Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Голос умолк. Сисили в изнеможении опустилась на плед, сердце бешено колотилось — с таким напряжением она слушала. Господи, какой ужас! Сияет солнце, небо такое голубое, летний день сказочно хорош, мир прекрасен. А ей — о неисповедимый ужас! — ей слышится голос какого-то духа и вынуждает поверить, что сверхъестественное существует! Она просто не выносит разговоры о сверхъестественном, занятия спиритизмом, привидения, голоса, стуки и прочую чепуху.

И вот поди ж ты — слышит этот жуткий, прямо из кошмара голос, от которого бросает в дрожь, хрипловатый, с призвуками шепота! Но самое страшное — этот голос ей знаком! И страх отнимает все силы. Бедная Сисили лежала окаменев, раздетая и потому чувствовала себя еще более жалкой и беспомощной, от ужаса она даже пальцем не могла пошевелить.

И вдруг послышался вздох — глубокий и зловеще знакомый, однако ничего человеческого в нем не было.

— Да, милый, мое сердце истекает кровью. Но пусть лучше истекает кровью, чем разобьется. Горе, горе, мне нет утешения! Но только я, мой мальчик, не виновата. И если Роберт хочет, пусть женится на этой глупой корове Сисс — хоть завтра. Но он не интересуется женщинами, зачем навязывать ему брак? — Слова звучали то громче, то тише, шепот становился почти совсем неразличим. Сисс вся обратилась в слух — не пропустить ни звука!

Когда голос произнес последние слова, она почувствовала, что сейчас громко, истерически расхохочется. Но удержалась — осторожность и удивившая ее самое хитрость победили. Да это же тетя Полина! Тетя Полина занимается чревовещанием! Вот ведьма!

Интересно, где она? Сисс оставила ее внизу, в шезлонге, возле стены конюшни, где сейчас сама загорает на крыше. Происходит какой-то дьявольский фокус чревовещания или чтение мыслей на расстоянии. Звуки налетали волнами, порой едва различимые, не громче шелеста. Сисс напряженно слушала. Нет, это не чревовещание. Дело обстоит куда страшнее: она принимает чужие мысли, которые почему-то облечены в звуковую оболочку. Чудовищно! Сисили лежала все так же без сил, скованная страхом; но где-то в глубине души возникло подозрение, оно ее успокаивало. Эти звуки — сатанинский трюк, который придумала эта знающаяся с нечистой силой женщина.

А она и в самом деле ведьма! Догадалась, что Сисили считает ее убийцей собственного сына, Генри. Бедный Генри был старший брат Роберта, между ними была разница двенадцать лет. В двадцать два года Генри скоропостижно умер, не выдержав мучительной борьбы с собой, потому что он был страстно влюблен в прелестную молоденькую актрису, а мать презирала его за это увлечение и всячески потешалась над влюбленными. Генри заболел какой-то безобидной болезнью, но яд проник ему в мозг и убил его, он умер, так и не придя в сознание. Сисс знала эту историю от отца. Полина убьет и Роберта, как когда-то убила Генри. Она же настоящий убийца! В голове не укладывается: мать убивает своих слишком чистых душою детей, которые очарованы ею, — коварная Цирцея!

— Наверное, уже пора, — пробормотал далекий глухой голос. — Быть на солнце слишком долго так же вредно, как не быть вовсе. Нужно отмерять солнце, отмерять любовь, еду — ровно столько, сколько нужно, не больше и не меньше, и женщина может жить вечно. Да, вечно, я в этом убеждена. Нужно впитывать в себя столько жизни, сколько ты тратишь. Или чуть больше!

Конечно же, это тетя Полина! Чудовищно, невероятно! Она, Сисс, слышит мысли тети Полины! Можно рассудок потерять! Мысли тети Полины распространяются как радиоволны, а она, Сисс, вынуждена слышать, о чем думает ее тетка! Кошмарно! Непереносимо! Одна из них умрет, тут и сомневаться нечего.

Сисс сжалась в комок и лежала без движения, глядя перед собой пустыми глазами. Это была последняя, предельная пустота. А между тем прямо перед ее глазами находилось отверстие. Она глядела чуть не в самое это отверстие и не видела его, а оно было в самом углу крыши — жерло свинцового желоба. Наконец она разглядела отверстие, но все равно ничего не поняла. Только еще больше испугалась.

И тут из отверстия вырвались вздох и несколько слов шепотом:

— Ну все, Полина, вставай! На сегодня хватит.

Господь милосердный! Это же водосточная труба! Водосточная труба выполняла роль переговорной! Немыслимо! А почему, собственно, нет? Еще как мыслимо! Она даже в какой-то книге о таком читала. Оказывается, тетя Полина как многие старики с нечистой совестью, разговаривает сама с собой. Вот тайна и раскрыта!

Душу Сисс захлестнуло мрачное ликование. Так вот почему она никогда никого не пускает к себе в спальню, даже Роберта. Вот почему не дремлет в кресле, никогда не позволяет себе задуматься, вот почему, кончив разговор, тотчас уходит к себе в комнаты и проводит там почти все время, вот почему покидает спальню, только когда чувствует себя свежей и бодрой. Как только она забывает, что надо быть начеку, она начинает разговаривать сама с собой вслр! Разговаривает тихо, тоненьким голосочком, как сумасшедшая. Но ведь она никакая не сумасшедшая. Просто ее мысли рвутся наружу.

Ага, значит, тетку мучают угрызения совести, она считает себя виноватой в смерти несчастного Генри! И правильно считает! Сисс была уверена, что тетя Полина любила своего первенца, высокого, красивого, талантливого и веселого, несравненно больше, чем любит Роберта, и что его смерть была для нее ударом, которого она так и не простила Судьбе. Роберту, бедняжке, было всего десять лет, когда Генри умер. С тех пор Полина пытается заменить им старшего сына.

Но тетя Полина очень странная женщина. Она оставила мужа, когда Генри был еще ребенком, за несколько лет до рождения Роберта. Рассталась без намека на ссору. Она даже иногда встречалась со своим мужем, относилась к нему вполне дружелюбно, однако с легкой ноткой сарказма. Даже давала ему деньги.

У Полины был свой собственный источник дохода. Ее отец в свое время служил консулом в нескольких странах на Востоке, потом в Неаполе и всюду собирал с пламенным увлечением истинного коллекционера красивую, дорогую экзотику. Вскоре после рождения внука Генри он умер, оставив драгоценную коллекцию дочери. Эта коллекция и легла в основу состояния, которое составила себе тетя Полина, обладавшая поистине всепоглощающей страстью к красоте и умевшая зорко разглядеть ее всюду — будь то форма, материал или цвет. Она продолжала пополнять коллекцию, покупала экзотические вещи всюду, где могла, и продавала коллекционерам и музеям. Одной из первых она начала продавать музеям древние уродливые африканские фигурки и резных божков из слоновой кости, привезенные из Новой Гвинеи. Если она видела Ренуара, она немедленно его покупала. А вот от Руссо отворачивалась. И одна, без чьей-либо помощи, составила себе крупное состояние.

После смерти мужа она больше выходить замуж не стала. Никто не знал, есть у нее любовники или нет. Если и были, то не в кругу тех мужчин, кто открыто ею восхищался и почтительно, настойчиво ухаживал. Все они были просто «добрые друзья».

