Я думаю о вине, сыре, ветчине и прочих французских лакомствах — о том, что припасла наша щедрая соседка Франция на мою утеху.
— Не угадал, — отвечает Кэт. — Ну-ка сунь руку.
Фи, да там же котенок.
— Фи, да там же котенок, — говорю я.
— Справедливое наблюдение.
— Но каким образом? Ведь нельзя же так запросто перевозить через границу животных.
— Теперь можно, в Евросоюзе другие правила.
Я пристально смотрю на животное, втайне желая разглядеть на его месте бутылочку бургундского. Котенок в свою очередь не сводит голубых глаз с меня, видимо, в душе надеясь, что я превращусь в селедку.
— Имя уже придумала? Помню, ты говорила, Сократ — самое подходящее имя для кошки.
— Был такой разговор. Только ведь этот кот — француз. Назову его Гастоном.
— Какое кощунство! Назвать кота Гастоном!
— А почему бы и нет? Давай вытряхивай его сюда.
Вынимаю Гастона из коробки — щупленький пушистый комочек — и передаю новой хозяйке. Она сажает котенка к себе на колени, склоняется над ним и зарывается носом в мягкую шерсть. Поднимает на меня глаза и будто с вызовом спрашивает:
— Ну, что скажешь?
И тут, повинуясь первому импульсу, я склоняюсь к Кэт и целую в щеку.
— Гастон так Гастон. Вполне подходящее имя. — И тут же добавляю: — Этак, глядишь, и я себе кошечку заведу.
Кэт смеется.
— Хм, — говорю я, — пора бы проявить политическую активность. Давай вступим в партию либеральных демократов.
— Зачем?
— Э-э…
— Ты знаешь хотя бы одного своего сверстника, который, как ты изволил выразиться, проявлял бы «политическую активность»?
Я в Челси у Майлза на квартире. Только сам хозяин где-то в Шварцвальде, стреляет пульками с краской в потных немецких финансистов по имени Ганс и Вилли. А я здесь, с Бет. Мы не собираемся нырять в постель. Я сейчас попью чая и пойду домой. И так буду поступать и впредь. Иногда мы вместе идем куда-нибудь перекусить, сидим и разговариваем, иногда посещаем кинотеатр. Бывает, в кино или на прогулке в парке держимся за руки. И все. Бет любит Майлза, Майлз — мой лучший друг, и оставлять его она не собирается.
Если у нас и любовь, то платоническая.
О работе Бет меня не спрашивает, а сам я не рассказываю. Правда, когда я впервые появился у нее на пороге, она съязвила: «А-а, значит, все еще жив».
— Что? — не понял я.
— Не умер еще от СПИДа или чего-нибудь поинтереснее?
Я решил, что эта милая шуточка в духе Бет касается избранной мною профессии, и решил в отместку рассказать о веселенькой ночке в Хэмпстеде. Только я начал во всех подробностях описывать милых сестричек, дабы возбудить в неверной ревность, как она оборвала меня на полуслове и сказала, что слышать об этом не желает. Похоже, еще не все потеряно.
Тут, взглянув на Бет, я понимаю, как сильно изменилось ее лицо: появилось в нем какое-то напряжение, отчаяние и враждебность. Подруга Майлза облокотилась на кухонный шкаф и, скрестив ноги, откинула с лица волосы.
— Э-э… нет, — говорю я. — В чем дело?
Избегает прямого ответа.
— Мы, наверное, самое пассивное, равнодушное к происходящему в стране поколение с тех пор, как… Не знаю, когда люди впервые стали голосовать? Мы привыкли прыгать в постель с первым встречным не в поисках понимания или в попытке излить кому-нибудь душу, а от простого безделья.
На этом ее воинственность иссякает, и она смеется, словно устыдившись своей откровенности.
— Хотя, может, я и ошибаюсь, — добавляет Бет, уже успокоившись и отводя в сторону лукавый взгляд. — Но ты хотя бы согласен, что мы влачим до нелепости бессмысленное существование? Что от нас проку? Нам даже и верить-то не во что. Отрицаем все — нигилисты до мозга костей.
— А я верю. Верю в любовь, — говорю я. Только у меня получается до того глупо, что теперь Бет точно сочтет мои слова за издевку. Надо было сказать как есть, без кокетства и прикрас. Ох уж эта проклятая вездесущая ирония, всегда и везде одерживающая победу.
Дорогой, нельзя говорить людям, что думаешь. Так поступают лишь мужланы.
Лицо Бет внезапно озаряется улыбкой.
— Умница.
Бет жалуется на свою жизнь: говорит, что, когда Майлз в отъезде, у нее все падает из рук и в доме моментально наступает настоящий бардак. Рассказывает она забавно, даже смешно. Только Бет повествует об ужасах собственного существования, стремясь показать мне — какой кошмарной она была бы женой. Зря волнуешься, дорогая, — для меня это давно не секрет.
Едва за широкими расправленными плечами Майлза закрывается дверь, Бет моментально оставляют силы. Она не суетится по дому, не прибирает вещи, не подсчитывает расходы. Правда, иногда ей все-таки удается стянуть с постели простыни, а с подушек наволочки и свалить их неопрятной кучей на полу в ванной. А потом незадачливая хозяйка присаживается в уголок и безразлично смотрит на планирующуюся стирку — на большее ее не хватает. Она сидит так пять или десять минут, и на нее находит безмерная усталость. В конце концов огромным усилием воли Бет встает, собирает белье в охапку и относит на кухню, где набивает в полиэтиленовый пакет для мусора. Некоторое время стоит, размышляя, не сунуть ли его в машину. Конечно, надо, думает она и тут же огрызается сама на себя: «Надо! Надо! Всегда надо!»
