, которое он нашел, во тьме выглядело еще более причудливо. Тьма была плотной, словно под бархатным покрывалом, какое набрасывали себе на голову старинные фотографы. Но всем другим органам восприятия вполне хватало бы ощущений. Ноги чувствовали бы мягкую и липкую субстанцию — полуводу, полугрязь без единой щепки или камня, которая быстро бы поднялась выше лодыжек, сдавливая их со всех сторон. Нос улавливал бы несомненные свидетельства разложения растительной и животной материи, а рот и кожа — в этих обстоятельствах казалось, что кожа способна чувствовать вкус, — пробовали бы воздух, настолько теплый и тяжелый от влаги, что возникало сомнение, стоит ли тело, плывет ли или погружено в воду. Уши наполнились бы лягушачьими раскатами и воплями ночных птиц; и еще слух воспринимал бы шорох крыльев, усиков, конечностей, вой и жужжание живности, кишевшей в воздухе.

Затем, долгим ожиданием заставив себя привыкнуть к темноте, для чего следовало отрешиться от жизни и плоти, отказавшись от всех иных чувств ради зрения, можно было бы обнаружить, что и глазам есть что видеть: слабое фосфоресцирование грибов или поваленных стволов, не столько гнивших, сколько испарявшихся, или более яркую голубизну огоньков болотного газа, которые блуждали среди тростников и дрейфующих островков растительности, питающейся насекомыми и водяным бульоном. Временами вспыхивали, как от поворота выключателя, завораживающие точки — быстрый полет искр между деревьями, танцующих, превращающихся в огненное облако; оно завивалось спиралью, разбивалось, уносилось прочь длинной лентой, которая вдруг непонятно отчего угасала, оставляя после себя еще более глубокую, чем прежде, тьму. Затем со вздохом, с каким спящий ворочается с боку на бок, что-то большое плюхалось в невидимую воду и затихало чуть поодаль. К этому времени неподвижные ноги глубоко увязли бы в шевелящейся теплой грязи, и там, внизу, где темнее, чем во мраке, тайней тайного, с бессознательной искусностью, не позволяя ощутить свое присутствие, присосались бы пиявки и начали бы кормиться сквозь уязвимую кожу.

Но ни одного человека здесь не было; и тому, кто рассматривал это место издалека, при дневном свете, казалось невозможным, чтобы тут с начала рода человеческого побывал хоть один человек. Летучие живые искры вернулись, как будто за ними кто-то гнался. Они летели долгой чередой.

Причина этого полета выяснилась чуть позже. По лесу равномерно двигались огни, сперва один, затем два. Они ненадолго выхватывали из темноты силуэты стволов, обвисших листьев, лишайников, сломанных ветвей, и те временами казались углями или головешками, тлеющими в костре, — сперва черные, потом раскаленные — они исчезали по мере того как двойные огни уходили сквозь лес дальше к болоту; каждому из огней предшествовало пляшущее облачко бесцветных и хрупких летучих существ. Старая машина — сейчас ее мотор распугал все, кроме летучей живности, и даже лягушки, умолкнув, нырнули в воду — остановилась в двух деревьях от таинственного мрака воды. Мотор замолк, фары чуть-чуть потускнели, но их света хватало, чтобы освещать крылатых насекомых и пару ярдов грязи по эту сторону колеи, если ее можно было так назвать.

Водитель некоторое время сидел неподвижно; и только когда совсем заглох мотор и машина простояла неподвижно достаточно долго, чтобы возобновились все прежние шумы, распахнул правую дверцу и выбрался наружу. Он подошел к багажнику, открыл его и с лязгом достал оттуда несколько предметов. Не закрывая багажника, вернулся к водительскому месту и, остановившись, некоторое время глядел в сторону невидимой воды. Проделав все это, он вдруг засуетился, неведомо зачем. Он стащил с себя одежду, и в рассеянном свете фар предстало тощее бледное тело, ставшее объектом внимания хрупких летучих созданий и тех, что жужжали или стонали. Из багажника он достал непонятный предмет и, опустившись на колени в грязь, видимо, начал его разбирать. Звякнуло стекло. Вспыхнула спичка, ярче фар, и стало ясно, что он делает, — правда, наблюдать за ним было некому. Перед ним на земле стояла лампа, давно устаревшая; он снял с нее шаровидное стекло и трубу и зажег фитиль, а хрупкие создания кружились, плясали, вспыхивали и если не сгорали, то уползали полуобгоревшие. Человек прикрутил фитиль и поставил на место длинную трубу со стеклянным шаром. Убедившись, что лампа стоит прямо и не свалится в грязь, он занялся первым набором предметов. Они лязгали, и его замысел был совершенно непонятен, оставаясь скрытым в голове. Он встал, уже не совсем голый. Тело было опоясано цепью, на которой висели тяжелые стальные круги; самый тяжелый лежал на его чреслах, и вид у человека был нелепый, но вполне пристойный, пусть даже никто не видел его, кроме равнодушных к приличиям диких существ. Он снова нагнулся, но вынужден был схватиться за дверцу машины, чтобы удержать равновесие, поскольку тяжелые диски мешали опуститься на колени. Наконец он выпрямился, коленопреклоненный, и медленно подкрутил фитиль. Белое свечение лампы затмило свет фар, ярче обозначились стволы и испод листьев. Плесень, лишайники и грязь приобрели прочность предметов, которые днем останутся неизменными; белые хрупкие мотыльки, обезумев, носились вокруг светящегося шара, а над плоской, застывшей поверхностью блестящей воды двумя алмазами глаз уставилась на лампу лягушка. Лицо человека приблизилось вплотную к белому стеклу — но вовсе не свет искажал левую сторону его лица с полузакрытым глазом и искривленным уголком рта.