Сисили тихонько оделась, подхватила плед и быстро, но осторожно спустилась по лестнице на чердак. И в этот миг ее позвал звучный мелодичный голос: «Ну что же ты, Сисс?» — это означало, что красавица завершила воздушные процедуры и хочет идти домой. Даже голос ее был удивительно молод и глубок, гармонично прекрасен и властно уверен в себе. Неужели это она только что лепетала тускло и полубезумно, считая, что рядом никого нет? Тот голос был голосом старухи.

Сисс поспешила к укромной площадке, где стоял удобный шезлонг с массой мягчайших пледов и нежнейших покрывал. Все вещи Полины были самые дорогие и изысканные, вплоть до тонкой соломенной циновки на земле. От густых тисовых изгородей уже падали длинные тени. Солнце и тепло задержались только в уголке, на нежных красках смятых пледов.

Собрав пледы и сложив кресло, Сисили нагнулась, ища раструб водосточной трубы — тут ли он. Да, действительно тут, в углу, под небольшим выступом кирпичной кладки, едва различимый среди густых листьев дикого винограда. Если Полина, лежа в шезлонге, повернет голову к стене, прямо перед ней окажется раструб водосточной трубы и слова полетят в него. Сисили успокоилась. Она и в самом деле подслушала мысли своей тетки, нечистая сила оказалась тут ни при чем.

В тот вечер тетя Полина, словно чувствуя что-то неладное, была чуть молчаливей обычного, хотя, как всегда, излучала безмятежность. А после кофе сказала Роберту и Сисс:

— Я смертельно хочу спать. Разомлела на солнце. Я им полна, как пчела медом. Пойду лягу, если вы меня отпустите. А вы посидите поболтайте.

Сисили кинула быстрый взгляд на своего двоюродного брата.

— Может быть, ты предпочтешь остаться один? — спросила она.

— Нет… почему же? — возразил он. — Побудь со мной немного, если тебе не скучно.

Окна были распахнуты, из сада волнами вплывал аромат жимолости, ухала сова. Роберт молча курил. Плотный, коренастый, он сидел неподвижно, и в этой неподвижности чувствовалось отчаяние. Он был похож на кариатиду, придавленную непосильной тяжестью.

— Ты помнишь своего брата Генри? — неожиданно спросила Сисили.

Он удивленно поднял голову.

— Помню. Очень хорошо помню.

— Какой он был? — спросила она, заглядывая в глаза кузена, большие, пытающиеся утаить смятение, глаза без проблеска надежды.

— Какой он был? Очень красивый: высокий, с ярким румянцем, волосы густые, волнистые, каштановые, как у мамы. — (У Полины, между прочим, волосы были теперь седые.) — Он очень нравился женщинам и не пропускал ни одного бала.

— А что он был за человек?

— Удивительно добрый и жизнерадостный. Обожал всякие шутки. Умница, ему всегда все удавалось, как маме, и до чего же с ним было весело.

— А он любил тетю Полину?

— Очень. И она его любила — больше, чем меня, что уж тут скрывать. Он гораздо больше соответствовал ее представлению о том, каким должен быть мужчина.

— Чем?

— Ну как же… красивый, обаятельный, веселый… и я уверен, он стал бы знаменитым адвокатом. А я… у меня нет ни одного из его достоинств.

Сисс внимательно смотрела на Роберта задумчивыми ореховыми глазами. Да, на нем маска безразличия, но она знала, что он невыносимо страдает.

— Ты действительно считаешь, что у него были одни достоинства, а у тебя их вовсе нет?

Он сидел, опустив голову, и молчал. Потом наконец произнес:

— Жизнь моя проходит впустую, уж это-то мне ясно как день.

Она долго не решалась спросить, потом все-таки осмелилась:

— И ты с этим смирился?

Он не ответил. Сердце у нее упало.

— Понимаешь, моя жизнь тоже проходит впустую, как и твоя, — проговорила она. — Но я не могу смириться, все во мне протестует. Мне тридцать лет.

Она увидела, как его белая выхоленная рука задрожала.

— Боюсь, мы начинаем бунтовать, — произнес он, не глядя на нее, — когда время уже упущено.

Как странно было слышать от него эти слова!

— Роберт! — сказала она. — Я тебе хоть немного нравлюсь?

Его нежное оливковое лицо, неподвижное до мраморности, побледнело.

— Я очень привязан к тебе, — пробормотал он.

— Поцелуй меня, пожалуйста. Никто никогда меня не целовал, — прошептала она беспомощно.

Он посмотрел на нее, и она не узнала его глаз — в них были страх и словно бы вызов. Он встал, тихо подошел к ней и осторожно поцеловал в щеку.

— Ах, Сисс, как все это несправедливо! — прошептал он.

Она поймала его руку и прижала к своей груди.

— И пожалуйста, Роберт, сиди со мной иногда в саду, — с усилием выговорила она. — Прошу тебя.

Он взволнованно, пытливо всматривался в ее лицо.

— А как же мама?

Сисс улыбнулась с легкой насмешкой и посмотрела ему в глаза. Он вспыхнул до корней волос и отвернулся. На него было больно смотреть.

— Но я ведь не умею ухаживать за женщинами, я и сам знаю.

Он говорил резко, с вымученным сарказмом, но даже она не представляла, какой его терзает стыд.

— Ты никогда и не пытался, — возразила она.

Опять его взгляд странно изменился.

— А разве нужно пытаться?

— А как же! Если не пытаться, ничего и не получится.

Он опять побледнел.

— Может быть, ты права.

Немного погодя она простилась с ним и ушла к себе. Ну что ж, она хотя бы попыталась сбросить тяжесть, которая давила их столько лет.

Дни по-прежнему стояли солнечные, Полина продолжала принимать солнечные ванны, а Сисс лежала у себя и без зазрения совести подслушивала. Но трудилась она зря. Труба больше не приносила теткиных признаний. Наверное, Полина откинула голову в сторону, подставив лицо солнцу. Сисс почти не дышала. Да, Полина что-то говорила, но долетало лишь тихое, похожее на шелест бормотание, ни одного слова разобрать было нельзя.

Вечером Сисили села на скамейку, с которой видны были окна гостиной и боковая дверь в сад, и стала молча ждать под звездами. Вот в теткиной комнате зажегся свет. Потом наконец погрузилась во тьму и гостиная. Она ждала. Но Роберт не пришел. Она просидела в темноте чуть не до рассвета и слушала, как ухает сова. Сидела одна-одинешенька.

Два дня ей ничего не удавалось подслушать: тетка не делилась своими мыслями; а вечера проходили как обычно. На третий день она снова села вечером в саду и стала ждать с тяжким, безнадежным упорством. И вдруг вздрогнула. Роберт вышел из дома. Она поднялась и неслышным шагом пошла к нему по траве.

— Молчи! — шепнул он.

Тихо ступая в темноте, они пошли по саду. Вот и ручей, мостик, на той стороне выгон со стогами сена — луг в этом году скосили очень поздно. Тут они остановились под звездами, разрываемые мукой.

