Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Замечательный вечер, правда? Видишь, как все хорошо получается? Просто нам нужно время, чтобы лучше друг друга узнать.

– По этому поводу у меня есть предложение. Хочешь пойти со мной на Новогодний бал искусств в Челси? Это бал-маскарад, он всегда тематический. Тема этого года «Восемнадцатый век». Пойдем. Не устроят же вам репетицию в самый канун Нового года!

Она отчего-то задумалась, хотя было вполне очевидно, что ей понравилась эта идея. Потом она сказала:

– Да, милый. Пойдем. Это будет чудесно.

И мы принялись придумывать себе костюмы.

Я продолжал прилежно практиковаться в гипнозе. Доктор Аксель утверждал, что самое главное в этом деле – натренированные мышцы глаз. Он, однако, подчеркивал, что существует одно обязательное условие: гипнотизер должен добиться доверия гипнотизируемого, чтобы тот согласился подчинить свою волю воле гипнотизера. Из чего сам собой следовал вывод, что, невзирая на все вероятные успехи, мои возможности в данном случае были заранее ограничены.

Как-то вечером наша компания собралась, по обыкновению, в «Дохлой крысе» (Оливер в тот вечер не выступал, его вообще не было с нами; кажется, он давал представление в Театре Маскилайна*). Я завел разговор о своем увлечении гипнозом и спросил, нет ли желающих выступить в роли подопытных кроликов. Маккеллар вызвался первым, но он был безнадежен – сидел с глупой улыбочкой и спрашивал каждые пять-шесть секунд:

– Ну, что? Уже началось или нет? Когда я уже подчинюсь твоей воле?

Второй была Моника. Я сам поразился тому, с какой легкостью, чуть ли не с третьего пасса, мне удалось погрузить ее в транс, однако все остальные были настроены более скептически. Я заставил ее поднять и опустить руки, но все заявили, что это – не настоящее испытание. А потом Нед предложил, чтобы я заставил ее раздеться.

* Джаспер Маскилайн (1902-1973) – известный английский иллюзионист.

– Даже под гипнозом человек никогда не сделает того, чего не хотел бы сделать, – возразил Хорхе.

– А ты ей скажи, что она у себя дома, в спальне, и что пора спать, – предложил Нед.

Я так и сделал.

– Ты в моей власти, Моника. Я буду тебе говорить, что делать, а ты будешь слушаться, пока я тебя не отпущу. Сейчас ты одна, у себя в спальне. Уже поздняя ночь. Тебе пора раздеваться и ложиться спать.

Губы Моники сложились в слабую сонную улыбку. Глаза наполовину закрылись. Медленно, но без малейшего колебания, она расстегнула «молнию» на юбке, и юбка упала на пол. В нашу сторону уже поглядывали. И хотя посторонние зрители хлопали в ладоши, выражая горячее одобрение этому нечаянному стриптизу, для Моники их словно не существовало. «Серапионовы братья» наблюдали за действием молча. Теперь, глядя в прошлое, я все больше и больше склоняюсь к мысли, что в их пристальных взглядах присутствовал не только чисто научный интерес. Я уверен, что если не все, то хотя бы некоторые из нас следили за обнажением Моники с неким извращенным злорадным удовольствием, поскольку нас все-таки задевало, что она всегда держится в стороне, причем, подчеркнуто в стороне, и наблюдает за нами, и собирает наши разговоры для своей картотеки.

Но когда Моника сняла с себя трусики и растерянно огляделась в поисках кровати, Феликс вдруг закричала:

– Каспар, перестань! Прекрати! Это уже не смешно!

Ее неожиданная вспышка страха сбила мою концентрацию, и я с ужасом понял, что пассы, которые я столько раз отрабатывал перед зеркалом, не выводят Монику из транса. Она неуверенно продвигалась вперед в своем слепом поиске несуществующей кровати, и мне приходилось пятиться, чтобы она не наткнулась на меня. Наконец, мне удалось ее разбудить, и когда Моника очнулась и поняла, что случилось, она закричала и, подхватив с пола свою одежду, убежала в направлении женской уборной.

Грудь и бедра Моники являли собой зрелище поистине восхитительное, и все начиналось как совершенно безвредная невинная забава, а вот закончилось гадко. У меня было скверное, тягостное ощущение, что я неумышленно откупорил сосуд беззаконий.

Как бы там ни было, Моника ушла из «Серапионовых братьев», и виноват в этом я. Время от времени мы с ней встречались, потому что, покинув братство, она примкнула к другому объединению сюрреалистов, к так называемой группе из Блэк-хита. Она сблизилась с Чарльзом Мэджем, Роландом Пенроузом и Хамфри Дженнингсом, и до нас доходили слухи, что она принимает активное участие в проекте «Наблюдения масс». По словам Дженнингса (который, кстати сказать, перевел на английский Поля Элюара), «Наблюдение масс» было призвано выявить «глубины английского коллективного бессознательного». Участники проекта – а их было несколько сотен, если не несколько тысяч – наблюдали за тем, как ведут себя люди в самых разных жизненных ситуациях, причем объектом внимания могло стать, что угодно, «поведение людей у памятников жертвам войны, выкрики и жестикуляция автомобилистов, культ домашних растений, антропология футбольного тотализатора, поведение людей в общественных уборных», и т.д., и т.п. Предполагалось, что данные наблюдения – в корне отличные от методов литературной элиты, – позволяют проникнуть в подлинную структуру английской жизни.. Рабочему классу впервые будет представлена его собственная культура. Как и Лотреамон с Элюаром, Дженнингс был убежден, что «Поэзия должна твориться всеми, а не одиночками». Нед поначалу отнесся к «Наблюдению масс» с большим недоверием, но… Впрочем, я снова отвлекся.

Была уже середина декабря. Я с нетерпением ждал новогоднего вечера, когда мы с Кэролайн пойдем на Бал. Время от времени мы с ней встречались. Я всегда приходил на свидания с букетом роз. Почему именно с розами? Потому что это были единственные цветы, название которых я знал и мог без стеснения спросить в магазине. Помимо прочего, мы с Кэролайн обсуждали свои костюмы. Я решил нарядиться графом Калиостро и договорился со знакомыми из театра, чтобы взять костюм там, но Кэролайн, которая выбрала для себя образ Марии Антуанетты, шила платье сама. Судя по описаниям, это было истинное чудо инженерно-портновской мысли – сложная конструкция из кринолина на обручах, оборок, рюшей и многослойных нижних юбок. Я не знаю, как она все успевала: работа, репетиции в любительском театре, изготовление костюма, -и при этом она была бодрой, веселой и полной сил. Я же, наоборот, ничего не делал, но при этом ходил весь уставший, замотанный и озабоченный.

И вот, наконец, наступил Новый год, долгожданная ночь, которой закончился один плохой год и начался следующий, оказавшийся еще хуже. До войны Бал искусств в Челси считался главным событием года. Может быть, он остается таким до сих пор – я не знаю. На входе в Алберт-Холл, где дежурили репортеры из «Pathe» и «Movietone», Кэролайн царственным жестом сбросила пальто мне на руки, явив нацеленным на нее фотокамерам умопомрачительный кринолин – настоящее произведение искусства из белой, розовой и голубой материи. Как оказалось, у каждой оборки и рюшки, у каждой ленты, у каждого буфа и банта было свое назначение. Кэролайн очень подробно мне все разъяснила. Она прикрепила на туфли пряжки, чтобы придать им старинный вид. Она была возбуждена, ее щеки горели лихорадочным румянцем – хотя, может быть, это был просто такой эффект, создаваемый густым слоем румян. С таким макияжем «под старину» и с высркой напудренной прической она казалась гораздо старше и была похожа на опытную куртизанку с длинным послужным списком опасных связей. У меня до сих пор сохранилась одна фотография с этого бала, снятая штатным «бальным» фотографом. На ней Кэролайн выглядит почти зловеще. На самом деле, мы оба выглядели слегка странно. По периметру бального зала стояли миниатюрные беседки и павильоны, а сам зал был заполнен английскими, французскими, русскими и венецианскими аристократами в напудренных париках. Были там и гренадеры, и разбойники с большой дороги, и их подружки, и молочницы, и бандиты, и санкюлоты, и персонажи итальянской комедии масок. Многие пришли в полумасках, и в этом была своя прелесть: глаза в прорезях масок казались ярче, а улыбки под ними – острее и тоньше.

В ту ночь на балу играли сначала Джек Хилтон со своим оркестром, потом – Амброуз. Было так странно наблюдать за людьми в париках и шелках, одетых для менуэта, но танцующих под «Night and Day» и «Begin the Beguine». Кэролайн танцевала со мной, вся такая податливая и мягкая, и я не смог удержаться, и когда она положила голову мне на плечо, мои руки принялись алчно обшаривать ее тело: лиф платья, корсаж, безнадежно непроницаемый кринолин, – и поначалу она как будто не возражала, но потом отстранилась, оборвав танец на середине.

Мы вышли из бального зала и уселись в маленькой гостиной. Когда я убедился, что Кэролайн больше не сердится, я сказал:

– Кэролайн, мне нужно сказать тебе одну вещь. – Да?

– Я много думал о том, что ты мне сказала: что я странный, и что картины, которые я пишу, лишены всякого смысла, и что я живу в отрыве от реальности, – я много думал об этом и решил порвать с сюрреализмом. Я собираюсь устроиться на работу. Думаю, я смогу получить должность художника-оформителя на почте, или в метро, или еще где-нибудь. У меня будет нормальная работа и постоянный доход. Как тебе такой вариант?

– Ты это делаешь ради меня?

– Да, ради тебя.

– О, Каспар! Но ведь это смешно. Я не хочу, чтобы ты чем-то жертвовал ради меня. Я хочу только, чтобы ты был собой. Настоящим собой.

– Я хочу быть таким, каким тебе хочется меня видеть, – ответил я.

Но Кэролайн, кажется, было неинтересно. Она смотрела куда-то в сторону, словно меня вообще не было рядом. Словно все ее мысли были заняты чем-то другим – или кем-то другим. И я вдруг понял, в чем дело. И мне стало плохо. Когда я задал ей вопрос, чтобы подтвердить это внезапное прозрение, мой голос заметно дрожал, и я сам себя ненавидел за это:

– Кэролайн, у тебя есть другой?

Она кивнула и опустила голову. Ей было стыдно смотреть мне в глаза.

– Но кто? Почему? Ты должна мне рассказать. Она вздохнула. А потом:

– Клайв.

– Так, давай еще раз. Кто?