Он поднял лампу, медленно встал сам, опираясь на дверцу. Он выпрямился, звеня железными дисками на пояснице и держа лампу высоко над головой. Повернулся и медленно, осторожно подошел к воде. Грязь наконец почувствовала человеческую ступню — теплый ил расступился под тяжестью погрузившейся в него одной ноги, затем второй. Лицо человека исказилось еще сильнее, словно от невыразимой боли. Его глаза сверкали, перемигивая, зубы поблескивали и скрежетали, лампа качалась. Он погружался — ступни, икры, колени, — неизвестные существа задевали его под водой или скользили прочь по дрожащей поверхности, а он заходил все глубже и глубже. Вода поднялась выше пояса, потом до груди. Лягушка вышла из оцепенения, вызванного светом, и прыгнула в воду. В середине пруда вода доходила до подбородка; еще шаг вперед, и внезапно стало глубже. Человек оступился, вода взволновалась. Он оставался под водой около ярда, и любой наблюдатель увидел бы только руку и старую лампу с ярко-белым шаром и безумную пляску насекомых вокруг. Затем на поверхность всплыли черные волосы. Где-то внизу человек крепко уперся ногами в илистое дно, высунул наружу голову и судорожно глотнул воздуха. Потом медленно вышел на другую сторону пруда; с его тела, волос и дисков стекала вода, но лампа осталась сухой. Он остановился, и хотя воздух был горяч и от воды шел пар, его била дрожь — сильная, судорожная, — и ему пришлось взяться за лампу обеими руками, чтобы она не опрокинулась и не упала в грязь. И словно эти содрогания послужили каким-то сигналом, в тридцати ярдах от него, на другой стороне водоема, огромная ящерица повернулась и исчезла во тьме.

Судороги постепенно утихали. Когда они перешли в обычную дрожь, человек вернулся к машине, обогнув пруд. Двигался он торжественно и размеренно. Он бережно держал горящую лампу, четырежды обратив ее к четырем сторонам света. Потом прикрутил фитиль и задул огонь. Мир стал таким же, как прежде, человек убрал лампу, диски и цепь в багажник, оделся, пригладил свои странные волосы и накрыл их шляпой. На него снизошел покой. Поток светлячков вернулся и заплясал над слабо поблескивающей водой — каждый светлячок над своим отражением. Человек сел за руль. Ему пришлось трижды крутить стартер. Вероятно, это был самый странный звук из всех, когда-либо раздававшихся в этой глуши, — механический визг стартера и рев ожившего двигателя. Машина медленно покатилась прочь.



Мэтти не полетел самолетом, хотя на самый дешевый билет в одну сторону денег хватило бы; он отправился морем. Может быть, он считал полет слишком дерзким и возвышенным для себя поступком; или же на него повлиял не столько скрытый в глубинах памяти образ сингапурской девушки-куколки в пестрой одежде, сколько неприятное ощущение от всего Сингапурского аэропорта, его лакированная порочность, лишенная всякого содержания. Теперь он спокойно держался как с мужчинами, так и с женщинами, и слабая половина человечества волновала его не больше, чем сильная, он не стал бы избегать Блудницы с ее чашей мерзостей в страхе за свой душевный покой или свою добродетель.

С машиной он расстался, но все остальное имущество взял с собой. Он пытался устроиться на корабль матросом, но для человека его возраста, каков бы он ни был, с опытом разнорабочего, упаковщика конфет, могильщика, водителя в экстремальных условиях и, главным образом, знатока Библии, места не нашлось. Не помогли и рекомендации многих людей, писавших о его неподкупности, надежности, честности, верности, усердии (мистер Свит), благоразумии, не упоминавших, правда, о том, что сами они сочли эти качества скорее отталкивающими.

