— Теперь, если не возражаете, к Петропавловской крепости. Там предстоит сухопутная прогулка.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Операция «Пророк» началась ранним солнечным утром, когда московские клумбы еще благоухали накопленной за ночь сладостью, фонтаны на площадях сверкали, как огромные водяные балерины, и улицы еще не залипли бесчисленными автомобильными пробками. Операцией из «Дома Виардо» руководил лично Виктор Викторович Долголетов, он же Ромул, используя для управления все средства открытой и закрытой связи, которыми был оснащен особняк. Он решил не повторять ошибку ГКЧП, когда тот ввел в Москву громоздкие подразделения танков, наводнил столицу ненужными войсками, создав неразбериху и хаос, послужившие на руку противникам. Теперь вся операция проводилась мобильными подразделениями спецназа, подчиненными полковнику Гренландову. Подразделения брали под контроль важнейшие центры столицы — телевидение, Государственную думу, Совет Федерации и Правительство. Все эти центры прекращали свою деятельность. Министерства сохраняли видимость работы, но министры и их аппараты бездействовали. Супермаркеты и рестораны, развлекательные центры и игорные дома, кинотеатры и ночные клубы продолжали работать в полную силу, чтобы у людей не возникла паника. На телевидение, чьи программы были свернуты, направился личный представитель Ромула. Он вез обращение к нации Ромула, составленное талантливым литератором и стилистом Минтаевым, а также коробки с роликами, компрометирующими Рема. Послание объявляло Президента Лампадникова низложенным, уличало его в конституционных преступлениях, в намерении изменить государственный строй России, а также раскрывало соотечественникам подлинное лицо Президента — коррупционера, агента Америки, торгующего национальными интересами Родины, вплоть до передачи под международную юрисдикцию природных богатств Сибири. Пока это послание, запечатанное в конверт, двигалось в «Останкино», сам Ромул на бронированном «Мерседесе», в сопровождении двух джипов охраны и полковника Гренландова, отправился в «Огарево-2» арестовывать Рема. Они мчались навстречу автомобильному потоку, покидавшему дворцы Рублевки, постовые, завидев их номера, вытягивались и отдавали честь. Ромул, сидя в салоне джипа, ощущал, как развертывается впереди свистящая спираль, образуя среди красных сосняков и придорожных ресторанов стремительную воронку, которая неотвратимо затягивает его в свою неисповедимую глубину.
При въезде в резиденцию бойцы спецназа, по приказу Гренландова, без труда обезоружили охрану Президента, отключили все имеющиеся системы связи, установили частотный генератор помех, блокирующий сигналы мобильных телефонов. Ромул, в сопровождении полковника, прошел через насаждения кипарисов и голубых елей, прямо через клумбы, к колонам крыльца. Гренландов мимоходом не больно ткнул в живот вооруженного привратника, вытащив у него из кобуры пистолет. Пошарил на ощупь в распределительном щитке, обрывая кое-какие провода. Проводил Ромула до дверей гостиной, оставшись у дверей, — руки за спину, ноги раздвинуты, ленивый взгляд сонно скользит по балюстраде, перилам и вазам, чтобы в секунду опасности вспыхнуть точно зоркостью, совместить зрачок с пистолетной мушкой и лбом противника.
Ромул застал свого соперника Артура Игнатовича Лампадникова, или попросту Рема, когда тот, уже вынырнув из бассейна, растер до розовых пятен маленькое холеное тело, облачился в китайский халат с шелковым драконом на спине, зашел в гостиную, чтобы перед завтраком посмотреть «Евроньюс». Не успел он включить огромный плазменный телевизор, напоминавший черное зеркало, как в гостиную скорым шагом вошел Ромул. Его точеная фигура и впрямь напоминала фигуру шахматного офицера, вырезанного из белой кости. Резкий, уверенный, левая рука прижата к бедру, правая делает решительный взмах. Небольшая, с редкими волосами голова являет безукоризненную форму черепа. Губы чуть вытянуты хоботком, что говорит о высшей степени сосредоточенности. Голубые, слегка навыкат глаза, остро, насмешливо оглядывают гостиную — мебель, стол с бюстом Вениамина Франклина, сменившим бюст Петра Великого, легкомысленный английский пейзажик, который вытеснил со стены «Битву при Корфу». Лишь в последний момент глаза визитера останавливаются на хозяине, давая ему понять всю его мелкость и незначительность, всю временность и бренность пребывание в этой гостиной.
— Помешал? Оторвал от государственного планирования? — Ромул наслаждался изумленным, почти испуганным видом соперника, которого застал в неурочный час, неподготовленного к острым сюжетам политики. В этой гостиной совсем недавно Ромул претерпел унижение, плакал, искал милости у могучего победителя. Каялся пред другом. Уходил, затаив неутоленную ненависть и чувство реванша. Миг реванша настал. Видимо, так Гитлер, разгромив самодовольную Францию, подписал французскую капитуляцию в Версале, все в том же штабном вагоне, где когда-то капитулировала поверженная Германия. Место немецкого позора обернулось местом триумфа. Триумфальная арка французов обернулась для них эшафотом и плахой. Это историческое сравнение промелькнуло в голове у Ромула, когда он рассматривал голые ноги Рема, смешно торчащие из-под халата, его бегающие мутные глаза, ожидавшие подвоха, не умевшие отгадать цель стремительного, как возмездие, визита.
— Ты бы мог позвонить. Предупредить о приезде, — Рем усаживался на диван, комично, совсем как женщина, натягивая халат на костлявые коленки.
— Увы, позвонить не мог, — усмехнулся Ромул, ловко поворачиваясь на каблуке, еще раз, в полном обороте, оглядывая гостиную. — Все телефоны отключены. Мобильная связь заблокирована. В Москве объявлено военное положение. Я приехал сказать, что твое президентство закончилось, и ты арестован, как государственный преступник.
— Что? Почему? — рука Рема потянулась к телефону правительственной связи и тут же бессильно упала. — Почему заблокирована? — Он раскрыл перламутровый ларчик мобильного телефона, на котором не вспыхнула ни единая кнопка. — Что значит — арестован?
— Это значит, что тобой нарушена священная клятва, попрано братское соглашение. Ты поступил, как плотоядный хорек, которому чуждо чувство благодарности, дружбы. Ты решил узурпировать власть, которую я дал тебе подержать на время, как дают подержать портфель, чтобы зашнуровать развязавшийся шнурок. Ты решил не отдавать портфель, поступил, как вор, как предатель, и теперь тебя ждет расплата…
Ромул видел, как трусливо сжался Рем, как он напуган, не находит слов — очередной лжи и лукавства. Он забился в угол кожаного, похожего на бегемота, дивана с вислыми складками кожи, словно хотел спрятаться среди этих морщин, переждать наваждение.
— Ты знал, что мой титул Духовного Лидера необходимо дополняет твой статус Президента, является второй ипостасью власти. Ты разрушил двуединство российской власти, выбил из купола замковый камень, и купол стал осыпаться, власть стала рушиться. Ты — дилетант, не понимающий законов русской государственности, ее сокровенной духовности. Ты отыскал на исторической свалке этого тобольского шута, внушил ему, что он помазанник и таковым представил народу. Этим самым ты стал создавать второго Духовного Лидера, надеясь вытеснить меня на задворки политики, чтобы мне никогда не вернуться в Кремль. Дьявольская выдумка. Кто же тебе ее подсказал? Предатель Булаев со своей виртуозной способностью разыгрывать интриги? Или сатанист Олеарий, который превратил свой театр в престол сатаны? Их тоже утопят в ведре с водой, как топят гадких хорьков…
Ромул наслаждался зрелищем раздавленного и попранного Рема. Тот забрался на диван с ногами, вжался в мякоть кожи, был готов исчезнуть, оставив на кожаной спинке дивана свой уродливый оттиск. Ромул чувствовал свист невидимой, разрезающей воздух фрезы, туманную воронку, куда устремлялось пространство. Из жерла воронки исходили невидимые магнитные линии, затягивали в себя Ромула. Так на дне полноводного озера образуется скважина, куда с рокотом молниеносно утекает вода. Так среди звезд внезапно разверзается «черная дыра», куда непомерными силами утягиваются планеты и солнца, сметаются галактики, и вместо разноцветных звездных бриллиантов небо заволакивает беспросветная мгла.
— Тебе надо отдать должное, ты неплохо поработал с самозванцем. Ты превратил его в мартышку, ловко примеряющую на себя горностаевую мантию и шапку Мономаха. Народу это понравилось, не скрою. Народ привык верить сказкам. Ты посадишь на престол бутафорского царя и станешь им управлять? Вернее не ты, а твои американские заказчики? Царскую свиту станут представлять американские морские пехотинцы, переодетые в боярские шубы и соболиные шапки? Ты хочешь создать бутафорское русское царство, посадив царя-батюшку на нефтяной и газовый вентиль, как сажают тряпичную куклу на горячий чайник? Царь русский, а нефть американская, так, что ли? И ты думаешь, что после этого я тебя пощажу?..
Ромулу вдруг стало жаль Рема. Его большая властная голова, казалось, едва держалась на тонкой шее. Надменное выражение гордого, неколебимого лица сменилось жалкой растерянностью и умоляющей больной улыбкой. Ведь они были друзьями детства, и у них был общий большой петербургский двор, куда они выбегали из двух соседних подъездов, и первый, кто выбегал, звал на весь двор второго. И как чудесно они играли в рыцарей, в индейцев, в благородных разбойников. Как помогали друг другу делать уроки и решать контрольные задачи. Как восхитительны были их совместные поездки на охоту, и убитый селезень лежал на краю синей протоки, отливая изумрудом и золотом. И как чудесно они танцевали на школьных вечерах, ухаживая за одной и той же, теперь почти позабытой девушкой Леной.
— Ты собирался разбазарить ресурсы, который я копил, чтобы начать долгожданное, столь необходимое для России Развитие. Я хотел модернизировать армию, восстановить ВПК, создать новые технологии, которые обеспечат России суверенитет. Ты решил, что России не нужен суверенитет и собирался отдать ее под суверенитет Америки. Пусть американская армия защищает американскую Сибирь? Пусть американские звездолеты добывают лунный гелий для американских атомных станций на Урале? Таким образом, ты надеялся сберечь свои миллиарды в американских банках и миллиарды воровской шайки чиновников и олигархов, которые двадцать лет терзают Россию. Ты хотел свести на нет все мои титанические усилия по возрождению России. Тебя свергаю не я. Тебя свергает русский народ. Свергает русская история…
В нем копились сострадание к жалкому поверженному Рему, воспоминания детства мешали быть жестоким и непреклонным. Но бессердечная воля, присущая всем властителям, не позволяла проявлять милосердие. Власть, если стремишься ее удержать, требовала бесчеловечности, требовала устранения соперника, его уничтожения и казни.
— Сейчас, когда я говорю все это, по телевидению уже читают мое обращение к нации с перечислением твоих преступлений. Вслед за этим народу покажут твои счета в американских и швейцарских банках. Прокрутят пленку твоих переговоров с японским эмиссаром о передаче Японии Курил. И еще, ты будешь удивлен, мы обнародуем документ, который закрепляет за тобой участок кладбищенской земли на Масленичной горе в Иерусалиме. Там, в твоем родном Израиле, ты решил упокоить свой прах, когда кончатся земные дни в России. На своей исторической родине, среди еврейских царей и пророков, во искупление постылых русских дней. Не правда ли, немного странно для русского Президента? Как, думаешь, отнесется к этому русский народ? …
Голос Ромула приобрел металлическую жесткость, звонкость топора, отточенность бритвы.