Мельком бросает взгляд в зеркало и видит свое отражение: спутанные нечесаные волосы, извечные круги под глазами, еще не заживший синяк на лице. И снова ее начинает все раздражать. Бет хватает проклятую кучу нестираного белья и заталкивает в бельевой шкаф. Растяпа, думает она. Грязнуля и растяпа!
Перед ней зияющей пропастью открывается целый день, бездонный как волчья пасть. Она послоняется по квартире, съест киви, сварит кофе, а потом усаживается за стол и бездумно глядит на чашку. Можно, конечно, позвонить Чарли или Лесбо-Ливви, поинтересоваться их планами на вечер или пригласить в гости старого друга. А краснощекий Майлз тем временем сидит с товарищами по работе в каком-нибудь Bierkeller
[43].
В последнее время жизнь Бет стала пустой, как проведенный в одиночестве выходной. «Каждый день как воскресенье, — тихо напевает она и тянется к сотовому телефону. — Скучный хмурый день».
В гостиной дребезжит телефон. Бет выходит, поднимает трубку, и до меня доносится ее радостный голос: «Жду с нетерпением, бегу готовить джин с тоником». Возвращается.
— Майлз звонил из такси. Будет через пять минут.
Мне пора.
Уже на остановке, поджидая автобус, я возблагодарил Бога за то, что мой дружок догадался позвонить. Я неустанно воздавал хвалу небесам за изобретение сотовых телефонов, ведь если бы мир не познал сего чуда техники, не избежать мне самой незавидной участи. Представьте, в кухню стремительно входит Майлз, подобно вернувшемуся после долгих странствий воинствующему Одиссею, и застает в своих пенатах соперника, который поедает его шоколадные печенья, попивает из чашечки его кофе и мило любезничает с его Пенелопой! В мгновение ока он выхватывает из дорогого «дипломата» лук и стрелы и пришпиливает изменника к сосновому буфету, придавая негодяю сходство с чудовищным дикобразом.
А так — все сошло благополучно. Вот большой и добрый Майлз радостно открывает дверь, ставит на пол кейс и, широко расставив руки, ловит прыгающую к нему в объятия Бет. Та виснет у него на шее и…
В тот самый миг, когда мой автобус подходит к остановке, начинает трезвонить телефон: Бет шепотом просит меня вернуться.
— Зачем? Что-нибудь случилось?
— Пока не знаю, только мне что-то не нравится. Майлз отлучился в туалет, я сразу бросилась тебе звонить. Не хочу оставаться с ним наедине. Похоже, все прошло далеко не так гладко, как он рассчитывал. Не мог бы ты заскочить? Просто сделай вид, будто случайно проходил мимо.
— Сейчас буду. Понял, обещал занести книгу.
— Какую?
— «Дети Дюны» Фрэнка Герберта.
Бет смеется.
— Уже читала, но он и не догадается. Все, жду.
Я возвращаюсь к ней и думаю, как все-таки мне нравятся те, кто читает детские книжки и любит животных. И еще мне очень нравится Бет.
Похоже, наша общая подруга понимает Майлза гораздо лучше меня — поначалу я вообще не заподозрил никакого подвоха. Вроде бы все как обычно: сидит на диване, пьет джин с тоником и рассказывает, как здорово съездил. Боялся он зря, все прошло отлично, и он замечательно развлекся, даже несмотря на то, что коллеги-немцы со своей пунктуальностью слишком серьезно подошли к игре и настаивали, чтобы все было по правилам. А как у них вытянулись лица, когда английская команда завопила «Яволь, майн фюрер!». Майлз добродушно засмеялся — такой милый пухлый Майлз, — захлюпал, как пузырь воздуха в варенье. Уже потом, вечером, когда все собрались в пивном погребке, хозяева с особой торжественностью поведали, что немцы в отличие от англичан не позволяют себе шутить о войне.
А потом все заказали еще по кружечке, и разговор плавно перешел к пиву, футболу, машинам и женщинам. В итоге порешили единогласно, что немецкое пиво — лучшее в мире, если не считать английского эля, но и чешское бывает вполне сносным; что все итальянские футболисты начинали безбожно халтурить, едва переходили в английский клуб; что надежнее «мерса» автомобиля не сыщешь; и что Лиз Харли еще сыграет свою лучшую роль.
Бет слушает его с улыбкой, радуясь, что он хорошо отдохнул. Майлз встает с дивана, чтобы налить себе еще джина, и направляется на кухню, мимоходом целуя подругу в лобик.
Воспользовавшись временным отсутствием нашего добряка, который крошит лед на кухне, я шепчу Бет:
— Не сочти за грубость, но я не пойму, зачем ты меня вызвала.
Бет даже не смотрит в мою сторону.
— Поверь, — говорит она. — Что-то случилось.
Не понимаю, что ее смутило, — не замечаю за Майлзом ни малейшего признака беспокойства. Наш друг источает жизнелюбие и бодрость, вполне доволен собой и добродушен как никогда — я бы даже сказал: блестит, как новенький «мерседес». Лоснящиеся румяные щеки, ухоженные волосы, лучистые голубые глаза, грудь колесом, спортивная выправка. Он, как мощный пятилитровый двигатель, без лишних усилий наберет скорость и преодолеет любое препятствие; его объемный высокообразованный мозг без труда решит сложнейшую задачу — все, как и должно быть у нормального, преуспевающего мужчины. Он правильно мыслит; его суждения взвешены и разумны, Майлз не говорит глупостей и не бросается в омут очертя голову. И так во всем — во всех жизненных аспектах. Не вижу проблем.