Наконец Мэтти пришел в порт с маленьким чемоданчиком, в котором находились бритвенные принадлежности для правой стороны лица, сменные штаны, сменная рубашка, сменный черный носок, фланелевое полотенце и кусок мыла. Он постоял, глядя на борт корабля, потом опустил глаза, о чем-то задумавшись. Затем поднял левую ногу, трижды встряхнул ею, опустил. Поднял правую ногу, трижды встряхнул, опустил. Обернувшись, он взглянул на портовые сооружения и линию низких холмов — все, чем могла на прощание одарить его Австралия. Казалось, он смотрел сквозь эти холмы на те тысячи миль, которые проехал, и на сотни людей, которых, несмотря на свою замкнутость, если не узнал, то хотя бы увидел. Он оглядел причал. У швартовой тумбы скопилась куча пыли. Мэтти торопливо подошел, наклонился, зачерпнул горсть пыли и посыпал ею башмаки.

Он взошел по трапу, оставляя за собой многие годы, проведенные в Австралии. Ему показали каюту, где он должен был спать вместе с одиннадцатью другими пассажирами, хотя никто из них к отплытию не прибыл. Оставив в каюте свой единственный чемодан, он вернулся на палубу и стоял там, безмолвно глядя на Австралийский континент и зная, что видит его последний раз в жизни. Из его здорового глаза выкатилась единственная слеза, быстро сползла по щеке и упала на палубу. Его губы слегка шевелились, но он не произнес ни слова.

ГЛАВА 6

Пока Мэтти находился в Австралии, мистер Педигри вышел из тюрьмы и был взят под опеку несколькими обществами. Он получил немного денег по завещанию своей матери — старуха умерла во время его заключения. Деньги обеспечили ему не столько свободу, сколько определенную мобильность: он сумел скрыться от тех, кто безуспешно пытался помочь ему, и перебрался в центр Лондона. Оттуда он очень скоро вернулся в тюрьму и на этот раз вышел на свободу сильно постаревшим, словно прибавил больше лет, чем провел в камере. Сам он объяснял это, плача от жалости к себе, тем, что сокамерники против него снюхались. Он никогда не мог похвастаться избытком плоти, а теперь даже та, что осталась, была изрядно потрепана. Его лицо покрыли морщины, спину согнуло, а в поблекшей соломе волос уже явно проступала седина. Сперва он обосновался было на лондонском вокзале, на скамейке, но в час ночи ее перевернул под ним полицейский, и, может быть, именно из-за этого инцидента Лондон лишился для него всякой привлекательности: он отправился в Гринфилд. Все-таки именно там жил Хендерсон. Умерев, Хендерсон навсегда остался в сознании мистера Педигри вожделенным и совершенным. В Гринфилде нашлась гостиница, о которой мистер Педигри раньше не знал, за ненадобностью. Она была чистой до невозможности, с большими комнатами, разделенными на отдельные каморки с узкой кроватью, столом и стулом в каждой. Здесь он поселился и отсюда совершал вылазки, в том числе — к школе, где смотрел сквозь решетку ворот на место, куда упал Хендерсон, на пожарную лестницу и на край свинцовой крыши. Закон не запрещал ему подходить ближе; но он уже приобрел привычку двигаться по стенке, подобно другим опустившимся изгоям, которые все время держатся поближе к стене, чтобы знать, что хоть с одной стороны им ничего не грозит. Сейчас он стал одним из тех, кого полицейские инстинктивно причисляют к подозрительным типам; в результате, он и самому себе начал казаться подозрительным типом и, завидев полисмена, старался побыстрее отойти подальше или скрыться за углом.

Все же у него оставался небольшой доход, и на него он жил, вполне законопослушно, если не считать его желаний — которые во многих странах не грозили бы никакими неприятностями. Не имея почти ничего, он тем не менее не чувствовал тягот своего нищенского существования. Всю его собственность составляло то, что было на нем надето. Викторианские пресс-папье он давно продал — увы, еще до того, как цены на них взлетели. Были распроданы и все его нэцкэ; за них он выручил побольше. Осталась одна-единственная, кусочек гладкой слоновой кости размером с пуговицу — собственно, это и была пуговица, с вырезанными на ней двумя мальчиками, слившимися воедино так увлеченно и увлекательно! Мистер Педигри считал безделушку своим амулетом и носил в кармане, где ее всегда можно было потрогать. Иногда нэцкэ жгла ему пальцы. Именно после одного из таких прикосновений он совершил поступок, который в очередной раз привел его в тюрьму. Ему предложили сделать операцию; но он в ответ завопил так безумно и пронзительно, что даже полицейский психиатр отступил. Выйдя на свободу, мистер Педигри вернулся в Гринфилд; казалось, его разум теперь замкнулся в рамках простейших схем, ритуалов, управляющих его действиями и убеждениями. В день приезда он шел по Хай-стрит, замечая, как много вокруг цветных. Через какое-то время он оказался перед усадьбой Спраусона, между книжным магазином и магазином Фрэнкли по одну сторону и горбом Старого моста — по другую. У входа на мост стоял допотопный общественный туалет — колоритное чугунное сооружение, не то чтобы вонючее, но с душком, не то чтобы грязное по своей сути, скорее выглядевшее таковым благодаря черному креозоту. Бачки наполнялись и сливались, наполнялись и сливались день и ночь (техническое чудо шестидесятых годов прошлого века), с неизменностью движения звезд и приливной волны. Именно здесь мистер Педигри одержал скромную победу, которая и привела его в последний раз в тюрьму; но сейчас его призвала сюда не расчетливая надежда и не похоть. Он завернул сюда просто потому, что бывал здесь раньше.