— Мы были с тобой друзьями. Нас многое связывало. Ты оказывал мне неоценимые услуги. И поэтому я предоставляю тебе выбор. Либо тебя судит Верховный суд, как судили в свое время «врагов народа», тебя приговаривают к пожизненному заключению в страшной колонии «Белый лебедь», где ты превращаешься в животное. Либо ты достаешь пистолет и пускаешь себе пулю в висок, как сделал Пуго, когда провалился ГКЧП. Либо тебя стреляют при попытке к бегству, где-нибудь на газоне твоей резиденции. Либо сейчас войдет полковник Гренландов, положит тебе подушку на лицо и сядет на нее. В информационном выпуске будет сказано, что ты умер от разрыва сердца, не выдержав известия об аресте. Выбирай, что больше по нраву.
Ромул, говоря это, расхаживал по гостиной, думая, как вернет на стол бюст Петра Великого, а на стену — морскую батальную сцену. Повернулся к Рему, ожидая увидеть трясущееся лицо труса и пораженца, умоляющие, полные слез глаза, протянутые в мольбе руки. На него смотрели хохочущее лицо, торжествующие, с победным блеском глаза, растворенный в хохоте, презирающий рот:
— Ты пришел ко мне, как благодетель, не правда ли? — смеялся Рем, — Предложил либо пулю в висок, либо подушку на лицо? Как благородный рыцарь, как джентльмен, играющий по правилам чести? А ведь ты болван, напыщенная пустышка, чванливый гордец, не понимающий истинных механизмов власти. Плюшевый Духовный Лидер, место которому не в Кремле, а в магазине дешевых детских игрушек!
Ромул был ошеломлен этой дерзостью человека, которому оставалось жить минуты, над которым сбывалось пророчество святого старца, сулящего смерть Высшему Правителю России. Но, быть может, это была бравада приговоренного к смерти преступника, истерика висельника, когда его поднимают на табуретку. Он с сожалением смотрел на хохочущего безумца.
— Ты думал, что я изобрел этого тобольского самозванца, чтобы рядом с тобой воздвигнуть второго Духовного Лидера? Чтобы он отнимал у тебя твои энергии, поедал твои калории? Да не было у тебя никаких энергий, не было никаких калорий. Ты играл роль клоуна, над которым смеялась элита и потешался народ. Как только ты добровольно оставил власть и передал ее мне, как только ты стал пыжиться и разыгрывать из себя Преподобного Сергия, или, на худой конец, Солженицына, ты стал смешен, и в народе тебе дали кличку «дутыш». Нет, мой дорогой «дутыш», мой замысел был в другом. Я создавал мнимого царя, пугая тебя восстановлением монархии, при которой у тебя не было шансов вернуться во власть. Я создавал искусную ловушку, куда выманивал тебя, как рыбаки выманивают из-под коряги сома. От одного телесюжета к другому я создавал у тебя убеждение, что не сегодня-завтра в Кремле усядется царь. Это сводило тебя с ума, и, наконец, ты потерял разум. Затеял этот нелепый военный переворот, который вывел тебя из конституционного поля, сделал государственным преступником, узурпатором. Верховным Правителем России на один только час— время, достаточное, чтобы сбылось пророчество старца и ты был убит. Ты уже мертв, понимаешь? Тебе уже выкликают анафему во всех монастырях. Могильщик уже кончает рыть тебе могилу, откладывает лопату и заступ и наливает заработанный стакан водки.
— Это не так, — зашептал Ромул, чувствуя, как остывает кровь, и он становится холодным и фиолетовым, словно утопленник. Глаза Рема сверкали перед ним, будто в них отражался Георгиевский зал с зажженными люстрами и золочеными надписями. — Это ложь!
— Включи телевизор, глупец! Посмотри, что творится!
Ромул на ощупь взял пульт, нажал наугад кнопку, и черное зеркало экрана наполнилось синевой — той особой лазурью, какая сияет на картине Грабаря «Март». Во весь экран говорило, шевелило губами, моргало глазами лицо диктора, который заглядывал в рукописные странички и читал обращение:
— Мы сорвем с него маску, но под ней откроется другая. Сорвем и ее, но под ней снова маска. И ее сорвем, и снова маска под маской, и так бесконечно, пока не откроется зияющая пустота. Он — пустота, ноль, ничто…
Услышав это, Ромул враз успокоился. Узнал в тексте свои собственные, предложенные литератору Минтаеву пассажи, и возликовал. Рем разыгрывал его, выкраивал для себя лишние мгновения жизни. Дисциплинированный диктор с властными интонациями государственного вещателя зачитывал его, Ромула, обращение к нации, ставящее вне закона узурпатора Лампадникова.
Однако губы диктора продолжали шевелиться, слова властно и жестоко рокотали:
— И его, Долголетова, попытка совершить государственный переворот — тоже ничто, полный ноль. Народ никогда не потерпит над собой того, кто столько лет издевался над страной, душил свободу, отправлял за решетку лучших и талантливейших людей, мечтал возродить сталинизм. Заговор Долголетова провалился, как дурная и преступная попытка…
Это казалось безумием. Одно подменялось другим. Одно содержало в себе иное, прямо противоположное. В зайце таилась утка, в утке заключалось яйцо, в яйце хранилась игла, на игле угнездилась смерть, в смерти присутствовала непостижимая сущность, замыкавшая абсурд бесконечных превращений и вновь приводящая к зайцу. Какая-то страшная, необъяснимая карусель обнаружилась и вращалась в сознании Ромула. Диктор властно вещал:
— Ничтожный лукавец, кукушонок, выпавший из чужого гнезда… — Эти знакомые слова опять было породили у Ромула надежду. Но за ними последовало совсем иное: — Он собрался установить диктатуру, отобрать наши накопления, направить их на танки и пушки, чтобы снова Россия превратилась в осажденную крепость, подобно Северной Корее, где людей морят голодом и расстреливают за любое неосторожное слово…
— Но как же Минтаев? Он получил гонорар, я авансировал его книгу в лучшем издательстве России!
— Зря верил интеллигенции. Она продажна. Все эти режиссеры и актеры, звезды шоу-бизнеса и демократические литераторы — липкая пакость. Я переплатил ему всего лишь триста долларов, — смеялся Рем, наслаждаясь корчами проигравшего соперника. Диктор, между тем, продолжал:
— Заклинаю вас Святой Русью и всеми русскими витязями, и гренадерами, и ополченцами, и пехотинцами сорок первого года, — мы раздавим русским каблуком этого кровавого клопа. Сделаем Россию великой, демократической и свободной, чтобы чувствовать себя в единой семье с другими народами мира. А предателю и насильнику — смерть!
Этим завершалось обращение к народу, которое, видимо, зачитывалось не в первый раз. Едва оно завершилось, вновь в небесной лазури возникла голова того же диктора, и зазвучали чеканные, как затвор винтовки, слова.
— Посмотри на другом канале, — предложил Рем. — Там все гораздо разнообразнее и ярче.
Ромул послушно надавил соседнюю кнопку. Возник банный гул, эхо множества голосов. Знакомый зал Государственной думы был похож на стадион во время игры «Спартак» — «Динамо». Депутаты неистовствовали, рвались выступать. Трибуну занимал лидер правящей партии Председатель Думы Сабрыкин. Разъяренный, усатый, воздевал кулаки, грохал ими о трибуну, колотил себя в тощую впалую грудь, выбрасывал в зал растопыренные ладони:
— Долголетов посягнул на самое святое в жизни россиянина — на Конституцию! Он растоптал Конституцию, а значит, растоптал Россию. Мы были с вами в двух шагах от гражданской войны, если бы не решительные, мужественные действия нашего Президента Артура Игнатовича Лампадникова. Один, без оружия, он вошел в казармы сбитых с толку солдат и своим ярким словом вернул их в лоно закона. Один поехал на телевидение и передал руководству свое послание к нации, которое мы только что выслушали стоя. Я предлагаю сейчас же, в этом зале, в эти роковые для России часы продлить на второй срок пребывание у власти нашего дорогого Президента Артура Игнатовича Лампадникова. Прошу голосовать!
Электронное табло засвидетельствовало единодушие. Все лидеры фракций торопились присягнуть победителю и метнуть камень в побежденного. Лидер либерал-демократов, весь в розовой пене, словно рожденная Афродита, предложил казнить заговорщика, как Петр Первый казнил на Красной площади стрельцов, — был сам готов отрубить изменнику голову. Лидер коммунистов так напружинил волю, требуя казнить троцкиста Долголетова, так рокотал своим могучим, прекрасно поставленным басом, что на его широком лбу выступили два нароста, которые несколько лет назад, в канун очередных выборов, были им ликвидированы, — так у ящериц вновь отрастают оторванные хвосты. Лидер «Справедливой России», еще недавно представлявший в одном эффектном телевизионном проекте Александра Невского, срываясь на фистулу, выкрикнул: «Не в силе Бог, а в нашем Президенте Артуре Игнатовиче Лампадникове». А одна женщина — депутат от Рязанской области — предложила казнить предателя народным способом, — раздеть догола и посадить в муравейник. Уверяла, что, предчувствуя заговор и зная заранее его исход, присмотрела в рязанских лесах несколько великолепных муравейников. Предложение было принято на ура.
Выступали министр обороны Курнаков, — рассказал, как ему удалось пресечь в войсках преступную агитацию Долголетова. Выступал Директор ФСБ Лобастов — поведал, как усилиями «чекистов» вырезал грибницу заговора, которая тянулась в Пхеньян и в Минск. Выступал известный кинорежиссер Басманов — артистично, топорща усы, гневно хрустя пальцами, сравнил Долголетова с провокатором и убийцей Багровым, стрелявшим в Столыпина. Прилюдно помолился Господу, сохранившему для России великого преобразователя Артура Игнатовича Лампадникова. Митрополит Арсений заверил депутатов, что во всех церквях и обителях провозглашают анафему вероотступнику Долголетову и поют осанну Президенту Лампадникову. Выступила мэр Петербурга Королькова, в алой юбке, голубой блузке и белом шелковом шарфе, — цвета российского флага. Сообщила, что со стены школы, где учился «выкормыш» Долголетов, сбита мемориальная доска, и там же художник Шемякин устанавливает бюст Президента Лампадникова.
Ромул, наблюдая истерику своих вчерашних льстецов и фаворитов, потерял остатки сил. Хотел опуститься на стул, но промахнулся и сел перед телевизором на пол.
— Это еще не все, — безжалостно произнес Рем. — Нажми на соседнюю кнопку.
Зрелище было ужасным. В Москву из Читы самолетом был доставлен только что освобожденный Ходорковский. Он появился в студии, облаченный в полосатый арестантский халат и тюремную шапочку. Был худ, как узник Освенцима, с промоинами щек, потерявший половину зубов. Снял шапочку, и стало видно, что он абсолютно лыс и у него отсутствует одно ухо.
— Это ухо отрезали мне в колонии по приказу Долголетова, которому мало было разгромить и разграбить ЮКОС. Он хотел знать, куда я перевел мое личное состояние. Под пыткой я назвал счета на Кайманах и на острове Мэн. Но утаил значительную сумму, из которой теперь стану жертвовать фонду «Открытая Россия» и «Мемориалу». Мне бы хотелось взглянуть на Долголетова, когда к его уху будут подносить отточенную бритву, — глаза Ходорковского мстительно сверкнули, как зеленые самоцветы, и было ясно, что он станет добиваться исполнения своего желания.
Читинский узник исчез, и его место заняла странная согбенная женщина, — трясущаяся старуха, с седыми нечесаными волосами и лицом, изуродованным ожогами.
