—
Трава зеленая, — наставительно промолвила Бью, — потому что боги решили, что она должна быть зеленой.
—
Аййа, об этом-то я и не подумал. Ты права.
Бью улыбнулась, довольная тем, что я признал ее ум.
— Но скажи мне, — продолжил я, — почему боги избрали именно зеленый цвет, а не красный, желтый или какой-нибудь другой?
Ваше преосвященство желает просветить меня по этому вопросу? Когда, вы говорите, это было? На третий День Творения? И вы можете привести точные слова Господа Нашего: «…Да произрастит земля зелень — траву, сеющую семя…» Ну, с этим не поспоришь. То, что трава зеленая, очевидно даже для язычника, и, конечно, мы, христиане, знаем, что это так, ибо такова воля Господа. Но я все равно не перестаю гадать — хотя с тех пор, как дочка спросила меня об этом, прошло много лет, — почему наш Господь Бог сделал ее зеленой, а не другого какого-нибудь цвета?..
Что? Лучше бы я рассказал, каким был Мотекусома?
Да, понимаю, ваше преосвященство интересуют важные вопросы, и его справедливо раздражает, когда я отвлекаюсь на несущественные мелочи вроде цвета травы или вспоминаю какие-нибудь дорогие сердцу подробности и те давние времена. Однако позвольте заметить, что сейчас великий владыка Мотекусома уже наверняка полностью разложился в своей безвестной могиле, и разве что трава над ней, будучи свежее и зеленее, чем в других местах, указывает на погребение. Сдается мне, для Господа Нашего важнее сохранять свежей траву, нежели память о великих правителях.
Да-да, ваше преосвященство. Я прекращаю свои бесполезные рассуждения и обращаюсь к воспоминаниям другого рода, способным удовлетворить ваше любопытство относительно человека по имени Мотекусома Шокойцин.
Прежде всего скажу, что это был самый обычный человек. Как я уже говорил, Мотекусома был примерно на год старше меня, а стало быть, ему исполнилось тридцать пять лет, когда он занял трон Мешико или, как считал он сам, Сего Мира. Среднего для мешикатль роста, он был строен, но имел непропорционально крупную голову, из-за чего казался чуть ниже. Кожа его имела цвет светлой меди, а глаза были холодными и яркими. Пожалуй, этого человека можно было бы назвать красивым, если бы не слегка приплюснутый нос, делавший ноздри слишком широкими.
На церемонию принятия сана Мотекусома явился в черной и голубой накидках, символизирующих смирение и покорность, однако, короновавшись, стал носить одеяния, потрясающие своим великолепием. Причем перед подданными этот владыка всегда появлялся в новых, никогда не надевая наряд дважды. Однако, различаясь в деталях, все они по пышности походили на одеяние, которое я сейчас опишу.
Итак, Мотекусома обычно носил макстлатль из красной кожи или искусно расшитого хлопка, спускающийся ниже колен. Подозреваю, что правитель предпочитал столь просторную набедренную повязку из-за повреждения гениталий, о котором уже упоминалось в моем рассказе. Сандалии Мотекусомы были из золоченой кожи, а подошвы их, в тех случаях, когда ему приходилось не расхаживать в процессиях, а лишь восседать на престоле, изготовлялись из чистого золота. Как правило, большую часть его груди закрывало роскошное золотое ожерелье, а в нижней губе красовалась хрустальная вставка с пером птицы-рыболова. Уши украшали серьги с жадеитами, нос — кольцо с бирюзой, голову венчала либо корона, либо золотая, украшенная перьями диадема, либо плюмаж из перьев птицы кецаль тото в человеческую руку длиной. Но самой примечательной особенностью наряда нашего владыки была мантия — длинная, всегда ниспадавшая до самых лодыжек, изумительная, созданная кропотливым трудом мантия из самых красивых перьев редчайших и драгоценнейших птиц. У Мотекусомы имелись мантии, изготовленные только из алых перьев или только из желтых, целиком из голубых или из зеленых, а были и мантии, сделанные из перьев различных цветов. Но особенно мне запомнилась одна, полностью созданная из переливающихся всеми цветами радуги перьев колибри. Напомню вам, что самое большое перо этой птички едва ли больше крохотного мотылька, так что ваше преосвященство может представить себе, какое мастерство и трудолюбие потребовались для изготовления столь удивительного наряда. А уж какова стоимость подобного произведения искусства — это и вовсе выходит за пределы моего воображения.
Самое интересное, что все те два года, что он был регентом при полуживом Ауицотле, Мотекусома не выказывал ни малейшего пристрастия к роскоши. Вместе с двумя своими женами он занимал всего лишь несколько угловых комнат в старом и к тому времени уже довольно запущенном дворце, выстроенном еще его дедом, Мотекусомой-старшим. В ту пору он одевался непритязательно, избегал шума и помпезности, а полномочиями регента пользовался весьма осторожно: не издавал новых законов, не основывал пограничных поселений и не затевал войн. В ту пору он занимался только текущими, повседневными делами, не требующими принятия важных решений.
Однако, став полноправным Чтимым Глашатаем, Мотекусома тут же сбросил мрачные черно-голубые одежды, а вместе с ними — и все свое смирение. Думаю, лучше всего вы поймете, что это был за человек, если я расскажу вам о своей первой встрече с ним, случившейся спустя несколько месяцев по восшествии его на престол. Под предлогом того, что желает лично познакомиться с представителями знати и благородными воителями, которых он доселе знал лишь по именам в списках, Чтимый Глашатай стал приглашать их по одному к себе на аудиенцию. Полагаю, действительное его намерение было иным: внушить своим подданным трепет и подавить их видом своего величия. Так или иначе, но после сановников, придворных мудрецов, жрецов, прорицателей и колдунов очередь дошла и до благородных воителей, в том числе и до меня. Мне было приказано явиться во дворец утром, к определенному часу, что я и сделал, облачившись по такому случаю в страшно неудобный, но соответствовавший моему рангу наряд из перьев. Однако перед входом в тронный зал дворцовый управляющий вежливо, но настойчиво предложил мне снять орлиные доспехи.
Когда же я отказался, проворчав, что мне стоило немалых трудов их натянуть, он, явно смущаясь и испытывая неловкость, заявил, что таково требование самого Чтимого Глашатая. И предложил мне вместо пернатого панциря, орлиной головы и сандалий с когтями какое-то рванье.
Вид этого рубища, годного разве что на мешки, вызывал у меня возмущение, но слуга, взмолился, ломая руки:
—
Прошу тебя, мой господин! Ты не первый возмущаешься этим. Но новый закон гласит, что все появляющиеся перед Чтимым Глашатаем должны приходить к нему босыми и в нищенском облачении. Я не осмелюсь впустить тебя в другом виде, потому что не хочу распрощаться с жизнью.
—
Что за вздор, — проворчал я, но, чтобы не губить ни в чем не повинного человека, снял шлем, щит и верхнюю одежду и сам натянул мешковину.
—
Так вот, когда ты войдешь… — начал говорить управляющий.
—
Спасибо, — оборвал я его, — но я сам знаю, как вести себя в присутствии высоких особ.
—
Придворный церемониал несколько изменился, — сказал этот бедняга. — Я умоляю тебя, мой господин, не навлекать неудовольствие владыки ни на себя, ни на меня. Я ведь просто передаю тебе приказ Чтимого Глашатая.
—
Рассказывай, — процедил я сквозь зубы.
—
На полу между дверью и троном ты увидишь три меловые отметки. Первая отметка как раз прямо за порогом. Там ты склонишься и сделаешь жест тлалкуалицтли — коснешься пальцами пола и губ, произнеся «господин». У второй отметки проделаешь то же самое, но уже со словами «мой господин», а у третьей — «мой великий господин». Не поднимайся, пока он сам не разрешит, и не приближайся к его персоне, ни в коем случае нельзя переступать третью меловую отметку.
—
Невероятно! — выдохнул я.
Управитель, избегая моего взгляда, продолжил:
—
Говорить в присутствии Чтимого Глашатая можно, лишь когда он сам обратится с вопросом, требующим ответа. Голос твой при этом должен звучать почтительно и негромко, но четко. Беседа закончится, когда об этом скажет владыка. Тогда ты снова совершишь тлалкуалицтли на том месте, где стоишь, попятишься…
—
Это безумие!
—
…к выходу, ни в коем случае не поворачиваясь к трону спиной и целуя землю возле каждой меловой отметки, пока не выйдешь за дверь и снова не окажешься в этом коридоре. Только тогда ты можешь вернуть себе свое облачение и…
—
И свое человеческое достоинство, — съязвил я.
—
Аййа, я заклинаю тебя, мой господин! — воскликнул этот перепуганный кролик. — Не допускай никаких подобных шуток там, в его присутствии. Иначе ты не выйдешь сам спиной вперед, а тебя вынесут по частям.
Когда я приблизился к трону в предписанной унизительной манере, произнеся в положенных местах: «Господин… мой господин… мой великий господин», Мотекусома заставил меня еще некоторое время оставаться согбенным, пока наконец не снизошел до того, чтобы неспешно произнести:
—
Ты можешь подняться, воитель-Орел Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли.
За его троном стояли пожилые старейшины Изрекающего Совета. По большей части они вошли в его состав еще при прошлых правителях, но было среди них два или три новых лица, в том числе и новый Змей-Женщина Тлакоцин. Все эти люди были босыми и вместо обычных желтых накидок советников облачились в точно такую же мешковину, что и я.
Судя по лицам присутствующих, и радовало их это не больше, чем меня. Трон Чтимого Глашатая представлял собой простенький невысокий топали (он даже не стоял на помосте), но зато роскошь его наряда — особенно по контрасту с одеяниями всех остальных — противоречила моему представлению о скромности. На коленях Мотекусома держал ворох бумаг, которые свешивались на пол с другой стороны: видимо, в одном из свитков он и вычитал мое полное имя. Уже на моих глазах правитель нарочито сверился еще с какими-то записями и произнес:
—
Похоже, воитель Микстли, мой дядя Ауицотль лелеял мысль ввести тебя со временем в Совет Старейшин. Я такого намерения не имею.