Его представления подверглись эволюции. Прежде он чувствовал щедрую радость от юношеской сексуальной ауры, теперь начал ценить возбуждение, которым сопровождается нарушение табу, если результат достаточно непригляден. Разумеется, общественные уборные имелись и в парке, еще в большем количестве — около центральной автостоянки, да и на рынке. Уборные были разбросаны по всему городу, их было гораздо больше, чем мог бы предположить человек, не предпринимавший, подобно мистеру Педигри, специальных изысканий. Доступ в школы был ему закрыт навсегда, но уборные тоже, в своем роде, вели к цели. Он уже собирался выйти из-под укрытия стены, когда из дверей усадьбы Спраусона появился человек и зашагал по улице. Мистер Педигри долго смотрел ему вслед, оглянулся на туалет, снова посмотрел на удаляющуюся фигуру и, решившись, поспешил за ней, сутулясь и покачиваясь на ходу. Обогнав человека, он выпрямился и обернулся.

— Белл, кажется? Эдвин Белл? Значит, вы до сих пор здесь? Белл?

Белл застыл на месте и проблеял фальцетом:

— Кто вы? Кто?

Годы, целых семнадцать лет, изменили Белла гораздо меньше, чем Педигри. Хотя у Белла были свои неприятности, мучительная проблема избыточного веса в их число не входила. Белл сохранил неповторимый облик студента конца тридцатых годов, и все, кроме широких брюк, было при нем: вздернутый нос, легкий налет властности и непререкаемость суждений.

— Я — Педигри. Вы должны меня помнить! Себастьян Педигри. Помните?

Белл резко выпрямился, глубоко засунул в карманы пальто стиснутые кулаки, затем в панике сдвинул их на самом интимном месте.

— При-ивет! — проскулил он. — Я…

И Белл, с низко опущенными кулаками, задранным носом и раскрытым ртом, начал подниматься на цыпочки, как будто такая простая тактика могла поднять его над собственным замешательством. Тем не менее он понимал, что перейти на другую сторону улицы было бы недостойно человека с либеральными взглядами, поэтому встал нормально, при этом слегка покачнувшись.

— Педигри, дружище!

— Понимаете, я долго отсутствовал, растерял все знакомства. А как вышел на пенсию, подумал… да, я подумал, почему бы мне не заглянуть…

Они стояли лицом друг к другу среди плывущей мимо разноцветной толпы. Белл смотрел на лицо старика, глупую морщинистую маску, уставившуюся на него в тревожном ожидании.

— Почему бы не заглянуть в нашу старую школу, — глупо и жалко бормотала морщинистая маска. — Я думал, что вы — единственный, кто остался с моих времен. Со времен Хендерсона…

— Послушайте, Педигри… вы… понимаете, я женат…

Он чуть было не задал необдуманный вопрос, не женился ли Педигри тоже, но вовремя остановился. Педигри ничего не заметил.

— Я просто подумал, не заглянуть ли в нашу старую школу…

В воздухе между ними повисло совершенно ясное и точное понимание того, что если нога Себастьяна Педигри когда-нибудь переступит порог школы, его задержат за преступные намерения; но если он придет об руку с Эдвином Беллом, закон окажется бессилен, однако это не принесет ничего хорошего ни тому, ни другому, что бы там Педигри ни думал. Провести Педигри в школу мог бы только святой — или Иисус, или может быть Гаутама, наверняка Магомет, нет, не надо сейчас думать о Магомете, это заведет меня слишком далеко, о боже, как мне от него избавиться?!

— И если вы идете в ту сторону…

Эдвин снова рывком встал на цыпочки и судорожно сомкнул погруженные в карманы кулаки.

— Какая досада! Только что вспомнил! Ох, ох, мне нужно немедленно вернуться. Понимаете, Педигри…

И он развернулся, задев плечом проходившую мимо негритянку.

— Простите, пожалуйста, какой я неуклюжий! Ладно, Педигри, увидимся.

И поспешил на цыпочках вниз по улице, затылком чувствуя, что Педигри идет следом. Попавший в нелепую ситуацию Эдвин Белл, по-прежнему прикрывая интимные места засунутыми в карманы кулаками, нырял и петлял среди спешащих на рынок женщин в сари. За ним по пятам упорно следовал Педигри, и оба они непрерывно говорили, словно боясь услышать в тишине что-то ужасное. Впрочем, так оно и получилось: когда они дошли до усадьбы Спраусона и возникла угроза, что Педигри поднимется наверх, мимо адвокатской конторы, прямо в квартиру, — Эдвин Белл не выдержал: выставив руки ладонями наружу, он выкрикнул фальцетом явный запрет:

— Нет, нет, не-ет!