– Клайв Джеркин. Ты, может быть, его помнишь. Когда мы ходили на Трафальгарскую площадь с Шейлой Легге и всеми, он подошел ко мне и попросил объяснить, что происходит, а потом пригласил в кафе, но я отказалась. Я про него совершенно забыла, а потом, через пару недель, мы с ним встретились в поезде в метро, совершенно случайно, и поговорили о сюрреализме, и еще о моей работе, а потом оказалось, что он тоже живет в Патни, и он что-то такое обмолвился, что там совершенно нечего делать по вечерам, и я рассказала ему о нашем любительском театре. Я вышла на своей остановке, и потом даже не вспоминала про эту встречу. Но мы встретились снова. И где, ты думаешь? В нашем театре. Он тоже записался в студию. И сейчас мы играем в одном спектакле. Я играю Банти Мейнуоринг, а он – Ники Ланкастера, моего жениха. Он хороший актер. Он недавно купил машину – по-моему, дорогую машину, – и иногда он подвозит меня на работу. А один раз мы ездили в Хенлей, кататься на лодках.

– Клайв Джеркин – глупое имя.

– Правда, Каспар?

– А какой он вообще… ну, кроме того, что хороший актер?

С моей стороны это было не праздное любопытство, поскольку я был слегка не в себе и ухватился за бредовую мысль, что если она любит Клайва, мне нужно как можно больше о нем узнать, выяснить все плоть до мельчайших подробностей и стать точно таким же, как он – только лучше.

Теперь, когда Кэролайн уже могла говорить о нем, не таясь -об этом мужчине, которого она любила, – она снова нашла в себе силы посмотреть мне в глаза.

– Он очень хороший. Я думаю, он бы тебе понравился. Черта с два, сказал я про себя. Он мне понравится только

в гробу. Хороший Клайв – мертвый Клайв. Но вслух я, конечно же, этого не сказал. Я лишь спросил будничным тоном, как бы между прочим:

– А чем он занимается?

– Он посредник по каким-то продажам. Работает в каком-то агентстве, – рассеянно проговорила она. – Он хорошо зарабатывает на процентах и говорит, что к тридцати собирается стать миллионером. Хотя деньги для него – не главное. Он хороший актер, я уже говорила. И еще он замечательный музыкант. Играет на пианино и на фаготе. И еще он играет в крикет. Какое-то время даже выступал за команду графства. Его мама и сестры его обожают.

Она улыбнулась. Вот, подумал я с горечью, стоит ей только подумать о нем, и она вся словно светится счастьем.

– А еще у него поразительное отношение к женщине. Когда он с тобой говорит, ты себя чувствуешь особенной. Знаешь, женщине очень важно почувствовать, что ее ценят, что ею восхищаются.

Я сидел, обхватив голову руками. По странной иронии судьбы, мне приходилось выслушивать эти признания, одетым в костюм графа Калиостро. В этом была даже некая изысканность – изящество абсурдного бреда, – но в те минуты я вряд ли был в состоянии оценить ее по достоинству. Я уже понял, что мое положение безнадежно. Да, у меня были свои достижения в этой жизни, я бы даже сказал, выдающиеся достижения, но куда мне тягаться с успешной коммерческой деятельностью, игрой на фаготе и пианино, актерским талантом и сборной графства по крикету?! Может быть, я бы и смог проявить себя в данных аспектах – но на это уйдет много времени. Да и где мне взять любящую семью?!

Кэролайн обняла меня за плечи, желая утешить.

– Каспар, миленький, ты такой грустный. На тебя больно смотреть. Ты не расстраивайся, не надо. Послушай. Мы с Клайвом просто друзья. Между нами ничего нет. Вообще ничего. На самом деле, мне кажется, он меня даже не любит. У него столько подружек. Мы просто общаемся. Да, с ним приятно общаться. И он мне нравится, очень нравится. Вы оба мне нравитесь. Давай не будем портить такой замечательный вечер. Пойдем танцевать, я уже отдохнула.

Но теперь каждый танец оборачивался кошмаром. Я держал Кэролайн в объятиях, но ее глаза были закрыты почти все время, и мне казалось, что она представляет себе, будто танцует с Клайвом. Вокруг бушевал праздничный карнавал, всем было весело и радостно, и только меня одного мутило от тоски. Мутило – в буквальном смысле. Каждый раз, когда я думал о Клайве, о том, как он прикасается к ней, кислая тошнота подступала к горлу, я и боялся, что мне придется бросить Кэролайн прямо посреди танца и бежать сломя голову в уборную, чтобы меня не стошнило прилюдно. Но все обошлось. Тем временем дело близилось к полуночи. В зал вкатили огромные часы с боем, с потолка посыпались воздушные шары, толпа затянула «Auld Lang Syne»*.

Значительно позже, уже после того, как по залу прошествовал Король-Солнце со своей свитой, и были разыграны небольшие спектакли, представлявшие венецианскую «Свадьбу с морем» и суд, на котором главенствовал судья Джефрис, мы с Кэролайн снова уселись в гостиной. Кэролайн говорила о том, что она пока не собирается замуж – за кого бы то ни было. Она сказала, что высоко ценит мою любовь, но пусть эта любовь остается платонической. Я спросил, что такое в ее понимании платоническая любовь, но она не ответила. А я продолжал лихорадочно шарить рукой по ее корсажу и повторять, как в бреду:

– Кэролайн, Кэролайн, Кэролайн, Кэролайн… И вдруг она оттолкнула меня и закричала:

– Глаза! Каспар, что у тебя с глазами?! Не смотри на меня так, не надо!

Она закрыла глаза руками и разрыдалась. Ее всю трясло. Похоже, это была истерика. Управляющий Клубом искусств, который как раз проходил мимо двери, заглянул в комнату и спросил, все ли у нас хорошо. (Он, похоже, решил, что я пытался ее изнасиловать.) Но Кэролайн лишь махнула рукой, чтобы он нас оставил, а потом попросила меня проводить ее до такси. Я опустил глаза и послушно повел ее к выходу. Так закончился этот вечер, на который я возлагал столько надежд.

Я промучился всю зиму и всю весну, но для меня это страдание было (и по сей день остается) величайшим сокровищем, потому что мне было позволено, по крайней мере, видеться с Кэролайн – на определенных условиях. Мы встречались только в общественных местах – в кафе, кинотеатрах и ресторанах -и она каждый раз говорила, чтобы я обязательно приходил в темных очках. Я себя чувствовал по-дурацки, но Кэролайн повторяла, что мой пристальный взгляд действует ей на нервы, и ей лучше не видеть моих глаз. Часто случалось, что она могла уделить мне совсем мало времени, и большую часть этого малого времени мне приходилось выслушивать ее рассказы про Клайва, какой он весь из себя замечательный, и как он трепетно к ней относится, хотя, на самом деле, ее не любит, в смысле, по-настоящему, и что я – единственный человек, с которым она может поговорить о Клайве, и все в том же духе. Премьера «Вихря» прошла, но Кэролайн запретила мне приходить на спектакли – наверное, боялась, что я сделаю какую-нибудь глупость или обижу ее драгоценного Клайва.

* «Добрые старые времена» – шотландская застольная песня на стихи Роберта Бернса.

Один единственный раз я сорвался и дал волю свою своим чувствам. Почему клайвам всегда достается все самое лучшее в этом мире?! – кричал я. – Частная школа, потом Оксфорд… Он же Оксфорд закончил, если я не ошибаюсь? Эти клайвы, в своих блейзерах и фланелевых брючках, говорящие на своем сленге, понятном лишь для посвященных – сперва они ублажают друг друга орально в своих частных закрытых клубах, а потом просто идут и берут, что им хочется: работу, деньги и женщин… Да, в первую очередь, женщин… словно все это принадлежит им по праву. Наглые, самоуверенные… ненавижу… Ненавижу причесанных мальчиков в дорогих элегантных костюмах, с гладкой правильной речью, непринужденными манерами и ангельскими мордашками. Они мне противны. И будь у Кэролайн хоть капля ума, она бы сама разглядела, какие они мерзопакостные (и он в том числе).

Кэролайн даже не стала со мной пререкаться. Она только сказала, что мне, наверное, нездоровится. Я совершенно не знаю Клайва и не понимаю, о чем говорю. А если я всерьез полагаю, что все дело в его деньгах, то она прямо сейчас едет домой. Она не только заставила меня извиниться, но и вырвала у меня клятвенное обещание, что отныне и впредь я буду всегда отзываться о Клайве лишь в уважительном тоне.

Как я уже говорил, я всегда приносил Кэролайн розы. Как-то раз, когда ей особенно не терпелось скорее уйти, она забыла букет на столике в кафе. Я схватил цветы и бросился следом за ней. Выскочил на улицу, завернул за угол, потом еще раз за угол – и увидел, как Кэролайн мчится навстречу Клайву, который идет к ней с распахнутыми объятиями. Они были такими счастливыми, оба буквально светились. Я поспешил прочь со своими розами, пока эти двое меня не заметили.

В общем, все было плохо. И еще я постепенно терял друзей. В феврале мы проводили Оливера в Испанию. Поначалу никто не поверил, что он идет на войну. Мы в «Серапионовом братстве» не особенно интересовались политикой, и Оливер был самым аполитичным из всех.

Наша группа пришла на вокзал почти в полном составе. Даже Кэролайн взяла выходной на работе, сказавшись больной. Оливер собирался доехать до Дувра, оттуда добраться паромом до Кале, а в Кале опять сесть на поезд – уже до Каталонии, через всю Францию, с несколькими пересадками. Эти проводы на вокзале были практически нелегальны, поскольку правительство Чемберлена проводило политику невмешательства в Гражданскую войну в Испании и запретило гражданам Великобритании участвовать в этой войне под страхом тюремного заключения, так что Оливер, по возвращении в Англию, рисковал сесть на два года. В Испании Малага уже сдалась фашистам. Мадрид пока держался, но все говорило за то, что продержится он недолго. Почти все британские добровольцы, воевавшие против фашистов на испанских фронтах, сражались в составе Интернациональных бригад, но Оливер сказал, что его раздражают нападки на сюрреализм со стороны французских и русских коммунистов, и он лучше запишется в ополчение к троцкистам или к анархистам – в общем, куда возьмут.

– Это par excellence* интеллектуальная война, – сказал он. – Этим летом в Испании соберутся все лучшие люди: Мальро, Хемингуэй, Пере, Оруэлл… Такую возможность нельзя упустить. И еще возьму с собой карты, чтобы развлекать бойцов…

Я не знал, что и думать. Оливер был моим лучшим другом, самым близким мне человеком из всей нашей группы. Но теперь мне казалось, что нашей дружбы как будто и не было, потому что я понял, что совершенно его не знал. Оливер, заметив мое расстройство, взял меня под руку и отвел в сторонку.

