Бегум Абида Хан. Какой толк возвышать мой голос в этих стенах, взывая к справедливости, если все, что мы получаем в ответ, – это насмешки и хамство? Нас называют дегенератами и транжирами, но, поверьте мне, именно сыновья министров являются истинными мастерами распутства. Класс, сохранивший культуру, музыку, этикет этой провинции, должен быть изгнан, выброшен на улицу, чтобы скитаться и просить у них хлеба. Но мы будем нести наши беды с достоинством, которое у аристократов в крови. Эта палата может принять данный законопроект. Верхняя палата тоже может снова бегло просмотреть его и тоже принять. Президент может слепо подписать закон. Но суды встанут на нашу сторону. Как и в соседнем штате Бихар, этот губительный закон будет отменен. И мы будем – да, мы будем бороться в суде, в прессе, с предвыборных трибун, бороться до последнего дыхания – и да, до последнего крика.
— Ну тя к бесу!
— По-бе-ре-гись!
Шри Девакинандан Рай (Соц. партия). Уважаемая коллега прочла нам весьма поучительную лекцию. Должен признаться, что не могу себе представить ее скитающейся по улицам Брахмпура и просящей хлеба. Сладкого пирога – возможно, да и то вряд ли. Будь на то моя воля, я заставил бы ее и таких, как она, – нет, не просить хлеба, но зарабатывать на хлеб своим трудом. Именно этого требует простая справедливость, и это залог экономического здоровья нашего края. Я и члены Социалистической партии согласны с уважаемой коллегой в том, что этот закон – действительно предвыборный политический трюк партии Индийский национальный конгресс и правительства. Но наша уверенность базируется на тех позициях, что это беззубый закон, неэффективный и скомпрометированный. Он не идет ни в какое сравнение с тем, что необходимо для основательного переустройства сельскохозяйственных отношений в этой провинции. Компенсация для землевладельцев? Что? Компенсация за кровь, что они уже высосали из жил беспомощного, угнетенного крестьянина? Или компенсация за право, данное им Богом – я заметил, что достопочтенная мадам депутат имеет привычку привлекать Господа, когда необходимо подкрепить какой-нибудь ее слабый довод, – данное им Богом право, чтобы они и весь никчемный шлейф их родственничков продолжали объедаться маслом гхи, в то время как бедные крестьяне, бедные арендаторы, бедные безземельные батраки, бедные рабочие едва могут позволить маленький глоток молока для своих голодных детей? Почему истощается казна? Почему мы записываем себя и своих детей в должники по этим обещанным облигациям, когда этот праздный и порочный класс заминдаров, талукдаров
[234] и землевладельцев всех мастей должен быть лишен собственности – полностью и без малейшей мысли о компенсации – за земли, на которых они сидят и поколениями сидели лишь по той простой причине, что предали свой народ во время Восстания
[235] и были щедро вознаграждены англичанами за свою измену. Справедливо ли, сэр, резонно ли – присуждать им подобную компенсацию? Деньги, которые нынешнее правительство в своей преступной псевдощедрости отдает этим потомственным угнетателям, должны пойти на строительство дорог, школ, жилья для безземельных, на мелиорацию, клиники и сельскохозяйственные исследовательские центры, а не на роскошества, к которым привыкли или на которые способны аристократы.
Автомост новейшей, бесшовной конструкции на гибких V-образных опорах выгнулся длинным телом, пропуская под собой размытые, в свисте, составы. Уперся бетонными пятками в городскую окраину. Запрокинул в небо бетонное лицо. Врезал бетонные ладони в снега окрестных полей. Его грудь из балок и плит в мерзлых наростах и наледях. Вдоль хребта в стальных желобах гудит водовод. Труба в асбестовой шубе качает горячий пар. В свинцовой рубашке повис телефонный кабель. Мост, живой и дышащий, несет свою жизнь в единстве земли и неба.
Мирза Аманат Хуссаин Хан (Демократическая партия). Вопрос по регламенту, господин спикер! Позволено ли почтенному члену Палаты отклоняться от темы и отнимать время у членов Палаты неуместными вещами?
Ув. спикер. Я не считаю, что сказанное им неуместно. Он затрагивает общий вопрос взаимоотношения арендаторов, заминдаров и правительства. Этот вопрос в общем и целом стоит перед нами, поэтому любые замечания по существу не являются неуместными. Вам или мне это может нравиться или же не нравиться, но это не нарушает регламента.
Варились последние стыки. Мост был готов стряхнуть строительный сор, принять на себя ревущие тонны. Небо над ним не имело веса и цвета, сеяло белизну. В глубине под опорами таилась брусчатка старого тракта, гниль древнего былого моста. Новый мост отпечатал в бетоне его хрупкий чертеж.
Шри Девакинандан Рай. Благодарю вас, господин спикер. Голый-босый крестьянин трудится под палящим солнцем, а мы сидим здесь в прохладных комнатах для дебатов, обсуждая регламент и определение уместности и создавая законы, которые не делают его жизнь ни на йоту лучше, которые лишают его надежды, но принимают сторону капиталистического класса – угнетателей и эксплуататоров. Почему крестьянин должен платить за землю, принадлежащую ему по праву, по праву тяжкого труда, по праву боли, праву природы, про праву, если хотите, данному ему Господом. Единственная причина, по которой мы ожидаем, что крестьянин заплатит в казну этот огромный и неподобающий выкуп, состоит в том, чтобы финансировать непомерное вознаграждение землевладельца. Отмените компенсации – и не будет нужды в выкупе за землю. Откажитесь признавать понятие «откупные» – и любая компенсация станет финансово невозможной. Я спорил об этих пунктах два года назад, когда внесли законопроект, и на протяжении всего второго чтения на прошлой неделе. Но что я могу сделать на этой стадии обсуждения? Уже слишком поздно. Мне остается только сказать казначеям: вы заключили неправедный альянс с землевладельцами и пытаетесь сломить дух нашего народа. Но мы увидим, что произойдет, когда люди поймут, как их обманули. Всеобщие выборы вышвырнут это трусливое и скомпрометировавшее себя правительство и заменят его на правительство, достойное называться таковым: происходящее из народа, работающее во имя народа, правительство, непримиримое к своим классовым врагам.
5.16
Кран с полосатой стрелой и обрывок железного троса.
В самом начале последнего выступления в Палату вошел наваб-сахиб. Он сидел на Гостевой галерее, хотя если бы пожелал, то его радушно встретили бы и на Губернаторской. Вчера он спешно вернулся из Байтара, получив сообщение о происшествии в его брахмпурском доме. Он был потрясен, разгневан, узнав о случившемся, и пришел в ужас от того, что его дочери пришлось столкнуться с этой ситуацией фактически один на один. Его забота и тревога о ней были настолько сильнее, чем гордость за то, что она совершила, что Зайнаб не смогла сдержать улыбку. Он долго-долго обнимал ее и внуков, а слезы так и бежали по его щекам. Хассан был озадачен, зато Аббас принял это как естественное положение вещей и наслаждался – он точно знал, что дедушка очень счастлив их видеть. Фироз ходил белый от злости, и понадобилась вся мощь добродушного характера Имтиаза, приехавшего под вечер, чтобы успокоить семейство. Наваб-сахиб злился на свою язву-невестку не меньше, чем на Агарвала. Он знал, что именно она навлекла на их головы эту беду. Затем, когда самое худшее миновало, она легкомысленно отнеслась к действиям полиции и почти бесцеремонно приняла как должное то, что Зайнаб справилась с ситуацией с такой мудростью и мужеством. Что же до Агарвала, то наваб-сахиб заглянул в колодец Палаты и увидел, как тот очень вежливо разговаривает с министром по налогам и сборам, который подошел к его столу, чтобы посовещаться о чем-то – вероятно, о действиях в связи с предстоящим важнейшим голосованием сегодня пополудни.
Бульдозер с ковшом.
У наваба-сахиба не было возможности поговорить со своим другом Махешем Капуром с момента возвращения. Не успел он также принести свою сердечную благодарность главному министру. Он решил сделать это после окончания сегодняшней сессии. Но пришел он еще и потому, что понимал – как и многие другие, поскольку галереи для прессы и публики были забиты до отказа, – это был исторический момент. Для него и таких, как он, грядущее голосование – если только его не отменит суд – означало скорое и стремительное падение.
Каток.
Что ж, рано или поздно это должно было случиться, думал он с некоторым фатализмом. Он не питал иллюзий, что его класс был особенным и заслуживающим поощрения. К нему принадлежала не только горстка порядочных людей, но и огромное число настоящих скотов, и еще больше идиотов. Он хорошо помнил петицию, которую подала губернатору Ассоциация заминдаров двенадцать лет назад: добрая треть подписей представляла собой отпечатки больших пальцев.