И еще мне кажется, я начинаю понимать, почему Бет за него так держится, — он дает ей чувство защищенности. Представляю, как много для нее значат воскресные поездки за город к его родителям или на «еженедельные стрельбища». Майлз недолюбливает Лондон, говорит, в этом чаду и с ума сойти недолго. Вот они мчатся по шоссе на приличной скорости, и его крепкие ручищи уверенно сжимают руль. Он расслаблен и спокоен, но всегда начеку, как и полагается водителю, — ту бы легкость да крепость Бет, которой приходится буквально продираться через жизненные джунгли, то и дело оступаясь. Вот он, Майлз, большой и сильный, сидит рядом в своих бесформенных вельветовых брюках цвета бутылочного стекла и старой застиранной футболке, оставшейся у него, наверное, со школьных дней, — полное пренебрежение к моде. (Бет, по ее собственным словам, обожает в нем именно простодушие.) Она нажимает кнопку на подлокотнике, окно плавно опускается, и в салоне становится слышен легкий шорох шин по гладкому асфальту, нашептывающих о статусе, богатстве и комфорте. Бет поднимает стекло, снова становится тихо, магнитола наигрывает какую-то легкую, расслабляющую мелодию. Ее обнимает мягкое пассажирское сиденье большого «мерса», становится уютно, как в колыбели, рядом сидит надежный здоровяк Майлз и глухо напевает что-то себе под нос, не попадая в тональность. Да, я прекрасно понимаю, какое удовольствие получает Бет от этих долгих поездок, когда спидометр не опускается ниже девяноста миль в час, а им кажется, что они еле ползут. Вдруг сбоку появляется какой-нибудь старенький ржавый автомобильчик и с ревом и кряхтеньем начинает их обгонять — двигатель захлебывается, машину безбожно мотает по дороге. На заднем сиденье сидят карапузы, а папаша мрачно склонился над рулем и судорожно рулит, боясь отвести взгляд от дороги. Несчастная кляча мчится и трещит, облупленная и беззащитная, побитая временем и стихиями, но все спешит вперед, рискуя столкнуться с кем-нибудь лоб в лоб и унести в могилу всех, кто окажется внутри… И эта рискованная развалюха сильно напоминает Бет, которую ждала бы та же участь, не будь у нее Майлза. А пока она сидит в надежном «мерсе», в комфорте и безопасности, и верит, что все это ее не касается и она уже изменилась. У большого «мерседеса» полный набор средств безопасности, как и у Майлза: воздушная подушка солидной зарплаты (плюс премии), буферные зоны его дружной семьи, брусья безопасности его… Впрочем, не важно. Одним словом, с ним спокойно, как за каменной стеной. А что могу предложить взамен я? Ревность, одержимость, споры, постоянные сомнения? И уж точно не шестисотый «мерседес». Провал по всем пунктам. Как и обычно.
* * *
Майлз сидит на краешке дивана с бокалом в руке, и вдруг я замечаю — он действительно на взводе. Тут-то все и начинается.
— А вчера днем все пошло наперекосяк. — Он отпивает, даже скорее отхлебывает из бокала. — Мы встретились на последнюю игру, и наши были настроены наподдать нацистам как следует. Команды Хайнриха и Вилли заняли позиции в роще, за ней был большой пустырь, а позади размещались мой и голландский сектора. У них главным был один парень, Питер. В общем, я предложил подобраться к противнику с флангов и напасть с тыла — ничего особенного, классический военный маневр. Так что я отобрал небольшую группу, провел ее в обход слева, и мы спрятались за небольшим кустарником. Помню, мы еще так радовались, что удалось подобраться незамеченными — да так близко! И вдруг из зарослей на нас выскакивает Хайнрих собственной персоной, и вид у него такой, будто он готов драться не на жизнь, а на смерть. — Майлз смеется. — Тогда еще забавно было. А потом он зацепился ногой за какой-то корень или сучок и полетел. Перевернулся в воздухе, упал, отвалился набок и застонал. Как выяснилось, этот идиот растянул лодыжку. Благо обошлось без переломов. Но все равно представляю, как ему было больно. Короче, лежит он всего в нескольких ярдах от нас и не может ни взад, ни вперед. А мне так и представилась та сцена из фильма — ну, помните, у тебя в прицеле раненый враг, и остается только ждать, когда ему на помощь выползут остальные. Тогда я только об одном думал: как бы этого фрица выторговать повыгоднее. Навел на него ружье и крикнул остальным, что, если через десять секунд они не выйдут сдаваться, я застрелю их дружка. Большое дело, простая краска!
В руке у него дрожит бокал, и Майлз на нас не смотрит. Похоже, сам с собой разговаривает, чтобы хоть какое-то оправдание найти. Да, Бет права: случилось что-то плохое.
— Только я прокричал свой ультиматум, вражеская команда заголосила: «Нет! Нет!» Я решил: они отказываются сдаваться. А как потом выяснилось, они возмутились тому, что я собираюсь стрелять в лежачего. Плохо, ой плохо вышло, но… — Майлз вздыхает. Он будто борется с чем-то, чего не приемлет его рассудок, с кем-то, чьего лица не видит. — В пылу битвы и все такое… разгорячился я. В общем, считаю до десяти, а они кричат мне из-за деревьев, и мои ребята тоже, говорят, пытались меня остановить, только я ничего не помню. Никто из немцев не вышел сдаваться, и когда я дошел до десяти, так раззадорился, что спустил курок. Ну откуда мне было знать, что несчастная пуля попадет в лицо?
Я хотел было напомнить Майлзу, что он завсегдатай на воскресных стрельбищах в Гемпшире, и грешно ему считать себя плохим стрелком. Однако мой друг продолжает:
— По его толстой роже растеклась желтая краска, а меня одолело дурное предчувствие, будто я сделал что-то непоправимое, перестарался самую малость. Тут он завыл в голос. А потом, — Майлз провел рукой у лица, — на желтом стали проступать красные разводы…
Меня немного подташнивает, и, судя по виду нашего незадачливого стрелка, ему тоже несладко.