—
Благодарю тебя, владыка Глашатай, — отозвался я, ничуть не покривив душой. — Честно говоря, меня и самого никогда не привлекало…
—
Ты будешь говорить, только когда я задам тебе вопрос, — резко оборвал меня он.
—
Да, мой господин.
—
Этот ответ тоже не требовался. Покорность не нуждается в подтверждении словами, она воспринимается как должное.
Правитель снова принялся рыться в бумагах, а я стоял молча, хотя внутри у меня все кипело от гнева. Когда-то мне казалась вычурно-помпезной манера Ауицотля говорить о себе «мы», но теперь, в сравнении с его надменным племянником, прошлый правитель выглядел не капризным самодуром, а человеком в высшей степени добродушным и приветливым.
—
Твои карты и путевые дневники весьма недурны, воитель Микстли. Карты Тлашкалы пригодятся в очень скором времени, ибо я планирую новую войну, которая навсегда положит конец непокорности этих дерзких тлашкалтеков. Есть у меня и твои планы южных путей, ведущих в страну майя. Планы подробные, со множеством деталей. Действительно очень хорошая работа. — Он сделал паузу, потом бросил на меня холодный взгляд. — Ты можешь сказать «спасибо», когда твой Чтимый Глашатай удостаивает тебя похвалы.
—
Благодарю, мой господин, — послушно сказал я, и Мотекусома продолжил:
—
Не сомневаюсь, что с тех пор, как ты передал эти карты моему дяде, ты совершил и другие путешествия. — Он подождал и, поскольку я молчал, рявкнул: — Говори!
—
Мне не было задано вопроса, мой господин.
Мотекусома угрюмо усмехнулся и высказался точнее:
—
Во время последующих своих путешествий ты делал заметки? Составлял карты?
—
Да, владыка Глашатай, я делал это либо по дороге, либо по возвращении домой, пока все еще было свежо в памяти.
—
Ты доставишь эти карты ко мне во дворец. Я найду им применение, когда с Тлашкалой будет покончено и настанет время завоевывать другие земли.
Я промолчал, ведь повиновение принимается как само собой разумеющееся.
Он продолжил:
—
Я так понимаю, что ты прекрасно владеешь языками многих наших провинций.
Правитель сделал паузу.
—
Благодарю, мой господин, — сказал я.
—
Это не похвала.
—
Прекрасно сказано, мой господин.
Некоторые из членов Совета закатили глаза, другие, напротив, зажмурились.
—
Прекрати дерзить! На каких языках ты говоришь? Отвечай!
—
Что касается науатль, то я одинаково владею и ученым, и простонародным его наречиями, распространенными в Теночтитлане. Знакомы мне и утонченный науатль Тескоко, и грубые диалекты, какими пользуются в чужих землях вроде Тлашкалы… — Мотекусома нетерпеливо побарабанил пальцами по колену. — Я бегло изъясняюсь на лучи, языке сапотеков, и несколько хуже говорю на многих диалектах поре — языка Мичоакана. Мне под силу объясниться на языке миштеков, на нескольких наречиях ольмеков, на языке майя и на многочисленных родственных ему говорах. Имею я также некоторое представление и об отомите и…
— Довольно, — резко сказал Мотекусома. — Вполне возможно, что я предоставлю тебе возможность проявить свои таланты, когда пойду войной на какой-нибудь народ и мне потребуется, чтобы кто-нибудь перевел слова его вождей: «Мы сдаемся». Но пока хватит и твоих карт. Поторопись доставить их.
Я промолчал, ведь покорность воспринимается как должное. Некоторые из старейшин беззвучно шевелили губами, словно желая мне что-то подсказать, но пока я пытался сообразить, в чем тут дело, правитель рявкнул:
— Ты можешь уйти, воитель Микстли.
Я, следуя предписанию, попятился с поклонами из тронного зала, а уже в коридоре, снимая нищенскую мешковину, сказал управителю:
— Этот человек безумец. Не пойму только, талуеле он или просто ксолопитли?
В науатль существуют два слова для обозначения умалишенного: первым называют опасного сумасшедшего, а вторым — безобидного дурачка. Мое заявление повергло трусливого кролика в дрожь.
— Потише, мой господин, — взмолился он и почти шепотом пробормотал: — Тем, что ты видел, его странности не исчерпываются. Чтимый Глашатай, например, ест лишь единожды в сутки, по вечерам, но приказывает всякий раз готовить десятки, если не сотни блюд, из которых за трапезой съедает только одно, да еще пробует от силы два-три.
— А все остальное выбрасывают? — спросил я.
— Нет, что ты! На каждую трапезу он приглашает всех своих приближенных и знатных особ, находящихся в пределах досягаемости его гонцов. И они являются — десятками, если не сотнями, оставляя собственные семьи, чтобы только вкусить здесь блюда, отвергнутые юй-тлатоани.
— Просто удивительно, — пробормотал я. — А мне показалось, что Мотекусома не из тех, кому нравится большая компания, пусть даже за обедом.
— Так оно и есть, господин. Да, знатные гости вкушают трапезу в большом пиршественном зале, но все разговоры при этом запрещены, и они даже мельком не видят Чтимого Глашатая. Угол зала отгораживается высокой ширмой, так что никто не знает, действительно ли владыка присутствует в помещении. Узнают об этом, лишь когда он посылает особо понравившееся ему блюдо в зал, чтобы все, по кругу, его отведали.
— Похоже, не такой уж он безумец, — заметил я. — Помнишь, ходили слухи, что юй-тлатоани Тисок умер от яда? То, что ты только что описал, выглядит, что и говорить, необычно, но, возможно, таким странным способом Мотекусома старается избежать повторения участи своего дяди Тисока.
Антипатия по отношению к Мотекусоме зародилась у меня еще задолго до личной встречи с ним, а если после посещения дворца к этому добавилось какое-либо новое чувство, то разве что оттенок жалости. Да, жалости. Мне всегда казалось, что правитель должен вызывать у подданных желание восславить его своими деяниями, а вовсе не заниматься самовосхвалением. На мой взгляд, все эти сложные ритуалы и показное великолепие производили впечатление не подлинного величия, но едва ли не жалкой претенциозности, все равно что плохо сшитый наряд из дешевенькой ткани увешать для блеска всевозможной мишурой. Кроме того, все это свидетельствовало об отсутствии у Чтимого Глашатая уверенности в себе: Мотекусома, похоже, и сам сомневался, что как личность соответствует своему титулу и высокому положению.
Вернувшись домой, я узнал, что Коцатль ждет меня, чтобы поделиться последними новостями о своей школе. Пока я стягивал с себя наряд Орла и переодевался в более удобное платье, он, в возбуждении потирая руки, объявил:
—
Чтимый Глашатай Мотекусома поручил мне заняться обучением всех его дворцовых слуг и рабов — от высших управителей и до кухонной прислуги.
Новость и вправду была важная, так что я, кликнув Бирюзу, велел ей подать кувшин октли, чтобы это отметить. Звездный Певец принес и разжег для каждого из нас покуитль.
—
Знаешь, — сказал я Коцатлю, — я сам только что вернулся из дворца, и у меня создалось впечатление, что слуги Мотекусомы уже обучены, по крайней мере, пресмыкаться. Как, впрочем, и старейшины Изрекающего Совета, да все, кто имеет хоть какое-то отношение к его двору.
—
Это ты верно подметил, — сказал Коцатль, затянувшись и выдув колечко дыма. — Но Мотекусома хочет, чтобы они приобрели лоск и изысканные манеры, как те, кто обслуживает дворец Несауальпилли в Тескоко.
—
Похоже, — · заметил я, — наш Чтимый Глашатай настолько завидует владельцу великолепного дворца и вышколенных слуг, что зависть его становится настоящей враждебностью. Сегодня Мотекусома сказал мне, что намерен начать новую войну против Тлашкалы. Думаю, эта новость никого не удивит. Вот только он умолчал о том (это я услышал уже от других), что первоначально собирался отправить на эту войну армию, состоящую в основном из аколхуа, во главе с самим Несауальпилли. Слышал я также, что Несауальпилли самым решительным образом отклонил подобную честь, чему я, признаться, очень рад. В конце концов, он уже не молод, да и Мотекусома, похоже, хотел сделать то же самое, что проделал в свое время Ауицотль: добиться того, чтобы аколхуа понесли тяжкие потери. Полагаю, больше всего его обрадовало бы, если бы сам Несауальпилли пал в бою.
—
А может быть, Микстли, — предположил Коцатль, — Мотекусома хотел сделать это по той же самой причине, что и когда-то Ауицотль?
Я отхлебнул глоток октли и уточнил:
— Ты имеешь в виду ту старую историю с Жадеитовой Куколкой?
Коцатль кивнул.
— Да. Ведь юная жена Несауальпилли, имя которой больше не упоминается, доводилась Мотекусоме двоюродной сестрой и, может быть, была для него не просто кузиной. Что бы за этим ни крылось, но именно после того, как ее казнили, Мотекусома надел черные жреческие одежды и принес обет безбрачия.
— Что ж, такое совпадение и впрямь наводит на размышления, — отозвался я, опустошив свою чашу. — Но, так или иначе, он давно отрекся от жреческого сана, имеет двух жен и, надо думать, постепенно обзаведется и другими. Будем надеяться, что в конце концов он изменит свое отношение к Несауальпилли. Самое главное, чтобы Мотекусома никогда не узнал о той роли, которую мы сыграли в гибели его сестры…
— Не переживай, — благодушно отозвался Коцатль. — Благородный Несауальпилли и в былые времена хранил молчание насчет того, что мы оба к этому причастны. Ауицотль никогда не связывал нас с этим делом, да и Мотекусома тоже вряд ли о чем-то подозревает, иначе он вряд ли стал бы покровительствовать моей школе.
— Наверное, ты прав, — промолвил я и, рассмеявшись, добавил: — Похоже, тебе удается не только успокаивать волнения сердца, но и не замечать боли. Не боишься, что дело кончится серьезным ожогом?