Он рванулся, словно отрывая плоть от плоти, и взлетел по лестнице, оставив в холле Педигри, все еще бормотавшего о возвращении в школу и о Хендерсоне, будто мальчик по-прежнему был там. Замолчав, Педигри сообразил, что находится в частном доме со стеклянной дверью, выходящей в сад, двумя лестницами по обеим сторонам холла и дверями, одна из которых вела в адвокатскую контору. И мистер Педигри, снова двигаясь по стенке, выбрался наружу и спустился по двум ступенькам на каменные плиты перед усадьбой Спраусона, пересек улицу, торопясь укрыться в относительной безопасности витрин, и оглянулся. В верхнем окне он заметил Эдвина, а рядом — Эдвину, но тут же занавеску торопливо задернули.

Таким образом, мистер Педигри по возвращении стал проблемой не только для полиции, знающей о нем если не все, то многое, не только для паркового смотрителя и молодого человека в сером плаще, обязанностью которого было пресекать поползновения мистера Педигри, но еще и для Эдвина Белла, единственного человека, оставшегося в Гринфилде со старых времен. Вопреки всякому здравому смыслу мистер Педигри считал Белла близким человеком. Возможно, ему была нужна связь с чем-то общепринято нормальным, чтобы противостоять назойливым ритуалам, шаг за шагом одолевающим его. Покинув Белла, или, вернее, покинутый Беллом, мистер Педигри направился к соблазнительной будке на Старом мосту и уже вошел было туда, но из-за моста высунулся нос полицейской машины, и Педигри с несвойственной для его возраста прытью скатился по ступенькам и укрылся под мостом, словно от дождя. Он даже наигранным жестом выставил ладонь и убедился, что на ней нет капель, прежде чем пойти по тропинке вдоль воды. Идти по тропинке ему не хотелось, хотя глаза смотрели как раз в ту сторону, а возвращаться на виду у полицейской машины было слишком мучительно. И мистеру Педигри пришлось описать круг против часовой стрелки — точнее, прямоугольник. Он прошел по тропинке, мимо старых конюшен за усадьбой Спраусона, мимо нагромождения крыш на задах магазина Фрэнкли, мимо длинной стены, отгораживающей богадельню от опасностей открытой воды; свернул через калитку налево, оставив по правую руку Комстокский парк, тропинкой вышел в переулок, снова налево, в обратном порядке мимо богадельни, магазинов Фрэнкли и Гудчайлда и усадьбы Спраусона; в последний раз налево, и, втайне торжествуя победу над полицейской машиной, к Старому мосту и в черную будку туалета.

Но гораздо более странным, печальным, хотя и вполне естественным обстоятельством была не тягостная встреча с Беллом — тот, удрав от Педигри, принял все меры к тому, чтобы она не повторялась, — а то, что он больше вообще ни с кем не встретился. За книгами в витрине своего магазина смутно маячил Сим Гудчайлд. Во второй раз проходя мимо усадьбы Спраусона, Педигри услышал переходивший в крик женский голос — Мюриэль Стэнхоуп затеяла ссору с мужем, благодаря которой она в конце концов уедет к Альфреду в Новую Зеландию. Высокие стены, более непроницаемые, чем кирпич и сталь, прочные, как алмаз, стояли повсюду, отделяя от него всё и вся. Люди размыкали губы и произносили слова, но не получали иного ответа, кроме эха от стен. Удивительно, почему, столкнувшись с этим явственным и мучительным обстоятельством, принимая его, но не понимая его мучительности, они не кричали в полный голос. Один лишь Сим Гудчайлд в своем магазине нет-нет да и начинал скулить. Остальные — Мюриэль Стэнхоуп, Роберт Меллион Стэнхоуп, Себастьян Педигри — думали, что мир только к ним несправедлив, а к остальным относится иначе. Хотя для пакистанцев — мужчин в строгих костюмах и женщин в кричаще-пестрых одеяниях, закрывающих пол-лица, — и негров мир вправду был другим.

Итак, мистер Педигри вышел из уборной и пошел по Хай-стрит, стараясь держаться поближе к любой подходящей стене. Он взглянул на верхнее окно в усадьбе Спраусона, но Беллов, конечно, уже не увидел. Он направился в парк, прошел мимо стенда со списком запретов, напустив на себя как можно более уверенный вид. Все-таки кривая его жизни подходила к своей низшей точке. Он нашел свободную скамейку, уселся на железное сиденье и, ощупывая нэцкэ в кармане, стал украдкой оглядываться по сторонам. Он, по его собственному выражению, приценивался. Дети играли группами — одни с мячом, другие с воздушными шариками, третьи не слишком успешно пытались запустить по легкому ветерку змея. Взрослые располагались на скамейках — три пенсионера, влюбленная парочка, которой было некуда идти, и молодой человек в сером плаще, чье присутствие не стало для мистера Педигри неожиданностью. В дальнем углу парка находился туалет. Мистер Педигри знал, что, если встанет и направится туда, молодой человек пойдет за ним следом.