— Я любила моего Витеньку, любила еще тогда, когда мы были школьниками и встречались у Ростральных колонн у здания биржи, — машинально, кусая ногти, залепетала женщина. — Он называл меня «Елена Прекрасная», а я его «Мой Победитель». Мы встречались долго, год, другой, третий, но наши отношения были совершенно платоническими. Он избегал оставаться со мной в пустом доме. Всегда требовал общества, многолюдных собраний, был крайне застенчив в ласках. Однажды я зашла к нему в дом без звонка. Он принимал душ. Я заглянула туда и поняла причину его застенчивости. Там, где у других мужчин отчетливо видны признаки пола, у моего Витеньки не было ничего. Ну, просто ничего, голое блюдце. Он увидел меня, понял, что я разгадала его тайну, и попытался меня убить. Гонялся за мной с ножом, порезал мне грудь. Я сказала, что люблю его, и это не является препятствием для нашего брака. Он сообщил, что поступил в разведшколу, над ним произвели операцию, необходимую для внедрения в банду. А те, кто разгадают его «легенду», должны быть убиты. Снова гонялся за мной с ножом и порезал вторую грудь. С тех пор я продолжаю его любить, а он гоняется за мной, желая моей смерти. Узнав, что я лечу на пресловутом «Боинге» в Пермь, он подстроил катастрофу, было много жертв, но я чудом выжила. Он собирался отравить меня полонием, но ампула с ядом попала к незадачливому Литвиненко, и бедняга погиб. Я переехала в Москву, поселилась в доме на Каширке, а он, желая меня уничтожить, взорвал этот дом, и еще один в Печатниках, где жила моя сестра, но я уцелела. Ему сообщили, что я отправилась в плавание на подводной лодке «Курск», он устроил аварию, столько отважных моряков погибло, но мне удалось выжить. Я стала женщиной-космонавтом, летала на орбитальной станции «Мир», но он утопил станцию в океане. Я чудом спаслась, меня подобала пирога австралийских аборигенов. Я притворилась сумасшедшей, спряталась в один провинциальный сумасшедший дом на Урале. Послала ему оттуда письмо: «Мой Витенька, твоя тайна делает тебя еще более желанным. Всю жизнь меня преследует чудесное видение, — ты стоишь, прекрасный, как Аполлон, под душем, но там, где у настоящего Аполлона, непривлекательный и даже уродливый нарост, у тебя абсолютная гладкость, что делает тебя самым гармоничным из смертных. Мечтаю увидеть тебя, прижаться губами к тому, что так восхитительно напоминает фарфоровое блюдце Ломоносовского завода». Он вычислил меня по этому письму, подослал в сумасшедший дом поджигателей, и они подпалили заведение. Я бежала и горела, как факел. И теперь горю от любви к тебе, мой Витенька. Если ты слышишь меня, отзовись. Я обратилась в передачу «Жди меня», и мы непременно встретимся на глазах у миллионов телезрителей.
Ромул очнулся. Он больше не чувствовал себя околдованным и лишенным воли. Вероломный Рем перекупил фаворитов, запугал интеллигентов, поманил обещаниями слабосильных. Но его, Долголетова, воля остается неколебимой. В борьбе за власть он пойдет как угодно далеко, как шли великие деятели русской Истории, — Иван Грозный, Петр Первый, Екатерина Великая, Иосиф Сталин. Только воля и беспощадная сила обеспечивают власть в такой стране, как Россия.
— Все это не более чем студийные записи на пленку, — сказал он, поднимаясь с пола. — Жалкая инсценировка, придуманная изменником Виртуозом. Оставайся здесь и жди под арестом своей участи. Кстати, можешь последовать одному из моих советов и пустить себе пулю в лоб. Я скоро вернусь. Да сбудется пророчество святого старца. Пусть Верховного Правителя России настигнет смерть!
— Но ведь ты, низложивший меня, и являешься на сегодняшний день Верховным Правителем России, — крикнул ему вслед Рем. Но Ромул не слышал. Выбежал из гостиной. Махнул стоящему на страже полковнику Гренландову. Заторопился к машине.
Они мчались по Рублевскому шоссе — бронированный «мерседес» с Ромулом и Гренландовым и два джипа с военными. Навстречу летали бигборды с рекламой лучших дантистов Германии, лучших проктологов Израиля, бриллиантов «Де Бирса, автомобилей Америки, Японии, Франции. Ромул вновь чувствовал себя всемогущим. Его воля сокрушит вялое сопротивление кремлевских аппаратчиков и думских депутатов. Он снова явится народу, блистательный, беспощадно спокойный, с бледностью на волевом лице, каким его помнили во время второй Чеченской кампании. Он расчистит место для своих начинаний, для которых наступил желанный час.
Оставшийся в гостиной Рем медленно приподнялся с дивана. Оправил на себе китайский халат с шелковым драконом. Пружинно потоптался босыми ногами. Замер, погружая сознание в глубину своей грудной клетки, где рядом с его собственным сердцем, билось сердце Ромула, — плод метафизической трансплантации. Принял тибетскую позу «Скрипичный ключ» — позу палача, иссекающего сердце врага. Выпрямил спину, придав ей устойчивость несгибаемого стержня. Туго напряг крестец, так что набухли все сходящиеся к крестцу железы и нервные окончания и открылись, задышали все чакры. Приподнял левую ногу, повернув босую стопу внутрь. Распростер руки, придав им форму пропеллера. Мощным взмахом провел ладонью перед грудью, совершая метафизический надрез. Грудная клетка растворилась, и в ней рядом билось два сердца, — его и Долголетова. Две алые сочные ягоды, растущие на двух красных аортах. Выбрал сердце, принадлежащее Долголетову, и мощным рывком, как вырывают с корнем тугой цветок, выдрал его. Держал перед собой трепещущее, брызгающее сердце.
Ромул из машины видел, как приближается бигборд с прелестной женщиной, надевающей на шею бриллиантовое ожерелье. Ее лицо показалось ему знакомым. Это была его любимая Полина Виардо. Ее влажные нежные глаза приближались, свежие уста растворились, и он услышал ее неземной голос, сулящий вечное блаженство, нетленную любовь, полноту обретенного счастья.
Почувствовал больной толчок в сердце. Еще и еще. Кто-то вырывал из него сердце, и оно, оставляя в глубине алые, брызгающие корешки, с треском и хлюпаньем выдралось сквозь ребра наружу. В груди оставалась огромная рана, сквозь нее были видны пузырящиеся легкие и ребристые дрожащие аорты. Сердце превратилось в красного нахохленного скворца, который стряхнул с себя брызги и вылетел из машины в сосновый бор. Полетел, исчезая в деревьях.
Ромул бездыханно упал на сиденье. Гренландов достал мобильный телефон, позвонил:
— Ему конец, Артур Игнатович… Понял… Вас понял… Действую по «Схеме-2».
Приказал шоферу:
— Притормози.
Джипы с военными причалили к обочине. Гренландов могучим рывком выхватил бездыханное тело из машины и отнес в лес. С помощью мобильного телефона сделал несколько снимков мертвеца. Большим десантным ножом, действуя осторожно, с похрустыванием, отделил голову от тела. Приподнял за уши, потому что волос на голове было слишком мало, и держал на весу, ожидая, когда сольется кровь. По земле ползла крохотная улиточка, и Гренландов старался не запачкать улитку кровью.
Когда кровь из перерезанного горла перестала сочиться, и оттуда торчал лишь нежный розовый позвонок, Гренландов достал из кармана пластиковый пакет с фирменной маркой магазина «Эльдорадо», — цветастой бабочкой. Положил туда голову и встряхнул. Извлек мобильник и снова позвонил:
— Все сделано, Артур Игнатович… Пересылаю вам снимок… Служу России!..
…Военные заворачивали в брезент безголовое тело. Оттаскивали в багажник.
Виртуоз, услышав о творящихся в Москве беспорядках, обзвонил несколько аппаратных знакомцев, навел справки в разведке, побеседовал с вездесущим журналистом Натанзоном. Картина складывалась противоречивая, бессвязная и вполне бутафорская, что внушало успокоение. Все события последнего десятилетия, благодаря его, Виртуоза, изобретательности, носили неподлинный, бутафорский характер. Усилия политиков, действия власти, общественные проявления ослаблялись настолько, что становились тенью самих себя. Проникали одно сквозь другое, не задевая, не причиняя вреда. Злая воля Кремля, протест оппозиции, народное недовольство, заговоры и интриги элит были представлены не подлинными продуктами общественной жизни, а химическими эссенциями, имеющими легкий привкус продукта, призрачный запах натуральности, как искусственный морс в пакетах синтетического фруктового сока. Политика была местом встречи всевозможных призраков, с каждым из которых у Виртуоза сложились дружеские отношения, и призраки сами тянулись к нему, нуждались в нем, как в режиссере «театра теней». Лишь одно беспокоило и раздражало его, — почему в этом карнавальном конфликте ни Ромул, ни Рем не прибегли к его услугам. Почему решили обойтись без него, непревзойденного мастера любых карнавалов.
По дороге в Кремль он наслаждался утренним солнцем и голубым густым воздухом Подмосковья, в котором начинала сквозить неуловимая осенняя желтизна. Решил свернуть с шоссе на асфальтированное ответвление, ведущее на Старо-Марковское кладбище, на могилу матери. Здесь все было подлинное. И его сыновья нежность, и наполненные слезами драгоценные воспоминания, и чудесные старые ели, в которых одиноко и чисто, словно чья-то душа, свистела невидимая птица. И могила мамы под розовым камнем и простым дубовым крестом, где ее начертанное имя обладало особой женственностью и певучестью, словно его переложили на музыку, которую она так любила слушать, посещая концерты Скрябина и Рахманинова.
Он вошел в оградку и поразился — весь продолговатый могильный холм был покрыт цветами. Душистые табаки, розовые, голубые, белые, темно-лиловые, густо и сладостно благоухали, покрывая могилу пышными ворохами. Он не сажал эти цветы, они выросли сами. Они были посланием мамы ему, не часто являвшему на заповедные свидания. Были письмом, в котором мама сообщала, что с ней все хорошо, в душе ее царит гармония, она находится среди людей, которые на земле любили ее и здесь, на небе, продолжают ее любить. Ее душа, не обремененная земными заботами, предается любимым занятиям, — любуется божественными красотами, отдает себя творчеству, общается с подобными себе, глубокими и тонко чувствующими душами. И, конечно же, помышляет о нем, своем ненаглядном сыне, уповая на свидания.
Ему было удивительно знать, что ее хрупкие легкие кости находятся здесь, в глубине, под могильным холмом. А душа сквозь прозрачный, чуть светящийся коридор, нисходит с небес, и это двойное присутствие мамы, непостижимая близость с ней сладко волновали его, вызывали легкие радостные слезы. Он целовал цветы, словно целовал ее серо-голубые глаза, ее чудесные нежные руки. Убрал с могилы упавший с елки ломоть коры. Расправил примятые поцелуями соцветья. Вышел из оградки, низко поклонившись кресту. Одухотворенный, умиленный, поехал в Кремль.
В машине, слушая по телевизору обращение к нации Президента Лампадникова, был слегка шокирован безвкусными красивостями стиля, которых бы он, доведись ему редактировать послание, наверняка избежал. Наблюдая бутафорский шабаш в Думе, получил истинное удовольствие от выступления рязанской депутатки, предлагавшей рецепт муравьиной казни. В трагическом, как жертва холокоста, Ходорковском узнал актера Театра на Таганке, который действительно был лишен уха, проиграв его в покер.