– Правда, немного похоже на фарс? – сказал он. – Я ведь даже не знаю, что такое Народный фронт. Но ты уже догадался, я думаю, зачем я все это затеял.

* Типичный, характерный (фр.)

Я покачал головой, и Оливер взглянул на меня удивленно.

– Я, наверное, не решусь рассказать все, но кое-что расскажу. Может, потом ты поймешь все, что я не досказал. Это все из-за Стеллы. Мы приблизились к опасной черте. Накал страстей слишком велик, и еще она пьет из меня энергию. Иногда по утрам я вообще не могу подняться – она выпивает меня без остатка. Мне нужно спасаться, бежать от нее. Она вряд ли последует за мной в Испанию. Тем более что в ополчение женщин не берут. То есть, я думаю, что не берут.

Он рассмеялся судорожным нервным смехом.

– Как бы там ни было, мне надо уехать. Здесь я задыхаюсь. Я не знаю, как все сложится там, и будет ли у меня время писать. Скорее всего, нет. Но я все-таки собираюсь написать этот роман про Стеллу. «Вампир сюрреализма».

Вот тогда-то Оливер и рассказал, что образ Стеллы в его романе будет составлен из разных частей, как в наших играх в изысканный труп. Это будет комбинированное существо с лицом Феликс, задницей Моники и грудью одной незнакомой женщины, которую Оливер однажды увидел на Кингс-роуд.

– А почему ты ее не опишешь, как есть? – спросил я. Оливер пожал плечами.

– Не могу. Не посмею. Стелла мне не позволит. Ты даже не знаешь, о чем ты сейчас говоришь.

После этого странного tete-a-tete мы снова присоединились к компании. Пришло время прощаться. Все подходили к Оливеру по очереди, каждому хотелось сказать ему что-то хорошее, ободряющее.

– Береги себя, Олли, милый, – сказала Кэролайн и поцеловала его в губы.

Оливер зашел в вагон и встал у окна. Вид у него был растерянный и даже немного испуганный. Через пару минут поезд дернулся и поехал, и лицо Оливера исчезло в дыму. А мы отправились в привокзальный кинотеатр, где шла только документальная хроника, и посмотрели мрачный репортаж о войне в Испании.

Следующим на очереди был Манассия. Хорхе довез его на машине до Саутгемптона, и мы с Недом поехали с ними – проводить нашего друга в Нью-Йорк. Пока носильщики занимались его багажом, мы с ним стояли на пристани. Манассию бесило наше непробиваемое легкомыслие, как он это назвал.

– Скоро начнется война, – сказал он. – И победят в ней нацисты, и когда они вторгнутся в вашу страну, они станут охотиться за такими, как я. И тогда… – Он полоснул себя по горлу ребром ладони. – Англия сейчас – сущий рай для дураков. Может быть, я и дурак, но меня не прельщает жить в дутом раю. Очень скоро все кончится – и не только для нас, евреев. Вот вы улыбаетесь, вам смешно меня слушать, но что, как вы думаете, будет с вами, когда нацисты захватят Лондон? Я вам скажу Это ни для кого не секрет. Их министр культуры, доктор Йозеф Геббельс, высказался вполне определенно. С его точки зрения, все художники-сюрреалисты – дегенераты, а поскольку вы дегенераты, вас тоже сгонят в концентрационные лагеря, вместе с евреями, цыганами, гомосексуалистами, душевнобольными и умственно отсталыми. Вас уже заранее зачислили в почетные евреи! А я не хочу, чтобы мне приходили известия о том, как вы все умираете в лагерях. Пожалуйста, послушайтесь дружеского совета. Уезжайте отсюда, пока есть возможность. Берите билеты на следующий рейс до Нью-Йорка, бросайте все и спасайтесь. Я вас очень прошу, джентльмены. Пора просыпаться, а то вы рискуете заблудиться в своих сюрреальных снах.

Мы с Кэролайн продолжали встречаться, хотя теперь наши встречи сделались натянутыми и прохладными, в лучшем случае. А потом, в тот злополучный день – в воскресенье, 27 апреля 1937-го года, – она неожиданно пришла ко мне на Кьюбе-стрит. Кэролайн вошла в студию так неуверенно, словно ни разу здесь не была. Если бы я знал, что она придет, я бы не стал напиваться уже с утра. Я налил ей большой бокал виски. Я был так рад ее видеть, я с таким нетерпением ждал нашей следующей встречи – хотел подарить ей медальон с ее миниатюрным портретом, – а теперь у меня вдруг появилась возможность преподнести ей подарок уже сейчас. Кэролайн сказала, что пришла потому, что ей нужно мне что-то сказать и кое о чем попросить. Я сразу понял, что мне не понравится то, что она собирается мне сказать, но я же не мог заткнуть уши.

– Каспар, знаешь, я думаю, нам лучше вообще не встречаться какое-то время. Эти встречи, они только мучают нас обоих. Меня пугает твой взгляд. Взгляд голодной гиены. Прости, пожалуйста, но я уже не могу. Мне нужна передышка. Это не навсегда. Я тебя очень прошу, дай мне месяца два или три. У нас будет время подумать, посмотреть, что и как. Понять, что мы чувствуем друг к другу. Я не хочу потерять тебя, Каспар. Я очень надеюсь, что ты останешься моим другом. Мне сейчас так нужна дружеская поддержка.

Я встал перед ней на колени и положил голову ей на колени.

– Не хочу быть твоим другом. Хочу быть любимым муж-иной. Без любви я никто, – сказал я.

Он рассеянно провела рукой по моим волосам.

– То, что ты называешь «любовью», для тебя это только учение. Неужели ты сам этого не понимаешь? Или тебе нравится быть несчастным?

– Лучше я буду несчастным с тобой, чем счастливым с кем-то другим. Я не стремлюсь к счастью. Оно мне не нужно. Мне нужна ты.

– А обо мне ты подумал? Если ты не стремишься к счастью, значит, я тоже должна страдать?

– Ты страдаешь не из-за меня. Это все из-за Клайва. И не возражай мне, не надо. Я все вижу и все понимаю. У тебя постоянно заплаканные глаза. Ты раньше такой не была.

Она тяжко вздохнула. Она часто вздыхала в последнее время.

– Ничего ты не понимаешь. И ты меня совершенно не знаешь.

– Ты сама не даешь мне себя узнать. Если бы ты согласилась со мной переспать, тогда, может быть, мы бы узнали друг друга лучше. Нам надо сблизиться по-настоящему…

Теперь ее голос звучал раздраженно:

– Нет, ты действительно помешался на этой мысли… затащить меня в койку. А если бы я согласилась с тобой переспать, что бы тогда изменилось?

Я не знал, что на это ответить. Лучше всего было бы промолчать, но меня понесло:

– Тогда что тебя держит, если тебе все равно? Ты могла бы со мной переспать, а потом мы бы остались друзьями, платоническими или какими захочешь. Чего ты боишься? Лишиться своей драгоценной девственности?

– А кто сказал, что я все еще девственница?

Ее голос вдруг сделался жестким. Она столкнула с колен мою голову и резко встала.

– К твоему сведению, я никакая не девственница. Я еще не уверена, но, по-моему, я беременна. Я поэтому и пришла. Хотела тебя попросить о помощи, но я уже вижу, что помощи ждать не приходится. Как я уже говорила, нам лучше не видеться. Может, когда-нибудь… месяца через три, через четыре… когда ты успокоишься, мы с тобой поговорим. А сейчас я ухожу.

Она шагнула к двери. Я преградил ей дорогу и прижал к столу, отчего маятники моего «вечного двигателя» беспорядочно закачались.

– Хоть поцелуй меня на прощание. Она быстро чмокнула меня в щеку.

– Раньше ты целовала меня по-другому, – я схватил ее за плечи и хотел поцеловать в губы, но она не далась.

– Не уходи. Если сейчас ты уйдешь, я покончу с собой, -сказал я.

Она сбросила с плеч мои руки и пошла к двери. Я обежал стол с другой стороны и бросился на пол, загородив дверь своим телом.

– Дай мне поцеловать твои ноги. Какой от этого вред? Если теперь мне нельзя целовать тебя в губы, дай мне хотя бы поцеловать твои ноги, – я рванулся к ее ноге.

Потом я поднял глаза и увидел ее лицо. Оно было словно застывшая маска ненависти и презрения. Кэролайн увернулась и, перешагнув через меня, растворилась во тьме на лестнице. Я не помню, что было потом. Я много пил, это точно, и в какой-то момент вышел из дома. Наверное, я пил где-то еще. Проснулся я на рассвете, замерзший и грязный, на траве в маленьком сквере в Восточном Лондоне.

Глава десятая

Я вернулся домой, принял ванну, потом сбегал на почту, чтобы кое-кому позвонить, и в банк – снять деньги со счета. До Кройдонского аэропорта я добирался сперва на метро, потом на такси. Моими попутчиками в аэроплане были, по большей части, серьезные дяди в дорогих меховых пальто. Должно быть, торговцы оружием. Англия с ее аккуратными квадратиками полей и пестрыми лентами пригородных застроек осталась далеко внизу. Но мне не было дела до Англии и до других пассажиров. Я сидел, то и дело прикладываясь к своей фляжке с виски, и напряженно думал.

Все было плохо, по-настоящему плохо, и очень неправильно. Мир вообще устроен неправильно, но я пытался решить для себя, насколько все это необратимо, и можно ли что-то исправить. Мне так хотелось вернуться обратно во времени и пространстве – в то «туда» и «тогда», где Кэролайн все еще любила меня, и если бы в какой-то момент я повел себя по-другому, то сейчас, я уверен, все было бы иначе. Но где он, тот переломный момент из прошлого, который мог все изменить? Он был явно раньше вчерашнего кошмарного разговора. И явно раньше той ночи на новогоднем Балу Искусств в Челси, когда я уже знал в глубине души, что она меня больше не любит. И даже в Париже, хотя там все было хорошо – вроде бы хорошо, – у меня все равно было смутное ощущение, что что-то не так. И после нашей поездки в Брайтон с Элюарами… ведь я же заметил, что Кэролайн на обратном пути была, нет, не грустной, но странно задумчивой, как будто что-то ее угнетало. На самом деле, я предпочел бы вернуться на открытие Выставки сюрреалистов в галерее Нью-Барлингтон, но до того, как мы отправились на Трафальгарскую площадь, где к Кэролайн подошел этот Клайв Джеркин. В идеале, я бы вернулся в тот миг, когда Кэролайн прижала меня к стене и объявила: «Я тебя люблю».