— Взяли, ребята!
Возможно, если бы не образовался Пакистан, землевладельцы смогли бы найти способ к самосохранению: в объединенной, но нестабильной Индии каждый силовой блок мог бы использовать свою критическую массу для поддержания статус-кво. Удельные княжества тоже могли бы иметь вес, и такие люди, как раджа Марха, оставались бы раджами не только на словах, но и на деле. Все эти «если бы» и «но» истории, думал наваб-сахиб, формируют иллюзорную, пусть и опьяняющую, пищу для ума.
— Еще разом!
Со времен британской аннексии Брахмпура в начале пятидесятых годов прошлого века навабы Байтара и другие придворные бывшего царственного дома Брахмпура не испытывали даже психологического удовлетворения от служения государству – удовлетворения, на которое претендовали многие аристократии, разделенные пространством и временем. Британцы охотно позволили заминдарам собирать доходы с земельной ренты (и на практике довольствовались тем, что разрешили им присваивать все, что они получали сверх оговоренной британской доли), но управление штатом они не доверяли никому, кроме гражданских служащих своей расы, отобранных и обученных в Англии и импортированных из Англии, а позднее – смуглому их эквиваленту, настолько близкому по уровню образования и этосу, что между ними практически не было никакой разницы.
— Ну ты, косолапый!
И конечно, помимо расового недоверия, существовал вопрос компетентности – наваб-сахиб был вынужден это признать. Большинство заминдаров – и сам он, возможно, увы, тоже из их числа – едва ли могли управлять даже собственными поместьями, становясь жертвами алчных мунши и ростовщиков. Большинству землевладельцев казалось, что главным вопросом управления является не то, как увеличить прибыль, а то, как ее потратить. Некоторые, конечно, тратили деньги на музыку, книги, произведения искусства. Другие, подобно нынешнему президенту Пакистана Лиакату Али Хану
[236], который был верным другом отца наваба-сахиба, использовали их для укрепления политического влияния. Но большая часть князьков и помещиков транжирили деньги на «сладкую жизнь» в том или ином виде: охоту, женщин или опиум. Несколько картинок против воли промелькнуло у него перед глазами. Один правитель так любил собак, что вся его жизнь вращалась вокруг них: он мечтал, спал, просыпался, воображал, фантазировал о собаках. Все, что он делал, он делал ради их величия и славы. Другой был опиумный наркоман, который получал удовлетворение, лишь когда сразу несколько женщин ублажали его, – до дела, правда, не всегда доходило, порой он в процессе просто храпел.
— Сам не обедал!
Мысли наваба-сахиба маятником качались между дебатами в зале и его собственными воспоминаниями. В какой-то момент в них стремительно ворвался Л. Н. Агарвал, чьи искрометные комментарии заставили рассмеяться даже Махеша Капура. Наваб-сахиб уставился на круглую плешь, обрамленную подковой седых волос, и размышлял о том, что за мысли бурлят под этим слоем плоти и кости. Как мог этот человек умышленно и даже с радостью причинить столько бед ему и тем, кто так ему дорог? Что за удовольствие знать, что родственники той, что победила его в дебатах, будут лишены дома, в котором провели бóльшую часть жизни?
— Залить за ворот…
Теперь было уже около половины пятого, и оставалось менее получаса до начала голосования. Заключительные речи продолжались, и наваб-сахиб слушал с несколько кислым выражением лица, как его невестка обрисовывала институт заминдари сияющим пурпурным ореолом.
— И так мокрый!
— Еще маленько!
Бегум Абида Хан. Вот уже больше часа мы выслушивали речи представителей правительства, преисполненные гнуснейших самовосхвалений. Я не собиралась высказываться снова, но таков мой долг. Я бы подумала о том, что надо позволить говорить тем, кого вы губите, собираясь возглавить их похоронную процессию, – я имею в виду заминдаров, которых вы хотите лишить справедливости, возмещения ущерба и средств к существованию. Вот уже час крутится все та же пластинка: если это не министр по налогам, то какая-то его пешка, обученная петь все ту же песню с хозяйского голоса. Музыка, скажу я вам, не из приятных – монотонная и бессмысленная. Это не голос здравого смысла или разума, а голос власти большинства и лицемерной уверенности в своей правоте. Но бессмысленно и дальше говорить об этом. На свою беду, это правительство сбилось с пути и тщетно пытается выбраться из болота собственной политики. Нет у них дара предвидения, и они не могут – не осмеливаются смотреть в будущее. «Остерегайся дня грядущего», и я скажу теми же словами этому правительству конгрессистов: «Остерегайтесь тех времен, которые вы собираетесь навлечь на себя и на эту страну». Уже три года, как мы обрели независимость, но посмотрите на бедняков этой страны: у них нет ни еды, ни одежды, ни крыши над головой. Вы обещали им молочные реки и кисельные берега – и обманули народ, заставив его поверить, что причиной его плачевного положения является система заминдари. Что ж, заминдари уйдет, а когда не оправдаются ваши обещания и молочные реки окажутся ложью, тогда посмотрим, что скажут эти люди о вас и что они с вами сделают. Вы лишаете восьмерых лакхов собственности и открыто призываете к коммунизму. Народ вскоре поймет, кто вы есть. Что вы делаете такого, чего не делали мы? Вы не отдаете им землю, вы даете им ее в аренду, как и мы. Но какое вам до них дело? Мы поколениями жили рядом, мы были им как отцы и деды, они любили нас, а мы любили их, мы знали их темперамент, а они знали наш. Они были счастливы тем, что мы давали им, а мы – тем, что они давали нам. Вы встали между нами, разрушили то, что было освящено узами древних чувств. А что до тех преступлений и притеснений, в которых вы нас обвиняете, – какая у этих людей гарантия, что вы будете лучше нас? Им придется идти к продажному клерку и к прожорливому окружному служащему, которые высосут их досуха. Мы никогда так не делали. Вы вырвали ноготь из плоти и довольны результатом… Что касается компенсации, я уже сказала достаточно. Но порядочно ли, справедливо ли, что вы приходите в чью-то лавку и говорите: «Дайте мне это и то за такую и такую цену», а если хозяин не соглашается продать, то все равно берете даром все, что хотите? А когда он умоляет вас заплатить хотя бы то, что обещали вначале, вы бросаете через плечо: «Вот вам одна рупия, остальное получите в рассрочку на двадцать пять лет»? Вы можете называть нас как угодно и изобретать для нас все новые несчастья и беды, но факт остается фактом: именно мы – заминдары – сделали эту провинцию тем, чем она является, мы сделали ее сильной, придали ей особый вкус. Мы внесли свой вклад в каждую сферу жизни, и этот вклад надолго переживет нас, его невозможно сбросить со счетов. Университеты и колледжи, традиции классической музыки, школы, всю местную культуру создали мы. Когда в эту провинцию приезжают иностранцы или жители других штатов, что они видят? Чем восхищаются? Барсат-Махал, Шахи-Дарваза, имамбары
[237], сады и поместья, которые перешли к вам от нас. Эти благоуханные вещи источают, по вашему утверждению, смрад эксплуатации и гниющих трупов. Как вам не стыдно говорить такое? Когда сами вы проклинаете и грабите тех, кто создал это великолепие, эту красоту? Когда вашей жалкой компенсации не хватит даже на то, чтобы побелить здания, являющиеся наследием всего города и страны? Это наихудшая форма подлости, загребущие руки деревенского лавочника-банья, который улыбается, а сам все хватает и хватает, не зная жалости…
— По-бе-ре-гись!
Ув. министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Я надеюсь, что уважаемая госпожа депутат не бросает обвинения в адрес моей общины? Это становится обычным делом в стенах данной Палаты.
Далеко от тех мест сотрудники института наполнили актовый зал. Ахнул в ретрансляторах гимн. Поднялись из кресел, вытягиваясь. На сцену вынесли знамя. Маленький лысоватый директор неумело стискивал древко. Пронес бархатно-красное расшитое полотнище. Шагал на месте, сверкая стеклышками очков, пока кто-то не принял знамя, умело и бережно поставил к стене.
Уселись. Директор взошел на трибуну. Поздравил коллектив с наградой, с высокой оценкой, с выплатой премий.