— Господи, — шепчет Бет.
— Парень сильно пострадал? — спрашиваю я.
Майлз шмыгает носом, трет переносицу, отводит взгляд. Долгое молчание. Наконец он тихо говорит:
— Пулька перебила ему нос.
— Видишь, это пуля виновата, — вклинивается Бет, — а не ты.
И вот тут мне становится по-настоящему страшно. Майлз, побагровев лицом, вскакивает на ноги и кричит:
— Какого черта ты на меня наезжаешь, ты должна быть на моей стороне!
Он стоит и сверкает глазами, а потом начинает пятиться. Опускается на диван, вздыхает, приглаживает большой ладонью волосы. Мы с Бет медленно, как раскрывающиеся на рассвете бутоны, расслабляемся. Тут до меня доходит, что я крепко держусь за край коктейльного столика, чтобы опрокинуть его, если дело обернется худо.
В комнате опять наступает долгая тишина. И вот Майлз добавляет — на этот раз еще тише:
— И еще врачи подозревают, что поврежден глаз. Пока обследуют…
К горлу подступает страшная дурнота. Рядом калачиком съежилась Бет, точно какой-нибудь маленький, готовый к защите зверек. И тут меня точно морозом пробрало: неожиданно вспомнился случай, которому я в свое время не придал значения. Несколько недель назад мы сидели в одном баре. Пили пиво, болтали, Майлз потянулся к бутылке, как вдруг я заметил на манжете его рукава кровь. Тогда он как-то отрешенно сказал, что поцарапался часами. Мне показалось, вопрос ему неприятен, и я не стал допытываться. Мы продолжили разговор, посплетничали, поговорили о будущем, о регби, но он так и не оттаял: говорил отстраненно и все смотрел куда-то вдаль прищуренным строгим взглядом.
Майлз встает, звучно опускает на столик бокал и объявляет, что ему надо прогуляться. Бет только и успевает открыть рот, а его уже и след простыл. Внизу хлопает входная дверь.
Мы переглядываемся.
— Вот так дела.
— Не хочу быть здесь, когда он вернется, — говорит Бет. — Лучше переночую где-нибудь в другом месте.
— Ты что, боишься его?
Она смеется:
— Нет-нет. Мне Майлза упрекнуть не в чем. Просто иногда на него находит…
— Никогда за ним такого не замечал. Ему, конечно, напора не занимать, но… — Я пожимаю плечами. — Наверное, перенервничал.
— Ищешь оправдание.
Я внимательно смотрю Бет в лицо.
— Ты к нему несправедлива.
— Я-то? — Она отчаянно мотает головой. — Ну, не знаю. Бедный Майлз.
— Мне все-таки кажется, ему будет легче, если ты останешься. Правда.
Бет задумчиво кивает.
— Может, ты и прав.
В прихожей мы целуемся на прощание и лишь потом открываем дверь. Встречаемся взглядами и с улыбкой думаем об одном и том же. Если не соблюдать осторожность, Майлз заметит с улицы. Так и чудится, будто он стоит в едкой дымке уличного фонаря по ту сторону дороги и ждет меня с железным прутом в руке…
Но все обошлось.
Надеюсь, у Бет тоже.
Несколько дней спустя мы играем с Майлзом в сквош, старательно избегая любого упоминания о Германии, пейнтболе и вспышках психоза. В конце концов каким-то непостижимым образом я заговариваю о Бет. С ним! Не знаю, что на меня нашло.
Мы здорово играем, хотя Майлз, как обычно, впереди на много очков.
— Старомодная забава, — говорит он, отирая пот со лба. — Хотя мне нравится.
Потом мы идем в кафетерий и уплетаем сладкие пирожки с апельсиновым соком.
— Чем будешь заниматься в выходные? — спрашивает мой приятель.
— Завален работой, — говорю я с набитым ртом. — На пару дней закроюсь в своей берлоге и буду жить как отшельник: грызть сухари и упорно трудиться. Не успеваю в срок. — Отхлебываю из стаканчика. — А ты со своей пташкой?
(Найдите сами мне оправдание.)
Майлз пожимает плечами.
— Хотим просто побыть вдвоем, посидеть где-нибудь. Может, выберемся за город. Лондон кого хочешь… Да и Бет простыла. Бедная девочка, ей было совсем плохо.
— Да, я слышал. Надеюсь, сейчас лучше?
— Лучше уже не будет.
— Это как понимать?
— Не знаю, как тебе объяснить. — Майлз облокачивается на стол, вытягивает перед собой руки и, поигрывая стаканчиком от сока, продолжает: — Я только теперь начал понимать, что Бет не нормальная девушка. Мне, конечно, это нравится. В ней есть какая-то… загадочность, что ли. — Он ухмыляется. — Сумасшедшинка. С ней не соскучишься. Но временами… Бывает, я не могу разобрать, что у нее на уме. Как она вообще мыслит. Понимаешь?
— А тебе не кажется, что это проблема всех парней? Невозможно понять свою вторую половину.
— Любой человек — загадка, — соглашается Майлз. — Гораздо проще отстраниться и делать вид, что тебя это не касается. А с Бет особенно… Знаешь, мы с ней как небо и земля. Может, и нет большой беды в том, что мы друг друга не понимаем, наоборот — всегда какая-то тайна, какой-то секрет. Лежит кто-то с тобой рядом, а ты и понятия не имеешь, чего от него ожидать. Только я-то о другом. Временами мне кажется, Бет чего-то не договаривает. Ты не подумай, я ей доверяю — на все сто, только… Девчонки ведь сами любят рассказывать о своих чувствах, и… ну ты понимаешь. А она нет.