И, лишь увидев некачественный, сделанный мобильным телефоном, снимок мертвого Ромула, услышав сообщение, что он был застрелен при попытке к бегству, Виртуоз понял, что совершились чудовищные события.
Он не сразу был допущен в кабинет Президента. Ждал в приемной, пропуская впереди себя посла США, высокого, надменного господина с гранатовыми склеротичными жилками на клубневидном носе. Министра обороны Курнакова, который вошел в кабинет, изображая на мясистом лице преданность к бесконечно любимому человеку, а выкатился ошпаренный, липкий, словно на голову ему опрокинули кастрюлю с киселем. Советника по экономическим вопросам, предрекавшим скорый крах доллара и мировой экономический кризис. Советник имел узкий надменный рот и гордый нос, придававший ему сходство с грифом. Именно так, по мнению Виртуоза, и должен был выглядеть мировой экономический кризис, — обилие падали и парящие над ней трупоеды. Наконец и его пригласили.
Рем был подвижен, весел, источал шелестящее электричество, от которого воздух кабинета трепетал розоватым заревом, как изоляторы высоковольтной мачты в сырую погоду.
— Почему ты оставил меня в стороне от происходящего? — сухо спросил Виртуоз.
— Если быть откровенным, не был в тебе до конца уверен. Ты был слишком близок с Виктором, слишком многое вас связывало, — похлопал его по плечу Рем, и Виртуоз услышал сухой треск электричества, почувствовал ожог, как от прикосновения ската.
— Я был бы с тобой.
— Вот и ладно. Теперь, когда Виктора нет в живых, и у тебя исчезло искушение предать, мы будем вместе. Без тебя мне не обойтись. Ты должен с блеском обставить продление моих полномочий. День Духовного Лидера Русского Мира, который готовил для Виктора, теперь ему не понадобится, а мне сослужит службу. Мы объявим нашу новую доктрину, отряхнем прах предшествующего периода. Нам придется строить дружеские отношение с новоизбранным Президентом Америки. Исправлять конфузы и бестактности, допущенные Виктором в адрес Америки. К тому же, мировой кризис, кажется, и впрямь не утка. Потребуется «пиар эпохи кризиса», а это нечто совсем иное, чем «пиар ваучерной приватизации» или «пиар чеченской войны». Здесь тебе нет равных.
— Что ты намерен делать с тобольским помазанником? — Виртуоз спросил о том, что волновало его больше всего. — Я оценил твою гениальность. Используя «блеф монархии», ты спровоцировал Ромула на государственный переворот и уничтожил. Что же теперь станет с Горшковым?
— Избавимся от него, как от «бросовой агентуры».
— Ведь ты не убьешь его?
— Он слишком много знает.
— Ведь он сослужил тебе огромную службу.
— Тем более. Он слишком осведомлен.
Виртуоз разволновался. Понял, что именно эта мысль владела им, когда он мчался в Кремль. Страх за Алексея, которого видел лишь несколько раз, но ощутил в нем брата. Открыл его неземные способности, которые помогли чудесному свиданию с матерью и обладали силами, столь необходимыми государству.
— Приблизь его к себе, — ходил он вслед за Ремом по кабинету, повсюду ощущая электрические вспышки и прикосновения жалящего хвоста. — Он уникальный. Алексей — божий человек. Обладает даром, который открывается праведникам. Он и впрямь может привнести в жизнь государства «райскую идею». Одухотворить бессердечную власть «райским смыслом». Он тот, чрез которого власть может соединиться с народом, а народ — с Богом, что сделает Россию неколебимой. Мы вступаем в эпоху огромных испытаний, но хотим противопоставить этим испытаниям один «пиар». А он в состоянии привнести во власть субстанцию святости, которую Преподобный Сергий молитвенно передал русскому войску, русским купцам и крестьянам и сделал Русь непобедимой. В России накопилось столько тьмы, столько не отмытой и не отмоленной крови, столько злодейства и неправды, что грянет взрыв, и он сметет Кремль, рублевские дворцы, сметет тебя и меня. Найди способ оставить Алексея при себе, а вместе с ним оставить при себе наш загадочный народ, который молится Богу, а потом берет автомат Калашникова и идет расстреливать кортеж Президента.
— Да ты, я вижу, околдован этим самозванцем. И впрямь поверил, что его место на троне. Так, может, тебе лучше быть вместе с нищими и кликушами на папертях храмов, оббивать ноги в крестных ходах, выстаивать ночи, чтобы приложиться к частице очередного святого? Пусть другие берут на себя бремя государственного управления? Удерживают в хрупком сосуде этот вечно плещущий огонь народного недовольства, готовый опалить и сжечь дотла? Выбирай, ты с ним или со мной?
Рем остановился, маленький, мускулистый, с беспощадным лицом, на котором глаза вдруг страшно потемнели, наполнились фиолетовой жутью подводных глубин, и он превратился в хищное многоногое существо, готовое плеснуть вперед свои щупальца, впиться в лицо жертве, стягивая липкую кровавую кожу.
Виртуоз замер. Ему привиделся кристалл с сияющими плоскостями, разделенными бритвенно острой линией, по обе стороны которой был нестерпимый блеск. Ему надлежало выбрать либо ту грань, в которой в нимбах и диадемах отпечатался образ Рема, либо ту, где в тихих лучах переливалось лицо Алексея. Тоскуя, глядя, как в окне круглятся купола, как могуч и недвижен белый камень кремлевских соборов, чувствуя, как непомерно тяжела и неотвратима власть, как неизбежно бремя чудовищного государства, он выбрал плоскость с образом Рема. И вторая грань тут же померкла, утратила свет, превратилась из самоцвета в мертвый холодный камень.
— Вот и хорошо, — произнес Рем. — Позаботься, чтобы у тобольского блаженного взяли пробу на ДНК. Как знать, не придется ли нам доказывать народу его самозванство. А сейчас извини — телефонный разговор с этим смуглым американским красавцем.
Виртуоз возвращался домой в вязком, как варенье, автомобильном месиве, которое изливалось из Москвы, залипая в пробках, образуя сгустки и опухоли. В этих опухолях скапливалось людское раздражение, усталость, безнадежность и безотчетная ненависть, плодя в народе самоубийц и революционеров. Проезжая мимо придорожного, указывающего на кладбище креста, вновь свернул к матери. Хотелось посмотреть на ели в малиновых пятнах заката, услышать одинокую вечернюю птицу, поцеловать распустившиеся на могиле цветы. Зашел в оградку и ахнул. Цветы, еще днем нежно-розовые, белые, сочно-синие, почернели, словно их полили кислотой. Птица молчала. Божественный, уводящий к матери коридор несказанного света померк, будто наверху захлопнули люк. Сверху давила темная плита, которую было невозможно сдвинуть. Виртуоз покидал кладбище, будто вторично потерял мать, теперь уже навсегда.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
На утреннем вокзале в Москве шофер Андрюша встретил их с неизменной ковбойской улыбкой.
— А у нас тут в Москве своя свадьба. Только не поймешь, кто жених. Кто выживет, тот и жених, — он принимал от них саквояжи и клал в багажник.
Марина прямо с вокзала поехала на телевидение, где ее поглотила громадная стеклянная реторта, в которой шла таинственная реакция синтеза и распада. Продукты этой реакции невидимым огнем прожигали небо над Останкинской башней. Дома Алексей, в дорожном платье, не притронувшись к завтраку, включил телевизор и, не отрываясь, околдованно следил за экраном, в котором волновалась лазурь, как на иконе Рублевской Троицы. Но вместо ангела шевелилась упрямая говорящая голова. Каждые десять минут голова воспроизводила слова мучительного, путанного, уводящего от правды текста, затмевающего какую-то ужасную истину. Ту же истину затмевали выступления думских депутатов, в каждом из которых кипел страх, как если бы им грозил арест и смертная казнь. Они отпихивали от себя эту казнь, указывали на того, кто ее заслуживал.
Выступление рязанской депутатки, предлагавшей использовать для казни лесные муравейники, больно поразило его. Ему стало безмерно жаль эти муравейники, их смугло-коричневые, с мерцающим блеском пирамиды, исполненные могучей жизненности и совершенства. Но когда на экране возник нечеткий снимок убитого Виктора Викторовича Долголетова, мучительно сжатые в трубочку губы, словно пытавшиеся прогудеть на прощанье какое-то заветное, слезное слово, он едва не лишился чувств. Он успел разглядеть на листке травы, возле мертвой головы Долголетова, крохотную улитку с завитком ракушки. Несовпадение двух миров, в которых совершалось бытие — жестокое убийство человека и перемещение улитки, равнодушной к убийству, породило непосильный для разума абсурд.
Выключил телевизор и беспомощно сидел на диване, слушая мерный, как морской прибой, шум города. Он понимал, что случилось то страшное, чего он старался избегнуть. В очередной раз русская история, попытавшись вырваться из заколдованного круговорота возрождений и гибельных крушений, не удержалась на зыбкой грани. Снова свалилась в кармическую бесконечность дурных перевоплощений. Краткого величия — в долгий позор. Сиюминутного расцвета — в длительное тление. Святого взлета — в падение на кровавое дно. Вновь зашевелились тектонические платформы русской истории, наползая одна на другую, сминая царства, вероучения, заветы святых и праведников, окрашивая народную жизнь густой, застоявшейся в жилах кровью. И все, что он, Алексей, затевал, на что уповал, к чему стремилась его верящая, любящая душа, готово было обернуться бойней, расстрельным, от одного океана к другому, рвом, нашествием могучих и безжалостных чужеземцев.
Его бессилие и обморочность сменились необычайным возбуждением, потребностью немедленно вмешаться, предотвратить гибельную череду событий. Он кинулся к телефону и позвонил в Кремль, в приемную Президента.
— Артура Игнатовича сейчас нет. Кто его спрашивает? — раздался ровный, алюминиевый голос секретаря.
— Это Горшков Алексей Федорович. Вы должны были меня запомнить. Неделю назад я был на приеме у Президента.
— Я вас помню, Алексей Федорович. Я доложу, что вы звонили. Когда Артур Игнатович вернется, мы вам позвоним, — голос секретаря был из легкого металла, который идет на изготовление прочных несущих конструкций. Чувствовалось, что сегодняшние нагрузки намного превышают норму, но конструкции выдерживают и не дают трещин.
Алексей попытался дозвониться до Виртуоза, который назвал его «братом» и просил обращаться в любое время, ночью и днем. Сейчас был день, солнце ликовало, в комнату долетали зеркальные вспышки улицы, но телефон Виртуоза был заблокирован.
Он стал названивать Марине, нуждаясь в ней, желая в ее голосе обрести необходимую твердость. Уверенность в том, что огромная, проделанная им работа, не напрасна. Что путь преображения, который он совершил от безвестного, беспомощного изгоя до государственного мужа, признанного всеми наследника, — этот путь не оборван, будет продолжен, станет препятствием для разгоравшейся смуты. В этот трагический для родины час он сможет объединить вокруг себя сословия, создать центр власти, угодный всем. Но телефон Марины не отвечал. Видимо, забыла его по рассеянности в своей кожаной сумочке, захваченная телевизионной неразберихой..
Он решил отправиться в «Фонд Культуры», которым заведовал режиссер Басманов, клявшийся в вечной дружбе, готовый прийти на помощь в трудную минуту. Вызвал машину и через несколько минут уже поднимался по стариной, стертой стопами лестнице.
И был счастлив увидеть, как спускается по этой лестнице сам Басманов, в великолепном белом костюме, с шелковым артистическим бантом, сиятельный, аристократичный, шевеля в разговоре с помощниками холеными, дворянскими усами.