— Пойми, — заговорил он, — разве я вправе добиваться любви, если не чувствую ее в себе? Ты ведь знаешь, ты мне очень дорога…

— Да как же ты можешь чувствовать любовь, если ты вообще ничего не чувствуешь?

— Это верно, — согласился он.

Она ждала — что-то он скажет еще?

— И разве я могу жениться? Я жалкий неудачник, зарабатываю гроши. А просить у матери не могу.

Она глубоко вздохнула.

— Ну и не надо думать сейчас о браке, — сказала она. — Ты просто люби меня немножко, хорошо?

Он коротко рассмеялся.

— Чудовищно в этом признаться, но как же трудно даются первые шаги.

Она снова вздохнула. Он был как каменный.

— Посидим немного? — предложила она. И когда они опустились на сено, спросила: — Можно, я дотронусь до тебя? Ты не боишься?

— Боюсь. Но пожалуйста, дотронься, если тебе хочется, — ответил он застенчиво и с той порывистой искренностью, которая, как он отлично знал, многим казалась смешной. Но в душе у него бушевал ад.

Она провела пальцами по его черным, всегда таким ухоженным волосам.

— Нет, я чувствую, скоро мое терпение лопнет, — вдруг произнес он.

Они посидели еще немного, пока их не начал пробирать холод. Он крепко сжимал ее руку, но так и не обнял. Наконец она поднялась, пожелала ему покойной ночи и ушла к себе.

Днем Сисили лежала на крыше и загорала; в душе было смятение, ее переполнял гнев, солнце жарило, кожа пылала, и вдруг… Она невольно вздрогнула от ужаса. Опять этот голос!

— Caro, caro, tu non l’hai visto! [51] — лепетал он внизу на языке, которого Сисили не знала. Она поджала покрасневшие руки и ноги, жадно ловя итальянские слова, которых не понимала. Нежный, тающий, упоительно томный голос скрывал под обволакивающей негой вкрадчивое коварство и непреклонную властность. — Bravo, si, molzo bravo, poverino, ma nomo come te mon sara mai, mai, mai! [52] Ах, как остро чувствовала Сисс ядовитые чары этого голоса, его льнущую ласку, змеиную гибкость, несказанную мягкость — и всепоглощающую любовь к себе. И как тяжко ненавидела эти неведомо откуда прилетающие вздохи и воркование. Почему, почему теткин голос так нежен, так мелодичен и гибок, почему так завораживающе красив, почему Полина так виртуозно владеет им, а она, Сисс, только бормочет смущенно и бесцветно? Бедная Сисили, она корчилась под послеполуденным солнцем — какая мука знать, что она смешная, неуклюжая, нескладная, куда ей до тетки — ведь та сама грация.

— Нет, Роберт, нет, милый, никогда тебе не стать таким, каким был твой отец, хоть ты и похож на него немного. Он был мужчина. И какой изумительный любовник, его ласки были нежны, как прикосновение цветка, а страсть пронзала, как меч. Cara, cara mia belissima, ti hoaspottato come l’agonissante aspetta la morte, morte deliziosa, quasi quasi troppo deliziosa per una mora anima Humana! [53] Он отдавался женщине, как отдавался Богу. Mauro! Mauro! [54] Как ты любил меня! Как ты меня любил!

Голос умолк, говорившая задумалась. Теперь Сисили точно знала то, о чем догадывалась раньше: Роберт не сын дяди Рональда, он сын какого-то итальянца.

— Ты — мое разочарование, Роберт. В тебе нет пылкости. Твой отец был священник и принадлежал к ордену иезуитов, но он был идеальный любовник, на свете нет мужчины, который был бы одарен такой же пылкостью. А его сын — рыба, холодная и вялая. И за этой рыбой охотится кошка — наша Сисс. Еще менее поучительная история, чем случилась с бедняжкой Генри.

Сисили быстро наклонилась к отверстию трубы и произнесла низким голосом:

— Оставь Роберта в покое! Не убивай хотя бы его!

Наступило мертвое молчание; в зное июльского дня собиралась гроза. Сисили лежала ничком, сердце колотилось гулкими толчками. Она вся обратилась в слух. Наконец до нее донесся шепот:

— Кто-то что-то сказал?

Сисили вновь наклонилась к самому отверстию водосточной трубы.

— Не убивай Роберта, как ты убила меня, — медленно и торжественно произнесла она негромким низким голосом.

— Ай! — воскликнули внизу. — Кто со мной говорит?

— Генри, — ответил низкий голос.

Опять упало мертвое молчание. Бедная Сисили чувствовала, что лишается последних сил. А мертвое молчание длилось, длилось… Но вот наконец прилетел шепот:

— Я не убивала Генри. Боже спаси и сохрани! Нет, Генри, ты не должен обвинять меня. Я любила тебя, мой ненаглядный сын, я просто хотела помочь тебе.

— Нет, ты убила меня! — продолжал обвинять суровый, притворно низкий голос. — Пощади Роберта! Пусть он живет! Пусть женится!

Тетя Полина молчала.

— Какой ужас, какой непереносимый ужас! — задумчиво прошептал голос. — Неужели это возможно, Генри, неужели ты дух и неужели ты проклинаешь меня?

— Да, я тебя проклинаю!

Сисили почувствовала, как вся обида, столько лет копившаяся в ней, камнем упала в водосточную трубу. И в то же время ее душил смех. Ужасно!

Она лежала все так же неподвижно, все так же пытаясь уловить хоть звук. Ни шороха! Казалось, время остановилось, она словно заснула под теряющим свой жар солнцем, и вдруг вдали заворчал гром. Она села. Небо наливалось желтизной. Сисили быстро оделась, спустилась по чердачной лестнице, вышла в сад и побежала к укромному уголку за конюшней.

— Тетя Полина, — тихонько позвала она, — гром слышали?

— Слышала. Я иду в дом. Не жди меня, — слабым голосом отозвалась тетка.

Сисили снова поднялась на чердак и стала тайком наблюдать за тетей Полиной: красавица набросила на себя изысканнейшей красоты накидку из старинного голубого шелка и неверными шагами засеменила к дому.

Небо заволакивали тучи. Сисили поспешно собрала пледы. И вот грянула гроза. Тетя Полина не вышла к чаю. Гроза плохо на нее действовала. Роберт тоже приехал уже после чая, приехал под проливным дождем. Сисили прошла к себе крытым переходом и тщательно оделась к обеду, даже приколола к платью на груди веточку белых аквилегий.

Гостиная была освещена мягким светом притененной лампы. Роберт, одетый к обеду, уже ждал, слушая, как стучит дождь. Видно, и у него нервы были натянуты до предела — вот-вот не выдержат. Вошла Сисили, белые колокольчики качали головками на ее смуглой груди. Роберт смотрел на нее странным взглядом, она еще никогда не видела такого выражения на его лице. Сисили подошла к книжному шкафу возле двери и стала искать какую-то книгу, а сама чутко вслушивалась. Вот раздался шорох, стала тихо отворяться дверь. И когда она открылась полностью, Сисс неожиданно повернула выключатель у двери, яркий электрический свет залил комнату.

В дверях стояла тетя Полина в черном кружевном платье на кремовом чехле. Ее лицо было искусно подкрашено и напудрено, но искажено невыразимым бешенством, словно копившаяся много лет злоба и отвращение к ближним мгновенно обезобразили его и превратили молодую красавицу в древнюю каргу.