Я осторожно киваю.
— Может, со временем все наладится. Вы же не так давно вместе. Месяцев семь?
Майлз то ли не слышит, то ли не обращает внимания на мои слова.
— А иногда мне кажется, будто она разыгрывает спектакль. Притворяется ради меня, пытается угодить, а у самой внутри пустота.
— А в постели? — нагло выдаю я.
Майлз слюняво ухмыляется.
— О да, — говорит он. — В постели, на полу, под столом, в ванной. В ванне, на стиральной машине (на быстром отжиме было что-то особенное — я думал, она всю улицу перебудит), на крыше, в машине, на капоте… — У меня отваливается челюсть. Майлз протягивает руку и любезно ее захлопывает. — Здесь без проблем. — Он хмурится. — Хотя иногда не могу отделаться от ощущения, словно она просто играет, старается для меня. Понимаешь?
Понимаю.
— Тогда тебе не о чем волноваться. С такими спектаклями я бы вообще ни о чем не беспокоился.
— Да, так-то оно так, — говорит Майлз. — Я делаю все, что любят девчонки: дарю цветы, делаю неожиданные подарки, устраиваю загадочные отъезды и уик-энды в роскошных отелях. Помню, в июне погода не задалась: целыми днями дождь лил. Так я взял билеты на Капри. Нам приносили ужин на пляж, и мы ели при лунном свете. И все равно мне кажется… будто Бет знает об удовольствиях все, но понятия не имеет, что такое счастье. — Майлз устремляет на меня лучезарные голубые глаза, точно стараясь прочесть ответ на моем лице.
Я качаю головой и отвожу взгляд. Немного поразмыслив, говорю:
— По большому счету в этом нет ничего плохого.
Он умолкает, стараясь подавить вздох — такой крошечный вздох в таком крупном теле — какой страшный гротеск! И как же все-таки противно себя чувствуешь, жалея человека, которого ты же и ударил по самому больному. Есть в этом что-то от сокрушений палача над бездыханным трупом — вдвойне грешно.
Наконец Майлз опускает бокал и еле слышно говорит:
— Знаешь, мне все чаще кажется — у нее есть кто-то на стороне.
Я молчу.
— И это еще не все: похоже, она сумасшедшая — кроме шуток. Сама путается: где правда, а где ложь. Я даже не могу понять, когда она на земле, а когда витает в своих грезах. Лунатичка.
— Да, она мечтательница, — говорю я и тут же себя одергиваю: осторожно! Бет для тебя чужой человек, не проколись.
Майлз глядит на меня в упор.
— Это еще мягко сказано. То есть я, конечно, понимаю, что значит ее работа, в каком она крутится обществе — мода и кино. Я думал, она тоже отдает себе в этом отчет. Там все на наркотиках замешено. Правда, Бет в последнее время дурит реже, почти завязала. Даже шутит на этот счет: говорит, наркотики требуют регулярности, а у нее с самодисциплиной всегда были проблемы. — Майлз роняет свои большие руки на стол. — Не знаю, что с ней делать, Дэн. Ума не приложу.
Я осторожно кладу в рот соленый орешек.
— А что там за история с любовником?
После мучительной паузы Майлз говорит:
— В прошлую пятницу она где-то задержалась, сказала, заскочила навестить мамочку. Только в тот вечер мать сама позвонила.
— Матери проговорился?
Он качает головой.
— Держал язык за зубами. Сказал, Бет заночевала у подруги, и та обещала перезвонить. В субботу Бет вернулась, и я спросил, как поживает матушка. Она поблагодарила за заботу, сказала, что все прекрасно, и долго, со всеми подробностями рассказывала, как они вместе ходили на сельскую ярмарку. Я поинтересовался, приобрела ли она что-нибудь, а Бет прикусила язычок и отвела взгляд. А потом сказала: «Мама купила меду». — Майлз отпивает апельсинового сока и тяжело сглатывает. — На сладенькое потянуло.
— Поговорил с ней?
— Пока нет, — вздыхает он. — Боюсь, уйдет.
Устало пожимает плечами.
— Не знаю даже, что меня сильнее пугает. Мечется она, никак покоя не найдет — не к добру все это. Угомонилась бы уже. Что ни говори, а малышка не в себе. А ты что скажешь?
— Да все девчонки рано или поздно через такое проходят.
— Я только не могу понять почему? Я что-то не так делаю или что?
— Нет, — твердо говорю я. — Тебе себя винить не в чем. Она ведь молоденькая еще, верно?
— Думаешь, нагуляется — остепенится?
— Вполне возможно. Почему бы и нет?
— Эх, наверное. Так, думаешь, лучше спустить все на тормозах?
После некоторого размышления я соглашаюсь:
— Пожалуй, это самое разумное.
Глава 24
А тем временем мы с Бет продолжаем тайно встречаться, не слишком сближаясь. Близость между нами скорее духовная: у нас нет друг от друга секретов, и мы с легкостью говорим по душам.
Одним погожим деньком я спрашиваю:
— Ну и сколько же у тебя было мужчин? Назови свою счастливую цифру.
Бет смеется, пораженно глядя на меня.
— Ничего себе вопросик! Так и вызывает на откровенность. Слушай, ты же сам прекрасно знаешь, что девчонки умеют считать только до трех.
— Ну уж нет, выкладывай.
Моя умница закрывает глаза, задирает нос, складывает ручки на коленях — вы подумайте, какая паинька и скромница! Явно переигрывает.
— А трех тебе не хватит?
Широко открыв глаза, Бет старается не смотреть на меня и улыбается чему-то своему — неуверенно так.
— Ну, скажи сколько.