Аэроплан накренился над устьем Темзы. Я закрыл глаза и попробовал сосредоточиться. Я же из «Серапионовых братьев», а мы в братстве верим, что воображение – великая сила, которая преобразует реальность и позволяет нам выходить за пределы пространства и времени. Сейчас я открою глаза и окажусь в галерее Нью-Барлингтон, с бокалом вина в руке, и услышу, как Поль Элюар прочитает свое: «Une femme est plus belle que le monde ou je vis…» Я окажусь в галерее и, вероятно, не буду помнить ни новогоднего Бала Искусств в Челси, ни вчерашнего разговора с Кэролайн, когда она объявила о своей вероятной беременности, ни этого вылета из Кройдона – я все забуду, но это будет блаженное беспамятство.

Но у меня ничего не вышло. Я верил, что все получится, но верил не в полную силу, и когда я открыл глаза, аэроплан пробивался сквозь встречный ветер к берегам Франции.

Самое странное, что теперь, когда я узнал о неверности Кэролайн, я желал ее еще сильнее. Теперь я доподлинно знал, что у нее есть своя тайная жизнь, независимая от меня. Конечно, мне было обидно, но с другой стороны, я открыл для себя новую Кэролайн. Она вдруг сделалась более настоящей и по-человечески близкой – именно потому, что не была совершенством, и я понял, что люблю ее вероломство не меньше, чем ее роскошное тело. Тем не менее, эта измена меня сразила и заставила усомниться в самих принципах мироздания, как они виделись мне до сих пор. Потому что я верил, что наша встреча была не случайной – что мы с Кэролайн предназначены друг для друга самой судьбой, которая проявляет себя в случайностях, совпадениях и желаниях.

Une femme est plus belle que le monde ou je vis Et je ferme les yeux.

Эти строки я процитировал Кэролайн в Сент-Джеймсском парке, а потом, спустя несколько месяцев, эти же строки прочитал нам сам автор. Безусловно, это был знак – знамение свыше. Благословение, дарованное нам судьбой, принявшей обличив слепой случайности. Вряд ли я мог ошибиться. Это было бы слишком жестоко. И Кэролайн не имела права противиться велению судьбы.

Я боялся, что у меня будут сложности в аэропорту, что меня станут расспрашивать о целях приезда, а мой багаж будет подвергнут тщательному осмотру на предмет подозрительной литературы, но все прошло на удивление гладко.

– Добро пожаловать в Мюнхен.

В том месяце в Мюнхене проходил Фестиваль немецкого искусства и культуры, так что приезжих было немало, и я далеко не сразу нашел Gastheim, где были свободные номера. Когда же я, наконец, поселился в гостинице и распаковал свои вещи, мне уже ничего не хотелось – только упасть на кровать и спать. Но заснуть удалось лишь под утро, потому что, как только я лег, в голову сразу полезли мысли, и я всю ночь думал о Кэролайн (и в ту ночь, и на следующую, и еще много ночей подряд), о том, что она сделала, и что сделал я, и чего мы не сделали из того, что должны были сделать, и что мы могли бы сказать друг другу, но не сказали. Мысли неслись, словно бурный поток воды, приводящий в движение мельничное колесо, и скрип жерновов не давал мне заснуть. Мне редко когда удавалось поспать больше двух часов кряду.

Следующие два дня я бесцельно бродил по городу, выбирая направление по случайным подсказкам – по рукам статуй, вскинутым в нацистском приветствии, по взгляду бронзовых орлов, по красным знаменам со свастикой, хлопающим на ветру. Я провел в Мюнхене две недели, и эти недели запомнились мне ослепительно синим небом, которое всегда было чистым, с редкими белыми росчерками облаков. Я понимаю, что это звучит нелепо, но почему-то мне кажется, что довоенные облака были совсем не такими, какие они сейчас. Так что те облака над Мюнхеном запомнились мне облаками тридцатых. И еще мне запомнились женщины. Всегда – восхитительно элегантные, и почти всегда – под руку с офицерами СА или СС. Мой взгляд художника привлекали не только наряды женщин, но и мундиры военных. Как однажды сказал мне Уолтер Бенджамин: «Фашизм – это эстетизация политики».

Мюнхен в то лето был городом роз. Повсюду сплошные гирлянды из роз, и знамена, и бронзовые орлы на вершинах высоких мраморных колонн. Пышно украшенный город -подходящий фон для моей персональной тоски. Я был один.

И не только в том смысле, что без Кэролайн. Впервые за несколько лет я был совершенно свободен, и мог спокойно подумать наедине с самим собой, и разобраться в себе, и погрузиться в анализ своих настроений и мыслей, не чувствуя себя обязанным докладывать «Серапионовым братьям» о результатах своих размышлений.

По вечерам я напивался один в своем номере, слушая отдаленное громыхание духовых оркестров в соседних кафе и пивных. Я не стремился общаться с людьми. Я возобновил свои занятия по гипнозу: сидел перед зеркалом, сверлил взглядом свое отражение и находил некое смутное утешение в этом скучном и однообразном занятии. При этом мне вспоминались слова Ницше, однажды процитированные Манассией: «Если долго смотреть в бездну, бездна начинает смотреться в тебя». Выполняя упражнения, призванные укрепить магнетическую силу взгляда, я подолгу сидел перед зеркалом, изучая отражение своих зрачков, заключенных в его поверхности. Невзирая на предостережение Ницше, я продолжал эти занятия, и в скором времени – я сам не знал, почему так получилось: видимо я безотчетно пытался сохранить свою цель в секрете даже от себя самого, – я принялся изучать свои губы и их безмолвные движения. Я решил овладеть искусством читать по губам.

Только на третий день я почувствовал себя готовым посетить Entartete Kunst – выставку дегенеративного искусства. Собственно, ради нее я и приехал в Мюнхен. Нацистские власти собрали большую коллекцию авангардной живописи и скульптуры и выставили эти «образчики вырождающегося искусства» в старом здании Института археологии. В дегенераты попали: Нольде, Кирхнер, Брак, Шагал, Шмидт-Ролдуф, Кокощка, Мондриан и многие другие.

«Искусству не должно валяться в грязи ради грязи. Искусство не предназначено для того, чтобы изображать человека в состоянии полного разложения, когда слабоумные кретинки символизируют материнство, а убогие деформированные идиоты – мужскую силу».

Каждый «дегенеративный» экспонат был снабжен подобной сопроводительной надписью, оскорбляющей произведение и содержащей предостережение для зрителя.

«Некоторые политически несознательные личности, лишенные эстетического чутья, восхваляют художников, которых на протяжении четырнадцати лет оболванивали марксисты и евреи, и превозносят их как революционеров искусства. Но немецкий народ не приемлет такое искусство».

«Еврейская тоска по бесплодной пустыне разоблачает себя в Германии, и негр становится расовым идеалом дегенеративного искусства».

«Если они действительно видят реальность такой, какой ее изображают, значит, это несчастные, больные люди, и они, как и всякие душевнобольные, должны быть подвергнуты стерилизации, чтобы не плодили таких же несчастных уродов. Если же они видят реальность такой, какой ее видят нормальные люди, но продолжают настаивать на том, чтобы изображать ее в извращенном виде, тогда этих художников следует привлекать к уголовной ответственности. (Адольф Гитлер)».

Прислушиваясь к разговорам других посетителей выставки, я с ужасом понял, что в этих нравоучительных текстах, в общем, и не было надобности. Со всех сторон только и слышалось:

– Отвратительно! Мерзко! И что это должно означать? Зачем выставлять на всеобщее обозрение такое уродство?! Если вы спросите мое мнение, я скажу, что задача искусства – изображать только то, что красиво, а это вообще не искусство, а грязь. Боюсь, как бы меня не стошнило!

А одна юная Hausfrau’ в ярком цветастом платье выдала следующее:

– Надо было здесь выставить не картины, а самих художников, чтобы честные люди могли подойти к ним и плюнуть в рожу!

Пожилая дама в черном, очевидно, ее мать, одобрительно кашлянула.

И я, шпион сюрреализма в Доме дегенеративного искусства, сжался от страха и виновато опустил глаза. Я боялся разоблачения. Но больше всего я боялся, что они, может быть, правы, и мне очень хотелось, чтобы моя верность сюрреализму была столь же непоколебимой, как их к нему ненависть. Это была нехорошая мысль, совершенно чудовищная и нелепая, но мне действительно было страшно, что человеческая ограниченность заразна и что эти ужасные люди навяжут мне свой взгляд на вещи.

* Домохозяйка (нем.)

И все же, пока я бродил по выставке и рассматривал произведения кубистов, экспрессионистов и сюрреалистов, столь ненавистных нацистскому режиму, мой рассеянный взгляд лишь скользил по поверхности и не будил никакого движения мысли. Потому что я думал совсем о другом. Я думал о Кэролайн и о том, как ее соблазнил Клайв. Я рисовал себе в воображении эту сцену, как Кэролайн отдавалась ему; я проигрывал ее вновь и вновь, как фрагмент старого фильма – сплошные царапины на пленке, резкие, толчкообразные движения и неверный мигающий свет. Кэролайн, заливаясь румянцем, раздевается перед Клайвом, а он наблюдает за ней с самодовольной улыбочкой. Она стоит перед ним, трепетная и нагая. Она вся горит – так велико возбуждение. Она больше не может ждать. Идет к нему, помогает ему раздеться. Ее руки дрожат, она еле справляется с его запонками и застежкой на воротничке. Теперь Клайв тоже голый, только забыл снять носки. Он бросает ее на кровать и накрывает ее своим телом, и она обнимает его, прижимает к себе, и он безо всяких прелюдий вонзает в нее свой багровый член, и она кричит – поначалу от боли, а потом от безумной радости. А в самом конце, уже после всего, они лежат на смятых простынях в благостной полудреме и осуждают со смехом, что делать с несчастным, больным от любви Каспаром.

Но это была только часть проблемы: я вложил столько себя в мою любовь к Кэролайн, что она стала живым воплощением моей души, моей анимой, и когда Клайв вонзался в ее естество, он входил и в меня тоже: совокупляясь с Кэролайн, он содомировал и меня. И поскольку в моем воспаленном воображении мы с Кэролайн были одним существом, когда она наклонялась над членом Клайва и брала его в рот, мой собственный рот неизменно оказывался в том же месте.