Бегум Абида Хан. Вы прекрасно понимаете, о чем я, вы – мастер выворачивания слов наизнанку и манипулирования законом. Но я не стану тратить время на споры с вами. Сегодня вы заодно с министром по налогам и сборам в постыдной эксплуатации класса козлов отпущения, а завтра покажет, чего стоит такая дружба по расчету, – когда вы оглянетесь в поисках друзей, а все отвернутся от вас. Тогда-то вы вспомните этот день и мои слова, и вы и ваше правительство пожалеете, что не проявили ни справедливости, ни гуманизма.
Затем последовала невероятно длинная речь депутата-социалиста, а потом минут пять выступал главный министр С. С. Шарма, выразив благодарность разным людям за их роль в формировании этого закона – в частности, министру по налогам и сборам Махешу Капуру и его парламентскому секретарю Абдусу Саляму. Он посоветовал землевладельцам жить в дружбе со своими прежними арендаторами, когда произойдет отчуждение их собственности. Они должны жить рядом, как братья, мягко прогнусавил он. У землевладельцев есть возможность проявить свое добросердечие. Им следует подумать о наставлениях Гандиджи и посвятить жизнь служению своим ближним. Наконец Махеш Капур – главный архитектор закона – получил возможность закруглить дебаты в Палате. Но времени ему хватило лишь на то, чтобы сказать всего несколько слов.
— Вот теперь, товарищи, с полной уверенностью можно сказать, мы были правы, отстаивая наш мост, кладя на него, как говорится, и душу и тело. Он полностью себя оправдал. Не уступает, а, наоборот, опережает по всем показателям мосты предыдущих конструкций. Именно там, в суровых условиях, где важна быстрота, дешевизна и прочность, наш мост сооружен в кратчайший, небывалый срок. Готов принять на себя уникальные грузы. Теперь, повторяю, воочию видна наша правота. Скептики уже замолчали. Они уже с нами, товарищи. В этот радостный день, когда мы празднуем трудовую победу, разрешите еще раз высказать слова благодарности в добрую, незабвенную память ушедшего от нас прежнего директора, безвременно скончавшегося Евгения Григорьевича Тихонова, чей организаторский и инженерный талант мы так высоко ценили. Как жаль, что он не увидел свое детище, свое творение, свой мост. Предлагаю, товарищи, почтить память Евгения Григорьевича вставанием!
Ув. министр по налогам и сборам (шри Махеш Капур). Господин спикер, я надеялся, что мой друг от социалистического крыла, который так трогательно говорил о равенстве и бесклассовом обществе и обвинял правительство в создании бессильного и несправедливого законопроекта, сам будет справедливым человеком и не откажет и мне в некотором равенстве. Последний день подходит к концу. Если бы он занял чуть меньше времени на свое выступление, я получил бы чуть больше. А теперь у меня всего две минуты. Он утверждал, что мой законопроект был мерой, созданной с целью просто предотвратить революцию – революцию, которой он так жаждет. Если это правда, то мне интересно, каким образом проголосует он и его партия через две минуты. После слов благодарности и совета уважаемого главного министра – совета, которому, я надеюсь, последуют землевладельцы, – мне нечего добавить, кроме нескольких благодарственных слов тем моим коллегам из этой секции Палаты и да – из той секции тоже, кто сделал возможным принятие этого закона, служащим Министерства по налогам и сборам, сотрудникам печатного отдела, юридического отдела – в частности, редакционной ячейке, а также офису Юридических прецедентов. Я благодарю их всех за их месяцы и годы помощи и советов, и я надеюсь, что выступаю от имени народа Пурва-Прадеш, когда говорю, что моя благодарность не только личная.
Снова встали. И опустились со стуком спинок. Расходились в вечернюю, ревущую моторами сырость. Несли в себе это неловкое стояние молча, скоротечную, красно-бархатную минуту торжества, черно-бархатную минуту траура.
Ув. спикер. Вопрос, стоящий перед Палатой, заключается в том, может ли «Закон об отмене в штате Пурва-Прадеш системы заминдари», первоначальная дата – 1948 год, принятый Законодательным собранием, с поправками, внесенными Законодательным советом, и с последующими поправками, внесенными Законодательным собранием, быть принят.
Два сослуживца, не желая так быстро расстаться, завернули в ресторанчик, где звякала музыка, пела певичка поддельно-цыганские песни. Сидели, наслаждались теплом, возможностью рассуждать и раскидывать.
Вопрос был поставлен на голосование, и Палата приняла закон подавляющим большинством, которое составляли представители Индийского национального конгресса, депутаты от которого доминировали в Палате. Социалистам тоже пришлось проголосовать, хоть и неохотно, за этот закон, на основании того, что полбуханки лучше, чем ничего, и несмотря на то, что это несколько утоляло голод, который позволил бы им самим процветать. Проголосуй они против – и им конец. Демократическая партия единогласно проголосовала против, как и ожидалось. Мелкие партии в основном поддержали закон.
Бегум Абида Хан. Я прошу уважаемого спикера дать мне минуту.
— Директор-то наш больно собой невиден. На паучка похож на какого-то. Одно слово правда — не дожил Евгений Григорьевич до моста своего. Немного не дотянул, — говорил один, едкий, длинноголовый, с хрящевидными ушами, похожими на капустные листья. — Чуть-чуть не дожил. А сколько его добивался, сколько ждал! Может, и ушел-то из-за него раньше срока. А вот взглянуть не пришлось. Я что думаю: может, ему за все и аукнулось? Может, это ему в наказание?
Ув. спикер. Даю минуту.
— Ну какое еще наказание! — возразил второй, румяный, ситный, с розоватым старческим пухом на голове. — Сегодня жив, завтра нет. Сегодня ты, завтра я. Пусть, как говорится, неудачник плачет. Без всякой мистики. Какое тут наказание?
Бегум Абида Хан. Я хотела бы сказать от себя лично и от имени Демократической партии, что совет, который дал заминдарам благочестивый и достопочтенный главный министр – что они должны поддерживать хорошие отношения со своими бывшими арендаторами, – это очень ценный совет, и я благодарю за него. Но мы бы все равно поддерживали отличные отношения и без его отличного совета, и без принятия этого закона – закона, который ввергнет столь многих людей в нищету и безработицу, который разрушит экономику и культуру этой провинции и который в то же время принесет немалую пользу тем, кто…
Ув. министр по налогам и сборам (шри Махеш Капур). Господин спикер, каков повод для данного выступления?
— А все-таки есть. Может, и не надо мне говорить такое. Может, это и нехорошо. Тем более, что правда, то правда, — инженер-то он был дай бог. Такую башку поискать. А все-таки мост-то свой Евгений Григорьевич из живых людей сделал. К мосту своему по живому шел. По нас с вами шел.
Ув. спикер. Я позволил ей просто сделать короткое заявление. Я вынужден просить уважаемую госпожу депутата…
Бегум Абида Хан. В результате такого несправедливого принятия закона грубым большинством мы не имеем в настоящее время никаких других конституционных средств выражения нашего недовольства и чувства несправедливости, кроме как покинуть Палату, что является нашим конституционным правом, и поэтому я призываю членов моей партии устроить демонстрацию протеста против принятия этого закона.
— Это уж точно. Под ноги себе не глядел.
Депутаты от Демократической партии вышли из палаты Законодательного собрания. Послышалось разрозненное шиканье и крики: «Позор!» – но большая часть собрания молчала. Это был конец дня, так что данный демарш имел скорее символическое значение. Через несколько секунд спикер закрыл заседание, объявив перерыв до девяти утра следующего дня. Махеш Капур собрал свои бумаги, поглядел на громадный льдистый купол, вздохнул и позволил своему взгляду блуждать по медленно пустеющему залу. Он посмотрел на галереи и поймал взгляд наваба-сахиба. Они кивнули друг другу в знак приветствия, почти дружески, хотя неловкость ситуации – чуть ли не ирония – не укрылась от них обоих. Никто из них не хотел сейчас говорить, и оба понимали это. Так что Махеш Капур продолжил приводить в порядок документы, а наваб-сахиб, задумчиво поглаживая бороду, вышел из галереи, чтобы увидеться с главным министром.
— Как он Филиппова-то, старика раздавил! Кто бы подумал? «Учитель, учитель!..» Вперед себя пропускал. А оплел, оплел и аккуратно так в яму спустил. Ну что говорить, у Филиппова мозги высохли, старая перечница. Только и знал, что старыми орденами трясти. Против тихоновского моста воевал. Но все же нельзя так! Старик, уважение, седины. Труды, переводы. По всей России мосты стоят. А он его хлоп и в яму. Как он мне плакал, Филиппов, как клял ученичка своего, да поздно!