Она неуверенно сообщает результаты самых приблизительных подсчетов.
— Почти тридцать человек, — повторяю я. — Неплохо.
— Почти тридцать мужчин, — уточняет Бет.
— В смысле?
— Ты спросил, сколько у меня было мужчин, — с кривой улыбочкой поясняет она. — Речь шла только о мужчинах.
— Испытываешь мое терпение, да? — Бет отрицательно качает головой под моим пристальным взглядом. — Тогда кто, Ливви?
— Может, и она.
— А сколько еще? — с каким-то нарочитым, детским нетерпением спрашиваю я, прекрасно понимая, как глупо все это выглядит со стороны.
— Ну хорошо, если считать и женщин, — говорит она, — то надо бы уточнить — что считать состоявшимся актом?
— Скажем, если бы мне пришлось посчитать, со сколькими парнями переспал я… Чего, разумеется, не было ни разу, — суетливо добавляю я, думая про себя: «Если, конечно, не считать того нелепого происшествия — скорее даже недоразумения — с Байлсом, когда мы ездили на военную подготовку всем классом; и того странного, полного мечтаний, почти романтического лета в шестом классе, когда мы сдружились с Гамильтоном-Дальримплом…» — Так вот тогда я бы считал состоявшимся половым актом проникновение внутрь тела. Его органом или моим.
Бет вскидывает брови, и я тихо уточняю:
— То есть мелкие шалости в душевой или, скажем, в походе не считаются.
— Понятно.
За столиком повисло неловкое молчание (неловкое для меня и уморительно забавное для Бет).
— Итак, — подвожу я итог, — если говорить о женщинах, то для них полноценная интимная близость определяется как… достижение — или, хорошо, приближение к точке оргазма благодаря тому, что кто-то другой манипулирует с твоим телом в постели.
(Господи, никогда не думал, как сложно определить, что же считать полноценной интимной близостью.)
— Или где бы то ни было.
— Или где бы то ни было. Все остальное можно отнести в разряд дружеского тисканья.
— Тогда, — сознается Бет, — я перебрала далеко за тридцать.
Чувствую, как вопреки моему желанию разгораются глаза.
— Впрочем, стоит кое-что уточнить, — продолжает она. — Если определение близости сводится, как ты очаровательно выразился, к достижению точки оргазма, то нужно оговориться — это исключительно мужской подход.
— Извини, ничего не могу с собой поделать — таким уж родился.
— Возьмем хотя бы эту твою «точку». Для парня оргазм, может, и точка, а для девушки… по крайней мере в идеале — если любовник действительно хорош, то это… целая зона. Плато. А когда я слышу «точка», то понимаю «полсекунды». Так на чем я остановилась?
— На девушках, — подсказываю я, с трудом скрывая нетерпение. — Ты и другая девчонка в постели. Вдвоем. Голые.
— И на твоем определении. Да, как я уже упомянула, если оргазм считать обязательным условием близости, тогда затрудняюсь сказать. Не помню. Один-два раза, когда выпила лишнего…
Я начинаю заламывать пальцы.
— Близость — будь то мужчины или женщины — означает проникновение. Это очевидно.
— Чем? — хихикает она.
— Перестань. — Я снова в замешательстве. — Думаю, можно определить однополый женский секс как проникновение в тело с помощью языка, пальца или чужеродного предмета.
— В жизни не слышала менее эротичных рассуждений, чем твои определения близости, — вздыхает Бет. — Какие все-таки мужчины зацикленные существа. Тебя послушать, так однополый женский секс, как ты изволил выразиться, сводится исключительно к замене члена пальцем. Ты пытаешься определить то, что определению вообще не поддается. Точно так же можно бесконечно проводить границу между геями и натуралами.
— Может, и так. Лучше расскажи мне про своих девчонок.
— С девушками интересно, — соглашается Бет. — Хорошо, расскажу. Один раз было в школе — хотя некоторые из моих подруг-одноклассниц говорят, будто это не считается, потому что в школе все так или иначе балуются.
Я перебиваю ее, считая своим долгом уточнить:
— Не понимаю, о чем ты.
— Еще раз — с близкой подругой (мы тогда крепко обиделись на весь сильный пол). И однажды — с замужней знакомой.
— Замужней! Она что, оказалась скрытой лесбиянкой?
Бет молча вздыхает.
— Прости, я забыл, ты не можешь определить неопределяемое. Я настоящий мужлан, на самом деле мы все на двадцать процентов, и так далее. А что ее муж? Так и не догадался?
Бет колеблется, не зная, говорить ли.
— Вообще-то он узнал обо всем довольно скоро.
— Да что ты?
Она кивает.
— Ничего удивительного: дело происходило у него на глазах.
Мне дурно, я теряюсь в безнадежном желании и горю от беспомощной зависти. Она пробовала столько, сколько мне и не снилось, делала то, о чем я мог только мечтать. Я уже ничего не смогу ей предложить. Такое чувство бывает, когда стоишь на краю утеса и смотришь в бездонную пропасть, и не остается ничего другого, как только беспомощно подбираться все ближе и ближе к пугающему и манящему краю… Как много бы я дал, чтобы она не была такой, и как не хочется, чтобы она менялась.
— Расскажи мне о них.
Думаю, неправильно объяснять все, что происходит с Бет, исключительно пресыщенностью и героином. Вероятно, ей просто нравится жить по-другому: нравятся запутанные отношения и груз ответственности, радость делать нечто именно так, как делается, и подстегивающее ощущение: человек и все, что с ним связано, хрупко и недолговечно.