Я указал на его покуитль, ибо Коцатль совершенно не заметил, что, увлекшись беседой, опустил курительную трубку прямо на свою руку. После моих слов он отдернул покуитль, бросил сердитый взгляд на покрасневшую кожу и пробормотал:
— Бывает, я настолько чем-нибудь увлекусь, что совершенно не замечаю таких пустяков.
—
Ничего себе пустяки! Да такой ожог наверняка болит, как место осиного укуса. Дай-ка я велю Бирюзе принести мазь.
—
Спасибо, не стоит. Я почти ничего не чувствую, — отказался мой друг и встал. — Пока, Микстли.
В дверях он столкнулся с Бью Рибе, которая как раз вернулась с прогулки. Коцатль приветствовал ее с обычной теплотой, но вот ответная улыбка Бью показалась мне натянутой. А как только мой друг удалился, она сказала:
—
Я встретила его жену на улице, и мы обменялись парой слов. Кекелмики наверняка известно, что я в курсе истории Коцатля, его раны и особенностей их брака. Тем не менее мне показалось, что она смотрела на меня с вызовом, как будто подталкивая отпустить замечание.
Слегка сонным голосом, ибо мы хорошо выпили октли, я поинтересовался:
—
Насчет чего?
—
Да насчет того, что Смешинка беременна. Я сразу заметила.
—
Ты, наверное, ошиблась! — воскликнул я. — Сама ведь знаешь, это невозможно.
Бью бросила на меня раздраженный взгляд.
—
Возможно это или нет, но ошибиться я не могла. Женщину не обманешь. Даже старая дева и та поняла бы, что к чему. И в скором времени муж тоже все сообразит. Что тогда?
Ответа на этот вопрос у меня не было. Бью ушла, а я сидел в одиночестве, размышляя об услышанном. С самого начала мне стоило бы догадаться, что Смешинка, добиваясь от меня того, чего не мог дать ей муж, стремилась не столько к полноценному плотскому совокуплению, сколько к чему-то гораздо большему. К счастью материнства. Ей нестерпимо хотелось обзавестись собственной Кокотон, а кто подходил для этого лучше, чем отец так полюбившейся ей малышки? Наверняка она явилась ко мне, вкусив мяса лисицы или травы киуапатли — снадобий, которые, по нашим поверьям, обеспечивали зачатие. А ведь я чуть было не поддался на ее мольбы, и лишь неожиданное прибытие Бью дало мне повод отказаться. Теперь, во всяком случае, можно было с уверенностью сказать, что будущий ребенок не мой. И не Коцатля. Но чей же? Я ясно вспомнил, что сказала мне Смешинка, покидая наш дом в то утро. А ведь Коцатль должен был тогда приехать только вечером…
Наверное, мне стоило бы поглубже вникнуть в это дело, однако я был сильно занят в связи с приказом Мотекусомы немедленно доставить ему карты. Приказ я выполнил, но позволил себе некоторую вольность: отнес во дворец копии, изготовление которых потребовало немало времени и усилий. Я доставлял их одну за другой, объясняя это тем, что сделанные в дороге наброски и заметки были неполными, выполнялись на плохой бумаге или даже на листьях и пострадали от грязи и непогоды, а я хочу, чтобы мой господин Чтимый Глашатай получил аккуратные, легко читаемые и долговечные рисунки. В этой отговорке имелась доля правды, но подлинная причина заключалась в том, что старые карты были дороги мне как память о путешествиях, ведь некоторые из них я совершил вместе со своей обожаемой Цьяньей, и мне просто-напросто очень хотелось сохранить их.
Не исключал я также и возможности того, что мне вновь захочется или придется пройти теми же дорогами, особенно если правление Мотекусомы сделает Теночтитлан не самым приятным местом для проживания. Имея в виду такую возможность, я не стал переносить на карты, предназначенные для юй-тлатоани, некоторые детали. Например, то черное озеро, где я наткнулся на клыки гигантского вепря: если там еще оставались сокровища, то они вполне могли мне пригодиться.
Ну а отрываясь от бумаг, я старался проводить как можно больше времени со своей дочуркой. Я приохотился рассказывать ей на ночь истории и, конечно, выбирал такие, какие в ее возрасте понравились бы мне самому: полные действия, опасностей и приключений. Многие из этих рассказов, по правде говоря, представляли собой мои собственные иногда чуточку приукрашенные, а порой аккуратно подчищенные воспоминания. Когда я излагал малышке свои истории, мне приходилось то рычать разъяренным ягуаром, то свиристеть рассерженной обезьянкой, то грустно завывать на манер койота. Бывало, Кокотон вздрагивала и пугалась, и я весьма гордился тем, как правдоподобно и ярко удалось мне преподнести картину какого-нибудь захватывающего приключения. Но однажды дочурка, перед тем как ложиться спать, весьма серьезно спросила:
— Тете, можем мы поговорить, как взрослые люди?
Хоть, признаться, меня и изумили подобные слова в устах ребенка, которому не минуло еще и шести лет, я ответил с той же серьезностью:
— Можем, Крошечка. Что-нибудь случилось?
— Мне кажется, что истории, которые ты рассказываешь мне на ночь, не самые подходящие для маленькой девочки.
Несколько удивившись и даже обидевшись, я попросил:
— Пожалуйста, объясни, что же плохого в моих историях.
— Плохого в них ничего нет, — пояснила она таким тоном, будто сама, будучи взрослой, втолковывала что-то обидчивому ребенку. — Я уверена, что это очень хорошие истории. И наверняка любому мальчику они бы очень понравились. Мне кажется, что мальчикам нравится, когда их пугают. Мой друг Чакалин, — она указала рукой в направлении соседского дома, — порой так ловко подражает голосам зверей, что сам их пугается и плачет. Если хочешь, тете, я буду приводить его каждый вечер, чтобы он слушал твои истории вместо меня.
Я сказал, не в силах сдержать обиды:
— У Чакалина есть свой отец, вот пусть он и рассказывает ему истории. Наверняка с торговцем глиняными изделиями на рынке Тлателолько произошло немало увлекательных приключений. Но, Кокотон, я никогда не замечал, чтобы ты плакала, когда я тебе что-нибудь рассказываю.
— А я и не плакала, пока тебя слушала. Я плачу потом, ночью в постели, когда остаюсь одна. Потому что вспоминаю ягуаров, змей и разбойников. В темноте они оживают, а потом преследуют меня во сне.
— Бедная малышка! — воскликнул я, прижимая ее к себе. — Но почему же ты об этом молчала?
— Я не очень храбрая, — пролепетала Кокотон, пряча личико в мое плечо. — Я очень боюсь больших зверей. Папочка, не сердись на меня! Ты тоже слишком большой!
— Отныне я постараюсь казаться меньше и больше не стану рассказывать тебе о свирепых хищниках и злобных разбойниках. Но о чем ты хотела бы послушать?
Она подумала, а потом робко осведомилась:
— Тете, а у тебя не было никаких легких приключений?
Я не сразу нашелся с ответом, поскольку не очень хорошо представлял себе, что значит «легкое приключение». Разве что такое, какое могло «приключиться» на рынке с отцом Чакалина? Скажем, продал он кому-то горшок с трещинкой, а покупатель ничего и не заметил. Но потом я кое-что вспомнил и сказал:
— Как-то раз я попал в историю по собственной глупости. Рассказать?
— Аййо, конечно рассказать! Я очень люблю глупые истории.
Я лег на пол, на спину, согнул колени, чтобы получился угол, и сказал:
— Это вулкан, вулкан под названием Цеборуко, что означает Злобное Фырканье, но я обещаю, что фыркать не стану вовсе. Ты будешь сидеть вот здесь, прямо на кратере вулкана.
Когда девочка примостилась у меня на коленях, я произнес традиционное: «Окйенечка» — и начал рассказывать ей, как извержение вулкана застало меня прямо посреди бухты. По ходу рассказа я воздерживался от того, чтобы воспроизводить шум извергающейся лавы и кипящего пара, но в самый напряженный момент истории неожиданно воскликнул: «Юиюиони!» и завихлял коленями, а потом с возгласом: «И тут меня подбросило и вышвырнуло в море!» подкинул Кокотон так, что она, соскользнув по моим бедрам, шлепнулась мне прямо на живот. Честно говоря, мне было довольно больно, но зато дочка весело рассмеялась. Похоже, что я натолкнулся на историю и стиль изложения, весьма подходящие для маленькой девочки. С тех пор очень долгое время мы частенько играли в извержение вулкана, и, хотя порой мне удавалось придумывать и другие интересные, но не страшные рассказы, Кокотон постоянно просила, чтобы я еще раз рассказал и показал, как Цеборуко некогда сбросил меня в море. С бесконечными вариациями повторял я эту историю, и всякий раз она с трепетом ожидала у меня на коленках развязки, а я нарочно тянул время, чтобы сбросить Кокотон в самый неожиданный момент. Падение, разумеется, всегда сопровождалось ликующим визгом. Извержение вулкана происходило у нас ежедневно, пока Кокотон не выросла насколько, что Бью заявила, что такое поведение «не подобает молодой госпоже», да и сама Крошечка стала находить эту игру «детской». В какой-то степени мне было жаль видеть, что дочка расстается с детством, хотя к тому времени я и сам изрядно устал от толчков в живот.
Но это произошло через несколько лет. А в тот год, о котором я рассказывал, неизбежно настал день, когда Коцатль явился ко мне в ужасном состоянии: глаза покраснели, охрипший голос дрожал, руки были судорожно сцеплены.
—
Ты плакал, друг мой? — участливо спросил его я.
—
У меня есть на то причина. Впрочем нет, нет… просто… — Он расцепил судорожно сжатые пальцы. — Вот уже некоторое время мне кажется, будто мои глаза заволокло пеленой.
—
Вот беда! — сказал я. — Ты обращался к целителю?
—
Нет. И вообще я хотел с тобой поговорить о другом. Зачем ты это сделал, Микстли?