— Уж точно. На пенсию ловко его спровадил. Со срамом, но почетно. Старик-то недолго после того протянул. Правду говорят, после пенсии долго не жить. Я как выйду, решил, — хоть вахтером, хоть билетером, а буду работать. Нельзя отрываться от дела.
— Согласен, башка у Тихонова была золотая. А душа? Какая душа, позвольте спросить? А вот души-то у него и не было. Железобетонная конструкция вместо души. Этот мост вот тут вот у всех встал. Я ему говорю: «Евгений Григорьевич, смилуйтесь. У расчетной группы сил больше нет. Ночами работаем. У меня все дома больны, некому воды подать. Дайте отгул, ради бога!» А он мне: «Мне, — говорит, — нужны работники, а не больничные сиделки». Так и не дал отгула. Когда документацию гнали, у нас одна сметчица, беременная, от усталости в обморок упала. А он хоть бы что! Беспощадный был человек!
— Как к себе, так и к другим. Себя уморил до смерти. Вот пример, как не надо работать. Работаешь — отдыхай. Совмещай работу и отдых. Вы, кстати, профкомовскую путевку берите, не раздумывайте. Ну и что ж, что зима! Освежитесь, водички попьете. Мне в прошлом году понравилось. Я и в этом хочу заявить. Посмотрите на меня. Старик, а румянец. Молодым сто очков вперед дам.
— И еще вам скажу, хоть и грех. Мы ведь с Тихоновым-то до директорства его друзьями были. Кому первому проект моста показал? Мне. Кто против Филиппова ему помогал? Я. Думал, и после запросто, по-товарищески. Куда там! Директором стал — подменили. Вся дружба побоку. Новых молодчиков себе понабрал, чтоб все ему в рот смотрели, славу ему пели. А чуть что не по его — до свиданья! От филипповцев всех поизбавился и мне грозил, как свидетелю его махинаций. И понял тут я, правда уже с опозданием, что не дружба ему нужна, а чтоб все под его дудку плясали да мост его строили! Не было, не было совести!
— Ну это тоже, знаете, на совести одной не проедешь. Был хозяин. Держал институт. А то ведь с нашим-то братом как? Не цыкнешь — вмиг разболтаемся. Вот вы, вы… Что вы про нового директора распускаете? Что, мол, слабый, мол, раньше марка была. Что вы с Бритиковым против него затеваете? Я ведь знаю, хотя и молчу.
— Что вы такое знаете?
— А вот знаю, хоть и молчу.
— Ну, что именно?
— Был, говорю, хозяин. Язычки пообрезать умел. И новый тоже хорош.
— Я и говорю: хорош.
— То-то. Ну выпьем.
— Выпьем, давайте выпьем. Выпьем за хозяина. А то, вы правы, нам с вами твердость нужна. А то ни работать, ни дела делать не станем. Выпьем за хозяина. Пьем за тебя, Евгений Григорьевич. Как тебе там? Как ты там теперь без нас поживаешь?..
Часть шестая
И они выпили, осторожно друг на друга поглядывая. Принялись смотреть на певичку, на приколотый к платью цветок.
6.1
Приехав в музыкальный колледж имени Харидаса
[238], устад Маджид Хан рассеянно кивнул двум попавшимся навстречу учителям музыки, неприязненно скривился при виде танцовщиц катхака, что бежали в репетиционный зал на первом этаже, позвякивая бубенцами на ножных браслетах, и подошел к своему кабинету. На полу у входа валялись в беспорядке три пары чаппал
[239] и одна пара туфель. По количеству обуви он понял, что опоздал на сорок пять минут, выдохнул с досадой и усталостью: «Ай, Алла!» – скинул свои тупоносые пешаварские чаппалы и открыл дверь кабинета.
Мост — гром.
То был простой, не слишком светлый прямоугольный зал с высоким потолком. Единственным источником дневного света служило небольшое окошко в дальнем конце. Вдоль левой стены тянулся длинный шкаф с полкой для танпур, а на полу лежал светло-голубой хлопковый ковер без узоров. Найти такой оказалось непросто: почти все ковры на рынке имели узор, цветочный или еще какой-нибудь. Однако устад Маджид Хан настоял на самом простом ковре, чтобы ничто не отвлекало его от музыки, и руководство колледжа, как ни странно, исполнило эту прихоть. На коврике лицом к нему сидел незнакомый толстый коротышка, который тотчас вскочил, стоило учителю войти. Чуть дальше, отвернувшись от входа, сидели молодой человек и две девушки. Они обернулись на звук открывшейся двери и тоже почтительно встали. Одна из девушек – Малати Триведи – даже поклонилась ему в ноги. Устаду Маджиду Хану это пришлось по душе. Когда Малати выпрямилась, он с укоризной сказал:
Мост — блеск.
– Неужто вы решили вновь почтить нас своим присутствием? Полагаю, теперь, когда университет закрыт, у меня от учеников опять отбоя не будет. Все мне рассказывают, как любят музыку, но с началом сессии разбегаются по норам, точно кролики.
С этими словами устад повернулся к незнакомцу. То был Моту Чанд, пухлый таблаист, обычно аккомпанировавший Саиде-бай. Устад Маджид Хад подивился, что на месте его таблаиста сидит незнакомый человек, и строго произнес:
Сварщик прикован к мосту.
– Да?..
Моту Чанд со смиренной улыбкой сказал:
– Устад-сахиб, простите меня за наглость. Ваш таблаист, друг мужа моей свояченицы, приболел и попросил меня его заменить.
– Имя у вас есть?
– Все меня зовут Моту Чанд, хотя…
Укол электрода — огонь.
– Хммм, – промычал устад Маджид Хан, взял с полки танпуру, сел и начал ее настраивать.
Остальные ученики тоже сели, а Моту Чанд все стоял.
Укол электрода — хрусталь.
– О-хо-хо, да садитесь вы, – раздраженно проговорил устад Маджид Хан, не соблаговолив даже взглянуть на таблаиста.
Сварщик как люстра в огнях.
Подкручивая колки, учитель поднял голову: кому из учеников посвятить первые пятнадцать минут занятия? Строго говоря, начать надо бы с парня… Тут яркий солнечный луч упал на веселое личико Малати. Устад Маджид Хан позволил себе слабость и подозвал ее. Она встала, взяла танпуру меньшего размера и начала ее настраивать, а Моту Чанд подстроил свои табла.
– Итак, какую рагу мы с вами разбирали – «Бхайраву»?
Погасла…
– Нет, устад-сахиб, «Рамкали», – ответила Малати, нежно перебирая струны танпуры, которую она положила на коврик перед собой.
– Хммм! – сказал устад Маджид Хан.
Пустота. Ветер в спину и в бок. Сварщик висит на цепях.
Он медленно запел первые музыкальные фразы из раги, а Малати ему вторила. Остальные внимательно слушали. От низких нот устад перешел к высоким, затем жестом велел вступить Моту Чанду. Тот заиграл на табле ритмический цикл из шестнадцати тактов, а устад запел композицию, которую сейчас разучивала Малати. Она изо всех сил старалась сосредоточиться на уроке и все же отвлеклась на двух студенток, вошедших в аудиторию, – те поклонились учителю и сели.
Стыки как бетонные челюсти. Сжали железные зубы. Сварщики наваривают на них красно-золотые коронки. Зубы сыплют искры. Спаиваются намертво в стальном оскале.
Настроение устада Маджида Хана явно улучшилось; в какой-то момент он перестал петь и сказал:
Мост пульсировал светом, словно стеклянный. В нем струились и теплились сосуды и трубочки крови. Виднелось алое сердце. Вздымались прозрачные легкие. Мост дышал, наливался. Наполнял пространство огромной зреющей жизнью. Нес в себе слабую память о былом, деревянном.
— Маску подай!
– Вы в самом деле хотите стать врачом? – Отвернувшись от Малати, он иронично добавил: – Такой голос способен разбивать сердца, а не лечить их, но в жизни всякого уважающего себя музыканта первое место должна занимать музыка. – Затем он вновь обратился к Малати: – Музыканту требуется не меньшая сосредоточенность ума, нежели хирургу. Нельзя бросить пациента посреди операции, а потом вернуться к нему, когда взбредет в голову.
— Запотела!
– Вы правы, устад-сахиб, – с едва уловимой улыбкой ответила Малати Триведи.
— Кабель подчисть!
– Женщина-врач!.. – задумчиво произнес устад Маджид Хан. – Ладно, ладно, продолжим – на чем мы остановились?