Только счастлива ли она? И можно ли помышлять о счастье, живя этой грязной отстойной жизнью? Вчера ночью Бет пропела мне грустную мелодию с безнадежной улыбкой: «Мы с тобой отстой, мы с тобой…»
И все же мои чувства к ней не меняются: с одной стороны, я прекрасно понимаю, что значит жить ее жизнью, а с другой — страстно этого желаю: nostalgie de la boue
[44].
И вот однажды, когда мы неплохо посидели в баре на Олд-Комптон-стрит и наши головы порядком затуманились от винных паров, Бет неожиданно хватает меня за руку и говорит:
— А теперь моя очередь ставить тебя в неловкое положение.
Не обращая внимания на мои жалкие возражения, что я не припомню, будто когда-нибудь пытался ее смутить, моя возлюбленная тащит меня в магазинчик эротических товаров.
Пятнадцать минут спустя я выхожу из дверей вышеназванного заведения красный как рак. Трудно поверить, но Бет умудрилась буквально завалить вопросами несчастного близорукого продавца-консультанта (парня в нейлоновой рубашке, со страдальческим выражением лица и еле уловимым запахом застарелого семени от одежды — типичный выпускник философского факультета, безденежный и одинокий), проявив необычайную дотошность в том, что касается качества и срока службы его товара. В довершение ко всему я выложил на прилавок почти шестьдесят фунтов.
— Все, твоя взяла, — говорю я. — В жизни мне не было так стыдно.
Мне за ней не угнаться — да и, похоже, я просто обречен на проигрыш в подобном соревновании. Она шутя летит по жизни в ореоле неугасимого света, хлопая руками от радости, как беззаботная девчушка, на нее градом сыплются проблемы и тут же отлетают, словно дождинки от стекла, не причиняя ни малейших неприятностей. А я буду вечно плестись позади или, беспомощно хлопая по воде руками, тщетно силиться выплыть.
«Мой бог, как мне забыть ту ночь…» Дэниел, бедная твоя душа, отягощенная глобальными проблемами.
Но и Бет живется не слишком сладко. Она нередко жалуется на нелегкую женскую долю. Современность предъявляет к слабому полу непомерно высокие требования: ты должна занимать руководящую должность в солидной компании; каждый день надевать новый костюм от прославленного модельера, сидеть за рулем ревущего «порше» — да не просто сидеть, а мчаться вровень с мужчинами; воспитывать трех безупречных детей по имени Элизабет, Джеймс и Джессика (которые приносят из школы отличные оценки и учатся с азартом); оставаться подтянутой и неординарной. Лицо у тебя должно быть как у девушки с обложки — причем девушки с дорогой укладкой. У тебя должен быть миленький ухоженный домик за городом с камином и дубовыми полами плюс магазинчик бижутерии в Белсайз-парк как минимум. А если ты не соответствуешь хоть одному из этих параметров, то тебе стоит поторопиться наверстать упущенное.
На что я неизменно отвечаю, что и сильному полу нынче несладко: нужно прекращать строить из себя мужчин с их чудачествами, задавить в себе жажду приключений и прочие мальчишеские замашки и научиться смотреть на мир глазами взрослого разумного человека — одним словом, брать пример с женщин.
Пресыщенность и жажда приключений — два наших креста, решил я. Мы терпеть не можем то, что уже узнали. Нас тянет на новенькое, как всех мальчишек. Нет, к черту ложную скромность! Таковы мужчины, и нет ничего плохого в нашей жажде приключений. Вот бравый солдат в красной шинели целует у калитки молоденькую женушку с ребенком на руках, который заливается смехом, глядя на прыгающий на кивере помпон. Незабываемо трагичный миг прощания: солдат разворачивается и уходит к своему полку. Он уедет на войну и далеко на чужой земле станет биться с другими мужчинами, о которых ничего не знает, да и знать не хочет… Он прекрасно понимает, что шансы остаться живым и невредимым безнадежно скромны, а шансы вернуться покалеченным до жути высоки. И все-таки в минуту расставания в его сердце просыпается нечто, превосходящее все эти страхи: головокружительное чувство истинной, ни с чем не сравнимой радости и ликования. Приключения! Путешествия! Бой! С презрением взглянуть в глаза смерти и уцелеть, чтобы потом было о чем рассказать и вспомнить! Почувствовать себя на лезвии ножа, имя которому человек! Все радости жизни меркнут в сравнении с этим непередаваемым чувством. Нам не познать этого заряда, и мы заменяем его футболом. Женщины с призрением фыркают на последнюю нашу страсть, единственное, в чем играют хоть какую-то роль старые мужские добродетели: верность и решимость, храбрость и отвага. Такова наша жалкая участь. Не понять этого той молоденькой женушке, что рыдает у калитки, принимая за свою трагедию заведенный порядок вещей, над которым она не властна. Что ее горе? Ведь и солдатам на войне приходится несладко — такова жизнь.
А что осталось нам теперь? Вот они, молодые папаши с колясочками и огромными животами. Выгуливают в парке детишек, потея в мягких домашних свитерах и беспокоясь, как бы сыночек не замочил ноги. А милые мамочки в то же самое время сидят на кухне и отщелкивают на ноутбуках сводки для завтрашнего совещания. И даже не попробуйте сказать, что вы не рады… Вот до чего дошли — смотреть противно.
И тут я впервые поступаю отважно: собираю в горле большой комок протравленной кофе слюны и смачно плюю на асфальт. Вот вам!
Наверное, мои мудрствования можно назвать попыткой найти рациональной выход из проблемы, требующей иррационального решения. А сколько я затратил сил, отчаянно пытаясь убедить себя, что не однолюб!
Какая ирония.
Скажете «нет»? Ну, попробуйте возразить. Не можете. Вот так-то.
Несколько дней спустя я решаю испробовать эти идеи на Клайве, с большой настойчивостью тыча в него пальцами. Достопочтенный раздражается — по-своему, по-тихому.