Я рассеянно бродил по выставке, представляя себе эти жуткие постельные сцены и доводя себя до исступления, и мне вдруг подумалось, что та Hausfrau с резким пронзительным голосом, вероятно, права. Я заслуживаю того, чтобы мне плюнули в рожу, потому что подобные мысли могут прийти в голову только дегенерату. Я даже подумал о том, чтобы разыскать эту юную женщину в ярком цветастом платье, и встать перед ней на колени, и признаться, что я художник-сюрреалист, и подставить ей спину, умоляя о том, чтобы она меня высекла плеткой.

– Entshuldigen Sie bitte, gnadige Frau, простите, пожалуйста, я больной дегенерат. Я не достоин любви здоровой добропорядочной женщины. Поэтому, я вас прошу, отлупите меня, как следует! Выбейте из меня эту болезнь!

Но, конечно, я этого не сделал. Потому что, на самом деле, я любил этих кошмарных чудовищ, населявших мой разум. Боялся – да, но и любил. Так что я не признался, а раз не признался, то и не был разоблачен и подвернут публичной порке на радость добропорядочным гражданам, отстоявшим немалую очередь, чтобы всячески заклеймить и обругать вопиющее непотребство, которое называется современным искусством. Дело в том, что у этих людей было достаточно четкое представление о том, как должен выглядеть дегенеративный художник. У него мутный взгляд, одурманенный наркотиками. Сам он грязный, небритый, с длинными сальными волосами, узким обезьяним лбом, безвольным ртом и обязательно крючковатым, однозначно еврейским носом. А я был высоким блондином с тонким точеным лицом, и Памела не раз говорила, что в профиль я чем-то похож на Бастера Китона. В глазах посетителей выставки Entartete Kunst я вполне мог сойти за офицера СС в штатском. Эта малоприятная мысль навела на еще более унылые размышления. Если каждому достается такое лицо, которого он заслуживает, наверное, стоит задуматься, почему мне досталось мордашка нордической белокурой бестии? Если меня одарили лицом офицера СС, может быть, мне туда и дорога?

Я думал, думал и думал, все время думал, и мысли были совершенно неуправляемыми – как сложный часовой механизм, у которого испортилось заводное устройство или регулятор хода, и где-то внутри распрямилась пружинка, и колесики и шестеренки завертелись быстрее. В ’ быстрее и быстрее. Манассия был прав: скоро будет война, и победит в ней Германия, это вполне очевидно. И он все правильно сказал про Англию. Она обессилена, истощена и изнежена – ей не выстоять в этой войне. Но если я запишусь в СС, значит, я буду на стороне победителей, и когда вы войдем в Лондон, я добьюсь, чтобы мне нашли Клайва. Он, я ни капельки не сомневаюсь, станет летчиком-истребителем или же офицером в каких-нибудь элитных войсках. Я прикажу, чтобы его расстреляли. А потом прикажу, чтобы мне привели Кэролайн в кандалах… Господи, что за бред?!

Я пытался придумать, как вернуть Кэролайн. Иногда я склонялся к тому, что, наверное, стоит попробовать напустить на себя вид холодного безразличия и даже возобновить связь с Памелой, чтобы возбудить в Кэролайн ревность. Иногда мне казалось, что нужно избрать прямо противоположную тактику и обрушить на Кэролайн всю мощь моей пламенной страсти, чтобы она не смогла устоять перед этим напором, и тогда, может быть, у меня даже получится сделать так, чтобы она приняла меня как художника и прониклась величием и блеском моих сюрреалистических произведений. Был еще и такой вариант: прекратить громко кричать о своем, безусловно, благом намерении устроиться на приличную работу, а уже пойти и куда-нибудь устроиться.

Так я мысленно метался туда-сюда, не в силах решить, что мне выбрать, и все это время у меня в голове крутился закольцованный порнографический фильм с участием Клайва и Кэролайн. Лишь по прошествии нескольких часов я сумел по-настоящему увидеть картины, на которые пришел посмотреть, но для того, чтобы я смог на них сосредоточиться, мне нужно было представить, что Кэролайн держит меня под руку, и я ей рассказываю о картинах и объясняю, что хотел выразить художник, когда создавал этот образ. Ее незримая тень, во всем послушная мне, благоговейно внимала моим безмолвным речам.

Меня очень обрадовало, что среди сюрреалистических произведений, представленных на выставке, была «La Belle Jardiniere»’ Макса Эрнста. На этой картине изображена обнаженная женщина в саду. На ее как бы распоротом, зияющем животе сидит птица и клюет стилизованные внутренности, а у нее за спиною танцует призрачный обнаженный садовник. Я объяснил несуществующей Кэролайн, что эту картину Эрнст написал в период так называемых «снов наяву», когда Бретон, Пере, Деснос и другие французские сюрреалисты экспериментировали с образами, извлеченными из подсознания при погружении в гипнотический транс. Закрытые глаза двух фигур на картине могут служить указанием на то, что каждый из них – это греза другого, вызванная в состоянии транса. Моделью женской фигуры для «Прекрасной садовницы» была Гала Дали, темная муза сюрреалистов – вернее, тогда, в 1923-ем году она была еще Галой Элюар, и у них с Максом Эрнстом был бурный роман. Я вспомнил, как Гала сидела на пляже в Брайтоне и наблюдала за мной с Кэролайн, когда мы играли с мячом у воды, вспомнил ее непроницаемо черные, глубоко посаженные глаза, ее пристальный, словно застывший взгляд – и она вдруг показалась мне существом, предвещавшим беду.

* Прекрасная садовница (фр.)

«La Belle Jardiniere» будила тревожные чувства. Собственно, Эрнст этого и добивался. Пока мы с невидимой Кэролайн рассматривали картину, мне вдруг пришло в голову, что у сюрреализма с нацизмом есть одна точка соприкосновения, которая делает их если не соучастниками, “то сообщниками. Изначально сюрреализм ставил перед собою задачу поражать и шокировать публику. И вот, наконец, здесь, в нацистской Германии, мы нашли аудиторию, готовую принять нас всерьез. Мы повергли их в шок. Дома в Англии мы наряжались в костюмы горилл и в тяжелые скафандры подводников, и, стоя на головах на роялях, читали пространные лекции посетителям художественных галерей о том, что наше искусство – искусство высшей реальности – призвано возмущать, эпатировать и провоцировать обывателя, а в ответ получали тоскливые улыбки на скучающих лицах и, в лучшем случае, вежливые возражения, а здесь, в Мюнхене, наши работы, официально объявленные «возмутительными» нацистским правительством, хотя бы обрели надлежащий статус. Я обозначил себя возмутителем спокойствия, и доктор Геббельс со мной согласился.

Тем летом в Мюнхене были еще и другие выставки. Неподалеку от Entartete Kunst, я обнаружил Grosse Deutsche Kunstausstellung, Выставку величайшего германского искусства, проходившую в специально построенном Дворце искусств, длинном низком здании с классическими фашистскими колоннадами, где картины, одобренные властями, висели ровными, строгими рядами, и несообразные скульптуры Арно Брокера, изображавшие чересчур мускулистых мужчин и коней, стояли, безжизненные и застывшие, на своих помпезных пьедесталах. Хотя изваяния и картины не блистали хоть сколько-нибудь художественными достоинствами, пока я рассматривал эти изделия, я все время мысленно возвращался к тому разговору с Недом, когда он сказал, что сюрреализм исчерпал себя и зашел в тупик. И еще мне вспоминались замечания некоторых критиков, убежденных, что сюрреализм миновал пору расцвета еще в конце двадцатых. А здесь, в Haus der Deutsches Kunst, я смотрел на работы художников, которые, наоборот, были уверены, что творят своей кистью искусство будущего. Большинство этих работ было полностью несостоятельно с технической точки зрения, и лишено вдохновения, и даже вульгарно, и все же, когда я рассматривал эти образчики «величайшего искусства» в том далеком 1936-ом году, у меня – человека, не обладавшего даром провидеть будущее, – действительно было безрадостное ощущение, что я, вполне вероятно, смотрю на искусство следующего тысячелетия.

В библиотеке Немецкого музея, если мне не изменяет память, проходила выставка, посвященная Der Ewige Jude, Вечному Жиду, и хотя Манассия утверждал, что все сюрреалисты, а значит и «Серапионовы братья», теперь причислены к почетным евреям, меня по-прежнему мало интересовала вся эта навязчивая пропаганда. Гуляя по городу, я иной раз натыкался на красочную карнавальную процессию – грандиозное шествие, устроенное то ли в честь двухтысячного юбилея немецкой культуры, то ли по поводу какой-то еще знаменательной даты, измышленной нацистами, – платформы на колесах, раскрашенные золотой и серебряной краской, всадницы, наряженные валькириями, мужчины в полном боевом облачении Тевтонских рыцарей и белокурые барышни в белых хитонах, которые бросали цветы в шумную радостную толпу. Все улыбались. Все были довольны и счастливы. И только я ходил мрачный, напуганный и печальный.

Я понял, что пора уезжать из Мюнхена, и, просмотрев несколько путеводителей, сел на поезд до Потсдама и там поселился в гостинице у озера Ваннзее. Только тогда я решился послать Кэролайн телеграмму:

ПРОСТИ ЧТО БЫЛ ТАКИМ ГАДКИМ. КОГДА ВЕРНУСЬ ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО. ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. КАСПАР.

Я решил провести в Германии еще пару месяцев, прежде чем возвращаться домой и налаживать отношения с Кэролайн. Я писал ей почти каждый день: часами просиживал над пачкой листов, строил фразы на исчерканных черновиках, грыз кончик карандаша, подбирал правильные слова. В тех нескольких письмах, которые я все же решился отправить, было больше рисунков, чем слов: случайные прохожие на улицах, купальщики, загорающие на пляже, шахматисты из парка, мальчики из Гитлерюгенда и девочки из Лиги немецких девочек, выполняющие гимнастические упражнения в групповых секциях «Силы через радость», яхты, скользящие по тихому озеру на фоне пейзажей с летними домиками и водолечебницами, обрамлявшими берег. Мне так хотелось представить себя в этих письмах веселым”и неунывающим человеком, который просто делится впечатлениями о своем замечательном отпуске. Эти письма – длительные упражнения в красивой лжи, – были больше похожи на эпистолярный роман о некоем вымышленном герое. На самом деле, мне было плохо. По-настоящему плохо. Я изнывал от тоски и думал лишь об одном: как мне вернуть Кэролайн? (Она не отвечала на письма, хотя у нее был мой адрес poste restante*).