С тех пор как к возможности пойти на Старый мост добавилась возможность встретить там Белла, мистер Педигри начал регулярно, день за днем, кружить по городу. У него установился определенный маршрут. Именно в это время Гринфилд поразила странная эпидемия, — впрочем, люди стали называть ее эпидемией, только когда она, миновав верхнюю точку, пошла на спад. Задним числом те, кто полагал, будто знает виновного, восстановили в памяти все события, начиная с первого дня, а первый день наступил вскоре после того, как мистер Педигри встретил, вернувшись после последней отлучки, Белла. Молодая женщина — белая женщина — выбежала с Паддинг-лэйн на Хай-стрит. Туфли на платформе придавали ее спешке особую комичность, тем более что она была из тех женщин, что бегают растопырив руки и брыкая ногами во все стороны — способ, вообще не допускающий ускорения. Рот у нее был открыт, и она бормотала «Помогите, помогите!» угасающим голосом, как будто говорила сама с собой. Но затем она увидела около магазина коляску с ребенком и вроде бы успокоилась. Присмотревшись к ребенку и чуть-чуть покачав коляску, женщина покатила ее прочь, без единого слова и только нервно и как-то глуповато оглядываясь. В тот же день причина почувствовать себя в глупом положении появилась у сержанта Филипса — возле магазина редких книг Гудчайлда он обнаружил коляску с ребенком, но ни Сим Гудчайлд, ни его жена Рут не имели понятия, как она там оказалась. Пришлось инспектору Филипсу катить коляску вдоль всей Хай-стрит до патрульной машины и оттуда сообщить о ней по рации. Мать ребенка скоро нашлась; она оставила коляску у входа в Старый супермаркет, по соседству со Старой зерновой биржей. Прошло несколько дней, и все повторилось. Чуть ли не целый месяц коляски исчезали в одном месте и находились в другом, словно это был язык жестов, которым некто пытался привлечь к себе внимание. За мистером Педигри установили наблюдение; он так ни разу и не попался, а потом похищение колясок прекратилось, а этот месяц запомнился людям как время, когда нельзя было оставлять коляску без присмотра. Постепенно забылась и весьма неприглядная стычка между мистером Педигри (он пришел в Старый супермаркет в поисках крупы, с горшочком «Услада джентльмена», который купил в Универмаге Джорджа) и несколькими дамами, видевшими, как он робко пробирается между колясками, оставленными у супермаркета наподобие лодок у причала. Как заметила миссис Алленби, обсуждая этот инцидент с миссис Эпплби за чашкой кофе в кофейне «Тадж-Махал», мистеру Педигри повезло, что он живет в Англии. Конечно, она называла его не мистером Педигри, а гнусным старикашкой.

Между мистером Педигри и похищением колясок не было обнаружено никакой связи, но Сим Гудчайлд и Эдвин Белл сошлись во мнении, что люди, подобные Педигри, для достижения своих извращенных желаний нередко способны на известное хитроумие, порождаемое их неспособностью думать ни о чем ином. Они были правы. В этом отношении, не считая мимолетных интересов, навязанных мистеру Педигри его дорогостоящим образованием, он, подобно Мэтти, стремился к одной-единственной цели. Но в отличие от Мэтти он слишком хорошо знал, какова эта цель, какой она должна быть, и следил за ее приближением, точнее, вынужден был двигаться ей навстречу с каким-то постоянно гложущим беспокойством, которое старило его гораздо сильнее, чем течение времени. Нигде не отмечено, жил ли в Гринфилде хоть один человек, который бы жалел его. Разумеется, те дамы, которые едва не выцарапали ему глаза в супермаркете, осыпали бы упреками любого, кто осмелился бы только предположить, что Педигри вовсе не дотрагивался до колясок. Не случайно же после того, как Педигри спасся от мстительных дам, на гринфилдские коляски никто больше не посягал.

Итак, мистер Педигри некоторое время держался поодаль от Хай-стрит, не подходя ближе здания интерната находившегося за углом, откуда он надеялся увидеть Эдвина Белла, — но тот очень старался остаться незримым. Можно было подумать, что старика заело, как граммофонную пластинку: он стоял за оградой, оплакивая идеализированный образ юного Хендерсона и проклиная мальчишку с изуродованным лицом, который к тому времени уже сошел с греческого судна на берег в Фалмуте, на полуострове Корнуолл, и поступил на службу в местный магазин скобяных товаров, поскольку Библия, к которой он обратился за советом, ограничила его перемещения субботними прогулками. И в тот самый день, когда дамы пытались изувечить мистера Педигри, в Корнуолле Мэтти начал, по весьма неординарной причине, вести приводимый ниже дневник.