Словно в ответ на его вопрос, сверху раздался громкий перестук: там начали репетировать танец бхаратанатьям
[240]. В отличие от исполнительниц катхака, удостоившихся в коридоре недовольного взгляда устада, эти танцовщицы не носили звенящих браслетов, однако отсутствие отвлекающего звона они с лихвой компенсировали яростным топотом. Лицо устада Маджида Хана стало чернее тучи, и он тут же прекратил урок, который давал Малати.
— Пробьет!
Следом он вызвал юношу с хорошим голосом, очень добросовестного и прилежного ученика. Впрочем, с ним он тоже вел себя не слишком доброжелательно (вероятно, потому, что все еще гневался на танцовщиц, репетирующих бхаратанатьям у него над головой). Юноша ретировался, как только его пятнадцать минут истекли.
— Эх, просыпались иглы!
— А ты в голенища заткни!
В кабинет тем временем вошла Вина Тандон. Она села и стала слушать. Лицо у нее было озабоченное. Она устроилась рядом с Малати, которую знала и по музыкальным занятиям, и через Лату. Сидевший к ним лицом Моту Чанд невольно подивился интересному контрасту: светлокожая Малати с тонкими чертами лица, каштановыми волосами, озорным взглядом зеленых глаз – и смуглая темноглазая Вина с пухлыми, округлыми чертами, бойкая и живая, однако чем-то встревоженная.
После юноши учитель вызвал веселую, но застенчивую бенгалку средних лет, над акцентом которой любил потешаться. Обычно она приходила по вечерам и разучивала сейчас рагу «Малкос» (она иногда называла ее «Малкош» – к неизменному восторгу учителя).
— Висишь, как летчик, качаешься…
– Сегодня, стало быть, вы явились с утра, – заметил устад Маджид Хан. – Как же я могу учить вас полуночной раге в такую рань?
– Муж мне велел заниматься только по утрам, – ответила бенгалка.
— Как космонавт…
– То есть вы готовы пожертвовать искусством ради брака? – вопросил устад.
— Ладно, кончай травить!
– Не совсем, – потупилась бенгалка.
У нее было трое детей, и она замечательно их воспитывала, но перед строгим, не скупящимся на критику устадом до сих пор робела, как дитя.
— Ладно, пошел варить!..
– Что значит «не совсем»?
Иглы, уколы, люстры.
– Мой муж предпочитает, чтобы я осваивала не классическую музыку, а «Рабиндрасангит»
[241].
– Хммм! – сказал устад Маджид Хан, а про себя подумал: если мужским ушам приторная «музыка» Рабиндраната Тагора милее классической, значит обладатель этих ушей – форменный идиот. Учитель снисходительно добавил: – Что ж, полагаю, теперь он попросит вас исполнить ему «гозоль».
Стеклянный в огне человек…
Услышав столь безжалостно исковерканное слово «газель», бенгалка окончательно сникла, а Малати и Вина изумленно переглянулись.
Автомост…
О своем предыдущем ученике устад Маджид Хан высказался так:
– У мальчика хороший голос, и он трудолюбив, но поет как в церковном хоре. Видно, сказывается знакомство с западной музыкой. По-своему это, конечно, хорошая традиция… – милостиво произнес он, а потом, поразмыслив секунду-другую, добавил: – Но голос портит безвозвратно. Появляются ненужные вибрации… Хмм. – Он вновь повернулся к бенгалке. – Настройте танпуру пониже, на «ма». Так и быть, научу вас петь эту вашу «Малкош». Нельзя же бросать рагу недоученной, пускай в это время дня ее и не поют. Но с таким же успехом можете поставить йогурт готовиться с утра, а съесть его вечером.
Старая, сморщенная, мать умершего Тихонова, Екатерина Андреевна, получала у себя дома пенсию, усадив почтальоншу. Близоруко целилась пером, не решаясь коснуться строчки. Почтальонша, знавшая ее долгие годы, терпеливо и жалостливо следила за дрожанием руки.
— Вот, моя милая, дожила. И глаза не видят, и руки не пишут, — усмехнулась Екатерина Андреевна, ставя каракули-подписи. — Пора, пора собирать пожитки. Да вот что будешь делать — земля не берет. Мужа взяла, сына взяла, а меня, старуху, не берет. Видно, еще нужна для чего-то тут.
Ученица, хоть и перенервничала, неплохо справилась с заданием. Устад дал ей немного поимпровизировать и пару раз похвалил: «Долгих лет жизни вам!» На самом деле музыка значила для этой женщины куда больше, чем для ее мужа и трех прекрасно воспитанных сыновей, однако ставить ее превыше всего она не могла по целому ряду стесняющих обстоятельств. Устад, довольный исполнением бенгалки, в итоге уделил ей даже больше времени, чем полагалось. Когда урок был окончен, она тихо присела в сторонке, чтобы послушать остальных учеников.
— Еще поживите, на белый свет поглядите, — вздохнула почтальонша, стряхивая в ладонь мелочь. — Еще денежки вам поношу.
Пригласили Вину Тандон. Она должна была спеть «Бхайраву», для которой следовало сперва перенастроить танпуру на «па». Но Вина так волновалась за мужа и сына, что тут же принялась играть.
– Какую рагу вы учите? – в некотором замешательстве спросил устад Маджид Хан. – Разве не «Бхайраву»?
— И вот, говорю, не пойму, зачем меня на земле держит? Они ушли, а я осталась. Так себе, небо копчу. Кому это нужно?
– Да, гуруджи, – ответила сбитая с толку Вина.
— Внукам нужно. Внуки вас навещают?
– Гуруджи?! – переспросил устад Маджид Хан. Не будь он так изумлен, в голосе его непременно прозвучало бы негодование. Какая муха укусила его любимую ученицу?
— Им со мной скучно. Слепая, глухая, зачем я им? Скорей бы, скорей… — она закивала вслед исчезающей почтальонше, и все расплылось, стало водяным, бестелесным в слезящихся светлых глазах.
– То есть устад-сахиб, – опомнилась Вина. Это же надо – обратилась к учителю-мусульманину так, как следовало обращаться к учителю-индуисту!
Устад Маджид Хан продолжал:
День продолжался как бесшумное, чуть заметное шевеление тени и света на блеклых обоях, как дремота ее и усталость, сквозь которые залетали случайные мысли или чувства. Трепетали недолго, обессиленно падали. И опять дремота без мыслей, течение из сумерек в сумерки.
– И раз уж вы поете «Бхайраву», не соблаговолите ли перенастроить танпуру?
– Ой! – Вина недоуменно уставилась на свой инструмент, словно это он был виноват в ее рассеянности.
— Скорей бы, — слабо повторила она, сидя в кресле, трогая полысевшую от бессчетных касаний, истертую до волокон резную ручку. — К Грише, к Жене…
Когда она перенастроила танпуру, устад пропел несколько фраз медленного алапа
[242], однако Вина исполнила их настолько плохо, что он не выдержал и рявкнул:
– Слушайте! Сначала слушайте, а потом пойте. Слушание – это пятнадцать анн из шестнадцати, составляющих рупию. А исполнение – всего лишь одна. Повторить услышанное способен даже попугай. Где вы витаете?
Ей казалось она, сын и муж разлучены случайно и ненадолго. Соединятся и встретятся для совместного продолжения жизни. Это умиляло ее и радовало. Она думала снова о сыне, не о том, неживом, в холодных цветах, с чужой отточенно-белой линией лба и носа, а о другом, внезапно к ней возвращенном. О маленьком, жарко орущем, с красным и влажным ртом, когда раскрывала, поражаясь пульсирующей, цепкой силе его крохотных рук и ног. Грудь ее мгновенно набухала от его крика и запаха.
Вина не осмелилась поделиться своими тревогами с учителем, и тот продолжал:
– Попытайтесь перебирать струны так, чтобы я их слышал. И ешьте на завтрак миндаль, он придает сил. Ладно, перейдем к «Джаго Мохан Пьяре», – раздраженно добавил он.
— Женя, опять нам заново жить…
Моту Чанд заиграл ритмический цикл на табла, и они запели. Слова хорошо известной композиции успокоили растревоженный разум Вины; она пела все уверенней и бойче. Устад Маджид Хан остался доволен. Через некоторое время и Малати, и бенгалка собрались уходить. В голове устада опять вспыхнуло слово «гозоль», и тут его осенило, где он раньше слышал имя Моту Чанда. Уж не этот ли таблаист аккомпанировал газелям Саиды-бай, осквернительницы святого источника музыки, куртизанки, ублажавшей скандально известного раджу Марха? Одна мысль привела к другой, та – к третьей, и вот уже устад обратился к Вине с такими словами:
Исчезнувшие, небывалые дни на их даче в Орловке, тоже теперь исчезнувшей. В мокрых, без птичьего крика лесах, в желтых, сжатых полях с косыми полетами галок больнее чувствовалось ее раннее вдовство и покинутость. Усилием любви превращалось в слезную нежность к сыну, хрупкому во всех чертах и движениях, беззащитному, с шелестящим, прозрачным смехом. Целовала его в теплый хохолок, в воротничок рубашки, беззвучно плача о себе и о муже. А сын, заглядевшись в соломенную полевую воронью даль, спросил косноязычно и мягко:
— Все плачешь и плачешь. Разве все навсегда умирают? — и пошел и пошел по стерне.