В качестве подготовки к возвращению в Англию я набросал несколько вариантов возможного развития событий, исходя из различных тактических ходов. «Набросал» – в смысле сделал наброски, рисунки. Я не умел облачать свои мысли в слова, мне было проще выразить их в картинках, и я рисовал ключевые сцены у себя в блокноте: я на коленях перед Кэролайн; мы с Памелой проходим мимо Кэролайн, и я делаю вид, что вообще ее не замечаю; мы с Клайвом деремся за Кэролайн; я насилую Кэролайн… В конечном итоге, у меня набралось почти тридцать рисунков – альтернативных сценариев, – и я мог рассматривать их часами, разложив листы перед собой, словно карты в пасьянсе.

* До востребования (фр.)

Сейчас, когда я вспоминаю то время на озере Ваннзее, я мысленно обозначаю его как период Sitzkrieg’a, или Притворной войны. Я не то чтобы очень на это рассчитывал, но все же надеялся в глубине души, что мое долгое отсутствие окажется полезным в том смысле, что Кэролайн затоскует и поймет, что не может без меня жить. А я тем временем делал все, чтобы укрепить силу духа. Каждый день я ходил загорать на озеро, и желтый шар солнца, отпечатавшийся на внутренней стороне век, преображался в текучие гипнагогические образы, и я зарисовывал их вслепую, не открывая глаз, в блокноте, который все время держал под рукой. Потом я подолгу рассматривал эти рисунки в поисках знаков – подсказок на будущее. Но когда я пытался чуть более пристально присмотреться к фигурам, проплывавшим в моих гипнагогических видениях -мне почему-то казалось, что они непременно подскажут, как мне быть с Кэролайн, – они ускользали и превращались в деревья, зверей и камни. Наверное, для них я был чем-то вроде далекого и неумелого Бога, который не может понять свое собственное творение. Эти опыты, сходные с погружением в транс, отнимали немало душевных сил, и под конец я начинал задыхаться, и меня била дрожь, и напряжение спадало далеко не сразу.

Конечно, я часто купался. Как я уже говорил, всякий, кто читал Фрейда достаточно вдумчиво, каждый раз, входя в воду, представляет себя метафорически погружающимся в глубину бессознательного. Но там, на Ваннзее, в окружении серьезных и важных немецких купальщиков, я испытывал странное чувство, что эти мутные воды населены призрачными мыслеформами, с которыми я прежде не сталкивался. И сюрреализм, и нацизм добрались до самых глубин темного озера европейского мифа, и хотя они вышли на берег с такой разной добычей, они, тем не менее, единокровные братья – герои, бесстрашно вступившие в безумную схватку с рассудком и логикой.

По вечерам я продолжал заниматься у зеркала, практикуясь в гипнозе. Сначала я выполнял упражнения на сосредоточение силы воли, а потом – на проекцию ее вовне через взгляд. У меня в номере не было зеркала – пришлось идти покупать. Зеркало – необходимое приспособление, пусть даже оно ограничивает поле зрения и позволяет увидеть лишь то, что попадает в его отраженное пространство. В этом смысле зеркала чем-то похожи на гипнагогические видения, потому что когда я смотрю эти сны наяву, я могу смотреть только вперед. Я не могу повернуть взгляд на 180 градусов и посмотреть, что происходит у меня в затылочной части. Бельгийский художник Рене Магритт написал портрет миллионера Эдварда Джеймса, который стоит перед зеркалом и отражается в нем со спины – то есть, смотрится в зеркало и видит в нем свою спину. Я бы тоже, наверное, не отказался от такого волшебного зеркала.

Я продолжал упражняться и в чтении по губам, добросовестно выговаривая беззвучные фразы своему отражению в зеркале. И еще я почти ежедневно ходил в кино: затыкал уши специальными восковыми затычками и следил за губами актеров на экране. Таким хитрым способом я посмотрел множество фильмов – и старую классику типа «Кабинета доктора Калига-ри», «Носферату» и «Голубого ангела», и совсем новые картины, снятые при поддержке доктора Геббельса. Среди них попадалась и откровенная пропаганда вроде «Hitlerjunge Quex», но в основном отдыхающим на Ваннзее предлагались легкие музыкальные или же приключенческие комедии. Лучше всего для моих упражнений по чтению с губ подходили фильмы на английском с немецкими субтитрами – я их смотрел все подряд и однажды попал на «Тайну музея восковых фигур». Только на середине фильма, когда Фэй Рэй появилась в облике восковой Марии Антуанетты, я вдруг осознал, что у меня вся рубашка спереди промокла от слез.

Так прошло больше двух месяцев, и, наконец, я почувствовал, что готоз провести мысленный эксперимент, который задумал с самого начала. На следующий день, рано утром, я ушел в: дальний конец пляжа, расстелил полотенце, лег на спину, закрыл глаза и призвал гипнагогические видения. Остаточное изображение солнца на внутренней стороне век расплылось малиновым завитком в обрамлении желтых лучей на, фоне не. менее яркого изумрудно-зеленого сияния. Потом это сияние уплотнилось, распалось пятнами тени и света и превратилось в сверкающий летний лес. В лесу я был не один: среди деревьев мелькали фигуры туристов, велосипедистов, теннисистов с ракетками и рыболовов с удочками и ведрами. Я долго стоял и рассматривал этих людей. Их было так много – я не знал, кого выбрать. Наконец, я нашел подходящую кандидатуру. Это была молодая женщина в костюме для тенниса, с пышными светлыми волосами, перехваченными лентой на манер Алисы в стране чудес. Я преградил ей дорогу.

– Что мне сделать, чтобы Кэролайн меня полюбила? Мой гипнотический взгляд пригвоздил ее к месту, не давая

пошевелиться. Будь ее воля, она бы уже ускользнула, превратила бы свои глаза в камни, а тело – в цветущий куст, и я бы снова остался ни с чем. Подсознание, за которое ей предстояло сейчас говорить, выдает свои тайны с большой неохотой, но мне удалось удержать ее силой мысли. Теперь, когда Трилби была в моей власти – как и у всякого зыбкого образа, временно сотворенного потревоженным подсознанием, у нее не было имени, но для себя я назвал ее Трилби, – я погрузил ее в гипнотический транс. Потом я проверил, насколько глубок ее транс, применив один из стандартных тестов гипнотизера, так называемый тест на падение с прямой спиной: я заставил ее наклониться вперед всем телом, не сгибая спины и коленей, пока она не легла мне на руки – на мои фантомные гипнагогические руки – под углом в 45 градусов к земле, оставаясь при этом прямой, как палка.

Только когда я уже окончательно убедился, что она полностью в моей власти, я снова задал ей вопрос:

– Что мне сделать, чтобы Кэролайн меня полюбила?

Ее ответ, разумеется, был беззвучным, но для этого я и учился читать по губам. Трилби «произносила» слова очень четко, и читать с ее губ было вовсе не сложно. А вот поверить «услышанному» оказалось гораздо сложнее:

– Полюби Клайва. Полюби так же, как его любит сама Кэролайн. Лишь полюбив его так, как его любит она, ты сумеешь увидеть его таким, каким его видит она, и только так ты сумеешь понять, как переделать себя. Как стать таким человеком, которого она сможет любить. Полюби Клайва. Полюби его так же, как его любит она.

– Это немыслимо! – возразил я.

– Да, это трудно, – беззвучно выдохнула Трилби. – Очень трудно. Но это единственный способ. Полюбили Клайва.

К нам подошли другие теннисисты, товарищи Трилби. Они пришли ей на помощь и были настроены очень решительно.

– Теперь ты должен ее отпустить, – заявили они. – Ты получил, что хотел. Она ответила на твой вопрос. Отпусти ее. Ты нас задерживаешь, мы не можем играть без нее.

Да, Трилби ответила на мой вопрос, хотя я ждал не такого ответа. Но, как бы там ни было, я велел ей проснуться, и она тут же пришла в себя и стремительно скрылась в мерцающем сумраке за деревьями, а я, в свою очередь, вернулся в нормальное состояние сознания и очнулся на берегу озера Ваннзее.

Я лежал, щурясь на солнце, и хотя было жарко, меня бил озноб. Значит, я должен его полюбить. Полюбить Клайва Джеркина так, чтобы бросаться со смехом в его объятия. И любить его имя, и его воспоминания о привилегированной частной школе, и то, как он напевает себе под нос старую школьную песенку или играет на своем фаготе. Я должен любить его, даже тогда, когда его член копошится у меня во рту, пока он продолжает наигрывать мелодию все той же старенькой школьной песни. Я должен желать всего этого всем своим существом, изнывающим в страстной истоме, а потом, уже после того, как он кончит, я должен тихонечко сесть в уголке и с умилением штопать его носки. И, разумеется, я должен любить ребенка – его ребенка, – которым, быть может, беременна Кэролайн. Я должен любить его так, как будто этот ребенок – мой. Трилби сказала, что это единственный способ добиться любви – Кэролайн, и в подобном самоотречении и смирении мне виделось что-то мистическое, запредельное. Однако, поскольку Трилби была оракулом Леса Подсознания, я не смел даже думать о том, чтобы подвергнуть сомнению ее слова.

Подхватив полотенце с блокнотом, я вернулся обратно в гостиницу. Теперь я был готов к возвращению в Англию. Когда я только приехал в Германию, я пребывал в ужасающем состоянии: был слегка не в себе и совершенно не знал, как жить дальше. Я на полном серьезе боялся сойти с ума. Теперь же мне стало значительно лучше. Я хорошо отдохнул, более-менее успокоился. Я погрузился на самое дно своего темного озера и поднялся на поверхность возрожденным духовно. Теперь мне казалось, что я знаю, что надо делать.

Три месяца я был совершенно один. Разумеется, мне приходилось общаться с хозяевами гостиниц, официантами, кондукторами, кассирами и т.п. – исключительно в силу необходимости. По-настоящему я разговаривал лишь с невидимой тенью Кэролайн и, конечно же, с Трилби. Для меня, человека, не привыкшего к одиночеству, это был новый опыт, и он, как ни странно, оказался живительным и полезным.

Глава одиннадцатая

Я надеялся, что по возвращении в Англию на Кьюбе-стрит меня будет ждать письмо от Кэролайн, но письма не было. На следующий день, ближе к вечеру, я поехал в центр и встал перед входом в Англо-Балканскую меховую компанию с огромным букетом роз, дожидаясь окончания рабочего дня. Вышла Бренда в компании двух сотрудниц, вышел посыльный Джим. Последним вышел сам мистер Мейтленд, который запер контору. Я так готовился к встрече с Кэролайн! Предвкушал наше воссоединение, придумывал, что я скажу… А теперь, не застав Кэролайн там, где рассчитывал ее увидеть, я так растерялся от неожиданности, что даже не подошел к мистеру Мейтленду.