— Ой, тетя! — вскрикнула Сисили.

— Что это, мама, ты, оказывается, у нас совсем старенькая старушка! — изумился Роберт совсем по-детски и словно бы в шутку.

— Ты только сейчас это заметил? — язвительно отрезала старуха.

— Да! Я думал… — Его голос прервался, душу наполнило недоброе предчувствие.

Старая, вся в морщинах, Полина чуть ли не рявкнула в ярости:

— Мы что, не собираемся обедать?

Она даже не заметила, какой яркий свет в гостиной, а ведь всегда от него пряталась. Неверными шагами она стала спускаться по лестнице.

Сели за стол; вместо лица у нее была маска в глубоких морщинах, она выражала неописуемое отвращение. Полина была старуха, старая старуха, страшная, как ведьма. Роберт и Сисили тайком бросали на нее взгляды. Наблюдая за Робертом, Сисс поняла: отвратительный облик матери так его потряс, что прежнего в нем ничего не осталось.

— Как ты возвращался нынче домой? — процедила Полина, даже не пытаясь скрыть раздражение.

— Лил ужасный дождь, — ответил он.

— Кто бы мог подумать, что ты это заметишь, какая тонкая наблюдательность! — Куда девалась прежняя, ласковая и шаловливая, улыбка, лицо Полины исказила злобная, вызывающая жуть усмешка.

— Я тебя не понимаю, — проговорил он мирно и очень вежливо.

— Где уж тебе, — прошептала мать, быстро и неряшливо поглощая то, что лежало у нее на тарелке.

Она ела жадно, как изголодавшаяся бездомная собака, прислуга была в ужасе. Давясь последним куском, она побежала вверх по лестнице — как-то странно, боком. Роберт и Сисили кинулись за ней, им казалось, будто они заговорщики.

— Разливай кофе сама. Ненавижу эту процедуру! Я ухожу к себе. Покойной ночи! — выкрикивала старуха, будто швыряла в них камни. И скрылась за дверью.

Наступила мертвая тишина. Наконец Роберт сказал:

— Боюсь, мама заболела. Надо уговорить ее принять доктора.

— Да, — подтвердила Сисили.

Роберт и Сисс затопили камин и устроились в гостиной. Сидели и молчали. За окном лил холодный дождь. Оба делали вид, что читают. Им не хотелось разлучаться. Весь вечер они ощущали присутствие какой-то мрачной тайны, но почему-то время прошло очень быстро.

Часов в десять двери вдруг распахнулись и на пороге появилась Полина в голубой накидке. Она затворила за собой дверь и подошла к камину. Потом с ненавистью посмотрела на молодых людей — это была настоящая ненависть.

— Советую вам как можно скорей жениться, — с омерзением прошипела она. — Так хоть пристойней будет. Ах, какая трогательная пара влюбленных голубков!

Роберт поднял на нее спокойный взгляд.

— Мне казалось, мама, ты считаешь, что двоюродным не следует жениться, — сказал он.

— Да, считаю. Но вы не двоюродные. Вы вовсе не родня. Твой отец был священник-итальянец. — Выверенным кокетливым движением она протянула к огню ножку в изящной туфельке. Тело пыталось повторять привычные грациозные движения. Но жизненные силы души иссякли, Полина казалась зловещей карикатурой на самое себя.

— Как, мама, это правда? — спросил он.

— Еще бы не правда! Он был замечательный человек, иначе не стал бы моим любовником. Такой блестящий, выдающийся человек — и такое жалкое ничтожество его сын. Это ничтожество я терплю возле себя всю жизнь.

— Как несчастливо все сложилось! — медленно проговорил он.

— Это для тебя-то несчастливо? Нет, тебе удивительно повезло. Все горе досталось мне, — ледяным тоном бросила она.

На нее было страшно смотреть — казалось, драгоценная ваза венецианского стекла разбилась и кто-то варварской рукой склеил осколки.

Она резко повернулась и ушла.

Так продолжалось неделю. Ее нервы были все так же взвинчены. Казалось, их натянули до предела, как струны, и они начали лопаться в визгливой безумной какофонии. Пришел доктор, прописал успокоительные лекарства, потому что у нее была бессонница. Без снотворных она не засыпала ни на минуту, она без конца ходила взад-вперед по спальне, страшная, злобная, и исходила ненавистью. Ни сына, ни племянницу она не могла видеть. Когда кто-нибудь из них приходил к ней, она ядовито спрашивала:

— Ну что, когда свадьба? Может быть, уже отпраздновали?

Сначала Сисили была в ужасе: да ведь она совершила преступление!

Она смутно догадывалась, что после того, как обвинение пробило великолепную броню ее тетки, Полина стала, корчась, погибать в своей скорлупе. Чудовищно, чудовищно… Сисс извелась от страха и угрызений совести. Потом ей вдруг пришло в голову: «Да ведь она всю жизнь была такая. Вот и пусть теперь доживает остаток дней в своем истинном обличье».

Дней этих Полине было отмерено совсем немного. Она угасала на глазах. Не выходила из спальни, никого не желала видеть. Приказала убрать все зеркала.

Роберт и Сисили почти все время проводили вместе. Обезумевшая Полина просчиталась — ее язвительные насмешки не оттолкнули их друг от друга. Но Сисили не смела признаться ему, какой поступок совершила.

— Как ты думаешь, твоя мать хоть кого-нибудь когда-нибудь любила? — осторожно и грустно спросила она его однажды вечером, когда они сидели в гостиной.

Он пристально посмотрел на нее.

— Да, себя, — наконец ответил он.

— По-моему, это даже нельзя назвать любовью, — возразила Сисс. — Это какое-то другое чувство. Только вот какое? — Она взволнованно, в растерянности смотрела на него.

— Жажда власти, — коротко сказал он.

— Жажда власти? Какой власти? Не понимаю!

— Власти над людьми, у которых она отнимает жизненные силы, — с горечью сказал он. — Она была красавица и жила, отнимая жизнь у других. Отняла ее у Генри, отнимала у меня. Запускала в душу человека щупальца и пила его жизненные силы.

— Ты не простил ее?

— Нет.

— Бедная тетя Полина!

Но на самом деле Сисс не жалела тетку. Ей было только страшно.

— У меня есть сердце, я знаю, — со страстью проговорил он, прижав руку к груди. — Но оно иссохло. И душа у меня тоже есть, но где она? Что с ней стало? Она словно каменная пустыня. Ненавижу людей, которые жаждут власти над ближними.

Сисс молчала. Что она могла ответить?

Через два дня Полину нашли в постели мертвой, она приняла слишком большую дозу веронала, и ее ослабевшее сердце не выдержало.

Но она сумела нанести удар своему собственному сыну и племяннице из гроба. Роберту она оставила щедрую сумму — тысячу фунтов стерлингов, Сисс — сто фунтов. Вся остальная часть ее состояния, включая ценнейшие произведения древнего искусства, должна была пойти, согласно завещанию, на создание «Музея Полины Аттенбро».