Я не стал лицемерить и притворяться, будто не понимаю, о чем речь.
—
Друг мой, я знаю, что ты имеешь в виду, ибо не так давно Бью рассказала мне о встрече с твоей женой. Но поверь мне: это сделал не я.
Он кивнул и печально сказал:
—
Я верю тебе. Только мне от этого ничуть не легче. Я никогда не узнано, чье это дитя, даже если изобью жену до смерти. Кекелмики все равно мне не скажет. Да и не смог бы я ее избить…
Я немного подумал, а потом признался:
—
Это действительно не я. Хотя, честно говоря, Смешинка меня об этом и просила.
Коцатль снова кивнул, безвольно, как старик-паралитик.
—
Я так и думал. Ей очень хотелось ребенка, такую малышку, как твоя дочка. — Он помолчал и добавил: — Будь это ты, Микстли, мне, конечно, было бы больно, но все-таки не настолько.
Одной рукой он коснулся странного белого, чуть ли не серебристого пятна на щеке, и мне подумалось, что Коцатля вновь по рассеянности угораздило обжечься. Но потом я заметил, что кожа на кончиках его пальцев имеет тот же цвет.
—
Бедная моя Кекелмики! — продолжил Коцатль. — Думаю, жить с человеком, лишенным пола, она бы еще худо-бедно смогла, но твоя дочурка пробудила в ней жажду материнства, и уж с этим ей было никак не справиться.
Он посмотрел в окно с самым несчастным видом. Моя дочурка играла со своими друзьями на улице.
—
Я надеялся… я пытался заполнить жизнь Смешинки хоть чем-то, что могло бы ее утешить. Даже организовал специальный детский класс, чтобы готовить хороших слуг с самого детства. Мне хотелось верить, что она сможет полюбить этих детишек, но ничего из моей затеи не вышло. Наверное потому, что в школу дети все-таки приходят подросшими и она не знала их малютками. Не нянчила, как твою Кокотон.
— Послушай, Коцатль, — сказал я. — Ребенок в чреве Смешинки не твой, это невозможно. Но ведь, с другой стороны, это ее ребенок. А она твоя любимая жена. Представь, что ты женился на вдове, у которой уже есть маленький ребенок. Стал бы ты страдать и мучиться в таком случае?
— Она уже пыталась привести мне этот довод, — хрипло отозвался мой друг. — Но ты же и сам понимаешь, что здесь дело не в чужом ребенке, а в том, что жена мне изменила. После стольких лет счастливого супружества. Я, по крайней мере, был с ней очень счастлив.
Я вспомнил те годы, когда мы с Цьяньей были друг для друга всем, и попытался представить себе, что бы испытывал в случае ее измены, но не смог. Поэтому я сказал Коцатлю:
— Я искренне сочувствую тебе, мой друг. Но, так или иначе, это будет ребенок твоей жены. Она симпатичная женщина и малыша родит наверняка славного. Я почти уверен: все не так ужасно, как тебе сейчас кажется. Зная твою добрую натуру, я верю, что ты способен полюбить малыша, не имеющего отца, так же крепко, как я люблю свою дочь, оставшуюся без матери.
— Как можно сравнивать? — проворчал он. — Отец этого ребенка наверняка жив и здоров.
— Это ребенок твоей жены, — настаивал я. — Ты ее муж, а значит, и его отец. Если Смешинка не хочет назвать тебе имени настоящего отца, то вряд ли она скажет об этом кому-то еще. А кто еще знает, что ты не способен иметь детей? Никто! Разве что мы с Бью, но можешь быть уверен: мы никогда не проговоримся. Пожиратель Крови умер, как и старый дворцовый лекарь, который выхаживал тебя после ранения. Я не могу припомнить больше никого, кто…
— Я могу! — мрачно прервал Коцатль. — Ты забыл про настоящего отца! Может быть, это какой-нибудь пьяница, который уже не один месяц похваляется своей победой в каждом трактире по всему побережью. Когда-нибудь он даже может прийти в наш дом и потребовать…
— Думаю, Смешинка проявила скромность и разборчивость, — промолвил я, хотя в душе подобной уверенности не испытывал.
— Есть еще од но, — продолжил Коцатль. — Она уже вкусила настоящую радость плотских утех. Сможет ли она теперь получать удовлетворение от… от близости со мной? И не отправится ли снова на поиски — теперь уже не отца для ребенка, а просто мужчины?
— Ты изводишь себя предположениями, которые, скорее всего, не имеют под собой никакой почвы, — строго возразил я. — Твоей жене нужен был только ребенок, и теперь он у нее будет. Уж поверь мне, матери грудных младенцев не имеют ни времени, ни особой охоты для любовных похождений.
— Ййа, аййа, — хрипловато выдохнул он. — Ажалко, что это не ты его отец, Микстли. По крайней мере, я мог бы утешаться тем, что это дитя моего старого друга… ох, конечно, потребовалось бы некоторое время, но я смог бы в конце концов смириться…
— Перестань, Коцатль!
Его слова терзали меня, вызывая ощущение двойной вины — за то, что я чуть было не переспал с его женой, и за то, что я этого не сделал.
Но Коцатль никак не унимался.
— Есть тут и другие обстоятельства, — произнес он неопределенно. — Ну да ладно. Носи Смешинка твоего ребенка, я бы еще мог заставить себя подождать… мог бы стать отцом на некоторое время по крайней мере…
Его бормотание показалось мне полной бессмыслицей, и я отчаянно пытался найти слова, чтобы воззвать к разуму моего друга. Но Коцатль неожиданно разрыдался (его глухой, хриплый мужской плач не имел ничего общего с мягким, чуть ли не музыкальным плачем женщин) — и выбежал из дома.
Больше я никогда его не видел. И вообще, все, что случилось потом, настолько ужасно, что я расскажу об этом покороче. В тот же самый день Коцатль ушел из дома, бросив школу и учеников — в том числе и тех, кого он готовил для самого Мотекусомы, — и вступил в армию Союза Трех, которая тогда как раз вела боевые действия в Тлашкале. В первом же бою он бросился на острие вражеского копья.
Неожиданный уход и внезапная гибель Коцатля огорчили и озадачили многих, но все сошлись на том, что причиной подобного поступка стали безмерная благодарность и преданность Коцатля Чтимому Глашатаю, своему высокому покровителю. Ни Смешинка, ни Бью, ни я никогда и словом не обмолвились о том, что истинная причина столь стремительного ухода Коцатля на войну была связана с не менее стремительно полневшим станом его жены.
Была в этой истории еще одна деталь, которую я не обсуждал даже с Бью. Между тем, сопоставив последние, показавшиеся тогда очень странными слова моего друга и то, как он не почувствовал ожога от курительной трубки, вспомнив его сиплый голос, пятна на лице и бледную кожу на кончиках пальцев, я заподозрил, что Коцатль был неизлечимо болен. Я присутствовал на похоронах своего друга, где было немало искренне оплакивавших Коцатля людей. Там я холодно высказал вдове свои соболезнования, после чего постарался больше с нею не общаться, а заодно разыскал того воина, который вынес тело погибшего с поля боя, он тоже был на церемонии. Услышав мой заданный напрямик вопрос, он некоторое время нерешительно переминался с ноги на ногу, но в конце концов ответил:
— Да, мой господин, именно так все и было. Когда наш отрядный лекарь разрезал хлопковый панцирь вокруг раны этого человека, то оказалось, что кожа почти по всему его телу превратилась в струпья. Ты верно догадался, мой господин. Он был поражен теококолицтли.
Это слово означает «поедание богами». Как я понимаю, сей недуг известен и в Старом Свете, откуда прибыли вы, ибо первые появившиеся в этих краях испанцы, повстречав некоторых наших мужчин и женщин, у которых отсутствовали пальцы рук, нос или — на последних стадиях болезни — большая часть лица, в ужасе вскричали: «Проказа!»
Боги могут начать «поедать» избранных ими теококос неожиданно и ненасытно, а могут делать это постепенно и медленно, но что-то я не помню, чтобы хоть кто-то из Поедаемых Богами чувствовал себе польщенным оказанной ему великой честью. Поначалу, как это было в случае с Коцатлем, не ощутившим ожога, те или иные части тела теряют чувствительность. Может начаться уплотнение тканей внутри век, носа и горла, так что зрение страдальца слабеет, голос грубеет, ему становится тяжело глотать, да и дыхание тоже затрудняется. Кожа высыхает, покрывается струпьями и шелушится, а иногда набухает многочисленными узелками, которые, лопаясь, превращаются в гноящиеся язвы. Недуг этот не врачуется и неизбежно приводит к смерти, но самое ужасное в нем то, что обычно на «пожирание» несчастной жертвы уходит долгое время. Некоторые телесные отростки, такие как пальцы рук и ног, нос, уши или тепули «съедаются» первыми, и от них остаются лишь раны или покрытые слизью обрубки. Кожа лица становится складчатой, серебристо-серой и вытягивается так, что лоб человека может нависать над тем местом, где раньше находился провалившийся нос. Губы могут раздуться, а нижняя челюсть стать настолько тяжелой, что рот постоянно остается открытым.
Но даже после этого боги не торопятся завершить трапезу. Могут пройти месяцы или годы, прежде чем теококос теряет способность видеть, говорить, передвигаться или двигать руками с обрубками пальцев. Но и это еще не конец: прикованный к постели, беспомощный, разлагающийся и гниющий заживо, он все-таки не умирает, и такое существование может продлиться довольно долго. Избавление, чаще всего в виде смерти от удушья, может прийти лишь по прошествии долгих лет, но лишь немногие из недужных соглашаются терпеть такую полужизнь. Допустим, даже если сами они и смирятся со своей участью, то каково придется их близким, вынужденным ухаживать за этими жуткими смердящими человеческими обрубками? Большинство Пожираемых Богами предпочитают жить лишь до тех пор, пока они сохраняют человеческий облик, а потом кончают счеты с жизнью, приняв яд, повесившись, бросившись на кинжал или найдя какой-нибудь способ обрести почетную Цветочную Смерть, как это удалось Коцатлю.