— Это провидение, перст Божий, что я вас встретил! — Алексей снизу вверх смотрел на Басманова, протягивая ему руку. — В эти роковые минуты… Мы должны противодействовать насилию… Гражданский мир обеспечивается верностью всех сословий династии…
Басманов остановился. С изумлением посмотрел на Алексея, словно не узнавал его, мучительно припоминал, где мог его видеть:
— Позвольте, ах да! Разве вы еще здесь? Разве ваша роль не исчерпана?
— Моя роль? Нет никакой роли. Я пришел к вам за помощью. Вы предлагали мне бескорыстную помощь и сердечную дружбу. Теперь такая минута. У нас у обоих есть влияние, есть связи. Мы должны обратиться к Президенту, к военным, к церкви. Россия вновь на распутье. Вновь повисла над пропастью.
— Не смешите, ради Бога. Какое отношение вы имеете к России? Вам предложили сыграть крохотную роль, и вы ее сыграли. Не талантливо, но таланта от вас и не требовалось. Я бы не взял вас даже в статисты. Вы хотели играть претендента на царский трон, но для этого нужно иметь в жилах хоть несколько капель дворянской крови, чтобы не бросалось в лицо ваше плебейство.
— Вы сами явились ко мне, сами, вопреки моей воле, ввели меня в общество, но теперь, когда во мне появились силы, возникло понимание русской истории, к кому же мне было идти, как не к вам? Вы говорили о себе, как о потомке древнего рода, о приверженце русской монархии. Теперь вы можете доказать эту приверженность. Мы должны остановить братоубийственную русскую рознь.
— Во-первых, я не помню, чтобы пускался с вами в откровения относительно моей родословной. Во-вторых, действительно, Басмановы служили царям и России. В-третьих, мы пережили многие другие роды, сложившие головы, кто на плахе, кто у кирпичной расстрельной стенки, только потому, что чувствовали дуновения времени, ветер истории. Могли поднять парус, если это был попутный ветер, и быстро его опустить, если начиналась буря и шторм. Мой вам совет, господин… Забыл, как вас величать… Сматывайтесь поскорее из Москвы, пока вас не хватились. А то ведь, не равен час, ударят башкой о стену, вот и весь «монархический проект», да-с! — легонько посвистывая, он брезгливо обогнул на лестнице Алексея, вышел на подъезд, где шофер открывал перед ним дверцу дорогой машины.
Алексей был поражен его уверенной веселостью и сосредоточенным знанием того, что должно делать в этот роковой момент, дабы продлить в поколениях славное имя Басмановых. Их секрет заключался в том, что они страстно и преданно служили господину до той поры, пока власть того ни завершалась. Они ничего не предпринимали, чтобы защитить эту власть, с легкостью оставляли своего ослабевшего благодетеля и с тем же рвением принимались служить новому кумиру — царю, вождю или президенту. Спустившийся по лестнице Басманов, укативший на какую-то важную встречу, быть может, в Кремль, был птицей, перелетавший с одной властной ветки на другую.
Не отчаиваясь, Алексей решил добиваться встречи с владыкой Арсением, уповая на духовный авторитет церкви, способной пророческим словом укротить свирепые инстинкты власти, умиротворить сердца, встать между враждующими сторонами. По наитию отправился в Свято-Данилов монастырь, где часто подвизался Владыко. И встретил его, шагающего по ухоженной дорожке, среди белых палат и золотых куполов. Владыко опирался на пастырский жезл. Ряса его грозно развевалась. Мантия волновалась от ветра. Седая могучая борода делала его похожим на Моисея. Ему сопутствовал, отстав на полшага, настоятель монастыря, смиренно внимая наставлениям Владыки.
— И еще, отец Евлогий, вы бы сняли в канцелярии портрет Долголетова. Какой он для нас Духовный Лидер. Один у нас с вами Духовный Лидер — Спаситель наш Иисус Христос. Ему и поклоняемся.
Эти слова уловил Алексей, вставая перед Владыкой, в смущении и торопливости забыв испросить благословение:
— Владыко, я решился прибегнуть к вашему вниманию, помня милостивое приглашение обратиться к вам в час необходимости. Необходимость настала, Владыко. Острейшая необходимость вмешаться церкви в начавшееся противостояние русских людей, между которыми уже пролилась кровь.
Владыка Арсений остановился, картинно ударил посохом в землю и отстранил рукоять с крестообразным навершием. Одна его бровь космато нахмурилась, почти совсем скрыв сверкнувший глаз. Другая — изумленно и гневно полезла вверх, открывая ярое око. Алексей не обратил внимания на эти признаки негодования, продолжал торопливо изъясняться:
— Владыко, слово церкви должно быть произнесено и услышано, прежде чем заговорят пулеметы и пушки. Прежде чем одни русские люди выпустят пули в других. Если бы в 93-м году церковь вышла крестным ходом к Дому Советов и вынесла навстречу стреляющим танкам икону Владимирской Божьей Матери, кровопролития удалось бы избегнуть. И не было бы в русской истории еще одного незаживающего рубца. Я чувствую, Владыко, как наливается кровью новый рубец. Надо идти крестным ходом в Кремль, нести икону Державной Божьей Матери, которая была явлена в год мученической смерти Государя и которая сегодня должна удержать Государство Российское от падения в пропасть. Ведите народ, Владыко. Я же, в вашем послушании, готов исполнять любую вашу волю.
Насупленная кустистая бровь пастыря вознеслась вверх, открыв львиный глаз. Другая — сползла на блистающее око, затмив его гневной сединой.
— Как ты смел явиться в это святое место! — рокочуще вымолвил Владыка, топорща железную бороду. — Да знаешь ли ты, что мы вынуждены освящать помещения, где ступала твоя нечестивая нога! В Екатеринбурге, в Храме Святомучеников, местное духовенство осветило верхний и нижний храм, где ты святотатствовал перед мироточащей иконой, объявив себя Царем и святым. Это верх богохульства, за это отлучают от церкви и предают анафеме. Сегодня церковь предала анафеме вероотступника и заговорщика, смутителя покоя земли русской, Виктора Долголетова. А завтра отлучим тебя. Отдадим на сожжение вечного адова огня.
— Владыко, никогда не дерзал объявлять себя святым. Быть может, через меня действовала святость Царя Мученика, чья святая кровь течет в моих жилах. Сам же я не дерзнул бы творить чудеса.
— Развелось еретиков, — произнес Владыко, обращаясь к своему спутнику. — Осаждают церковь со всех сторон. Власть должна оградить церковь от покушения на ее святость.
— Сама власть нуждается в ограждении от нечестивцев, Владыко, — вздохнул настоятель, потупив глаза.
— А тебе совет, беги из Москвы, найди какого-нибудь старца и кайся, вымаливай прощенье. А то, знаешь, как в Москве поступают с самозванцами. Головой в пушку, да и пальнут в сторону Москвы-реки, как обернулось с Гришкой Отрепьевым.
— Владыко, умоляю, ваше слово к народу!
— Изыди, сатана! — грозно проревел митрополит, отогнал посохом Алексея и гневно прошел к машине, где его поджидал шофер, облаченный в рясу.
Алексей остался стоять посреди монастыря, глядя, как торопятся куда-то монахи, как розовощекий, с клочковатой бородой монах тащит ящики с иностранными фирменными надписями, как хорошенькая, в прозрачной косынке барышня, кокетливо беседует с молодым черноризцем. Ему было горько, пусто. Церковь, как и сто лет назад, перед началом великой русской распри, не захотела ударом посоха высечь из земли животворный ключ, не открыла русскому человеку путь в небо, запечатала небо золотыми печатями, заткала его золочеными ризами, закидала рубище праведника самоцветами. Россия и теперь в час беды оставалась с запечатанным небом, с замурованным райским источником.
Но не время было предаваться унынию. Он помнил прием, оказанный ему в Государственной думе, помнил единодушие политиков разных толков и направлений, когда речь зашла о целостности Родины, о преуспевании России. Тогда же Председатель Думы Сабрыкин поклялся ему в вечной дружбе, объявил себя монархистом и вручил бессрочный пропуск в Думу. Настала пора воспользоваться этим пропуском, отыскать Сабрыкина, собрать из политиков мужественную когорту верных Сынов Отечества. С новым жаром и рвением он помчался в Думу.
Огромное здание было наполнено мелькающими, энергичными, исполненными страсти людьми. Одни торопливо сбегали с широких лестниц, чтобы достичь вестибюля, бросить несколько беглых взглядов в зеркала, убедиться, что они замечены, раскланяться торопливо с кем-нибудь из случайных знакомых и вновь бежать вверх по лестнице, по толстым коврам, к неведомой цели. Другие перемещались деловыми группами, морща лбы, таясь от остальных, переходя на шепот или вовсе затихая, если встречалась другая подобная группа. Тогда они гуртом входили в просторный лифт, делая вид, что не знакомы друг с другом. Но едва лифт достигал нужного этажа, дружно выскакивали, вновь объединялись в тайный союз, шли, шепотом называя фамилии, должности, перемещения по служебной лестнице. Было видно, что произошло чрезвычайное событие, смысл которого был до конца не ясен. Но оно касалось всех, требовало ото всех отклика, какого-то нового поведения, нового стиля, хотя и неизвестно какого. И обитатели Думы сновали по этажам, наводняли кабинеты, искали этот стиль, объединяясь в союзы, которые тотчас же распадались, словно внутри этих союзов происходили малые взрывы, расталкивая недавних единомышленников.
Алексей стал искать наугад кабинет Председателя Думы и вдруг увидел его самого, властно и энергично шагавшего по просторному коридору, по красной ковровой дорожке. Сабрыкин был окружен сподвижниками, которые несли за ним портфели и папки. Что-то обрывисто и беспрекословно бросал на ходу, и эти обрывки приказов тотчас подхватывались, превращались в могущественные деяния, блистательные идеи, небывалые проекты, которыми жила страна, выстраивая свое будущее среди непредсказуемого и опасного мира.
Он издали узнал Алексея и не стал уклоняться от встречи. Напротив, за несколько шагов возвысил голос, указывая на Алексея, обращая к нему свое металлически-шершавое, тронутое напильником лицо, жесткие, в ржавой окалине, усы:
— Я думаю, Комиссия по расследованию факта государственного переворота займется вами в первую очередь. Вам придется давать показания не только перед парламентариями, но и перед прокурором. Кто поднял вас из небытия? Кто с завидным упорством продвигал на телевидении? Кто раздувал вашу репутацию, делая из вас общественно значимую фигуру? Кто хотел использовать ваше имя и ваше псевдоцарское происхождение для создания конституционного хаоса и, воспользовавшись этим хаосом, захватить незаконно власть? Слава богу, наш Президент стоит на страже Конституции и вовремя, со всей решительностью, отреагировал на козни врагов. И они еще ответят перед народом за свою подрывную деятельность!
Сабрыкин прошел мимо, словно вихрь гнева. И каждый, сопутствовавший ему чиновник, являл собой протуберанец этого гнева. Отшлепал Алексея лацканами и рукавами своих пиджаков, папками и портфелями, презирающими взглядами.