– Пускай ваш отец, министр, и нацелился лишить всех нас средств к существованию, он хотя бы уважает нашу религию и готов ее защищать!
Течение быстрых, ветром пронесенных лет, когда возникло их сложное, живое единство. От тянулся и рос, а она уменьшалась, отдавая ему свой румянец и цвет и чувствуя свою жизнь средоточием любви и бережной власти, вокруг которых, наподобие легкой планеты, шло вращение сыновней судьбы. Малым светилом он удалялся и вновь приближался, вызывая в ней приливы страха и нежности. Она вела его по кругам, и они вместе летели, созданные один из другого.
Вина умолкла и в замешательстве воззрилась на учителя. Она понимала, что под «средствами к существованию» он имел в виду покровительство крупных землевладельцев, которые могли лишиться своих земель в результате отмены системы заминдари. Но при чем тут религия? Загадка.
– Так ему и передайте, – сказал устад Маджид Хан.
И первое потрясение, разлад, напугавший ее. Она вдруг увидела: сын может он нее отделиться, продолжить полет отдельно. И такая ревность, и боль, и гнев, и вина на сыне. Как он мог, как он смел ослушаться? Как мог о ней не подумать? И смирение, начало пугливого, на всю жизнь ожидания.
– Передам, устад-сахиб, – покладисто ответила Вина.
– Конгресс-валлы скоро покончат с Неру, мауляной Азадом и Рафи-сахибом. А наши доблестные главный министр и министр внутренних дел рано или поздно задавят вашего отца. Но пока он еще имеет какое-никакое политическое влияние и в состоянии помочь тем, кому больше не на кого надеяться. Когда во время наших молитв из соседнего храма полетят бхаджаны, добром это не кончится.
Она хотела, чтоб он стал историком, как и отец. Окружала его книгами мужа. Подарила коллекцию бронзовых хрупко-зеленых колец, ожерелий, извлеченных мужем из древних псковских курганов. Полагала: оборванный труд одного будет подхвачен другим и тем самым осуществится высшая, задуманная в их роду справедливость. Но он сказал, что желает строить мосты. В этом видит призвание.
До Вины дошло, что устад Маджид Хан имеет в виду храм Шивы, который строился в Чоуке, буквально в паре улиц от его дома.
— Почему? Какие мосты? Что за вздор? Есть, наконец, память отца! Это можно счесть за измену…
Учитель немного помурлыкал под нос, затем откашлялся и сказал, словно обращаясь к самому себе:
— Я тебе не могу объяснить, — ответил он, бережно отводя ее гнев. — Мне нравятся мосты, их стальные лучистые формы. Чувствую их напряжение и крепость. Мне видится некое тождество, волнует их затканное сталью пространство…
– Жизнь в наших краях становится решительно невыносимой. Ладно бы только этот Марх безумствовал, так еще в Мисри-Манди черт-те что творится. Просто уму непостижимо, – вещал он, – все бастуют, никто не работает, люди только и делают, что вопят лозунги и грозят друг другу расправой. Мелкие сапожники голодают и орут, торговцы затянули ремни потуже и знай себе сотрясают воздух гневными речами, в магазинах нет обуви, в Манди повальная безработица… Страдают интересы всех сторон, однако никто не желает идти на уступки! Вот каковы дела твои, Человек, сотворенный Господом из сгустка крови
[243] и наделенный разумом и мудростью.
Их союз потрясался. Появление молодой, обожаемой сыном женщины, а в ней, матери, — недоверие и ревность. Рождение внуков и уход их всех от нее под другую крышу, а в ней — обида и боль. Их женские ссоры с невесткой, обращения к нему. И их примирения, когда купали, кормили, лечили непрестанно болевших детей, деля между собой неоглядные труды и заботы. Вечная боязнь за него, уносящегося на сибирские реки, где строит мосты, ночные молитвы о нем и счастье при его возвращении. Спустя много лет она поняла, что все это было похоже в других родах и семействах — обычное смещение центра. Сын вылетел из ее притяжения, оттолкнул ее. И вернул обратно в лоно новой семьи, повел вкруг себя. И они, в своих ссорах и радостях, продолжали полет.
Устад завершил тираду пренебрежительным взмахом руки, как бы говоря: все мои опасения касательно природы человека подтвердились.
Когда учитель увидел, что Вина расстроилась еще сильней, лицо его приобрело озабоченное выражение.
С тех пор ее как бы заслонили от сына другие, ставшие родными лица. И он стал недоступней и дальше. Его судьба, во многом ей непонятная, шла в отдалении. В изнурительных поездках, в сокрушительной с кем-то борьбе, в жестоких победах над кем-то, в замыслах каких-то проектов. Она удивлялась: неужели этот жесткий, угрюмый, начинавший седеть мужчина и тот розовый, хрупкий отрок, убегавший от нее по траве, — неужели они одно? И была от этого робость, любовное, горькое удивление, похожее на моленье о сыне.
– Ох, зачем я вам все это говорю? – едва ли не каясь, воскликнул он. – Вашему мужу все это известно лучше, чем мне. Словом, я разделяю вашу тревогу – конечно, конечно, разделяю.
Вину тронуло такое участие со стороны учителя, который редко кому-то сочувствовал, однако она продолжала молча перебирать струны. Ничего нового за этот урок она не выучила, но всем было ясно, что сейчас ей не до композиций и ритмических узоров – или танов, – которые они принялись отрабатывать дальше. В конце концов устад сказал ей:
В последний год сын болел, и что-то в нем таяло, его стальная неприступность и жесткость. Он начал к ней возвращаться, в то время, когда понимали друг друга по вздоху, по тихому смеху, по быстрому, в поля обращенному взгляду, где солома, стога и галки и такая осенняя тишь.
– Вы поете слово «га», «га», «га», но так ли должна звучать нота «га»? По-моему, ваша голова забита всем, чем угодно, но только не музыкой. Любые волнения следует вместе с обувью оставлять за порогом кабинета.
Он запел сложную последовательность танов, и Моту Чанд вдруг так проникся музыкой, что, сам того не замечая, принялся импровизировать, тихонько отстукивая на табла приятный, филигранной сложности аккомпанемент. Устад резко умолк.
— Мама, ты помнишь в Орловке на веранде было такое стеклышко, которое все время звенело? Ты его все хотела заклеить, — он обнял ее за плечи, неуверенный, большерукий, и она замерла, чувствуя, как время, опрокинувшись, понесло их обратно, на далекие синеватые тропки, расцвеченные палой листвой. И такое круженье и сладость, — ее сын, ненаглядный и милый, к ней снова вернулся, и уж будут теперь неразлучны.
Он повернулся к Моту Чанду и ядовито, с вызовом произнес:
Теперь, когда все отшумело, одна среди бесшумного перебора теней, забываясь дремотно в кресле, подумала свою любимую мысль. Скоро, скоро выйдет из осинового на ветру мелколесья на ту тропку в стерне, все в гору, в гору, мимо разрушенной кузни, где под елкой и тополем стоит их дом, с темной, отсыревшей верандой, и стеклышко звенит на ветру, и в комнате на бревенчатых стенах висят расписные подносы и за длинным столом сидят ее муж и сын, оба молодые, похожие, радуясь ее появлению. Принимают в застолье, чтоб уж никогда не прощаться.
– Прошу вас, продолжайте, гуруджи.
Таблаист сконфуженно улыбнулся.
– Право же, нам очень нравится ваше соло, – не унимался устад Маджид Хан.
Улыбка Моту Чанда стала еще несчастнее.
Мост выгибался разящим, вдаль уходящим прострелом. Казался отрезком планетарного, охваченного свечением кольца. Сварщики таились в его поднебесном теле, обнаруживая себя водопадом комет. Подвешенные на цепях, парили. Ныряли и перевертывались, роняя струи огня.
– Вам известно, что такое тхека – простейший ритмический цикл, лишенный каких-либо украшательств? Или столь приземленные материи вам, жителю высоких кругов рая, чужды?