Он знал, что его ждет, но любил свою Кекелмики так сильно, что готов был терпеть и бороться с недугом столько, сколько было в его (а в первую очередь, в ее) силах. И даже узнав, что жена предала его, Коцатль, возможно, и задержался бы в этом мире, чтобы увидеть ребенка — побыть отцом некоторое время, как он выразился, — если бы ребенок этот был моим. Но после нашего разговора у бедняги не осталось ни желания, ни причины откладывать неизбежное: он отправился на войну и умышленно бросился на вражеское копье.
Для меня эта утрата стала особенно болезненной и горькой. Да и разве могло быть иначе: ведь мы с ним были тесно связаны большую часть его жизни, с тех пор как еще в Тескоко он, девятилетним рабом, был приставлен ко мне в услужение. Коцатль не раз рисковал собой ради меня. Даже в ту давнюю пору его чуть не казнили из-за того, что я впутал его в свою интригу, намереваясь отомстить господину Весельчаку. Впоследствии он лишился своей мужской силы, пытаясь защитить меня от Чимальи. И ведь именно я попросил Смешинку на время заменить Кокотон мать, что и пробудило в ней жажду материнства. А если я и не стал любовником жены своего друга, то отнюдь не по причине моей верности и честности, но только в силу стечения обстоятельств. Не говоря уж о том, что, окажись младенец моим, Коцатль, глядишь, и прожил бы подольше.
С тех пор я часто размышлял об этом и всегда удивлялся: почему он вообще называл меня своим другом?
Вдова Коцатля единолично управляла всей школой еще несколько месяцев, после чего разрешилась от бремени. Боги прокляли дитя еще во чреве, ибо младенец родился мертвым, и я даже не помню, слышал ли, какого пола он был. Едва оправившись после родов, Смешинка, как и Коцатль, ушла из Теночтитлана и больше не возвращалась. Школа осталась брошенной, учителя, не получавшие жалованья, тоже грозились разбежаться. Мотекусома, разозленный тем, что его слуги так и останутся недоучками, реквизировал бесхозное имущество, назначив наставниками жрецов из калмекактин. Уже в таком виде школа просуществовала еще некоторое время — столько же, сколько и сам город Теночтитлан.
* * *
Вскоре после всех этих событий Кокотон исполнилось семь лет, и мы уже не могли больше называть ее Крошечкой. После долгих раздумий, колебаний и сомнений я решил добавить к обозначавшему дату рождения имени Первая Трава взрослое имя Цьянья-Ночипа, которое означает Всегда-Всегда. Первое слово звучит на лучи, языке ее матери, а второе на науатль. Я решил, что это имя не просто увековечит память о Цьянье, но и приобретет интересное толкование. Его можно было воспринимать как «всегда и навечно», имея в виду, что прекрасная мать продолжает жить в личности еще более прекрасной дочери.
С помощью Бью я устроил в честь дня рождения девочки праздник, на который пригласили нашего маленького соседа Чакалина и всех остальных дочкиных товарищей по играм, а также их родителей. Однако перед этим надлежало официально зарегистрировать новое имя девочки. Для этого мы с Бью отправились не к обычному городскому писцу, а к придворному, ибо как дочь благородного воителя-Орла моя дочь Должна была быть внесена в особые списки, которые вел придворный тональпокуи.
— Позволь тебе напомнить, что это моя обязанность и моя привилегия — используя книгу пророчеств тональматль и свой дар толкователя, выбирать младенцу имя, — проворчал старый писец. — Сам подумай, что получится, если родители станут просто приходить и заявлять мне, какое имя следует дать их ребенку. Это никуда не годится, господин воитель-Орел, не говоря уж о том, что ты хочешь назвать бедную малютку двумя словами на разных языках, которые, кстати, как имя ничего не значат. Почему бы не назвать ее Всегда Драгоценная или как-нибудь в этом роде?
— Нет, — решительно заявил я. — Я хочу, чтобы мою дочь звали Всегда-Всегда.
— А почему не Никогда-Никогда? — раздраженно буркнул он. — Как, по-твоему, я должен изобразить на ее странице священной книги символы имени, состоящего из одних отвлеченных понятий? Разве возможно изобразить лишенные смысла звуки?
— Они отнюдь не лишены смысла, господин тональпокуи, — с чувством возразил я. — Впрочем, поскольку мне и самому довелось поработать писцом, я заранее подумал над этим. — И с этими словами я вручил старику рисунок с изображением руки, державшей стрелу, на которой примостилась бабочка.
Он вслух произнес слова, обозначающие руку, стрелу и бабочку:
— Нома, чичикили, папалотль. Да, я вижу, что ты знаком с весьма полезным способом изображения звуков через изображения соответственно называющихся предметов. Да, действительно, первые звуки этих трех слов составляют «ночи-па». Всегда.
Он сказал это с восхищением, но без особой радости. И тут до меня дошло: старый мудрец просто боялся, что я не заплачу ему полную стоимость работы, поскольку самому тональпокуи оставалось лишь скопировать мой рисунок. Стоило мне вручить ему такое количество золотого порошка, которое с лихвой причиталось бы мудрецу за несколько дней и ночей изучения пророческих книг, как он мигом перестал ворчать и живо взялся за дело. С подобающим старанием и умением, используя даже большее количество кисточек и камышинок, чем было необходимо, он заполнил страницу своей книги соответствующими изображениями: начертал точку, пучок травы и затем дважды повторил символы, соответствующие звучанию слова «всегда». Так моя дочь получила официальное имя Ке-Малинали Цьянья-Ночипа, ну а мы для краткости называли ее просто Ночипа.
В то время, когда Мотекусома взошел на трон, столица Мешико Теночтитлан лишь наполовину оправилась после разрушения, причиненного великим наводнением. Тысячи ее жителей все еще ютились в тесноте, у тех своих родственников, которым посчастливилось сохранить крышу над головой, многие обитали в лачугах, сложенных из обломков и доставленных с материка листьев агавы, а то и просто ночевали в каноэ под мостами. Еще целых два года ушло на восстановление Теночтитлана под руководством Мотекусомы, и наконец-то в городе появилось достаточно жилья.
Попутно Чтимый Глашатай возвел на берегу канала, на южной стороне Сердца Сего Мира, прекрасный новый дворец для себя. То был самый большой, самый роскошный, самый великолепно отделанный дворец, когда-либо воздвигавшийся в здешних землях: он затмил собой городской и загородный дворцы Несауальпилли, вместе взятые. Собственно говоря, Мотекусома изо всех сил стремился превзойти Несауальпилли Тескоко, построив свой элегантный загородный Дворец на окраине того прелестного горного города Куауна-Уака, который я уже несколько раз упоминал с восхищением. Как, вероятно, известно господам писцам, впоследствии ваш генерал-капитан Кортес превратил этот дворец в свою Резиденцию, а тамошние сады и по сей день не имеют себе Равных.
Возможно, восстановление Теночтитлана продвигалось бы быстрее, да и все подданные Мешико чувствовали бы себя лучше, не будь Мотекусома чуть ли не с самого момента восшествия своего на трон постоянно занят какой-нибудь войной, а то и несколькими войнами одновременно. Как я уже говорил, первый удар он нанес по Тлашкале — эта земля уже не раз подвергалась нашим нашествиям, но так и не покорилась Мешико. В этом выборе не было ничего удивительного. Каждый новый юй-тлатоани почти всегда начинал свое правление со своего рода «разминки», а Тлашкала подходила для этого как нельзя лучше: находилась под боком и была исконным врагом Мешико, хотя, честно говоря, ее окончательное завоевание дало бы нам не так уж и много. В то же время Мотекусома был первым нашим правителем, украсившим свою загородную усадьбу обширными садами; туда свозились лучшие деревья со всего Сего Мира. Как-то он прослышал от некоего путешественника о примечательном дереве, которое росло только в одной маленькой области — на севере Уаксьякака. Путешественник, не обладавший особой фантазией, попросту назвал его «красным цветочным деревом», но описание растения заинтересовало Чтимого Глашатая. Если верить рассказам, цветки его напоминали миниатюрные человеческие ладони, а их красные лепестки выглядели как пальцы. Путник сказал, что, к сожалению, это необычное дерево растет во владениях ничтожного племени миштеков, и тамошний вождь или старейшина, старик по имени Сакикс, приберегает его для себя. Три или четыре дерева растут вокруг его убогой хижины, а сажать новые соплеменникам категорически запрещается.
— Причем, — пояснил странник, — дело не в том, что этот вождь желает один обладать диковиной. Из красного цветка получают ценное снадобье, позволяющее старому Сакиксу врачевать болезни сердца, не поддающиеся никакому другому лечению. Лечит он жителей всех окрестных земель, берет за это изрядную плату и не желает, чтобы у него появились соперники.
Говорят, услышав это, Мотекусома снисходительно усмехнулся и сказал:
— Если дело в простой жадности, то я предложу ему больше золота, чем он сможет заработать на своих деревьях за всю жизнь.
И Чтимый Глашатай действительно послал в Уаксьякак гонца, умевшего говорить на языке миштеков, с внушительным запасом золота и указанием купить, не торгуясь, одно
из диковинных деревьев. Однако оказалось, что гордыня старого вождя превосходит его жадность. Посланец вернулся в Теночтитлан с запасом золота, не уменьшившимся ни на крупинку, и сообщением, что Сакикс надменно отказался расстаться даже с маленьким росточком. Тогда Мотекусома послал туда отряд воинов, уже без золота, а лишь с острыми кинжалами. Сакикс был убит, все его племя истреблено, а дерево с похожими на руки цветами вы и сейчас можете видеть в садах возле Куаунауака.