Они еще удалялись по красному ковру, развешивая в гулком коридоре неразличимые гроздья фраз, а Алексей вдруг с острой тоской, с ужасающей очевидностью почувствовал угрозу собственной жизни. Все это были вестники его смерти — и насмешливый аристократичный Басманов, и оперно-пышный, играющий театрально бровями Владыка, и этот вырезанный из жести герой, торопящийся с одних подмостков на другие. Все они предали его, все видели в нем свидетеля их вероломства, обличителя их предательства и позора. Все желали избавиться от свидетеля. И впервые за эти дни он подумал о Государе. Ощутил его безысходную тоску, непомерное одиночество, открывшуюся вокруг него пустоту, откуда отхлынули недавние обожатели, преданные придворные, верные генералы, величественные иерархи. Отдавали его в руки жестоких палачей. И страх за себя, не исчезая, усилился многократно при мысли о Марине. Те, кто ищут сейчас его, ищут и ее. Знают, что оба они нераздельны. Их соединяет царственный младенец, которого она носит под сердцем. Этот страх был столь велик, требовал немедленных действий, что он выхватил мобильный телефон и тут же, в Думе, среди снующих депутатов, принялся звонить Марине.
Вначале телефон продолжал молчать. Затем, на пятый или шестой раз, ответил женский замотанный голос:
— Это Илларион Васильевич? — И, не дожидаясь подтверждения, произнес: — Сейчас Мариночка поехала в театр Леонида Олеария. Там у нее репетиция. По этому телефону она будет только к вечеру.
Не понимая, кто такой Илларион Васильевич и почему Марина репетирует в театре Олеария, Алексей опрометью кинулся из Думы и направил шофера Андрюшу к Чистым прудам.
Он появился в театре, когда здание покидали актеры, милые мужчины и женщины, с пластикой гимнастов и канатоходцев, утомленные тренировками, танцами и рискованными кульбитами, к которым принуждал их Олеарий. Он нашел Марину в гримерной, среди зеркал, в легком трико. Она убирала влажными салфетками грим со своего прекрасного, зеленоглазого лица. «Увидел это лицо сначала в зеркале — золотистые брови взлетели изумленно вверх, розовый рот приоткрылся, издав слабый возглас. Потом это лицо повернулось к нему, и он задохнулся от счастья, нежности и смятения:
— Родная моя, наконец-то нашел тебя. Случилось огромное несчастье. Опять начинается извечная русская смута. Опять рыскают по городу эти опричники, эти вечные чекисты. Требуют чьих-то голов. Наших с тобой голов. Мы должны бежать. Не должны повторить драму последнего Государя. Я все продумал. Мы едем в Верхотурье, в маленький городок на Урале. Там у меня друг, вместе учились. Работает в музее. Укроет нас на первое время. А здесь тем временем все выяснится, все успокоится.
— О чем ты? — спросила она, продолжая стирать грим со щеки, и он заметил, как на салфетке осталась полоса медового цвета.
— Я все продумал. Прямо сейчас, не заезжая домой, потому что там уже есть засада. На вокзал, на первый же поезд. До Екатеринбурга, но не под конвоем, а сами, безвестные, никому не открываясь, под покровом моих царских предков, у которых столько божественных лилий, столько небесных ангелов, что они повесят над нами покров, и мы станем невидимками, как тогда, с грузинскими танками.
Он торопился, сбивался, не понимая, почему слова его не вызывают в ней мгновенную вспышку счастья. Почему нет столь любимого, наивного обожания на ее чудесном лице, и оно не приближается, а, отраженное во многих зеркалах, ускользает. Переливается из стекла в стекло, и он не в силах понять, где оно подлинное. Он нырял за ней из зеркала в зеркало, из омута в омут, силясь поймать, но она, все в летучем серебре и брызгах холодного света, ускользает.
— Я не могу сейчас ехать. У меня задание. Дел непочатый край, — тихо и отчужденно сказала она.
— Какое задание? Какие дела? Под угрозой твоя жизнь, жизнь царевича, жизнь русской династии. Они беспощадны — все, и большевики, и Романовы. Они начали свое царствование, убив несовершеннолетнего отрока. Отсюда родовое проклятие. Они убивали жена — мужа, сын — отца. Все мраморные полы во дворцах, все тропинки в дворцовых парках политы кровью. И эти, нынешние, не остановятся ни перед чем. Убьют тебя вместе с нерожденным ребенком. Я просчитался. Моих сил не хватило. Хотел остановить пули, вылетевшие из револьверов в подвале расстрельного дома. Но он полетели дальше. Летят. Ты слышишь их свист? Летят к нам, сюда!
— Боже мой, ты ничего не понял? За все это время ничего, ничего не понял? — она смотрела на него с сожалением. А ему хотелось целовать ее любимые зеленые глаза, ее чудесный розовый рот, длинную шею, на которой трепещет знакомая нежная жилка, милую лунку у ключицы, там, где приспустилось трико.
— Едем, прямо сейчас, в Верхотурье, уральская святыня, обитель Верхотурских старцев.
— Ты ничего, ничего не понял. С тобой обошлись, как с куклой. Бессмысленной доверчивой куклой, с которой можно было играть в цесаревича, в наследника престола, и те, кто играл, тайно смеялись над тобой. Хохотали, взявшись за животы. Ты что, не слышал этого смеха?
Он не понимал, о чем она говорит. Ему изменял слух, изменял разум, изменяло зрение. Зрение видело полет по сияющим водам, отражение голубого дворца, серебряный вензель на зеленой воде канала, промелькнувший граненый фонарь, висящий на золоченой стреле.
— Собирайся, родная. Нельзя терять ни минуты!
— Несчастный, недалекий, слепой человек! Ты до сих пор не понял, что меня приставили к тебе? Что я следила за тобой, морочила тебе голову, усиливала в тебе твои бредни, распаляла в тебе твою манию? О русском престоле. О царской короне. О коронации в Успенском соборе. О восстановлении в России монархии. Весь этот сумасшедший бред я играла вместе с тобой, как актриса. Для меня это была роль, просто роль, забавная и несложная.
— Что ты говоришь, дорогая? Какая роль? Мы любим друг друга.
— Я была приставлена к тебе, как разведчица, как шпионка. Сообщала о тебе тем, кто меня приставил. Обо всех твоих безумных мечтаниях, обо всех твоих встречах, дружбах и связях. — Она смеялась, открывая ослепительные белые зубы, играя у переносицы шелковистыми бровями, яростно отталкивая его зелеными хохочущими глазами. Она была все та же, любимая и прекрасная, но чуть больше и острее казались теперь ее резцы, губы слегка выворачивались в хохоте и делали лицо жестоким и неистовым. Он вдруг вспомнил, что такое лицо было у нее в купе ночного поезда, когда он наклонялся на ней, а навстречу промчался встречный состав, наполнив купе расколотыми зеркалами, и она лежала, как серебряная статуя, с серебряной маской, в которой почудилось ему безумие и жестокость.
— О чем ты говоришь? Какая шпионка? Какая разведчица?
— Объяснить, какая? Ты позвонил мне с Урала и сказал, что отыскал в колонии Юрия Гагарина, который готов передать тебе «Формулу Рая». Я сообщила об этом, и тут же ночью колонию штурмовали, и этот твой Гагарин, вымышленный или реальный, был убит. Потом ты позвонил из какой-то лечебницы и сказал, что отыскал поэта Кузнецова, и он тебе готов прочитать поэму о Рае. Я тут же сообщила об этом, и ночью лечебницу сожгли, а твоя поэма и твой поэт превратились в пепел.
Он почувствовал больной толчок в глубине плоти, который вышел наружу судорогой. Эта короткая, пробежавшая по телу судорога напоминала рывок рыбы на кукане, когда ей под окровавленные жабры просовывают корявую ветку. Марина заметила это содрогание боли, и оно вызвало в ней злое нетерпение, желание поскорей прекратить мучение этой злосчастной и безответной рыбы.
— Но ты же любишь меня, — продолжал он ловить ее в зеркалах. — Ты так тонко чувствуешь мои переживания и мысли. Ты видела в снах мои злоключения во время недавней войны. Видела, как пикирует на меня самолет. Как я несу по горящей площади ребенка. Как танки идут на меня, готовые стрелять из орудий. Такое ясновидение под силу только любящему сердцу.
— Мне так просто было придумать эти сны, потому что я читала донесения о твоих приключениях на Кавказе. Там тоже за тобой наблюдали и присылали сообщения в Москву.
Он не понимал ее слов. Не понимал, откуда в ней это выражение жестокости, брезгливого нетерпения, желания причинить ему смертельную боль, после которой он бессильно замрет, перестанет ей докучать. Еще недавно он целовал ее шуршащие ресницы, словно на губах трепетал шелковистый ночной мотылек. В темноте она сбрасывала свое платье, сотканное из неземных материй, и воздух вокруг начинал разноцветно светиться, словно здесь должно было случиться чудесное явление, и оно каждый раз случалось.
Он не понимал сути, только чувствовал приближение страшной пропасти, и всячески отдалял ее край, отгораживал от себя, заговаривал, уводил и ее и себя вспять, чтобы не рухнуть в бездонную ямину.
— Но мы ведь с тобой венчались. Над нами держали венцы. На нас обручальные кольца. Священник, будто сошел с Туринской плащаницы, назвал нас мужем и женой.
— Ты видишь, на мне нет никакого кольца. А священник отец Александр — он вовсе не священник, а майор ФСБ, курирующий религиозную тематику.
— Но ребенок? Ты носишь в себе моего ребенка. Ты рассказывала, как в момент зачатия из твоего лона стали расходиться радужные круги, словно в тебя залетела небесная звезда, зажглось волшебное светило.
— Боже мой, я тебя обманула. Неужели ты мог подумать, что я захочу иметь от тебя ребенка? Все эти бредни про цесаревича, наследника престола, венценосного младенца! Ты действительно веришь в свою царскую кровь? В свое божественное предназначение? Ты обычный провинциал, с которым разыграли недобрую шутку. Ты, в сущности, обычный провинциальный увалень, который играл по предложенным правилам, играл весьма посредственно, скажу тебе, как актриса. Ты решил, что я захочу иметь от тебя ребенка? Родить такого же, как ты, недалекого увальня? У меня другие пристрастия. Другой человек будет отцом моего ребенка.
Боль, которую он испытал, была несравнима ни с какой другой болью, из тех, что Господь посылает человеку, раня его тело или наказывая душу. Эта боль была отражением недавнего счастья, опрокинутого во тьму. Боль была зеркальным отражением блаженства, перевернутого в черном зеркале, и ее невыносимая острота соответствовала лучистому, острому, до небес, всплеску недавнего счастья.
— Но ты говорила, что любишь меня, — его губы едва шевелились, словно окаменели на морозе, толстые, распухшие и недвижные.
— Глупый, бедный, наивный человек, я не люблю тебя. Я люблю другого. Этот другой прекраснее тебя. Он умен, остроумен, блистателен. Его обожают женщины. Он игрок, острослов, играет не на подмостках театра, а на огромной политической сцене, где ему удаются самые захватывающие спектакли, самые невероятные роли. Ты знаешь этого человека. Это он приставил меня к тебе. Он заставил меня лукавить и обманывать тебя. Но я сделала это, потому что, если бы он приказал мне кинуться под поезд или упасть в раскаленную печь, я бы сделала это, не задумываясь, — так я его люблю.
— Кто он? — пролепетал Алексей.
— Илларион Булаев. Виртуоз, как все его называют.
— Но он назвал меня «братом». Заверял в вечной дружбе.
— И что?
Боль, которую ему предлагали вынести, охватывала собой не просто его тело и душу, не только его память и несостоявшееся будущее. Она охватывала весь окрестный материальный мир, состоявший из городов, камней, рек и гор. Охватывала все мироздание, в котором реяли планеты и звездные туманности. Эта смертельная боль убивала не его одного, а весь мир, который был доступен его разумению. И было непонятно, зачем Господу надо было посылать ему эту боль. Зачем Творцу надо было ломать сияющую ось, на которой держался мир и которую он сам учредил, создавая Вселенную. Почему именно ему, из всех миллиардов живущих, было ниспослано это космическое страдание, в котором сворачивался белый свет, меркли звезды, и он один, всеми брошенный и ничтожный, висел в пустоте, прибитый огромными ржавыми гвоздями.