— Расход металла…
Моту Чанд умоляюще взглянул на учителя и сказал:
– Меня так захватило ваше пение, устад-сахиб! Вот я и не удержался. Больше это не повторится.
— Момент вращения…
Устад Маджид Хан пристально поглядел на таблаиста и понял, что тот и не думал дерзить или насмешничать.
— С моментом инерции…
После урока Вина собралась уходить. Обычно она оставалась послушать других, но сегодня не могла: Бхаскар лихорадил и требовал ее внимания; Кедарната тоже надо было подбодрить; свекровь утром с укоризной подметила, что Вина слишком много времени проводит в колледже.
— В борьбе с коррозией…
Устад взглянул на часы. До полуденной молитвы оставался еще час. Он вспомнил про зов муэдзина, который каждое утро раздавался с минарета местной мечети, а потом – один за другим, с чуть неравными промежутками – с других минаретов города. В утреннем азане ему особенно нравились дважды повторяемые слова (потом, в течение дня, они уже не звучали): «Молитва лучше сна!»
— Ваш амперметр…
Музыка всегда была его молитвой, и иногда он просыпался задолго до рассвета, чтобы спеть «Лалит» или другую утреннюю рагу. А потом в прохладном воздухе над крышами домов раздавались первые слова азана: «Аллаху-акбар!» («Бог велик») – и уши его замирали в ожидании строки, укоряющей любителей поспать подольше. Услышав ее, он улыбался. То была одна из маленьких повседневных радостей его жизни.
Если построят храм Шивы, зова муэдзина будет не слышно: его заглушит зов раковины шанкха. Невыносимая мысль. Должен быть способ этому помешать! Наверняка это под силу могущественному министру Махешу Капуру, которого в партии дразнят почетным мусульманином, совсем как Джавахарлала Неру. Устад принялся медитативно напевать себе под нос слова композиции, которую он только что пытался разучить с дочерью министра, – «Джаго Мохан Пьяре». Музыка вновь захватила его, и он забыл про все на свете, даже про дожидающихся урока учеников. Ему никогда не приходило в голову, что слова эти адресованы темному богу Кришне и призывают его проснуться с наступлением утра, а Бхайрава («ужасный») – один из эпитетов, описывающих великого бога Шиву.
— Блуждание токов…
6.2
— Покройте пленкой…
Исхак Хан, исполнитель на саранги, аккомпанировавший Саиде-бай, уже несколько дней хлопотал о переводе зятя, тоже сарангиста, с «Всеиндийского радио Лакхнау» на «Всеиндийское радио Брахмпур».
Вот и сегодня Исхак Хан отправился в контору, надеясь переговорить с помощником музыкального продюсера, но вновь потерпел неудачу. Молодому человеку было горько сознавать, что он не может хотя бы просто изложить свои мысли директору радиостанции. Зато он изложил их, притом весьма громогласно, нескольким коллегам-музыкантам, которых там повстречал. Припекало солнце, и они сели поболтать в тени раскидистого нима, стоявшего на лужайке между домами. Глядя на цветущие канны, музыканты обсуждали все на свете. У одного из них был при себе радиоприемник, который они подключили к розетке в холле главного корпуса и настроили на единственную хорошо ловившую радиостанцию – свою собственную.
— Мороз и влага…
Их уши наполнил неподражаемый голос устада Маджида Хана, поющего рагу «Мийя-ки-Тоди». Рага только начиналась, и потому из аккомпанемента звучали лишь табла и его танпура.
— Если можно, еще сигаретку. Только такой ветрило, не знаю, как прикурить…
Музыка была чудесная: величественная, грустная, полная глубокого чувства покоя. Музыканты перестали сплетничать и заслушались. Даже рывшийся в клумбе удод с оранжевым хохолком на мгновение замер.
Мост выдирался из сорной трухи домишек, из разорванных мокрых полей как бетонное ребро земли. Был частью единой и неделимой планеты. Его железо, намагниченное полюсами, было едино со всем мировым железом. Его бетон был частью земных пород. Влага в его водоводе была все той же водой, текущей в океанах и реках. В телефонном кабеле, в перевитых медных волокнах, билась людская речь:
Устад Маджид Хан любил начинать раги с очень медленного ритмического фрагмента, а не с бесформенного алапа. Минут через пятнадцать он перешел к более быстрой части, и вот рага «Тоди» уже закончилась, не успев начаться. Вместо нее зазвучала какая-то детская передача.
— Катенька, Катя, слышишь меня? Ну как там, доченька, в твоем общежитии? Ты платочки мои получила?..
Исхак Хан выключил радио и минуту-другую сидел неподвижно, глубоко погрузившись даже не в раздумья – в транс.
Через некоторое время все встали и направились в столовую. Друзья Исхака Хана, как и его зять, были штатными музыкантами радиостанции, работали от звонка до звонка и получали стабильную заработную плату. Исхак Хан же играл в эфире лишь от случая к случаю и относился к категории «приглашенных артистов».
— Приезжай, говорю, отец умер. Да, пришлем телеграмму. Нет, без тебя хоронить не станем…
Маленькая столовая была битком набита музыкантами, сценаристами, администраторами и официантами. В сторонке, привалившись к стене, стояли два прислужника. В общем, было людно, шумно и уютно. Все знали, что в столовой подают вкусный крепкий чай и восхитительные самосы. На щите напротив входа помещалось объявление, крупными буквами сообщавшее посетителям, что кредита здесь никому не открывают и без денег еду не дают. Но поскольку с наличными у музыкантов было туго, это правило регулярно нарушалось.
— Ты Сивкову хвост-то намыль! Что он накладные не шлет? Ты ему скажи: к прокурору захотел или как? Ты прокурором его пугни…
Люди толпились за всеми столиками, кроме одного. Устад Маджид Хан попивал чай в одиночестве, сидя во главе стола у дальней стены. Видимо, из почтения к его таланту – устад был практически небожителем, даже артисты категории «А» заглядывали ему в рот, – никто не осмеливался к нему подсесть. Несмотря на царившую в столовой дружескую атмосферу и демократичные порядки, определенные условности здесь все же соблюдались. Артисты категории «Б», к примеру, обычно не подсаживались к артистам более высоких категорий – «Б+» или «А» (если, конечно, не приходились им учениками), – а если и заговаривали с ними, то вежливо и почтительно.
— Деньги шлю, и довольно! А видеть тебя не хочу. На сына высылаю, и все. А тебя сто лет не видал…
Исхак Хан огляделся и, увидев пять свободных стульев вдоль стола устада Маджида Хана, направился к ним. Два его друга, помешкав, неуверенно зашагали следом.
— Катя, Катенька, плохо слышу тебя! Ты платочки получила?
Пока они шли, рядом освободился один из столиков: видимо, музыкантам пора было выходить в эфир. Однако Исхак Хан сознательно не обратил на это внимания и подошел прямо к столу устада Маджида Хана.
– Вы позволите? – вежливо спросил он.
Мост сочетал воедино бесчисленные разобщенные части. Сам был частью сотворенного прежде мира, входил в его план и чертеж. Нес в себе древнюю деревянную память о старинных стуках и скрипах.
Поскольку великий музыкант явно пребывал сейчас в ином мире, Исхак с друзьями молча заняли места на противоположном конце длинного стола. С двух сторон от Маджида Хана осталось по свободному стулу. Маэстро словно и не заметил, что к нему подсели, и продолжал прихлебывать чай, обхватив чашку ладонями, хотя было тепло.
Исхак сел напротив Маджида Хана и взглянул на его благородное надменное лицо, не столько отмеченное печатью возраста, сколько смягченное неким мимолетным воспоминанием или мыслью.
Исхака так потрясла его рага «Тоди», что захотелось немедленно выразить музыканту свое почтение. Устад Маджид Хан был невысокого роста, однако, когда он сидел на сцене в своем длинном черном ачкане (туго застегнутом под самое горло – как только дыхание не спирало?) или даже просто пил чай в столовой, всем своим неприступным видом он демонстрировал превосходство над окружающими и казался намного выше ростом, чем был в действительности. Подойти к нему никто не смел.
Вера Ивановна, жена умершего Тихонова, не могла уложить расшалившихся сына и дочь. Они кидались подушками, визжали, дразнили друг друга, пока мать, выйдя из себя, не накричала на них:
«Вот бы он первым со мной заговорил, – подумал Исхак, – тогда я рассказал бы ему о чувствах, которые пробуждает во мне его пение. Он же нас видит! И он когда-то знал моего отца!»
— Бессовестные, когда же вы меня пожалеете? Был бы отец, он бы цыкнул на вас!