Впрочем, заботы Чтимого Глашатая не ограничивались только захватом новых земель. Когда он не строил честолюбивых планов и не старался развязать очередную войну или не руководил ею (а надо сказать, что командовал он не только из дворцов, а нередко и лично возглавляя свои армии), так вот, в оставшееся время он постоянно беспокоился по поводу Великой Пирамиды. Вам, господа писцы, может показаться, что я неудачно выразился, но именно так оно и было. Видите ли, нашему правителю казалось неправильным, что два раза в год, весной и осенью, когда длина дня равна длине ночи, в самый полдень, пирамида отбрасывала в одну сторону маленькую, едва заметную тень. А по мнению Мотекусомы, в эти дни храм не должен был отбрасывать вообще никакой тени. Поэтому Чтимый Глашатай полагал, что Великая Пирамида немного, может быть на ширину пальца или двух, отклонилась от правильного положения по отношению к тому, как движется Тонатиу на небосводе.
Надо вам сказать, что в таком положении Великая Пирамида благополучно просуществовала девятнадцать лет с момента ее освящения, а уж со дня ее закладки Мотекусомой-старшим и вовсе прошло больше столетия, и за все это время ни бог солнца, ни какой-либо другой бог не выказывали по сему поводу ни малейшего недовольства. А вот Мотекусому-младшего отклонение пирамиды от оси беспокоило очень сильно. Нередко он рассматривал величественное сооружение с таким хмурым видом, как будто прикидывал, не наподдать ли как следует ногой по одному из его углов, чтобы выровнять. Однако единственным способом исправить изначальную ошибку зодчего было снести Великую Пирамиду полностью, а потом выстроить ее заново, от самого основания и до вершины. Простым людям сама мысль об этом внушала ужас, но тем не менее вполне возможно, что Мотекусома именно так бы и поступил, не будь он постоянно занят множеством других проблем.
Примерно в это же время начали во множестве являться тревожные знамения и происходить странные события, которые, как теперь все уверены, предвещали падение державы Мешико, а вслед за ней и всех населявших эти края народов и закат Сего Мира.
Однажды, это случилось ближе к концу года Первого Кролика, дворцовый паж прибежал ко мне с приказом немедленно предстать пред очами юй-тлатоани. Я упоминаю этот год, ибо на него выпало также и зловещее происшествие, о котором я расскажу позднее. В тронном зале мне опять пришлось выполнить ритуал троекратного целования земли, и Мотекусома не прервал меня, хотя нетерпеливо барабанил пальцами по колену, как бы желая, чтобы я завершил все побыстрее.
На этот раз Чтимый Глашатай принимал меня один, без советников, но в убранстве зала я заметил два новшества. По обе стороны от трона находилось по большому металлическому колесу, подвешенному на цепях и заключенному в резную деревянную раму. Одно колесо было из золота, а другое из серебра, причем каждый диск в три раза превышал диаметром боевой щит и на обоих красовались искусно выгравированные сцены триумфов Мотекусомы с пояснительными надписями. Один лишь вес ушедшего на их изготовление металла, не говоря уж об искусной работе, делал их стоимость огромной. Лишь впоследствии я узнал, что то были не просто украшения, а два гонга, в любой из которых Чтимый Глашатай мог ударить, не вставая с трона. При этом по всему дворцу разносился гул, причем звуки серебряного и золотого щитов различались: первый звук призывал главного управляющего, а второй — целый отряд вооруженной стражи.
Обойдясь без какого-либо приветствия, но с несколько меньшей холодностью, чем обычно, Мотекусома произнес:
— Воитель Микстли, знаком ли ты с землей и народами майя?
— Да, владыка Глашатай.
— Считаешь ли ты эти народы необычайно возбудимыми или склонными к фантазиям?
— Вовсе нет, мой господин. Напротив, большинство тамошних жителей флегматичны, как тапиры или ламантины.
— Таковы и многие жрецы, — указал правитель, — однако это не мешает им порой видеть важные знамения. Каковы майя в этом отношении?
— В отношении видений? Осмелюсь заметить, мой господин, что боги могут ниспослать видение даже самому вялому и напрочь лишенному воображения смертному, особенно если он поспособствует этому сам, отведав чего-нибудь наподобие грибов, которые называются «плоть богов». Хотя нынешние жалкие потомки некогда великих майя и на реальный-то мир вокруг себя почти не обращают внимания, какие уж тут фантазии. Может быть, если мой господин соблаговолит объяснить, о чем идет речь, я смогу более…
Из страны майя, не знаю уж, от какого народа или племени, прибыл гонец. Он стрелой промчался через город — Как видишь, вялым и апатичным его никак не назовешь, — и ненадолго остановился только для того, чтобы выдохнуть свое сообщение в уши стражам, охраняющим мой дворец. Прежде чем я узнал об этом, гонец уже умчался в направлении Тлапокана, так что задержать его и допросить толком не удалось. Видимо, майя разослали таких гонцов по всем землям, чтобы сообщить о явленном им на юге чуде. Там есть вдающийся в Северный океан полуостров под названием Юлуумиль Кутц. Ты знаешь о нем? Хорошо. Так вот, майя, живущие на тамошнем побережье, недавно были страшно напуганы, ибо у их берега появилось нечто совершенно невиданное. — Правитель выдержал паузу, желая меня заинтриговать, а потом продолжил: — Они увидели две диковинки. Нечто похожее на огромный дом, плывущий по морю. И еще что-то, скользящее по поверхности воды с помощью широко распростертых крыльев.
Я невольно улыбнулся, и он, бросив на меня недовольный взгляд, сказал:
— Ага, сейчас ты заявишь, что среди майя тоже встречаются безумцы.
— Нет, мой господин, — ответил я, по-прежнему продолжая улыбаться. — Но мне кажется, что я знаю, что они видели. Можно мне задать вопрос?
Он отрывисто кивнул.
— Они заметили две разные диковины — плывущий дом и крылатый предмет — или две одинаковые?
Мотекусома нахмурился еще пуще.
— Гонец убежал раньше, чем у него успели выспросить подробности. Однако он говорил именно о двух предметах. Я так понял, что один из них был плавающим домом, а другой — чудищем с крыльями. Так или иначе, эти диковинки, похоже, видели вдали от берега, так что, скорее всего, ни один наблюдатель не смог бы дать более точного описания. Да сколько можно ухмыляться? А ну объясняй немедленно!
Я попытался принять серьезный вид и сказал:
— Владыка Глашатай, по моему убеждению, майя действительно видели эти диковины, но издалека, ибо они слишком ленивы, чтобы подплыть и посмотреть, что же им явилось. А были то морские существа, редкие, может быть удивительные, но тем не менее вовсе не сверхъестественные. Всего лишь необычные животные, из-за которых не стоило рассылать повсюду гонцов и поднимать шум на весь Сей Мир.
— Ты хочешь сказать, что сам видел что-то подобное? — поразился Мотекусома, забыв о своей холодной надменности. — Плавающий дом?
— Не дом, мой господин, но океанских рыб, причем таких, что они будут побольше любого дома. Рыбаки называют их йейемичи. — И я рассказал Мотекусоме о том, как однажды оказался в открытом море на беспомощно дрейфующем каноэ и как целые стада этих чудовищ плавали неподалеку, грозя сокрушить мое хрупкое суденышко. — Чтимому Глашатаю, может быть, будет трудно поверить, но если бы йейемичи уперлась головой в стену его дворца вон за тем окном, то хвост рыбы дотянулся бы до руин резиденции покойного Глашатая Ауицотля по ту сторону большой площади.
— Неужели? — задумчиво промолвил Мотекусома, глядя в окно, а потом снова обернулся ко мне и спросил: — А скажи, во время твоего пребывания на море не встречал ли ты водяных тварей с крыльями?
— Встречал, мой господин. Они летали вокруг меня тучами, и сначала я принял их за огромных морских насекомых. Но когда одна такая тварь угодила в мое каноэ, я поймал ее и съел. Несомненно, это была рыба, но, так же бесспорно, у нее имелись крылья, с помощью которых она летала.
Напряжение спало, и Мотекусома расслабился.
— Всего лишь рыба, — пробормотал он. — Да будут прокляты эти тупые майя, чтоб им провалиться в Миктлан! А ведь такими дикими россказнями можно повергнуть в панику целые народы. Я прослежу за тем, чтобы повсюду немедленно сообщили правду. Благодарю тебя, воитель Микстли. Твое объяснение очень помогло нам. Ты заслужил награду и получишь ее. Я включаю тебя и членов твоей семьи в число Немногих избранных, которые взойдут со мной в следующем Месяце на холм Уиксачи для участия в церемонии Нового Огня.
— Это высокая честь, мой господин, — ответил я и не покривил душой.
Огонь зажигался только один раз в пятьдесят два года, причем обычному человеку почти никогда не удавалось стать свидетелем обряда: холм Уиксачи помимо вершащих ритуал жрецов мог вместить лишь очень немного зрителей.
— Рыбы, — снова произнес Мотекусома. — Но даже если это и рыбы… ты ведь видел их далеко в море. Раз они приблизились к берегу, чего, коль скоро майя увидели их впервые, раньше никогда не делали, это уже само по себе может служить знамением…
Мне нет нужды подчеркивать очевидное, почтенные братья, нынче я могу лишь краснеть, вспоминая тогдашнюю свою дерзкую самоуверенность. Два предмета, замеченные жившими на побережье майя и по глупости принятые мною за двух рыб — гигантскую и летучую, — на самом деле являлись кораблями, испанскими парусными судами. Теперь, когда мне известна последовательность тех давних событий, я знаю, что это были два корабля ваших исследователей де Солиса и Пинсона, обозревавших побережье Юлуумиль Кутц, но пока еще не высаживавшихся там.
Я ошибся: то действительно было знамение.
Эта наша беседа с Мотекусомой состоялась в самом конце года, как раз приближались «скрытые дни» немонтемин. Повторяю: то был год Первого Кролика, по вашему счету — одна тысяча пятьсот шестой.