— А Петербург? — хватался он за последние, улетающие образы. — Наши прогулки? Наши поцелуи?
— Петербург — тот город, где мы встретились с Виртуозом. Мы жили с ним в гостинице «Европейская». Мы проносились в катере мимо дворцов и соборов. Он показал мне красоту этого имперского города, научил любить этот северный негасимый свет, отраженный на сияющих водах. Я целовала тебя у Александрийского столпа, но мне казалось, что я целую его. Я водила тебя по тем местам, где мы обнимались и целовались, и я поцелуями отмечала эти заповедные, незабываемые места. Когда я была с тобой, я думала только о нем. Шептала не тебе, а ему. Кричала от наслаждения не тебе, а ему. Ты просто тень, дурная тень. Тебя нет. Уходи.
Сияли кругом зеркала. На салфетке желтела медовая полоска грима. Она натягивала на острое плечо темную ткань трико. А он думал, каков же должен быть его грех, если столь велика и страшна за него кара. Где был нарушен тот абсолютный закон, который он называл Справедливостью, или «Формулой рая», или неисповедимой «Райской Правдой», если платой за это нарушение являлась гибель мира во всей его полноте.
Его ноги были, как тяжелые обрубки отесанных бревен. Переставляя их, он слышал, как ударяют в пол их обрезанные торцы.
Вышел из театра. Машина ждала у подъезда. Приветливый Андрюша, видя, как он слаб, поспешил навстречу. Открыл заднюю дверцу. Бережно усадил на сиденье, вколов сквозь ткань пиджака ампулу снотворного. Смотрел, как смыкаются у Алексея глаза, как цепенеют руки. Осторожно, чтобы с ног не упали туфли, уложил своего подопечного вдоль сиденья и захлопнул дверцу.
В операционной, лишенной красок, блестевшей стерильной бесцветностью, находились нейрохирург профессор Коногонов и его помощник Евстафий Сергеевич Лунько, еще недавно главврач психиатрической лечебницы под Невьянском, что сгорела дотла в результате несчастного случая. Теперь Лунько получил новое назначение, в подобную же клинику, в Псковской губернии, и они обсуждали с профессором возможности дальнейшего сотрудничества.
— Есть некоторые преимущества вашего нового назначения, Евстафий Сергеевич,— говорил Коногонов, тщательно моя руки. — Все-таки ближе к Москве, чаще будем встречаться. А второе — я пришлю вам комплект нового американского оборудования, позволяющего снимать нейрологические картины мозга в трехмерных координатах. Эти комплексы были использованы в тюрьме Гуантанамо при допросах талибов. Полученные картинки вводились в систему наведения крылатых ракет, что давало ощутимые результаты при обстреле горных районов Афганистана.
— Преогромное спасибо. Я уже побывал в этой клинике. Место тихое, кругом сосны. Американское оборудование трудно переоценить. Вот только где найти достойного пациента? Наш несчастный поэт Кузнецов являл собой пример трансцендентного прорыва. Он мог перебирать в себе все архетипы, вплоть до бактерий и первичных растений, и одновременно заглядывать в постчеловеческое будущее, которое именовал «Райской Правдой».
— Я приготовил для вас не только американские приборы, но и объект исследования. Сейчас вы его увидите.
В операционную на каталке ввозили погруженного в сон пациента, накрытого зеленоватой простыней. Его лицо было безмятежно спокойно. Светлые, чуть влажные волосы были аккуратно зачесаны назад. В крупных глазных яблоках выпукло и недвижно застыли веки. Из-под простыни выглядывали крепкие плечи и сильная шея. Лицо было выбрито, на подбородке с маленькой лункой был слабый порез от бритвы с каплей запекшейся крови.
— Видите ли, этот человек вообразил себя наследником русского престола и силой самовнушения добился определенного сходства с психотипом последнего Романова. Нам было бы интересно исследовать образы, в которых совершалось его психическое преображение. После лоботомии, которой я его подвергну, он поступит в ваше полное распоряжение. И там, в «глуши лесов сосновых», вы сможете проводить с ним свои исследования и защитить, наконец, докторскую диссертацию. Подробности мы обсудим позднее.
Санитары перенесли недвижное тело на операционный стол. Ассистенты надели на голову пациента сенсорный шлем, соединенный гибкими проводами с цветным монитором. Профессор Коногонов откинул белую салфетку, открывая набор инструментов, необходимых для операции. Это были пинцет и два хромированных молотка. Один почти ничем не отличался от обычного молотка — бочкообразный набалдашник, волнообразная рукоять, удобная для схватывания. У другого на торце верхнего утолщении имелся острый клювик, чем-то напоминавший приспособление для колки льда.
Профессор чистым пальцем с розовым, аккуратно подстриженным ногтем, коснулся переносицы пациента. Повел палец к глазнице. Тронул впадину в глубине лобной кости, слегка надавив на хрупкую перегородку, скрывавшую лобные доли. Ухватил пинцетом тампон ваты. Окунул в банку с йодом. Поднес к глазнице и несколько раз протер углубление, так что глазница наполнилась золотой тьмой, словно в ней раскрылся неправдоподобно большой глаз.
Приставил к йодному пятну клювик молотка. Сделал несколько прицельных движений вторым молотком и точно, крепко ударил в торец первого. Раздался легкий хруст, — так хрустят раздавленные яйца небольших певчих птиц. Стальное жало пробило кость глазной впадины, проникло в мякоть мозга. Профессор, вращая рукояткой, несколько раз провернул стальное острие в недрах лобных долей, разрывая мозговые ткани, нанося непоправимые повреждения мозгу. Рассеченные лобные доли разомкнули каналы, по которым в полушариях мозга распространялись эмоциональные возбуждения, навсегда освобождая человека от бремени поэтических переживаний, сочувствия, страхов, мечтательности, способности создавать художественные образы, превращая человека в вечно дремлющее кроткое существо, в мозгу которого переливалась сонная лимфа.
Пациент не дрогнул во время операции, продолжая ровно дышать. Профессор извлек из глазницы острие молотка, из ранки вытекла розовая жидкая струйка. Йодным тампоном он промыл скважину, крепко прижал к ней пропитанную йодом вату.
— Ну, вот и все, — произнес профессор Коногонов, обращаясь к доктору Лунько, благоговейно наблюдавшему за мастерскими действиями мэтра. — Забирайте его себе. В нем — ваша докторская диссертация. Давайте-ка, взглянем, какой остаточный выброс произвел усыпленный мозг, — профессор Коногонов поправил на голове пациента сенсорный шлем. Включил монитор.
На экране заволновалась млечная пустота. Но затем возникли математические формулы, потекли уравнения, громоздились сложные дроби, квадратные и узорные скобки, знаки дифференциалов и интегралов. Выплескивались алгебраические символы, возведенные в бесконечно высокие степени. Набегали один на другой алгебраические группы, из которых извлекались сложные радикалы. Математические знаки прерывались, переходя в нормандские руны, в египетские иероглифы, в орнаменты ацтеков и майя. Среди бесконечно бегущих уравнений вдруг возникал храм Покрова на Нерли, Ангкор Вад или пирамида Хеопса. А затем снова струились дифференциальные уравнения, высились многоэтажные дроби, громоздились охватывающие их интегралы, мелькали узорные и обычные скобки.
Оба медика с удивлением рассматривали нескончаемую формулу.
— Что это? — спросил Лунько.
— Трудно сказать, — ответил профессор Коногонов, — Здесь рядом находится КБ, которое конструирует двигатели для космических аппаратов. Возможно, наводка,— и выключил монитор. Санитары увозили каталку, на которой слабо колыхалось большое дремлющее тело.
В операционную вошел ассистент, неся конверт.
— Просили вам передать,— сказал ассистент, протягивая конверт Коногонову. Тот извлек из конверта бумаги и внимательно их прочитал.
— Не может быть! — воскликнул он. — Это данные генетической экспертизы, произведенной военно-медицинской лабораторией. ДНК этого Алексея Горшкова полностью совпадают с ДНК последнего царя Николая Романова. Чудны дела Твои, Господи! — задумчиво, забыв снять бахилы, он побрел из операционной.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Раннее утро предвещало чудесный осенний день, когда в воздухе начинает сочиться утонченная желтизна, словно растворенная позолота московских храмов, и с далеких полей и прозрачных опушек доносятся прощальные ароматы летнего увядания, — недвижных лесов, золотых шаров в палисадниках, сникшей, опутанной паутиной травы. Эта светящаяся желтизна, воздух, целебный и терпкий, были любимы Виртуозом с детства. Напоминали чудесные прогулки с мамой, когда вдвоем отправлялись то в Дубровицы с резной белокаменной церковью, увенчанной прихотливой короной. То в Коломенское с разливом реки, за которой белела Москва в синеве и золотой тихой ясности. Казалось, погода была ниспослана самой судьбой, приурочена к проведению сегодняшнего празднества, именуемого выспренно — Днем Духовного Лидера Русского Мира. Все хлопоты по оформлению торжества лежали на Виртуозе. Теперь же, когда не предвиделось никаких осложнений, и Красная площадь была оцеплены, и трибуны были приготовлены для многочисленных гостей, и войска на Ходынском поле были развернуты для парада, Виртуозу захотелось спуститься в «Стоглав» и исполнить обряд прощания с человеком, которому преданно служил многие годы. С которым сроднился, которого почти полюбил и, в конце концов, отрекся от него, перейдя в услужение к другому, что стоило прежнему другу жизни. Отправляясь на свидание с Ромулом, Виртуоз хотел перед ним покаяться и, быть может, получить прощение.
В лаборатории еще не было персонала, профессор Коногонов являлся позднее. Лишь кое-где расхаживали лаборанты, готовя аппаратуру для предстоящих опытов. Все было знакомо, внушало легкую оторопь, от которой невозможно было отделаться. Запахи физиологических растворов и специальных солей. Шелест и прозрачные вспышки электрических разрядов. Мониторы с бегущими разноцветными синусоидами, которые вдруг превращались в острые импульсы, совпадавшие с бульканьем в том или ином сосуде. То у Хрущева из-под фиолетового языка вынырнет пузырь воздуха и, волнуясь, всплывет на поверхность. То из ссохшейся головы Черненко истечет коричневая едкая струйка и странно зашипит, испаряясь. Все пространство с мраморными столами, сплошь в стеклянных банках и колбах, плавающие в них вялые головы, напоминало странную кухню, где варилось загадочное, жутковатое варево, — варево русской истории. Виртуоз прошел весь основной ряд голов от Николая Второго до Ельцина и остановился перед последним сосудом, где плавала недавно помещенная голова. Знакомые, хоботком вытянутые губы, обиженные, с недосказанным словом. Чуть накрытые веками, выпуклые голубые глаза с белесыми ресницами. Редкий, беззащитный пух на голове, слегка колеблемый броуновским движением раствора. Не страшный, а трогательный, почти умилительный розовый позвонок, торчащий из шеи, не изуродованный ударом десантного ножа.
Виртуоз смотрел на голову друга и беззвучно шептал: «Прости». Голова не откликалась. От нее не исходило ни гнева, ни разочарования, ни отвержения. Она дремала, как дремлют пожилые люди, погруженные в свои бесконечные воспоминания. Или же, напротив, равнодушная к окружающей жизни, она вся была захвачена новым, посмертным опытом, небывалыми, доставшимися ей после смерти переживаниями.