Молодому Исхаку многое не нравилось в старшем коллеге, но то были сущие мелочи в сравнении с музыкой, которую они с друзьями только что прослушали.
Все заказали чай. Обслуживали в столовой, пусть и государственной, очень быстро. Три друга вернулись к разговору. Устад Маджид Хан молча и задумчиво потягивал чай из чашки.
В слезах, слыша, как утихли дети, казня себя за то, что по ничтожному поводу тронула память мужа, вышла на кухню. Плача, жалея себя и их, мыла посуду. Думала, как сложно стало с детьми, как все вдруг рассыпалось, вышло из рук. Устройство дома и быта, налаженно-хрупкий механизм знакомств и родственных связей — все разбрелось, утратя былое единство. Ибо этим единством был он, ее Женя.
Несмотря на саркастичность, Исхак нравился людям, и его всегда окружали друзья. Он был отзывчив и с охотой взваливал на свои плечи чужие дела и заботы. После смерти отца они с сестрой воспитывали трех младших братьев. Вот почему он так упорно добивался перевода зятя из Лакхнау в Брахмпур.
Один из друзей Исхака, таблаист, предложил его зятю поменяться местами с сарангистом Рафиком, который хотел перебраться в Лакхнау.
Дети уснули. Она вошла в кабинет мужа, уже тронутый переменами. Сын обосновался за отцовским столом, набросав тетради, рисунки. Дочь перетащила к себе разноцветные шерстяные подушки с кушетки отца. Вера Ивановна почувствовала, как налетает на нее обморочность ночных одиноких часов.
– Только ведь Рафик – артист категории «Б+». А твой зять? – спросил Исхака второй друг.
– Категории «Б».
– Директор радиостанции вряд ли променяет «Б+» на «Б». Но попытка не пытка.
Так ценили возможность оказаться наконец вдвоем, когда дети здоровы и спят, умолк телефон, прокрутилось грохочущее колесо исчезнувшего, испепеленного дня. И вот чудесная тишина кабинета, шерстяные подушки. И можно тихо, устало лежать, наслаждаясь самой тишиной, белизной его белой рубахи. Или звуком его близкого голоса, когда он рассказывал об институтских делах, колко, едко высмеивал старца Филиппова, посвящая ее в хитрости научной борьбы, никогда до конца ей не ясной. Но верила: в ней победит справедливость, ум, доброта ее Жени, его талант и энергия.
Исхак взял свою чашку, чуть поморщился и глотнул чаю.
– Хотя он мог бы повысить категорию, – продолжал приятель. – Согласен, система дурацкая – как можно оценить артиста из Дели по записи одного-единственного выступления! Но ничего не попишешь, другой у нас нет.
Теперь, вызывая недавние и как будто возможные дни, она, до почернения света в лампе, ощутила, что этого нет и не будет.
– Ладно тебе, – сказал Исхак, вспомнив, что отец в последние годы жизни успел перейти в категорию «А», – система не такая уж и дурацкая. Зато оценивают беспристрастно. И таким образом можно гарантировать компетентность сотрудников.
Но он вдруг вошел и сел рядом с ней на кушетку, положив большую горячую руку ей на лоб, проводя по бровям и векам. И она успевала губами касаться его ладони, скользящей на шею и грудь.
– Компетентность! – вдруг возгласил устад Маджид Хан. Три друга потрясенно уставились на него. Слово было произнесено с невероятным презрением и, казалось, шло из самых глубин души. – Но ведь компетентность – это ничтожно мало! Одна компетентность ничего не стоит.
Исхак в полном замешательстве взглянул на устада Маджида Хана, однако память об отце придала ему смелости, и он заговорил:
— Подожди, дети могут проснуться…
– Хан-сахиб, такому профессионалу, как вы, про компетентность можно не думать! А вот нам, простым смертным… – Он не закончил.
И опять они лежат в легкой, прозрачной траве, худые, серебристые, словно упавшие из небес, в отпечатках стеблей и листьев. Она занавешивается гривой трав, пригибая ее к животу, к коленям, умоляет:
Устад Маджид Хан, раздосадованный даже столь почтительным возражением, поджал губы и умолк, как будто собираясь с мыслями. Через некоторое время он заговорил:
– У вас вообще не должно быть никаких проблем, – сказал он. – Саранги-валле особые навыки не требуются. От вас никто не ждет мастерства или особого стиля… В каком стиле играет солист, в таком и вы. По музыкальным понятиям ваша задача – отвлекать слушателя. – Он равнодушно продолжал: – Если хотите, я замолвлю о вас словечко директору. Он знает, что я беспристрастен, ведь саранги-валла мне не нужен. Рафик или муж вашей сестры – какая разница, кто работает здесь, а кто в Брахмпуре?
— Ну пожалуйста, не смотри на меня. Лучше туда, туда, где белая лошадь пасется…
Исхак побелел. Забыв, кто он, где и с кем разговаривает, он посмотрел Маджиду Хану прямо в глаза и разгневанным, резким голосом отчеканил:
Неужели где-то существует то место и можно подняться, поездом, самолетом добраться туда и увидеть сквозь снег остатки темных метелок, коснуться себя, исчезнувшей?
– Меня совершенно не задевает, когда великий маэстро называет меня саранги-валлой, а не сарангией. Я глубоко польщен, что маэстро вообще удостоил меня своим вниманием. Однако эта тема знакома Хану-сахибу не понаслышке. Быть может, он поподробнее расскажет нам о бесполезности сего инструмента?
Все знали, что устад Маджид Хан принадлежит к семье потомственных исполнителей на саранги. В молодости он не только стремился стать знаменитым певцом, но преследовал и еще одну цель: во что бы то ни стало отойти от презренной традиции игры на саранги – инструменте, исторически связанном с проститутками и куртизанками. Он хотел, чтобы его и его детей относили к высшей касте музыкантов, так называемым «калавантам».
Он уносился в поездки. Возвращался белозубый и смуглый, вынося на лице отблеск далеких рек, запах лесов. Его рассказы о мостах и дорогах, о стальных лучистых конструкциях, сквозь которые проносились составы. Она ожидала ребенка, неподвижная и тяжелая, в колокольном просторном платье. Вязала на спицах, распуская шерсть. Колдовала, мотая клубок:
Однако позорное пятно саранги оказалось чересчур стойким, и калаванты не пожелали родниться с семьей Маджида Хана. Это было одно из самых жгучих разочарований его жизни. Еще одним разочарованием стало то, что никто не понесет дальше его музыку, ибо он так и не нашел ученика, достойного продолжать его искусство. Родному сыну в детстве медведь на ухо наступил, а дочь… Музыкальный слух у нее был, но меньше всего ему хотелось, чтобы дочка обрела собственный голос и стала профессиональной певицей.
— В этом белом клубочке — все твои пути и дороги, все метелки, бураны, все твои встречи. Сколько ни кружи, ни плутай, а ко мне вернешься.
Устад Маджид Хан кашлянул и промолчал.
Мысль о том, с каким презрением Маджид Хан, человек столь одаренный и мудрый, относится к родным традициям и истокам – вот предатель! – привела Исхака в бешенство.
Он смеялся счастливо, держа на раскрытых пальцах белую пряжу.
– Неужели Хан-сахиб не удостоит нас ответом? – исступленно продолжал он вопреки уговорам друзей. – Конечно, Хан-сахиб теперь птица высокого полета, однако он способен пролить свет на эту тему. Кто, если не он? Кому достанет личного опыта? Мы ведь столько слышали об отце и деде Хана-сахиба, виднейших музыкантах!
Медленно, почти незаметно, исчезая и вновь возвращаясь, ушел в отдаление тот свет. Рождение детей. Бег стремительных, похожих на бурю лет. Словно бежали по льду, торопясь скорей пробежать. Не успев оглянуться, оказались на той стороне. И время уже вспоминать.
– Исхак, я помню вашего отца и деда. То были мудрые люди, понимавшие, как много в нашем мире значат уважение и соблюдение приличий.
– О да, борозды на ногтях
[244] никогда не казались им чем-то зазорным, – резко ответил Исхак.
— А помнишь, в Карелии белье полоскала, и вдруг рубахи поплыли, как белые гуси?
Люди за соседними столиками замолчали и внимательно слушали словесную перепалку молодого и пожилого музыкантов. Исхак, войдя в раж, теперь пытался раззадорить, обидеть и унизить устада Маджида Хана. Это было очевидно и грустно. В столовой происходило нечто ужасное, но люди вокруг, казалось, окаменели.
— А помнишь, лодку смолил, а я тебе бруснику носила?