Как я уже рассказывал, во время этих неназываемых и не отмеченных в календарях «пустых дней» все мы жили в постоянном страхе, ожидая, что боги вот-вот нашлют на нас какое-нибудь бедствие, но наш народ уже давно не испытывал такого смертельного ужаса, как тогда. Дело в том, что год Первого Кролика был последним из пятидесяти двух, составляющих ксимополи — вязанку лет, что заставляло нас страшиться худшего из всех возможных несчастий: полного уничтожения человеческого рода. Жрецы, в соответствии с преданиями, учили нас, что боги уже четыре раза проделывали подобное, очищая мир от людей, и вполне могли сделать это снова, когда пожелают. Нам, естественно, казалось, что если боги пожелают истребить нас, то выберут самое подходящее для этого время, вроде последних дней последнего, завершающего вязанку лет года. Неудивительно, что те пять дней, которым предстояло пройти между годом Первого Кролика и (если он вообще наступит и мы об этом узнаем) годом Второго Тростника, открывающим следующую вязанку лет, казались нам самыми грозными, когда вести себя следовало тише воды ниже травы. Уже заранее, в преддверии этих дней, люди стали чуть ли не в буквальном смысле ходить на цыпочках. Любой шум пресекался, все разговоры велись только шепотом, а смеяться и вовсе запрещалось. Собакам не давали лаять, а птицам кудахтать. Повсюду потушили не только очаги и фонари, которые всегда гасят в это время, но даже храмовые курильницы. И даже священный огонь на вершине холма Уиксачи, единственный негасимый огонь, поддерживавшийся все пятьдесят два года, и тот был потушен. Пять дней и пять ночей на нашей земле не горело ни единого светоча.
В каждой семье, что в простой, что в знатной, люди разбивали глиняную посуду, зарывали в землю или бросали в озеро камни метлатин для размалывания маиса и прочую кухонную утварь из камня, глины или даже из драгоценных металлов, жгли деревянные ложки, блюда, взбивалки для шоколада и прочие подобные приспособления. Обеда в эти пять дней все равно никто не готовил, ели всухомятку, а скудную пищу вкушали пальцами, используя листья агавы вместо тарелок. Никто не торговал, не путешествовал, не ходил в гости, любые сборища запрещались. Украшения, перья и прочая роскошь совершенно вышли из употребления, в ходу была лишь самая скромная одежда. Все, от юй-тлатоани до последнего раба тлакотли, были заняты одним — ожиданием. И все при этом старались вести себя как можно незаметнее.
Хотя ничего примечательного в эти мрачные дни не происходило, наше напряжение и опасения понятным образом все усиливались, достигнув высшей точки, когда Тонатиу отправился в свою постель на пятый вечер. Мы могли только гадать, поднимется ли он завтра и принесет ли нам еще один день, еще один год, еще одну вязанку лет? Должен сказать, однако, что если простому люду оставалось только ждать, то задача жрецов заключалась в том, чтобы всеми имевшимися в их распоряжении средствами убедить богов проявить милость. Вскоре после заката, когда воцарилась кромешная тьма, все они, от величайших и до самых мелких, облачившись в одеяния и маски, придававшие им сходство с теми божествами, которым они служили, двинулись по южной дамбе из Теночтитлана к холму Уиксачи. Вслед за ними шли Чтимый Глашатай и избранные им спутники, обряженные, все как один, в такие бесформенные рубища, что никто бы не признал в них знатных вельмож, мудрецов, колдунов и им подобных особ. Вместе с ними шел и я, ведя за руку свою дочь Ночипу.
— Тебе всего девять лет, — сказал я девочке, — так что ты будешь еще не такая старая, когда здесь зажгут следующий Новый Огонь. Другое дело, что мало кому удается увидеть эту церемонию вблизи. Тебе выпала редкая удача.
Ночипа страшно волновалась, ведь это была первая в ее жизни значительная религиозная церемония, на которую я взял ее с собой. Не будь шествие столь торжественным, девочка, наверное, скакала бы рядом со мной вприпрыжку, но сейчас, проникнувшись торжественностью момента, она чинно вышагивала в непритязательном темно-коричневом одеянии и маске из кусочка листа агавы. Следуя в темноте, разгоняемой лишь смутным серебристым светом луны, я вспомнил то давнее время, когда сам, будучи пятилетним ребенком, с волнением сопровождал отца по Шалтокану, чтобы увидеть церемонию в честь покровителя птицеловов Атлауа.
Маска Ночипы скрывала все личико, и такая маска в эту самую страшную из ночей была на каждом ребенке, ибо мы верили (или надеялись), что если боги и впрямь решат стереть человечество с лица земли, то они могут не разобраться, что эти маленькие существа в масках — тоже люди. Тогда, по крайней мере, уцелеют те, кто сможет впоследствии возродить человеческий род. Взрослые не пытались обмануть богов. Не ложились они и спать, готовясь принять неизбежное. Поскольку света нигде не было, люди проводили эту ночь на крышах, толкая и пощипывая друг друга, чтобы не уснуть. И все они не сводили взоров с холма Уиксачи, молясь о том, чтобы явление Нового Огня возвестило о решении богов на сей раз пощадить мир.
Холм этот находится на узком мысе между озерами Тескоко и Шочимилько, к югу от городка Истапалапана. Его название происходит от густых зарослей кустарника уиксачи, на котором как раз в конце года распускаются крохотные, но удивительно ароматные желтые цветы. Ничем другим холм особо не выделялся, а по сравнению с высившимися дальше горами и вовсе представлял собой прыщик. Однако вокруг расстилались сплошные долины, так что для жителей озерного края, от Тескоко на востоке и до Шалтокана на севере, то была единственная видимая отовсюду и находящаяся не слишком далеко возвышенность. Именно по этой причине еще в давние времена холм был избран местом проведения церемонии Нового Огня.
Когда мы поднимались по тропе, которая пологой спиралью вела наверх, к вершине холма, я находился достаточно близко от Мотекусомы и услышал, как тот встревоженно спросил одного из советников:
— Скажи, ведь Чикуасентель взойдут сегодня ночью, разве нет?
Мудрец, уже немолодой, но все еще сохранивший острое зрение звездочет, пожал плечами и ответил:
— Разумеется, мой господин. Ничто в моих исследованиях не указывает на то, что они не появятся, как всегда.
Чикуасентель означает «шестерка». Задавая свой вопрос, Мотекусома имел в виду маленькое, но плотное скопление из шести слабых звезд, восхождение которых на небосвод мы пришли посмотреть — во всяком случае, мы надеялись это увидеть. Звездочет, в обязанности которого входило рассчитывать и предсказывать такие вещи, как движение звезд, говорил с уверенностью, которая легко могла рассеять любые опасения. С другой стороны, старик явно не желал увязывать свои расчеты и наблюдения со всякого рода мистикой и своей прямотой выводил большинство жрецов из себя. Вот и сейчас он заявил:
— Пока еще ни один из известных нам богов не выказал способности влиять на ход небесных светил.
— Если боги поместили их туда, старый богохульник, — рявкнул провидец, — то в их воле и переместить звезды куда угодно. Просто они не делали этого зато время, что мы наблюдаем за звездами, и лишь по той причине, что так им было угодно. И вообще, вопрос не в том, поднимутся ли Чикуасентель, но в том, окажутся ли эти шесть звездочек на нужной точке небосвода ровно в полночь?
— А это уж точно зависит не столько от богов, — сухо заметил звездочет, — сколько от чувства времени жреца, который задудит в полуночную трубу. Готов поспорить, что к той поре он уже будет пьян. Но, кстати, друг чародей, коль скоро ты основываешь свои пророчества на группе звезд, именуемой «шестеркой», меня не удивляет, что ты так часто ошибаешься. Мы, звездочеты, давным-давно знаем, что на самом деле это чиконтетль — «семерка». Звезд этих семь, так-то.
— Ты осмеливаешься опровергать книги пророчеств? — завопил, брызжа слюной, прорицатель. — В них ясно сказано: Чикуасентель!
— Не только книги, но и многие люди говорят о шести звездах по той простой причине, что именно столько их и насчитывают. Лишь в очень ясную ночь очень зоркий глаз может увидеть в этой группе еще одну, чуть заметную, тусклую звездочку. Но тем не менее их все-таки семь.
— Прекратишь ты когда-нибудь свои кощунственные выдумки? — прорычал его противник. — Ты просто пытаешься сбить меня с толку, поставить под сомнение мои предсказания, оклеветать мою почтенную профессию!
— Увы, почтенный чародей, — сказал звездочет, — таковы факты. Я опираюсь только на факты.
Мотекусома, больше не выказывая беспокойства относительно исхода ночи, лишь посмеялся над этой перепалкой, а потом мы достигли вершины, и все участники разговора переместились за пределы моей слышимости.
Жрецы рангом пониже поднялись сюда заранее и подготовили все к началу церемонии. Наверху уже были аккуратно разложены незажженные сосновые факелы и высилась пирамида из поленьев и валежников, которой предстояло выполнить роль сигнального огня. Имелись там и зажигательные приспособления: палка и колода для добывания огня трением, трут, тонко нащипанная кора, комочки пропитанного в масле хлопка. Выбранный для этой ночи ксочимикуи, молодой воин из Тлашкалы, недавно попавший в плен, уже лежал, распростертый и обнаженный, на жертвенном камне. Поскольку требовалось, чтобы он на протяжении всего обряда не двигался, жрецы одурманили беднягу каким-то зельем. Благодаря действию снадобья он лежал совершенно спокойно, расслабившись и закрыв глаза. Даже дыхание его было едва слышно.
Холм освещался лишь звездами и луной, и только озеро перед нами сияло отраженным лунным серебром. Но к тому времени наши глаза уже хорошо приспособились к темноте, и мы различали складки и очертания местности вокруг холма — города и селения, которые выглядели мертвыми и покинутыми, но на самом деле бодрствовавшими и замершими в напряженном, почти звенящем ожидании.
На востоке возле горизонта виднелась облачная гряда, так Что прошло некоторое время, прежде чем столь ожидаемые всеми звезды наконец проглянули. Но они появились, а следом за этим тусклым скоплением звездочек взошла и всегда сопутствующая ему ярко-красная звезда. Затаив дыхание, мы ждали, пока светила проделают путь вверх по небосводу, но звезды не погасли, не разлетелись на куски и не отклонились от своего привычного курса. И вот уже на запруженном народом холме раздался дружный вздох облегчения: жрец, отмеряющий время, протрубил в раковину, знаменуя середину ночи.