Артур Конан Дойл

Сэр Артур Игнатиус Конан Дойл (1859–1930) родился в Эдинбурге в аристократической ирландской католической семье. Он получил медицинский диплом в Эдинбургском университете и в 1882 году открыл врачебную практику; к тому времени уже были опубликованы несколько его рассказов. Поскольку пациентов у Дойла было крайне мало, у него оставалось время для литературных занятий, однако некоторые рассказы той поры и такие романы, как «Торговый дом Гердлстон» и «Майка Кларк», дожидались публикации в течение нескольких лет. В 1887 году он продал «Рождественскому ежегоднику Битона» первую историю о Шерлоке Холмсе — повесть «Этюд в багровых тонах».

Хотя Конан Дойл сегодня знаменит главным образом как создатель канонической «холмсианы», не теряют популярности и его научно-фантастические романы о профессоре Челленджере, особенно «Затерянный мир» (1912) и «Отравленный пояс» (1913); первый из них стал сюжетной основой для пяти кинофильмов и вдохновил создателей многих других картин. Дойл также написал немало фантастических и «страшных» рассказов. Вероятно, его страстная увлеченность спиритизмом придала достоверности этим историям, которые не могли бы разыграться в обстоятельствах обыденной жизни.

Повесть «Паразит» представляет собой раннюю и весьма убедительную историю о психологическом вампиризме; изображенная в ней вампирша так же властвует над своей жертвой, как если бы она еженощно пила кровь из ее горла.

Повесть была впервые опубликована отдельной книгой в серии «Акме лайбрери» (Лондон: Констебл, 1894).

Паразит

I

24 марта. Весна уже вовсю хозяйничает у нас. За окном лаборатории большой каштан весь покрыт крупными клейкими почками, и они уже начинают раскрываться, показывая маленькие зеленые воланчики. Гуляя по лугам, ощущаешь, что вокруг совершается великая, безмолвная работа сил природы. Влажная земля пахнет плодородием и сладкими соками. Там и сям пробиваются зеленые побеги. Ветви напряжены — сок течет под блестящей корой; влажный, густой воздр Англии полон чуть смолистым ароматом. Живые изгороди подернуты зеленью, вдоль них бродят ягнята — всюду протекает процесс воспроизводства жизни!

Я чувствую это вокруг себя — но вместе с тем и внутри. Ведь у нас также бывает своя весна, когда мелкие сосуды расширяются, лимфа течет быстрее, железы работают активнее, и мы ощущаем душевный подъем и бодрость. Каждый год природа заново производит настройку всего механизма. Прямо сейчас я чувствую действие ферментов в моей крови, и мне хочется плясать в лучах прохладного солнечного света, льющегося в окно, словно маленькой мошке. Да я бы так и поступил, только вот Чарльз Сэдлер может прибежать сюда, наверх, чтобы узнать, в чем дело… И потом, следует помнить, что я — профессор Гилрой. Старый профессор может себе позволить быть естественным, но когда фортуна предоставила одну из лучших университетских кафедр мужчине всего сорока трех лет, нужно очень стараться соответствовать доверенной роли.

Что за чудо этот Уилсон! Если бы я мог заниматься физиологией с тем же энтузиазмом, какой он вкладывает в психологию, я бы стал по меньшей мере вторым Клодом Бернаром! [55] Вся его жизнь, все силы души направлены к одной цели. Он забывает лечь спать, когда нужно подвести итог работы, проделанной за день, а утром, проснувшись, составляет план исследований на сегодня. И все же за пределами узкого кружка, следящего за его успехами, труды Уилсона не пользуются особым доверием. Физиология — наука уважаемая. Если кто-то добавляет хотя бы один кирпичик в ее здание, все сразу это видят и рукоплещут. Но Уилсон пытается заложить основы науки будущего. Он работает под землей, и труды его незаметны. Однако он не ропщет и движется вперед, готовый вести переписку с сотней полоумных в надежде найти хоть одного надежного свидетеля, просеивая сотни ложных сообщений ради проблеска истины. Он сопоставляет сведения, обнаруженные в старых книгах, читает запоем новые, экспериментирует, устраивает популярные лекции, пытаясь зажечь в других людях тот яростный огонь, который снедает его самого. Меня охватывает восторг и удивление, когда я думаю о нем, и все же на предложение присоединиться к его исследованиям я вынужден говорить ему, что в своем нынешнем виде они мало привлекательны для человека, преданного точным наукам. Если бы Уилсон смог показать мне что-то положительное, объективное, я, пожалуй, испытал бы соблазн проверить физиологический аспект проблемы. Но до тех пор, пока половина его тематики запятнана шарлатанством, а другая — истерией, мы, физиологи, должны довольствоваться телом и оставить разум нашим потомкам.

Я, без сомнения, материалист. Агата даже называет меня отъявленным материалистом. Я же отвечаю ей, что это отличный повод ускорить завершение нашей помолвки, поскольку мне срочно нужна ее идеалистическая духовность. Притом я вижу в себе любопытный пример того, как влияет полученное человеком образование на темперамент, поскольку от природы (если только не обманываюсь на этот счет) я был нервным, легко возбудимым мальчиком, мечтателем, сомнамбулой, меня переполняли впечатления и интуитивные догадки. Мои черные волосы, темные глаза, узкое оливково-смуглое лицо, длинные тонкие пальцы — все это характерно для моего истинного темперамента, и знатоки вроде Уилсона заявляют, что я — объект как раз для них. Однако мой мозг пропитан точным знанием. Я научился иметь дело только с фактами и доказательствами. Предположениям и фантазии нет места в моей системе мышления. Покажите мне то, что я могу увидеть под микроскопом, разрезать скальпелем, взвесить на весах, и я посвящу всю жизнь этому исследованию. Но когда меня просят изучить чувства, впечатления, мнения, я воспринимаю это как мерзкое и даже деморализующее дело. Отклонение от чистого разума действует на меня как неприятный запах или фальшивые ноты в музыке.

Этих ощущений вполне достаточно, чтобы мне сегодня не слишком хотелось идти к профессору Уилсону. Однако я понимаю, что не ответить на приглашение значило бы проявить неприкрытую грубость; да к тому же там будут миссис Марден и Агата, а значит, пойду и я, хотя, будь у меня уважительное оправдание, все-таки не пошел бы. Я предпочел бы встретиться с ними в каком-нибудь другом месте. Я знаю, что Уилсон затянул бы меня в эмпиреи своей туманной полунауки, если бы смог. Энтузиазм одевает его такой броней, от которой отскакивают намеки или увещевания. Ничто, кроме открытой ссоры, не заставит его осознать, насколько мне отвратительна вся его возня. Не сомневаюсь, что он припас какого-нибудь нового последователя месмеризма, [56] или ясновидящего, или медиума, или фокусника, чтобы продемонстрировать нам, ибо даже в часы досуга он не слазит со своего любимого конька. Впрочем, Агате это доставит большое удовольствие. Она интересуется этим, как любая женщина, — их притягивает все смутное, мистическое и неопределенное.