ГЛАВА 7

17/5/65

Я купил эту тетрадь и эту ручку из-за того что случилось и буду теперь вести дневник чтобы было ясно что я не сошел с ума. Они были не такие как призрак которого я видел в Гладстоне ведь то действительно был призрак. Они явились прошлой ночью. Я прочел свой урок из Библии потом повторил по памяти и сидел на кровати и снимал башмаки. Было одиннадцать сорок когда это началось. Сперва я подумал что для мая холодновато потом что у меня комната холодная а холод все усиливался и усиливался. Из меня ушло все тепло как будто высосалось. Каждый мой волос то есть все короткие волосы а не длинные волосы на голове те только покалывали а каждый короткий волос встал дыбом. Это то что люди называют испугом и теперь я знаю как это ужасно. Я не мог ни дышать ни кричать и думал что умру. Потом они явились передо мной. Точно не знаю как. Попытка вспомнить все меняет. Точно не знаю. Но я не сошел с ума.



18/5/65

Сегодня они не приходили. Нет, теперь уже надо написать вчера. Я ждал до двенадцати и когда пробило полночь понял что они не придут. Что все это значит спрашиваю я себя. Один был в синем а другой в красном и в шляпе. Тот что в синем тоже был в шляпе но не такой дорогой. Они появились в одиннадцать сорок и просто стояли глядя на меня не знаю сколько. Это было ужасно. Тот призрак был вообще бесцветным но эти были в красном и синем как я уже написал. Не могу сказать какими я видел их когда видел я просто видел но когда вспоминаю все представляется по-другому. Я себя спрашиваю может это предупреждение может я чего-то не доделал. Я поискал в прошлом но ничего не нашел кроме конечно того огромного ужасного греха который я бы искупил если бы знал как но Библия послала меня сюда а его здесь нет так что же я могу поделать. Все это скрыто от меня. Два года назад я на Северной территории подавал много знаков но ничего не случилось. Это испытание моей веры.



17/5/66

Я продолжаю спустя год чтобы сказать что они приходили снова. Я понял что это случится как только почувствовал холод и тепло стало вытекать из меня. Я ждал но они только смотрели на меня и ничего не говорили только смотрели на меня. Я не знаю когда они ушли. Они пришли после одиннадцати и ушли прежде чем пробили часы как и год назад. Может быть они приходят раз в год. Я думаю это как-то связано с моим ощущением что я нахожусь и всегда находился в центре чего-то важного. Большинство людей еще до тридцати лет узнает страх и большинство людей боится призраков и не видит духов.



21/5/66

Я читал за столом Откровение и вдруг все понял. И мне сразу же стало так как тогда когда появляются духи но они не пришли. Стало холодно я задрожал и все короткие волосы встали дыбом. Я увидел по календарю что грядет Роковой День. Сперва я не знал что делать. Наверное духи за этим и приходили. Они должны прийти снова и сказать мне что делать. Мое служение им это жертва. Я должен принести в жертву что-нибудь существенное но у меня так мало всего и трудно найти существенную жертву.



22/5/66

Я думал в магазине что бы мог принести в жертву но это так ужасно что я стараюсь забыть.



23/5/66

Я обязуюсь возлагать на алтарь большую часть того что ем и пью. Я обязуюсь ничего не говорить кроме того что необходимо. Времени почти не осталось. Все свободное время я молюсь.



30/5/66

Я ем так мало что сперва испытывал сильную боль и слабость но потом стал следить чтобы все что я не съел возлагалось на алтарь и это помогло. Вполне можно пить одну холодную воду но я никак не могу забыть о чае горячем чае с молоком и сахаром как в Мельбурне. Иногда я даже чувствую запах чая и какой он горячий. Тогда я думаю что должно быть мне оказывают поддержку. Мистер Торнбери говорит что мне нужно сходить к врачу но он не понимает. Пожертвовав речью я не вправе ему ничего объяснить.



31/5/66

Я побывал у баптистов методистов квакеров и плимутских братьев но нигде нет ни ужаса ни света. Я не нахожу нигде понимания разве что когда повторяю про себя мой урок из Библии. Когда я бываю у всех этих разных людей они задают мне вопросы. Тогда я закрываю рот руками и вижу по их улыбкам что они кое-что понимают. Сегодня при мысли какое число на календаре меня охватывал холод. Я думал может быть в этих исключительных обстоятельствах духи снова придут но сейчас уже за полночь и хотя я почувствовал озноб когда пробило двенадцать ничего не случилось потому что я сказал себе чаша полна но еще не упала последняя капля которая переполнит ее. Еще я сказал себе возможно все начнется в Австралии но потом вспомнил что было сказано «в мгновение ока» и значит это произойдет в Мельбурне, Сиднее, Гладстоне, Дарвине, Сингапуре, Сан-Франциско, Нью-Йорке, Гринфилде, и здесь в Корнуолле в один и тот же момент.