Однако на следующий день я снова поехал туда и специально дождался Бренду.

– Бренда, привет. Помнишь меня? Я Каспар.

– Конечно, я тебя помню.

Она явно занервничала и попыталась ускорить шаг, но от меня было не так-то легко отделаться.

– Хочешь чего-нибудь выпить? Могу я тебя угостить?

– Нет, спасибо. Это очень любезно, но мне надо домой. Боюсь, я спешу. Меня ждут.

– Удели мне всего пять минут, – я схватил ее за локоть и развернул лицом к себе, так чтобы видеть ее глаза. У нее были прямые каштановые волосы и круглое, чуть полноватое, но все же вполне привлекательное лицо. В ее взгляде читалась упрямая неприязнь.

– Бренда, где Кэролайн? Почему она не на работе?

– Я не знаю, – сказала она со слезами в голосе. – Она не ходит на работу с июля. Она даже не увольнялась. Никому ничего не сказала. Просто однажды она не пришла, и с тех пор ее не было. Я, правда, не знаю. И не смотри на меня так, мне не нравится, как ты смотришь. Извини, но мне надо идти.

Когда я услышал ее ответ, у меня внутри все оборвалось. Но я еще крепче сжал ее локоть.

– Но ты должна что-то знать. Скажи мне. Пожалуйста. Теперь в ее голосе явственно слышались нотки истерики:

– Отпусти меня. Ты отвратительный человек! Мы с ней были подругами, но ты испортил ее. Ты и твои ужасные друзья. Если хочешь знать правду, я думала, что она сбежала с тобой.

Она закрыла лицо руками. Сперва я подумал, что она хочет закрыться от моего взгляда, но потом увидел, что она действительно плачет. Наконец она успокоилась и вновь посмотрела на меня, все так же сердито и недружелюбно.

– Я тебе не нравлюсь, да? Ты мне тоже не нравишься. Если ты сейчас же меня не отпустишь, я позову полисмена. Я тебя ненавижу! Ненавижу!

Удивленный этой ребяческой вспышкой раздражения на грани истерики, я отпустил ее руку. Промучившись пару минут, я решил съездить в Патни и зашагал к автобусной остановке. В тот день, когда мы все ездили в Брайтон, мы с Оливером и Хорхе заезжали за Кэролайн к ее дому, но я не очень запомнил дорогу, и достаточно долго искал ее дом, и когда наконец позвонил в дверь, было уже достаточно поздно.

Дверь открыл пожилой мужчина – должно быть, папа.

Я вежливо приподнял шляпу.

– Добрый вечер, сэр. Простите за беспокойство, а мисс Бигли дома? Мне бы хотелось с ней поговорить, если можно.

Мужчина поморщился от отвращения.

– Уходите.

– Я не коммивояжер, я ничего не продаю.

– Я знаю, кто вы. Я вас очень прошу, уходите, иначе я сделаю что-то такое, о чем потом буду жалеть.

Дверь захлопнулась у меня перед носом. Я опять позвонил, но мне не открыли, хотя я слышал, как мама с папой о чем-то яростно спорят внутри.

Тогда я закричал во весь голос:

– Кэролайн, дорогая, если ты дома, выйди ко мне на минутку. Пожалуйста. Это я, Каспар! Кэролайн! Кэролайн! Прости меня. Я виноват. Кэролайн, я не могу без тебя…

Впрочем, я успокоился очень быстро и, перейдя через улицу, уселся на низком каменном ограждении у дома напротив, и сидел там, наверное, еще часа два, надеясь хоть мельком увидеть в окне Кэролайн, хотя какая-то часть моего существа уже знала, что она больше здесь не живет.

На следующий день я написал Кэролайн два письма: на домашний адрес и на адрес ее конторы, для последующей передачи. Не зная, что делать дальше, я пошел навестить Маккеллара. С тех пор, как я был у него в последний раз, он обзавелся монументальным стоматологическим креслом, которое поднималось и опускалось при помощи ножного насоса. Маккеллар убрал с полок все книги, освободив место под черепа. Один череп был весь иссверлен маленькими дырочками, замазанными какой-то блескучей мастикой, наподобие пастообразных самоцветов. У второго на месте отсутствующих зубов красовались крошечные электрические лампочки, которые, к тому же, горели. Остальные я даже не стал рассматривать.

Маккеллар спросил, как я съездил в Германию, но я предпочел не вдаваться в подробности и поинтересовался, как продвигается его «Слепой Пью глядит в прошлое», и когда у меня будет текст, который я смог бы проиллюстрировать.

Маккеллар вздохнул.

– Как сие не прискорбно, но «Пью» продвигается натужно. На самом деле, он не продвигается вовсе. Никак не могу заставить пиратов подняться на борт. Приходится их буквально подталкивать по трапу. И еще мне не слышно, что они говорят, и приходится выдумывать все диалоги за них. Если я создаю ситуацию, которая требует каких-то действий, скажем, шторм в открытом море, они просто стоят и ждут, пока я не скажу им, что надо делать. Я себя чувствую маленькой девочкой, которая играет одна, и устроила воображаемый ужин для кукол.

Маккеллар снова вздохнул и продолжил:

– Помнишь, Оливер всегда говорил, что эмоциональный капитал писателя ограничен, и что его накопление происходит в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, и нужно стараться скопить как можно больше, чтобы потом хватило на всю жизнь? А я, кажется, не рассчитал и уже все истратил.

– Кстати, есть какие-то новости от Оливера?

– Вообще никаких. Никто ничего не знает. Нед очень обеспокоен. Уровень смертности среди добровольцев в Испании достаточно высок, и от Оливера нет никаких известий. Как бы там ни было… в общем… единственное, что меня по-настоящему интересует в моих пиратах, так это их зубы…

И Маккеллар пустился в пространные рассуждения об истории стоматологии и гигиене полости рта. Сказал, что подумывает о том, чтобы вообще прекратить писать книги и выучится на дантиста. Но все упирается в деньги. А издатель по-прежнему не проявляет особенного интереса к его «Дантисту с Дикого Запада»…

В конце концов, мне удалось завести разговор о том, о чем мне действительно хотелось поговорить. Я рассказал Маккеллару о Кэролайн и о ее таинственном исчезновении.

Маккеллар проявил сочувствие, но только до определенных пределов.

– Жалко, конечно. Очаровательная была девушка. Мне она очень нравилась. Хотя, с другой стороны, может быть, оно и к лучшему. Тебе без нее будет лучше. Все же она была недалекой. Помню, однажды, когда тебя не было, в группе зашел разговор о тебе и о ней, и Оливер тогда процитировал Бодлера: «Глупость – украшение красоты; она помогает сохранить красоту».

Меня удивило (хотя чему тут удивляться?), что мои отношения с Кэролайн обсуждались в братстве у нас за спиной. И мне, разумеется, было не очень приятно, что мои друзья объявили Кэролайн хорошенькой дурочкой.

– Нед однажды сказал, что она очень умная женщина.

– Да, у Неда все женщины умные, если они ему нравятся. Он, должно быть, и Феликс считает умной. И, знаешь, хотя Нед, вероятно, умнее нас с тобой вместе взятых, его суждения о людях подчас поражают своей убогостью.

– Ладно, речь не о том. Будь Кэролайн хоть тупицей, хоть гением, мне нужно найти ее. Может быть, ты мне подскажешь, что делать?

– Это же очевидно. Странно, что ты сам не додумался. Cherchez l’homme*. Разыщи этого Клайва Джеркина, про которого ты говорил.

* Ищите мужчину (фр.). Парафраз известного выражения «Ищите женщину».

Да, это было вполне очевидно. По крайней мере, теперь, когда Маккеллар это озвучил. Я вполне искренне полагал, что активно ищу Кэролайн, хотя, если по правде, я старался не думать о том, где она может быть. Я подсознательно тянул время, потому что был почти уверен, что найду Кэролайн у Клайва, и когда я ее найду – я поклялся себе, что заставлю себя сделать так, как велела мне Трилби. Я предложу им себя -целиком, без остатка, – и стану им нежным любовником. Им обоим.

Мы с Маккелларом еще немного поговорили, но я был подавлен, и ему тоже было невесело, и вместе нам было тоскливее вдвойне, так что, хотя Брайони, жена Маккеллара, предложила мне остаться на ужин, я очень скоро откланялся.

На розыски Клайва Джеркина у меня ушло полтора дня. Если бы не его несколько странное имя, я бы, наверное, никогда его не нашел. Начав поиски с Сити, я в конечном итоге нашел его в офисе на Бромптон-роуд. Я пришел к нему после обеда. Секретарша, сидевшая за столом в дальнем конце мраморного вестибюля, остановила меня и спросила, есть ли у меня договоренность о встрече. Я ответил, что нет, но попросил передать мистеру Джеркину, что меня зовут Каспар, и я пришел по поводу Кэролайн.

Секретарша позвонила Клайву по телефону, и уже через минуту он вышел ко мне. Он протянул мне руку, и я неохотно ее пожал.

– Так вы тот самый Каспар, о котором мне столько рассказывали! Потрясающе! Вы представлялись в ее рассказах таким исключительным человеком, что, признаюсь, я даже подумал, что она вас выдумывает. Очень рад познакомиться! Знаете что. Я все равно собирался обедать. Здесь за углом есть один замечательный ресторанчик. Итальянская кухня. Пойдемте, я угощаю.

Не дожидаясь ответа, он чуть ли не под руку вывел меня из конторы и повел в ресторан. Я был смущен и растерян. Я совершенно не так представлял себе нашу первую встречу, и уж точно не ожидал такого душевного приема. А то, что было потом, оказалось еще неожиданнее. Мы не прошли и пяти шагов, как он вдруг обернулся ко мне и спросил:

– Кстати, а как поживает Кэролайн?

– То есть, что значит, как подживает? Я думал, она с вами. Он решительно покачал головой.

– Нет. С чего бы ей быть со мной? Я не видел ее уже пару месяцев и полагал, что она уехала с вами в Париж или куда-то еще. Нет? Стало быть, она провела нас обоих. Так что, выходит, мы с вами парочка болванов.

Это был долгий обед, очень долгий. Клайв даже послал официанта в контору, чтобы тот предупредил секретаршу, что мистер Джеркин задерживается и просит ее отменить все назначенные на сегодня встречи. Сперва я его расспросил об их встречах с Кэролайн и об их любительском театре. Как оказалось, она была очень хорошей актрисой. Восхищение Клайва не знало границ.