10.50 вечера. Мне кажется, что ведение дневника — это проявление того научного склада ума, о котором я писал нынче утром. Мне нравится регистрировать впечатления, пока они еще свежи. Хотя бы раз в день я стараюсь определить, в каком состоянии находится мой разум. Это полезный прием самоанализа, он оказывает, по-моему, стабилизирующее воздействие на характер. Откровенно говоря, должен признаться, что мой характер нуждается в любых средствах стабилизации, какие найдутся под рукой. Я опасаюсь, что значительная часть моего невротического темперамента сохранилась, несмотря ни на что, и я далек от хладнокровной, спокойной точности, свойственной Мердоку или Пратт-Хэлдейну. Иначе как объяснить, почему виденное мною сегодня дурацкое представление так ударило по нервам, что я до сих пор не могу опомниться? Утешает меня лишь то, что ни Уилсон, ни мисс Пенклоуза, ни даже Агата не могли заметить мою слабость.

И что там могло меня взволновать? Ничто или какие-то пустяки — если про них написать, получится просто смехотворно.

Мардены явились к Уилсону раньше меня. Точнее, я пришел одним из последних и застал в комнате целую толпу. Едва я успел перемолвиться несколькими словами с миссис Марден и Агатой (она выглядела очаровательно в бело-розовом наряде, с блестящими заколками-птичками в волосах), как Уилсон подошел и ухватил меня за рукав.

— Вы ищете что-нибудь позитивное, Гилрой? — сказал он, отводя меня в угол. — Дорогой мой друг, у меня есть для вас феномен — истинный феномен!

Я, пожалуй, впечатлился бы сильнее, если бы не слыхал подобных заверений уже много раз прежде. Его сангвинический дух превращает всякого светлячка в звезду.

— На сей раз никаких сомнений в bona fides [57] — добавил он, видимо заметив проблеск насмешки в моих глазах. — Моя жена знакома с нею много лет. Они обе родом с Тринидада, вы знаете? Мисс Пенклоуза пробыла в Англии пару месяцев и не знает никого вне пределов университетского крута, но я уверяю вас, что нескольких ее высказываний уже достаточно, чтобы установить факт ясновидения на абсолютно научной основе! С ней не сравнится ни один любитель или профессионал. Пойдемте, я вас представлю!

Терпеть не могу тех, кто торгует таинствами, но особенно любителей. Если перед вами выступает трюкач за деньги, вы можете подловить его и разоблачить, как только разберетесь в его фокусе. Его дело — обмануть, ваше — выяснить, как это получается. Но что можно поделать с подругой жены хозяина дома? Можно ли внезапно включить свет и показать всем, что она украдкой дергает струны банджо? Или швырнуть липучку на ее вечернее платье, когда она крадется вокруг стола с бутылочкой фосфора либо применяет еще какую-нибудь сверхъестественную пошлость? Выйдет скандал, и вас зачислят в негодяи. Соответственно, вы можете выбирать между этим званием и позицией одураченного простака. Потому я был не в самом лучшем настроении, идя следом за Уилсоном к упомянутой даме.

Трудно было более не соответствовать моим представлениям об уроженках Вест-Индии. Невысокое хрупкое создание, на вид хорошо за сорок, с бледным остреньким личиком и светло-каштановыми волосами. Ее присутствие никем не замечалось, вела она себя скромно. В любой группе из десяти женщин на нее обратили бы внимание последней. Самой примечательной и, скажем прямо, самой неприятной чертой ее внешности являются глаза. Они серые — серые с оттенком зеленого, — и их выражение поразило меня: они были очевидно скрытными. Не знаю, подходит ли здесь это слово, может, лучше сказать «свирепые»? Подумав, я бы применил слово «кошачьи». Рядом с нею у стены стоял костыль, и его назначение стало болезненно очевидным, когда она поднялась: у нее была покалечена одна нога.

Итак, меня представили мисс Пенклоуза, и от моего внимания не ускользнуло, что при произнесении моего имени она искоса глянула на Агату. Уилсон, надо полагать, уже успел все разболтать ей. И теперь, без сомнения, она сообщит мне, при помощи оккультных тайн, что я помолвлен с молодой леди, у которой птички в прическе. Интересно, подумал я, что еще рассказал ей Уилсон обо мне?

— Профессор Гилрой — ужасный скептик, — сказал он. — Я надеюсь, мисс Пенклоуза, что вы сумеете обратить его в нашу веру!

Она пристально глянула на меня и сказала:

— Профессор Гилрой вполне прав, будучи скептиком, если не видел никаких убедительных доказательств. А мне кажется, — добавила она, — что вы сами могли бы стать отличным доказательством!

— Чего, позвольте узнать? — поинтересовался я.

— Ну, например, месмеризма.

— Мой опыт подсказывает, что месмеристы ищут свои объекты среди умственно нездоровых людей. И все полученные ими результаты, на мой взгляд, лишаются силы доказательности тем фактом, что они имеют дело с аномальными организмами.

— Скажите, которая из присутствующих здесь дам, по-вашему, обладает нормальным организмом? — спросила она. — Я хотела бы, чтобы вы сами выбрали ту, чей разум, по-вашему, наиболее уравновешен. Скажем, вон ту девушку в белом и розовом — кажется, это мисс Агата Марден, если не ошибаюсь?

— Да, я счел бы веским доводом любые результаты, полученные от нее.

— Я еще не имела возможности выяснить, насколько она впечатлительна. Конечно, одни люди реагируют намного быстрее, чем другие. Могу ли я узнать, как далеко простирается ваш скептицизм? Допускаете ли вы возможность месмерического сна и внушения?

— Я не допускаю ничего без доводов, мисс Пенклоуза.

— Ах, господи, а я думала, что наука уже ушла далеко от этой точки! Разумеется, я ничего не знаю о научной стороне вопроса. Я знаю только, что могу сделать сама. Вот посмотрите, например, на ту девушку в красном возле японского кувшина. Я захочу, чтобы она подошла к нам.

С этими словами мисс П. наклонилась и уронила на пол свой веер. Девушка резко повернулась и направилась в нашу сторону. Судя по выражению лица, она пыталась понять, не позвал ли ее кто-то.

— Что скажете, Гилрой? — воскликнул Уилсон, немедленно приходя в экстаз.

Я не рискнул сказать ему, что я об этом думаю. Для меня это было самым откровенным, бесстыдным проявлением плутовства из всех, какие мне доводилось видеть. Наличие предварительного сговора и сигнала было попросту явственно.

— Профессор Гилрой не удовлетворен, — сказала женщина, бросив на меня острый взгляд своих странных маленьких глаз. — Мой бедный веер подорвал его доверие. Ладно, нужно попробовать что-нибудь другое. Мисс Марден, вы не возражаете, если я использую вас?

— О, пожалуйста! С удовольствием! — воскликнула Агата.

К этому времени все общество собралось вокруг нас: мужчины в крахмальных манишках, женщины с высокими белыми воротничками — одни настроенные благоговейно, другие критично, как будто наблюдали нечто среднее между религиозной церемонией и выступлением заклинателя змей. Обитое красным бархатом кресло выдвинули в центр круга, и Агата уселась в него, откинувшись на спинку, слегка зарумянившаяся и дрожащая от возбуждения. Я заметил это, потому что птички в ее волосах подрагивали. Мисс Пенклоуза встала со своего места и остановилась рядом с креслом, опираясь на костыль.