Мимо проходил лаборант, несущий в руках какие-то хромированные щипцы. Виртуоз окликнул его:
— Нельзя ли включить сканер и посмотреть на мониторе галлюцинации Виктора Викторовича Долголетова?
— Конечно, сейчас сделаем, — охотно отозвался лаборант. Принес сенсорный шлем и стал надевать на голову Ромула. Действовал не слишком ловко, потому что раствор перелился через край сосуда, потек на стол, стал капать на пол.
Пока шла настройка прибора, Виртуоз с некоторым страхом ожидал увидеть последние секунды из жизни друга. Падающее на сиденье, с разорванной грудью, тело Ромула, из которого вылетает красный, обрызганный кровью скворец. Свирепые кулаки десантника, кромсающего ножом хрупкую шею. Торжествующее лицо Рема, его подводные, полные фиолетовой мути глаза. Искаженное криком, ненавидящее соперника лицо Ромула. Монитор включился, но не было ни одной из ожидаемых Виртуозом картин. А была тихая лесная опушка, два мальчика в тужурках и кепках сидят на белесой осенней траве. Перед ними тихое поле со стогом темного клевера, а дальше — просторы, долины, туманные перелески, золотые иконостасы лесов, далекие озера и речки. Вся необъятная, неоглядная Русь. Мальчики завороженно смотрят в эти дали, и один дарил другому ягодку дикой лесной малины.
Лаборант ненадолго ушел и вернулся с чистым пустым сосудом. Поставил его на мраморный стол рядом с головой Ромула.
В полдень состоялось великолепное торжество, посвященное Дню Духовного Лидера Русского Мира. Трибуны на Красной площади были заполнены гостями, съехавшимися со всех континентов, где сохранились колонии и общины русских людей, — от потомков калифорнийских духоборов до беглецов от царского гнева в период первой Великой смуты. Потомки дворянских и аристократических родов «первой эмиграции» соседствовали с престарелыми власовцами и переселенцами «второй волны». Шумно, забавно картавя, обосновались на трибунах обитатели Хайфы и Брайтон Бич. Озирались восхищенными глазами на кремлевские башни и собор Василия Блаженного русские из Австралии, Южной Африки и Китая. Особой колонией, окруженные золотыми гербами, сидели представители Дома Романовых, и среди них — полногрудый, чернявый молодой человек восточного вида, работающий клерком в «Норильском никеле», — прямой претендент на российский престол. Подле него, чем-то неуловимо на него похожий, вертелся журналист Натанзон, — брал эксклюзивное интервью.
Перед мавзолеем, превосходя его высотой, возносилось ступенчатое сооружение, обтянутое шелками и бархатом, уставленное корзинами живых роз. На вершине сооружения сидел сам Духовный Лидер Русского Мира, он же президент России Артур Игнатович Лампадников. Рядом с ним, вся в пенистых кружевах, в розовой вуали поместилась его супруга, которая редко появлялась на людях и которую Президент держал поодаль от себя в одной заволжской слободе. На более низких ступенях сооружения, словно поддерживая и укрепляя собой величие Лидера, сидел Патриарх в золотом облачении, иерархи церкви, среди которых выделялся митрополит Арсений, весь серебряный, как небесное облако, от бороды до епитрахили. Ниже расположились богатейшие люди России — владельцы нефтяных полей и алмазных копий, сталелитейных заводов и алюминиевых гигантов, обладатели необоримой русской пашни, русских озер и рек. Вместе с банкирами, слегка надменными и напыщенными, они составляли ту тектоническую платформу, на которой укрепилось, после всех неурядиц и недоразумений, Государство Российское. Еще ниже, крепко и властно, угнездились министры, губернаторы, лидеры политических партий. Среди них выделялась дама — мэр Петербурга в огромной шляпе, по краям которой сидели, прикованные золотыми цепочками, живые фазаны. А также лидер компартии, не преминувший нацепить на пиджак алый бант и значок с профилем Ленина. Основание пирамиды заполняли хорошо одетые и чисто вымытые дети-сироты, набранные специально для этого случая из сиротских приютов, в ожидании, что их усыновят и удочерят приехавшие из-за границы богатые соотечественники.
Уже прошла главная часть торжества, когда Патриарх своим рыдающим голосом просил Президента не отказать своему народу и всем его сословиям и согласиться продлить свои президентские полномочия на второй срок в этот, столь обильный опасностями и тревогами, период. Совершить жертвенный поступок, как всегда, поступали русские монархи в час надвигающихся на Отечество ненастий. Не сразу, со следами глубоких раздумий на смиренном лице, принял это предложение Президент. А, согласившись, произнес воззвание к нации, где обещал России благоденствие. После этого первым начал обряд землеприношения, — сойдя с возвышения, кинул к кремлевской стене горсть земли, взятую из-под алтаря Успенского собора. Вслед за ним потянулась нескончаемая вереница паломников, принесших в фамильных шкатулках, родовых медальонах, заповедных платках горсти земли со всего Русского Мира, — от Сен-Готарда, где прошли гренадеры Суворова, до парижского кладбища, где покоятся печальные кости русских воинов, художников и мыслителей. Не обошлось без небольшого курьеза. Какой-то старичок-мексиканец попытался вбросить горсть земли с могилы Льва Троцкого, но был изобличен и деликатно выдворен. Был насыпан целый холм, над которым духовенство совершило молебен.
После завершения символического, ритуального холмотво– рения начался парад. Но не тот грозный, устрашающий, который замышлялся Долголетовым и имел цель навеять ужас на заморских врагов России. Главный режиссер праздничного действа Басманов внес в сценарий парада легкое изящество и веселость, что соответствовало новым веяниям.
Промаршировали каре военных академий. Офицеры были одеты в форму модельера Любашкина, который настолько увеличил размер головных уборов, что офицеры, дабы не задевать друг друга краями фуражек, вынуждены были сохранять между собой двухметровую дистанцию, отчего каре казались слишком разреженными и воздушными. Каждый офицер нес в руке оливковую ветвь мира, на которой сидел поющий соловей.
Механизированные части были представлены вереницами «бентли», «роллс-ройсов», «порше» и «альфа-ромео», в которых сидела «золотая молодежь», дети министров, банкиров и депутатов. Тонко переосмысливая знаменитый парад 41-го года, молодые люди прямо с Красной площади отправлялись в казино, дискотеки и ночные клубы.
Парад наземной техники завершала гигантская, самая большая в мире шутиха, своими формами напоминавшая ракету «Тополь-М». Эту раскрашенную спреями шутиху пронесли на плечах двадцать обнаженных атлетов, чемпионов по бодибилдингу, чтобы вечером запалить ее в Парке культуры и отдыха и вывести на «московскую орбиту» портрет Президента Лампадникова.
Воздушная часть парада никого не оставила равнодушными. Из-за шпилей Исторического музея на разных высотах появились серебристые дирижабли, под которыми размещались прозрачные молельни, — православная, мусульманская, буддийская и еврейская. Священники и муллы, раввины и бонзы совершали религиозные обряды. Над площадью пролетала вся веротерпимая Россия. Светились лампады и свечи, дымились благовонные палочки. В летающей синагоге, когда она проплывала над ГУМом, случилась какая-то неполадка, в ней все загорелось, задымилось, и раввин был вынужден выброситься на парашюте. Под рукоплескание зрителей он опустился на трибуну, чуть ли не на голову Великой Княгине, матери претендента на российский престол. Вслед за дирижаблями пронеслись стремительные дельтапланы, под которыми, на сияющих шестах, вращались очаровательные стриптизерши. Они разом побросали свои разноцветные лифчики и трусики, которые веселыми ворохами стали падать на трибуны. Гости их ловили, целовали, рассовывали по карманам, чтобы привести в далекие столицы сувениры гостеприимной Москвы.
Последним над площадью пролетел музейный самолет «Илья Муромец», громадный биплан с восемью моторами. Десятилетиями, всеми забытый, он находился на старинном аэродроме, который зарос лесом, скрылся из вида, пока о нем не вспомнил один столетний современник Сикорского. Самолет разыскали лесники, прорубили к нему просеку, вывезли из леса. Он оказался на редкость в хорошем состоянии, так что его решили показать на параде. Низко, на бреющем полете, похожий на чудовищного дракона, первенец русской авиации пролетел над Кремлем. Крылья густо покрывали мхи и лишайники. На элеронах росли подберезовики и бегали проворные ежики. Самолет за несколько суток пересек океан и приземлился в Венесуэле.
Дневная часть праздника гармонично перешла в вечернюю, когда по Москве-реке заскользили иллюминированные кораблики, на которых помещались ресторанчики, представлявшие «кухни народов мира». На одном кораблике своими талантами блистала Мама Зоя. Раздавались грузинские песни, джигиты выскакивали с нижней палубы, несли пылающие подносы, шипящие шашлыки. Усатый горец, чудом уцелевший во время недавней кавказской войны, падал на одно колено, возглашал здравицы. Тут же оказался выздоравливающий комбат Молочников в компании сослуживцев, все с орденами и медалями. Вспоминали поход, и майор, глядя на разноцветный, проплывавший над ними Крымский мост, произнес:
— А где, интересно, Царь? Хотел бы я с ним повидаться.
— Да уж, правда, одно слово — Царь Додон. Мужик неплохой, — отозвался захмелевший капитан.
На другом кораблике, с японскими иероглифами, с изысками восточной кухни, сидели Виртуоз и Марина. Она с обожанием на него смотрела, дымя тонкой сладкой сигаретой. Потянулась к нему:
— Поцелуй меня, милый!
Он слабо коснулся губами ее щеки, глядя, как на берегу, под звенящую музыку, крутятся аттракционы.
Вечером из открытого окна кремлевского кабинета Рем, слегка утомленный славословиями, пресыщенный изъявлениями преданности, наблюдал праздник на воде. Уже взорвалась в небе царь-шутиха, развесив над Москвой и Московской областью тысячи ослепительных люстр. Когда последняя из них, трепеща и мерцая, погасла, — в небе расцвел, словно шелковый Спас Нерукотворный, портрет Духовного Лидера Русского Мира, — его, Рема, небесный лик. На воде лазеры чертили змеящиеся письмена, воспроизводя речение из дневного выступления Рема. «Справедливость — суть русского сердца». «Миллиардеры, не забывайте Матушку Русь». «Россия — душа мира». «Властвовать — значит любить». «Вместе мы построим райское будущее».
Он смотрел, как на гаснущей заре темнеют кремлевские башни и на них разгораются сталинские рубиновые звезды.
Ему показалось, что заря становится светлее, желтее, приобретает латунный, металлический свет, и этот свет, словно ядовитый лимонад, заливает все небо. Среди химического, едкого свечения стала подниматься клубящаяся пепельная туча, выбрасывая рыхлые протуберанцы, курчавые ворохи, будто на западе разгорался гигантский пожар и жирный дым выталкивался из незримого очага. Туча покрывала все небо, летела к Москве, и в ней что-то мерцало, возникали неясные формы. Рему показалось, что он видит обломок Эйфелевой башни, ломоть Вестминстерского аббатства, выломанный фрагмент Колизея. В пепельных протуберанцах перевертывались отломанные вершины небоскребов, океанские лайнеры, обрывки нефтепроводов и множество летучих частичек, которые, если к ним приглядеться, оказывались вертящимися в воздухе людьми. Что-то ужасное, непомерное надвигалось на Москву. На реке все еще мерцали цветастые вензеля: «Справедливость — мать Государства Российского». «Президент — лишь один из вас». «Что хорошо Газпрому, то любезно России». Все эти надписи еще играли и веселились на водах. Но на них уже ложилась тень пепельной тучи, и они начинали одна за другой гаснуть.