— Нет, — протестует он. Его вовсе не пугает перспектива прожить до конца своих дней с одной и той же женщиной.
Вообще-то я не совсем то имел в виду. Скорее совсем не то.
Между тем я совершенно случайно замечаю — Клайв не упомянул Эмму. Он просто сказал «с одной и той же женщиной». Поэтому, вполне возможно, мой друг заблуждается. Не исключено, что под «женщиной» он подразумевает некий идеализированный сплав далеко не совершенных, но реальных вариантов. Некое эфемерное создание собственного изготовления, объединившее в себе тело Лиз Харли, интеллект Марии Кюри и голос Хильдегард Бинген с ее религиозными средневековыми руладами.
— Нет, ты серьезно? Ты вправду готов свить гнездышко и жить долго и счастливо? И не боишься искушений?
— Да нет же, — говорит Клайв. — Про искушения речи не шло. Я только сказал, что меня не воротит от мысли замкнуться на одной партнерше.
Киваю.
— Как просто пригласить девушку на танец. А представь, если бы кто-нибудь тебе сказал: «Пригласи девушку на танец, но он будет первым и последним в твоей жизни». Что бы ты тогда ответил?
— Глубокая метафора, — говорит достопочтенный. — Философски ты выразился.
— Наверное.
По недолгому размышлению Клайв выдает:
— А что за танец?
— М-м?
— Ну, последний танец. Под какую музыку?
— Не последний, а единственный. Не знаю. Скажем, «Лунная река» из «Завтрака у Тиффани».
— Правда?
— Почему бы нет?
— Хорошо. «Какое множество миров, и все бы повидать», — замурлыкал Клайв.
— Но не забудь: только один.
— Что, мир?
— Танец.
— Да, понимаю, — говорит он и добавляет: — Да, все так: один танец, одна партнерша.
— В зале, битком набитым красивыми, милыми и добродушными девушками.
— Перегибаешь палку, — стонет он.
Пожимаю плечами.
— Это не я придумал — жизнь такова.
— Слушай, — отвечает наш влюбленный, немного поразмыслив. — Если все эти девушки одинаково красивы, милы и пышногруды…
— Я сказал «добродушны».
— Пусть. Только если они одинаково привлекательны, тогда зачем тебе все?
— Генетически заложено, — вяло замечаю я и, чуть помедлив, добавляю: — Слушай, а ведь ты попал в самую точку.
— Разве?
— В том-то и дело, они не одинаковы. Все — разные. У одной роскошные светлые волосы, другая — смуглая, экзотичная индианка, принцесса чистых кровей…
— Не трожь ее.
— К третьей тянет, потому что она собранна, уверенна в себе, элегантна. Ты уже направился было к ней, и танец уже начался, как вдруг на другом конце зала видишь еще большую прелестницу. Она заполонила собой все: вокруг нее кипит жизнь и царит настоящий хаос, так что и не подойти. Пьяна как сапожник, танцует на столах, трясет распущенными волосами и вскидывает руки…
(Только не подумайте, будто я о Бет.)
— Такие не в моем вкусе, — перебивает Клайв. — То есть я знаю, какой типаж меня привлекает. У каждого сложилось некое представление о желаемой избраннице, и как только ты встречаешь девушку, которая приближается к идеалу, думаешь: это судьба. Вот она, моя вторая половина. А если нет, тогда, конечно, можно рассуждать о том, что все девушки хороши. И хапать побольше из жадности.
— Ага, — соглашаюсь я. — Чем частенько грешат отвратные плешивые политики, у которых и одышка, и плешь, и цвет лица как у обитателя склепа. И все равно они считают прямой обязанностью реализоваться не только на политической арене, но и на столе своего кабинета в Палате общин с молоденькими помощницами и ассистентками. Что поделаешь — должность обязывает, через «не хочу». Главное — хватать, хватать, хватать!
Мы с Клайвом даже придумали новый тип человека: «завсегдатай супермаркета». Наш покупатель идет по жизни, как по магазину, где на полках разложены Идеальная Любовь и Сексуальное Удовлетворение, и считает, будто имеет на них полное право. Он верит: главное знать, на какой полке они лежат, — подходи и бери. Ведь другие же где-то находят — достаточно посмотреть на счастливые лица в рекламе! И он ждет, что найдет в супермаркете жизни все, дабы заполнить пробелы, оставшиеся после неосуществившихся бесплодных надежд шестидесятых, когда он ходил в вареных джинсах с подсолнухами-наклейками. А может, все началось раньше — с падения Британской империи и гибели религии… В нашей жизни больше нет места святыням. Мыслящие, не лишенные чувства меры люди не видят ничего привлекательного в существующих ныне формах вероисповедания, считая их никуда не годными, а то и вовсе путанными. Сказать по правде, даже меня религия повергает в недоумение.
У «завсегдатая супермаркета» продается и покупается все. Полки стонут под весом экзотических, доставленных по воздуху фруктов с непроизносимыми названиями, мяса страусов, которых специально для него вырастили на фермах, и любой несусветной чуши, способной удовлетворить любую прихоть. Но ему всегда чего-то не хватает. Он носится по рядам в поисках специальных, скроенных по особому образцу религий, которые убедят его в существовании вечной жизни или по крайней мере специально смоделированных малюток (хотя бы его гены увидят будущее). И, разумеется, ему никак не обойтись без идеальных любовниц. Потому что наш завсегдатай — идеалист, и нужно ему совсем немного: совершенство.
И вот он остается один. Несчастный и покинутый, без любви и ожиданий, обманувшийся и разуверившийся идеалист, несчастный сиротка в одиноком сказочном мире универсального супермаркета. Я несправедлив?