1/6/66

Ужасно видеть что дни проходят, а чаша уже полна и ждет только последней капли. Я ничего не ем и только пью немного холодной воды. Сегодня поднимаясь в свою комнату я спотыкался от слабости но это уже неважно раз осталось так мало времени. Когда я писал эти последние слова ко мне вспышкой пришло великое просветление. На меня была возложена длань и я понял что должен делать в ЭТОТ ДЕНЬ. Я должен — дать Корнуоллу ПОСЛЕДНИЙ ШАНС!!



4/6/66

Никаких приготовлений не нужно. Завтра я буду бодрствовать всю ночь «чтобы сон не объял нас». Кажется, 1/6/66 голос сказал мне что делать но я не уверен. Все перепуталось как в тот раз когда огромная собака перевернула лоток с товарами.



6/6/66

Я всю ночь бодрствовал приготовив все накануне. Резать себя оказалось гораздо труднее чем я думал но я принес эту жертву. С первыми лучами запела птица и я с трепетом думал что она поет в последний раз. Я написал кровью на бумаге ужасное число 666 цифрами размером с мой большой палец. Листок как было приказано я засунул под ленту на шляпе числом наружу. Я повторил урок из Библии подумав что потом у меня не будет такой возможности до самого суда и эта мысль привела меня в ужас. Затем я вышел. Было так пусто что сперва я решил суд уже свершился и я остался один во всем мире но потом я увидел людей везущих на рынок продукты и понял что это не так. Мне кажется многие были поражены а иные даже начали задумываться когда увидели меня с ужасным написанным кровью числом на голове. Я вошел во все церкви и часовни в городе не снимая шляпу кроме тех что были заперты. В каждую из запертых я стучал трижды затем отрясал прах порога со своих ног и шел дальше. Было так тяжело и страшно я едва переставлял ноги. Но когда стемнело я вернулся в свою комнату заполз по лестнице на четвереньках и дождавшись полуночи начал писать так что если соблюдать точность сейчас уже 7/6/66. Многие люди проживут этот день в плотских и земных радостях и не предстанут перед Божьим судом. И только я скорблю оттого что правосудие не свершилось и я не вознесся на небо.



11/6/66

Я искал следы правосудия свершившегося шестого числа но ничего не нашел. Умерла Сара Дженкинс да упокоится она с миром у жены доктора в деревенской больнице родился сын. У подножия Фиш-Хилл случилось небольшое происшествие. Мальчик (П.Вильямсон) упал с велосипеда и сломал левую ногу. Да свершится Воля Твоя.



15/6/66

Мне легче оттого что у всех этих людей теперь есть время для раскаяния. И все же вместе с облегчением я чувствую печаль а если не печаль то опустошенность, и ко мне снова приходит тот же вопрос. Для чего я существую спрашиваю я себя. Если чтобы нести знамения то почему же не следует суд. Я буду продолжать потому что ничего иного не остается но чувствую пустоту внутри.



18/6/66

Они снова приходили. Я понял как только почувствовал холод и волосы у меня встали дыбом. На этот раз я был лучше подготовлен потому что работая в магазине обдумал что делать. Я спросил шепотом чтобы мистер Торнбери не услышал через перегородку служат ли они НАШЕМУ ГОСПОДУ. Я думал они либо ничего не ответят либо ответят громко или может быть шепотом но вместо этого свершилось таинство. Прошептав вопрос я увидел что они держат большую раскрытую книгу с ЕГО ИМЕНЕМ написанным сверкающим золотом. Так что тут все в порядке но конечно все равно ужасно. Мои волосы стояли дыбом пока они они не ушли.



19/6/66

Они разговаривают не как люди. Они держат красивые белые листы со словами или целые книги и листают их быстрее, чем печатаются газеты, я это видел по телевизору. Я спросил зачем они приходят ко мне и они показали: Мы не приходим к тебе. Мы призываем тебя к себе.



2/7/66

Сегодня они снова пришли, красный дух в дорогой шляпе и синий дух тоже в шляпе но не такой дорогой. Не могу толком объяснить почему но это форменные шляпы. Красные одежды и синие одежды тоже. Не знаю как я вижу их. И по-прежнему боюсь когда они приходят.



11/7/66

Сегодня я спросил почему из всех людей на свете они выбрали меня. Они показали: Ты около центра вещей. Именно так я всегда думал и меня обуяла гордость но я тут же увидел что они оба начали тускнеть. Тогда я принизил себя как только мог и простерся в смирении. Но они ушли вернее удалили меня от себя. Сейчас мой страх не просто озноб он другой. Он глубже и повсюду. Я холодею когда они приходят но не так как при их первом появлении и волосы у меня только чуть покалывают.



13/7/66