И тут я заметил, как она переменилась. Она более не казалась мелкой, незначительной и выглядела теперь на двадцать лет моложе. Глаза ее сияли, желтоватые щеки порозовели, фигура распрямилась и стала будто выше. Такую перемену я видал когда-то: юноша с тусклыми глазами, апатичный, в мгновение ока ожил и обрел энергию, получив задание из области, в которой ощущал себя мастером. Мисс Пенклоуза смотрела на Агату с таким выражением, что я в глубине души возмутился: так могла бы смотреть на коленопреклоненную рабыню какая-нибудь римская императрица. Затем быстрым повелительным жестом она вскинула и медленно опустила руки, протянув их вперед, — раз, другой, третий…

Я пристально наблюдал за Агатой. Она, по-видимому, просто забавлялась, следя за этими пассами. На четвертом я заметил, что глаза ее словно стекленеют, а зрачки расширяются. На шестом она на мгновение застыла, на седьмом ее веки стали опускаться. На десятом пассе глаза ее закрылись, дыхание стало медленнее и глубже, чем обычно. Наблюдая, я старался сохранять спокойствие, как пристало ученому, но глупое беспричинное возбуждение одолевало меня. Надеюсь, мне удалось это скрыть, но чувствовал я себя не лучше, чем ребенок в темноте. Ни за что бы не поверил, что еще способен на подобную слабость!

— Она в трансе, — сказала мисс Пенклоуза.

— Она спит! — возразил я.

— Тогда разбудите ее!

Я подергал свою невесту за руку и громко окликнул. Реакции не было — она была как мертвая. Тело ее лежало на бархатном кресле. Органы тела работали — сердце, легкие. Но душа! Она выскользнула за пределы области нашего понимания. Куда делась душа? Какая сила разорвала ее связь с телом? Я был озадачен и смущен.

— Вот это и есть месмерический сон, — сказала мисс Пенклоуза. — Что касается внушения, то я могу внушить мисс Марден все, что пожелаю, и она непременно выполнит это, сейчас или после того, как выйдет из транса. Хотите доказательств?

— Всенепременно, — сказал я.

— Вы их получите.

По ее лицу промелькнула улыбка, как будто ей пришло в голову что-то забавное. Она нагнулась и очень серьезно прошептала что-то на ухо подопытной. Агата, не услышавшая меня, кивнула ей в ответ.

— Пробудитесь! — воскликнула мисс Пенклоуза, резко стукнув костылем о пол.

Глаза Агаты раскрылись, остекленение постепенно исчезло, и душа вновь явилась после странного затмения.

Мы ушли домой рано. Агата чувствовала себя после опыта превосходно, зато я нервничал и не мог ни слушать, ни отвечать на поток комментариев, которые Уилсон изливал на меня. Когда я прощался с мисс Пенклоуза, она сунула мне в руку клочок бумаги.

— Ради бога, простите меня, — сказала она, — если я переусердствовала, стараясь преодолеть ваш скептицизм. Прочтите эту записку завтра в десять часов утра. Это маленькое испытание лично для вас.

Не имею понятия, что она хотела сказать, но записка лежит передо мною, и я разверну ее, как было велено. Голова у меня болит, и на сегодня я написал уже достаточно. Завтра, я уверен, все, что кажется необъяснимым, примет совсем иной оттенок. Я не отдам своих убеждений без боя!

25 марта. Я поражен, сбит с толку. Очевидно, мне придется пересмотреть свое мнение об этом случае. Но сперва нужно изложить по порядку, как все произошло.

Я позавтракал и просматривал кое-какие графики, которыми должен проиллюстрировать лекцию, когда вошла квартирная хозяйка и сообщила, что Агата ждет в кабинете и желает видеть меня немедленно. Я глянул на часы и удивился — было всего половина десятого.

Когда я вошел в кабинет, Агата стояла на коврике возле камина, глядя на меня. Странная жесткость ее позы заставила меня похолодеть, и слова, готовые сорваться с губ, замерли. Вуаль с ее шляпки была приспущена, но я разглядел, что она бледна и лицо застыло.

— Остин, — сказала она, — я пришла, чтобы сообщить тебе: наша помолвка разорвана.

Я пошатнулся. Пошатнулся в буквальном смысле, поскольку в следующий момент обнаружил, что опираюсь на книжный шкаф, чтобы не упасть.

— Но… но… — забормотал я. — Отчего так внезапно, Агата?

— Да вот так, Остин. Я пришла, чтобы сказать тебе об этом.

— Но почему? — воскликнул я. — Должна же быть какая-то причина! Это не похоже на тебя, Агата. Скажи, чем я мог обидеть тебя?

— Просто все кончено, Остин.

— Но почему? Видимо, тебя ввели в заблуждение, Агата. Может, до тебя дошла какая-то клевета обо мне? Или ты неверно поняла какие-то мои слова? Прошу тебя, объясни, в чем дело, и я сразу все расставлю по местам!

— Мы должны считать, что все кончено.

— Но вчера мы расстались без малейших признаков неудовольствия с твоей стороны! Что могло приключиться за ночь? Наверное, что-то произошло вчера вечером. Ты обдумала это и сочла мое поведение недостойным? Неужели все из-за этой демонстрации месмеризма? Ты осуждаешь меня за то, что я позволил той женщине проявить свою власть над тобою? Но ты же знаешь, при малейшем знаке я вмешался бы!

— Не трать слова, Остин. Все кончено.

Голос ее звучал холодно и размеренно; она вела себя до странности официально и жестко. Мне показалось, что она твердо решила не ввязываться ни в какие споры или объяснения. Я же дрожал от возбуждения и вынужден был отвернуться, стыдясь, как бы она не заметила, насколько я не владею собою.

— Ты должна понимать, какой удар наносишь мне! — воскликнул я. — Ты ломаешь все мои надежды и разрушаешь жизнь! Не можешь же ты так наказать меня, не дав даже объясниться! Ты обязана сказать, в чем дело. Подумай также и о том, что я ни при каких обстоятельствах не позволил бы себе так обращаться с тобой… Бога ради, Агата, скажи, что я натворил!

Она, не откликнувшись ни словом, прошла мимо меня к выходу.

— Все бесполезно, Остин, — сказала она. — Ты должен считать нашу помолвку расторгнутой.

Еще мгновение, и она ушла; прежде чем я сумел опомниться достаточно, чтобы последовать за ней, я услышал, как хлопнула, закрываясь, входная дверь.

Я бросился в свою комнату — переодеться: мне хотелось поскорее побежать к миссис Марден и узнать у нее, чем вызвано мое несчастье. Я был настолько потрясен, что с трудом завязал шнурки ботинок. Никогда не забуду те ужасные четверть часа. Я уже натянул сюртук, но тут часы на каминной полке пробили десять.