Несколько человек выдохнуло:
— Они появились на месте точно вовремя!
А затем главный среди всех присутствующих жрецов, верховный жрец Уицилопочтли, зычно взревел:
— Да возгорится Новый Огонь!
С этими словами он поставил колоду на грудь лежавшего в прострации ксочимикуи и осторожно расположил на ней трут. Второй жрец, его напарник, вставил палочку в выемку и начал быстро вращать ее между ладонями. Зрители замерли в тревоге: боги еще запросто могли отказать нам в милости, не послав огня. Однако через некоторое время, которое всем показалось бесконечным, над колодой поднялась струйка дыма, а затем появилось тлеющее свечение. Жрец, крепко державший одной рукой колоду, стал добавлять туда горючие материалы — кусочки сухой коры и комочки промасленного хлопка. И вот в результате разгорелся, пусть еще очень маленький, слабо мерцающий, но уже не оставляющий никаких сомнений язычок пламени. Казалось, ксочимикуи почувствовал это сквозь дурман: глаза его слегка приоткрылись и он смог увидеть пробуждавшийся на его груди Новый Огонь. Но смотрел он на это зрелище недолго. Один из помощников жреца живо передвинул колоду с разгоравшимся огнем в сторону, а другой выхватил нож и разрезал ему грудную клетку столь искусно, что молодой человек едва дернулся. После этого один жрец, запустив в рану руку, вырвал оттуда бьющееся сердце, а второй вставил на его место колоду, со знанием дела подпитав огонь кусочками коры и комочками хлопка. Когда из еще слабо шевелившейся груди появились язычки пламени, другой жрец бережно поместил на огонь только что вырванное сердце. Пламя затрепетало и спало, подавляемое кровью сердца, но не потухло и спустя мгновение разгорелось снова. Жарившееся на нем сердце громко зашипело.
Грянуликрики: «Новый Огонь зажжен!», и неподвижная, напряженная до сего момента толпа пришла в суетливое движение. Один за другим, в порядке старшинства, жрецы хватали подготовленные заранее факелы, подносили их к быстро покрывавшейся спекшейся коркой груди ксочимикуи и, когда факелы занимались от Нового Огня, убегали с ними в руках прочь. Первый жрец поджег своим факелом деревянную пирамиду, чтобы люди, издали с нетерпением взиравшие на холм Уиксачи, увидели гигантский костер и поняли, что угроза миновала и Сей Мир будет существовать дальше. На холме этого слышно не было, но я представлял себе, как разносились над городом ликующие крики толпившихся на крышах людей. Потом жрецы сбежали по тропе с холма: огни факелов развевались позади них, как охваченные пламенем волосы. У подножия их поджидали другие жрецы, собравшиеся из ближних и дальних поселений. Они подхватывали зажженные от священного Нового Огня факелы, чтобы разнести божественное пламя по храмам своих городов и селений.
— Сними маску, Ночипа, — сказал я дочери. — Сейчас уже можно. Сними, чтобы было лучше видно.
Стоя на вершине холма, ближе к северному склону, мы наблюдали, как стекают с него и растекаются во всех направлениях ручейки огненных точек. И повсюду, куда прибывал священный огонь, возжигались сначала храмовые курильницы, а за ними и прочие светочи. Первым огонь воспылал в главном храме ближайшего городка Истапалапана, за ним в Мешикалчинко. В каждом храме многочисленные верующие дожидались возможности зажечь от курильниц свои факелы, а уже ими оживить холодные очаги в своих домах.
Получалось, что каждый факел, прочерчивая свой путь сквозь мрак с холма Уиксачи, сначала превращался в отдалении в едва заметную точку, а потом распускался цветком летящих огненных искр. Это повторялось снова и снова, в Койоакане, в великом Теночтитлане, в поселениях, расположенных все дальше и дальше, пока вся огромная чаша озерных земель не заполнилась огнями, возродившись к свету и жизни. То было бодрящее, волнующее, возбуждающее зрелище, и я очень старался запечатлеть его среди самых счастливых воспоминаний своей жизни, ибо, конечно, не мог надеяться когда-нибудь увидеть его снова.
Как будто прочтя мои мысли, дочка тихонько сказала:
—
О, я очень надеюсь дожить до старости, чтобы увидеть это чудо еще раз.
Когда мы с Ночипой наконец повернулись спиной к большому огню, вокруг него оставались четверо, увлеченные разговором. Чтимый Глашатай Мотекусома, главный жрец Уицилопочтли, а также провидец и звездочет, о споре которых я уже рассказывал, обсуждали речь, с каковой юй-тлатоани предстояло завтра обратиться к народу в связи с зажжением Нового Огня. Прорицатель, присев на корточки над какими-то начертанными палочкой на земле знаками, похоже, только что произнес пророчество, никак не устроившее звездочета.
—
Значит, никаких засух, потопов, вообще никаких невзгод? — насмешливо промолвил тот. — На всю вязанку лет сплошная благодать? Как приятно это слышать. Стало быть, небеса не посылают тебе никаких знамений?
—
Небеса — это по твоей части, — отрезал провидец. — Ты составляешь звездные карты, а я только определяю по ним будущее.
Звездочет хмыкнул:
—
Может быть, для пущего вдохновения тебе стоило бы в кои-то веки поднять глаза и посмотреть не на тобой же нарисованные картинки, а на сами звезды. Благо они у тебя над головой. А то получается, что вся твоя писанина, — он с презрением указал на знаки на земле, — не предвещает йкуалока?
Это слово означает затмение. Прорицатель, жрец и Чтимый Глашатай переглянулись, и все трое разом растерянно повторили:
—
Затмение?
—
Да, близится солнечное затмение, — подтвердил звездочет. — Даже этот старый жулик мог бы предсказать его, если бы хоть разок, вместо того чтобы делать вид, будто ему ведомо будущее, поинтересовался расположением звезд в прошлом.
Прорицатель сидел, беспомощно глотая воздух, лишившись дара речи под мрачным грозным взглядом Мотекусомы. Звездочет продолжил:
—
Владыка глашатай, все это отражено в записях. В год Десятого Дома майя на юге отметили, как йкуалока алчно вгрызается в Тонатиу. В следующем месяце, в день Седьмой Ящерицы, исполнится ровно восемнадцать солнечных лет и одиннадцать дней с того времени, когда это произошло. Так вот, согласно записям, собранным мной и моими предшественниками в северных и южных землях, такое затмение солнца наблюдается в пределах Сего Мира регулярно, причем именно с такими промежутками. Я могу уверенно предсказать, что Тонатиу будет снова затемнен тенью в день Седьмой Ящерицы. К сожалению, не будучи чародеем, я не знаю, насколько сильным будет йкуалока и в каких землях оно будет наблюдаться. Но не нужно быть колдуном, чтобы понять: все увидевшие затмение, да еще случившееся так скоро после зажжения Нового Огня, сочтут это очень дурным знаком. Дабы предотвратить панику, мой господин, я предложил бы оповестить людей заранее.
—
Ты прав, — сказал Мотекусома. — Я пошлю быстрых гонцов во все земли. Даже в земли наших врагов, чтобы они не истолковали это знамение как знак ослабления нашего могущества. Благодарю тебя, господин звездочет. Что же касается тебя… — Он повернулся к дрожавшему провидцу и холодно заметил: — Самый мудрый и опытный из прорицателей имеет право на ошибку, и это простительно. Но прорицатель, совершенно несведущий и неумелый, представляет собой угрозу для страны, что совершено недопустимо. По нашем возвращении в город сообщи дворцовой страже, что тебя надлежит казнить.
На следующее утро, в день Второго Тростника (это был первый день нового года), большая рыночная площадь Тлателолько, как и все остальные рынки в Сем Мире, была заполнена толпами народа, закупавшего новую домашнюю утварь и кухонные принадлежности взамен старых, уничтоженных перед «скрытыми днями». Хотя после зажжения Нового Огня мало кто выспался, но люди выглядели бодрыми и веселыми, чему способствовали и надетые наконец яркие праздничные наряды, и, главное, все радовались тому, что боги позволили миру жить дальше. В полдень с вершины Великой Пирамиды юй-тлатоани Мотекусома обратился с традиционным посланием к своему народу. Сначала он сообщил то, что предсказал покойный прорицатель — хорошую погоду, обильные урожаи и так далее, — но затем предусмотрительно разбавил эту словесную патоку предупреждением о том, что благосклонность богов будет зависеть от благочестия самих мешикатль. Следовательно, сказал Мотекусома, все мужчины должны работать не покладая рук, а все женщины проявлять бережливость; войны следует вести рьяно и непримиримо, а на алтарных камнях всегда должно быть достаточно жертв. По сути, народу было сказано, что жизнь будет продолжаться как всегда, по заведенному порядку. В обращении Мотекусомы не содержалось ничего нового или неожиданного, никаких откровений, за исключением того, что он все-таки объявил — мимоходом, как будто сам устроил это для развлечения публики — о предстоящем затмении солнца.
Пока Чтимый Глашатай витийствовал с вершины пирамиды, его скороходы уже разбегались из Теночтитлана во все стороны света. Они несли правителям, наместникам и старейшинам поселений известие о предстоящем затмении, особо подчеркивая, что коль скоро боги дали знать звездочетам об этом событии заранее, то, следовательно, оно не сулит никаких перемен, ни хороших, ни плохих, так что людям беспокоиться не о чем. Но одно дело — слова, а совсем другое, когда столь пугающее явление происходит у тебя на глазах.
Даже я, хотя одним из первых узнал о предстоящем йкуалока, узрев знамение наяву, не смог сохранить невозмутимость. Другое дело, что мне приходилось изображать спокойствие и любознательность, ибо вместе со мной в саду на крыше моего дома в тот день — день Седьмой Ящерицы — находились также Ночипа, Бью Рибе и наши рабы. Не мог же я ударить перед ними в грязь лицом и выказать себя трусом!