– Удивительная девушка! Настоящая английская роза! Таких теперь больше не делают!

Однако, за исключением нескольких поцелуев и страстных объятий, по большей части – за сценой во время репетиций «Вихря», между ними ничего не было. Кэролайн объявила Клайву, что хочет, чтобы их отношения были чисто платоническими.

Кстати, Клайв мне понравился. Приятный, разносторонний, целеустремленный молодой человек с живыми яркими глазами, маленькими и блестящими, как у воробушка. Его интересовало буквально все. В последний год он особенно увлекся «длинными волосами и эклектичным богемным стилем».

– Когда я увидел всю вашу компанию на Трафальгарской площади и ту женщину с розами на голове, я специально пошел на выставку сюрреалистов. Мне очень понравилось. Это было красиво и необычно. Я хорошо помню ваш «Букинистический магазинчик № 1», хотя, конечно, тогда я еще не знал, что он ваш. Очень здорово сделано. Техника – потрясающая.

Он подлил мне еще вина, а потом наклонился через стол и прошептал с заговорщеским видом:

– Но ведь это все в шутку, я правильно понимаю? Старина Джеркин умеет хранить секреты, так что можете мне довериться. Я никому не скажу. Это останется между нами. Сюрреализм – интересное направление, но в конечном итоге это отчасти и шутка. И это здорово, по-настоящему здорово, потому что такое искусство заставляет нас думать… таких, как я… оно задевает нас, будоражит, издевается над нашими буржуазными предрассудками и заставляет тем самым встряхнуться, взглянуть на вещи иначе, увидеть их с неожиданной стороны… все эти растекающиеся часы и меховые чайные чашки… и все-таки сюрреализма – это шутка. Скажите, что я не ошибся.

Я решительно покачал головой, хотя про себя и признал, что в отдельных случаях, как, например, с Маккелларом, Клайв был отчасти прав.

Клайв, как выяснилось, читал книги писателей-сюрреалистов, в частности Дэвида Гаскойна и Герберта Рида, и ему хотелось обсудить со мною прочитанное. Я был ему интересен как ярко выраженный представитель сюрреализма, но еще больше я был ему интересен как человек. Отчасти по той причине, что Кэролайн много рассказывала обо мне. Но не только поэтому.

– Я не знаю, как это выразить, – сказал он. – Не могу подобрать правильные слова. Но когда я был маленьким, мне хотелось сбежать из дома с бродячим цирком. Конечно, я никуда не сбежал. Когда я уехал из дома, я уехал учиться в Итон и Оксфорд. А вы, по-моему, такой человек, который если решит сбежать с цирком, то возьмет и сбежит. На самом деле, я вам благодарен – таким людям, как вы. Просто за то, что вы есть. Понимаете, в последнее время я часто задумываюсь о том, что бы из меня получилось, если бы я действительно поступил в цирк, или стал бы художником на Монмартре, или наемником в армии в какой-нибудь южноамериканской стране. Тогда я был бы таким же, как вы. Я имею в виду, вы – это я, которым я мог бы стать, если бы выбрал другую дорогу в жизни. Любой выбор – это столько упущенных возможностей. Господи, я все так запутанно излагаю.

Я при всем желании не мог ответить ему взаимностью, поскольку в детстве, естественно, не мечтал убежать из дома, чтобы стать коммерсантом или посредником в сделках, к тому же, в тот день все мои мысли были заняты лишь Кэролайн. Я думал о том, как бы все повернулось, если бы по возвращении в Англию я узнал, что они с Клайвом Джеркином поженились. Как я пришел бы к ним в дом, и что бы я сделал, чтобы стать третьим в их паре, полноценным и полноправным участником этого ненормального menage a trois*. Как бы все это смотрелось на практике, если бы я попытался любить Клайва так же, как любит его Кэролайн, и взял бы в рот его член, а он тем временем продолжал бы разглагольствовать о богемном образе жизни. Я всегда отличался богатым воображением, но тут оно меня подвело.

– Дам тебе пенни, если скажешь, о чем сейчас думаешь, -сказал Клайв, который, наконец, заметил, что я весь погружен в свои мысли и уже не участвую в разговоре.

– Да так, ни о чем… Простите, пожалуйста, но Кэролайн, правда, не с вами? И вы, правда, не знаете, где она?

– О Господи! Я думал, что этот вопрос мы закрыли уже в начале. Я действительно не знаю, где сейчас эта милая девочка.

Он достал из кармана бумажник, из бумажника – фотографию, и протянул ее мне. Я тупо уставился на изображение хорошенькой молодой женщины с пухлым детским лицом и темными кудрявыми волосами.

– Это Салли, – с гордостью проговорил Клайв. – В марте мы с ней поженимся.

И вдруг его осенила мысль.

– Знаете что, приходите ко мне на свадьбу. Я пришлю вам приглашение. Мне будет значительно интереснее общаться с вами, чем с кошмарными родственниками моей Салли. Я ее очень люблю, но ее семейство – это что-то с чем-то. Обязательно приходите.

Я уклончиво улыбнулся.

– Но как же Кэролайн? Где мне найти ее? – упорствовал я. Клайв задумался.

– Вам нужен частный детектив. Обратитесь в агентство.

– Да, но как мне найти агентство?

– Я не знаю, но попрошу секретаршу, чтобы она занялась этим вопросом. Дайте мне ваш адрес. Я с вами свяжусь. Это будет забавно!

Сразу после ресторана я отправился к Неду. Когда я пришел, Нед сидел за столом и намазывал масло на хлеб остро заточенной опасной бритвой. У него были гости, вернее, гость.

* Семья на троих (фр.)

Молодой человек, которого я не знал. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Феликс спала на кровати. Видимо отсыпалась с похмелья.

– Дженни только что ушла. Вы с ней разминулись буквально на пять минут, – сказал Нед, кивая на стул. – Она говорила, что встретила Монику. Дня три-четыре назад. Ты, наверное, слышал, что Моника сейчас участвует в «Наблюдении масс» и мотается туда-сюда между Блэкхитом и Болтоном на своей старой жестянке. Но все интереснее, чем мы думали. По словам Хамфри Дженнингса, человека, с которым она работает, они там не только проводят опросы насчет политических взглядов и собирают статистику о том, что люди едят и что носят. Нет, их главная цель: сделать так, чтобы все наблюдали за всеми, и постоянно держались настороже, и подмечали любое, пусть даже самое малое, проявление бессознательных импульсов, с тем, чтобы составить наиболее полную картину коллективного бессознательного, которое проявляет себя в повседневных вещах и событиях. «Наблюдение масс» постепенно перерастает в проект широкомасштабного психоанализа будничной жизни. Я думаю, что все это следует обсудить на ближайшем собрании братства, и хочу предложить, чтобы все члены «Серапионовых братьев» записались в «Наблюдение масс» и немедленно приступили к сбору материалов. Пожалуй, начать стоит с пабов. Записывать все разговоры, случайно подслушанные за соседними столиками, засекать время, за сколько люди выпивают стакан целиком, вести наблюдение за тем, в какой момент в разговоре они закуривают – и все в том лее роде. С «Наблюдением масс» поиск Чудесного выйдет на новый, более научный уровень.

Это было вполне в духе Неда. Меня не было несколько месяцев, я просто исчез, не сказав никому ни слова, и за все это время ни разу не написал Неду или кому-то еще из братства, однако он даже не полюбопытствовал, почему я пропал так надолго, и где я был. Нед, как обычно, был занят только собой и тем, что его в данный момент увлекало.

Я вежливо кивнул незнакомому молодому человеку, и только тогда Нед спохватился:

– Ой, да. Я забыл. Каспар, это Марк. Новобранец в «Серапионовых братьях». Он только недавно вернулся из Португалии. Он… какое там было слово?… a, monachino, специалист по растлению монахинь. Он их соблазняет.

– Привет, Марк. А чем ты еще занимаешься?

С виду он был вылитый херувим с пухлыми щечками, но мефистофельский изгиб бровей портил все благостное впечатление. В ответ на мой вопрос он лишь улыбнулся и пожал плечами.

– Он возводит соблазн в ранг искусства, – заметил Нед.

– А почему только монахинь? – полюбопытствовал я.

– Они хорошо пахнут, – наконец, подал голос Марк.

Я уже понял, что разговора у нас не получится, и опять обратился к Неду:

– Я был в Германии, Нед. Я видел будущее, и оно нас не любит.

Я рассказал про Выставку дегенеративного искусства, про свои наблюдения о нарастающей милитаризации Германии, про законы против евреев, про движение «Сила через радость» и т.д., и т.п.

Марк молча ушел. Почти сразу, как только я начал рассказ. Неда, безусловно, заинтересовало «дегенеративное» искусство, но он не любил говорить о политике, и хотя выслушал меня до конца, ему было явно не очень уютно.

– Темные сущности, которые до сего времени существовали лишь в страшных сказках, теперь проникают в реальность. Мы с нацистами чем-то похожи, Нед, – заключил я. – И мы, и они ищем встречи с Иррациональным, но стоит пожать ему руку, и можно лишиться руки.

На что Нед ответил:

– Пойдем прошвырнемся по пабам. Сегодня я собираюсь напиться. Так, чтобы забыть обо всем, о чем я успел передумать за всю свою жизнь.

Он пошел в спальню переодеваться, а сонная Феликс выползла в столовую и нежно чмокнула меня в щечку.

– Каспар, старый хрен, где тебя черти носили? Я так рада, что ты вернулся. Может, ты вправишь Неду мозги. Поговори с ним, пожалуйста. Он помешался на этой оргии – по-настоящему помешался. Это уже патология. Сначала он поручил Адриану изучить древнеримские вакханалии и дионисийские ритуалы, но теперь, когда появился этот кошмарный Марк, все стало уже совсем мрачно. Они с Недом штудируют маркиза де Сада и Антонена Арто и рассуждают, как эта оргия уложится в принципы Театра жестокости. Поговори с ним, Каспар. Тебя он, может быть, и послушает. Мне не нравятся его настроения.

Я рассеянно кивнул. Нед вернулся в гостиную, и мы с ним вышли на улицу. Я твердо решил, что уже пора вылить пару ушатов холодной воды на великий проект по оргии, может быть, даже сегодня. Но сперва мне хотелось поговорить с Недом о Кэролайн, и когда мы уселись в «Геркулесовых столпах» и взяли по пиву, я рассказал ему вкратце, что произошло между нами с Кэролайн до моего отъезда в Германию, и о ее таинственном исчезновении.