Десять! Я вспомнил о записке мисс Пенклоуза. Она лежала передо мной на столе, я вскрыл ее и прочел. Слова были нацарапаны карандашом, своеобразным угловатым почерком:


Дорогой профессор Гилрой! Умоляю, простите, что я позволила себе испытать Вас, используя Ваши личные чувства. Профессор Уилсон вчера вечером мельком упомянул при мне, какие отношения связывают Вас и мою подопытную, и мне показалось, что Вас ничто не убедит надежнее, чем приход мисс Марден со словами, которых Вы от нее не ждете. Потому я внушила ей, что она должна явиться к Вам в половине десятого утра и заявить о расторжении помолвки; сцена должна продлиться около получаса. Наука столь требовательна, что трудно провести испьтания с удовлетворительной точностью, но я убеждена, что девушка вряд ли совершила бы поступок такого рода по собственной воле. Забудьте все, что она могла Вам сказать, поскольку она совершенно не осознавала, что делает, и не вспоминайте об этой сцене, так как она начисто ее забудет. Я дала Вам эту записку, чтобы сократить срок Ваших мучений, и еще раз прошу простить за душевный дискомфорт, который причинила Вам, хоть и на краткое время.
Искренне Ваша, Хелен Пенклоуза.


Честно говоря, прочтя записку, я испытал такое облегчение, что ничуть не рассердился. Конечно, это была излишняя вольность со стороны дамы, которая познакомилась со мною лишь вчера. Но в конце концов, я сам раздразнил ее своим скептицизмом. Пожалуй, она права: выдумать эксперимент, который удовлетворил бы меня, не так-то просто.

И ей это удалось. По этому вопросу у меня больше нет сомнений. Я наконец убедился в возможности гипнотического внушения. Оно занимает отныне свое место в ряду несомненных фактов реальности. То, что Агату, самую уравновешенную из всех знакомых мне женщин, удалось довести до состояния автоматизма, вполне очевидно. Особа, находившаяся на большом расстоянии от нее, действовала как инженер, запускающий с берега торпеду Бреннана, [58] чтобы она разорвалась далеко в море. Другая личность словно бы вторглась в ее душу, оттолкнула в сторону ее сознание и завладела ее нервной системой, говоря: «Я попользуюсь этим на полчасика». И Агата, должно быть, не запомнила, как ходила ко мне и как возвращалась. Смогла ли она благополучно пройти по улицам в таком состоянии? Я поспешно надел шляпу и помчался выяснять, все ли с нею в порядке.

Да. Она была дома. Меня провели в гостиную, где я и нашел ее, сидящую с книгой на коленях.

— Ты что-то рано нынче, Остин, — сказала она с улыбкой.

— А ты и вовсе ранняя пташка, — ответил я. Она взглянула на меня озадаченно и спросила:

— Что ты имеешь в виду?

— Разве ты сегодня не выходила из дому?

— Нет, конечно же нет!

— Агата, — сказал я серьезно, — прошу, расскажи мне подробно, что ты делала сегодня утром?

Она засмеялась, видя мою крайнюю серьезность:

— Ты сейчас выглядишь как профессор за работой, Остин. Вот что значит обручиться с ученым мужем! Ладно, я все расскажу, хотя ума не приложу, зачем тебе это нужно. Я встала с постели в восемь, в половине девятого позавтракала в десять минут десятого вошла сюда и села читать «Мемуары мадам Ремюза». Но спустя несколько минут я сделала нелестный комплимент этой француженке, задремав над ее книгой. Одновременно это было лестным комплиментом вам, сэр, поскольку ты мне приснился. Я проснулась несколько минут назад.

— И обнаружила себя на том же месте?

— Разумеется! Чего бы ради я должна была оказаться на другом?

— Скажи мне еще, пожалуйста, Агата, что именно я делал в твоем сне? Я спрашиваю вовсе не из любопытства, поверь!

— У меня просто осталось смутное впечатление, что ты там был. Никаких подробностей не помню.

— Но если ты сегодня не выходила, Агата, отчего на твоих ботинках пыль?

По ее лицу пробежала тень досады.

— Право, Остин, не пойму, что с тобой сегодня? Тебя послушать, так ты даже сомневаешься в моих словах! Если моя обувь в пыли, это значит, разумеется, что я надела ту пару, которую служанка не вычистила.

Теперь мне было вполне очевидно, что она не знает о собственном поступке, и я рассудил, что разумнее будет ничего не рассказывать. История могла испугать Агату и вряд ли улучшила бы наши отношения. Потому я перевел разговор на другое и вскоре откланялся, поскольку пора было идти читать лекцию.

Но сам я безмерно впечатлен. Горизонт возможностей науки внезапно расширился перед моими глазами. Меня больше не удивляет, отчего Уилсон проявляет такую дьявольскую энергию и энтузиазм. Кто бы не стал трудиться усердно, видя перед собою невозделанную целину, ради будущего плодородия? Мне приходилось испытывать восторг, когда я обнаруживал неизвестную прежде форму ядрышек или какую-нибудь новую подробность о поперечно-полосатой мускулатуре, увиденной под микроскопом. Но какими мелкими кажутся эти восторги по сравнению с открытием, которое обнажает самые корни жизни и природу души! Я всегда рассматривал дух производным от материи. Печень выделяет желчь, мозг выделяет разум — таково мое убеждение. Но как совместить этот принцип с тем, что я сегодня наблюдал? Неужели разум может работать на расстоянии и управлять материальным телом, как музыкант справляется со скрипкой? Значит, тело является не источником души, но грубым инструментом, при помощи которого разум проявляет себя. Ветряная мельница ветра не создает, а только указывает на его наличие. Такие соображения противоположны привычному строю моего мышления, и все же отрицать их было невозможно, и они представлялись мне достойными исследования.

И почему я должен отказываться от изучения нового предмета? Вот я вижу собственную запись под вчерашним числом: «Если бы он смог показать мне что-то положительное, объективное, я, пожалуй, испытал бы соблазн проверить проблему с физиологической точки зрения». Ну что же, необходимое доказательство налицо. Теперь нужно сдержать слово. Уверен, что исследование будет интереснейшим. Кое-кто из моих коллег посмотрит на это косо — наука полна бессмысленных предрассудков — но, если Уилсону достало мужества держаться своих убеждений, я продержусь тоже. Завтра утром я пойду к нему — к нему и к мисс Пенклоуза. Если она на пробу показала нам так много, весьма вероятно, что в запасе у нее есть еще многое.

II

26 марта. Как я и предвидел, Уилсон пришел в полный восторг от моего обращения в его веру, и мисс Пенклоуза тоже сдержанно (с притворной скромностью) проявила радость по поводу такого результата своего эксперимента. До чего странно: как молчаливо и бесцветно это создание, когда не пускает в ход свою силу, но стоит хотя бы заговорить на эту тему, как она расцветает и оживает. Ко мне мисс П., кажется, испытывает особый интерес. Я не могу не замечать, что она постоянно следит за мной глазами.

У нас состоялся чрезвычайно интересный разговор о ее способностях. Его содержание необходимо записать, хотя никакого научного веса ее слова, конечно, не имеют.

— Вы пока увидели только самый краешек этого явления, — сказала она, когда я выразил изумление тем образчиком гипноза, который был продемонстрирован. — Я не оказывала никакого прямого влияния на мисс Марден, когда она пришла к вам. Я даже вовсе не думала о ней в то утро. Я сделала лишь одно: настроила ее разум, как могла бы настроить будильник, с тем чтобы в указанный час он сам сработал. Если бы я указала срок шесть месяцев или двенадцать часов, итог вышел бы такой же.

— А если бы ей внушили, что она должна меня убить?

— Она непременно так и сделала бы.

— Но это ужасно! Ужасна такая власть! — вскричал я.