Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Андреевич Проханов

Шестьсот лет после битвы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



Глава первая

Стройка глотает грузы, чавкает, лязгает, ворочается в ледяных котлованах. Подымает из грунта зазубренные, в стальной щетине бока, шершавые горбы и уступы. Трасса гонит и гонит бетон, металл, механизмы, кормит ненасытную стройку.

Все это там, за окном кабинета. А здесь — лакированный стол. Разноцветный раскатанный график. Внимательные наклоненные лица. Замминистра пробегает глазами стрелу пускового графика от тонкой синей черты, отмечающей сегодняшний день, к завтрашнему красному кругу — дню пуска второго реактора.

— Повторяю! — Замминистра тяжело из-под мохнатых бровей оглядел собравшихся. Смуглого, с седыми висками начальника строительства Дронова; его заместителя, моложавого, с красивым тонким лицом Горностаева. Главного инженера Лазарева, чьи умные темные глаза скользили вдоль линии графика. Молчаливого, замкнутого, с обветренными губами секретаря райкома Кострова. Все они склонились над графиком, и стрела, выточенная из дней и ночей, нацеленная в завершающую красную мишень, пролетела сквозь них, собравшихся. — Повторяю!..

Он старался быть твердым и жестким всем своим видом — стариковским басом, шевелением бровей, тяжестью жестов и слов. И одновременно робел их, отстранялся. Чувствовал мгновенный страх, подозрительность, неприязнь. Они могли уже знать о его несчастье. Молчали, но знали. Молча потешались над ним, не верили ни одному его слову. Изображали внимание, почтение, но потешались.

На столе в стеклянной колбе пульсировал электронный частотомер. Зеленые дрожащие цифры кипели, как пузырьки. Прибор мерил пульс высоковольтной сети. Огромная синусоида пробегала по стране от океана до океана. Крутила моторы, гнала поезда, плавила сталь. Страна добывала энергию, сжигая мазут и уголь в топках громадных ГРЭС, крутила на реках турбины, расщепляла уран в реакторах атомных станции. В стеклянной колбе дрожала невесомая бестелесная весть о грохочущей в дымах и огнях работе.

Замминистра посмотрел на прибор и вдруг вспомнил, как на даче в Крыму внук принес банку с зелеными богомолами. Поставил у него на окне, и они за стеклом бесшумно совершали свой неутомимый скользящий танец.

— Я повторяю еще раз: это — решение правительства! Вам вдвое урезали сроки пуска. Но у вас достаточно времени, чтобы перепланировать свои возможности. После наших неудач на Украине мы остро нуждаемся в вашем блоке. Государство возьмет у вас станцию в срок, чего бы это вам и нам вместе с вами ни стоило. Под эти киловатт-часы, не мне вам это рассказывать, уже запланированы потребители. Их ждут заводы, чей пуск совпадает с пуском вашего блока. Их ждет оборона, а она ждать не может. Эти киловатт-часы уже проданы но поставкам СЭВ, и их ждут не дождутся в Польше. Мы не можем нарушить контракты, не можем не удовлетворить оборону, не можем обрекать на простои заводы. В случае вашего срыва государство будет вынуждено сжечь на ГРЭС дополнительные нефть и мазут. Покрыть ваше неумение работать за счет все той же матушки-земли. Ваши отговорки, как я их понимаю, ссылки на обстоятельства есть синдром Чернобыля, которым многие теперь прикрываются…

Он оглядывал их лица, стремясь уловить в них двойной ответ. На эти суровые, непреложные, связанные с судьбой государства требования. И на малый больной вопрос, связанный с его личной судьбой. Этим вопросом, этой больной, мучительной тайной, которую они могли уже знать, было решение освободить его, замминистра Авдеева, от должности. Отправить его, старика, на пенсию. «На дачу, на травку, на Рогожское…» — думал он угрюмо.

Крепкий, властный, привыкший руководить и командовать, привыкший работать без устали, он был уже устранен. Эта истина, пока что известная малому министерскому кругу, еще только обрастала подписями, утверждениями в инстанциях, не имела формы приказа. Но была уже в нем, уже мертвила его. Явившись на станцию, готовый порицать и приказывать, он был уже неопасен. Был безвольный, беспомощный. Чувствовал себя таковым. Хотел угадать, чувствуют ли и эти, собравшиеся.

— Афанасий Степанович, вы правы во многом, но и нас вы поймите! — Горностаев, любезный и вкрадчивый, провел над графиком своими длинными белыми пальцами. — Синдром Чернобыля действительно имел место, но он преодолен. Сейчас мы пойдем на станцию, и вы лучше почувствуете наши сложности, наши узкие места и, надеемся, поможете нам, как всегда помогали!

Нет, пожалуй, они не знают. Сплетня не успела дойти. Не донеслась по телефонам и телетайпам. Не просочилась с командировочным людом, с визитерами из министерства и главков. Те, начавшиеся в Москве недомолвки, намеки, едва заметные признаки отчуждения, когда окружение начинает меняться, начинает ог тебя отворачиваться. Не сразу — то один, то другой. Припоминают твои личные слабости, служебные просчеты и промахи. Втихомолку злорадствуют, лицемерно сочувствуют. Ты забыт, от тебя отреклись, желают твоего устранения. Всматриваются, подымаются на цыпочки, стремятся углядеть, кто преемник. Кто он, облеченный новой властью, новым доверием. «Перевертыши! Никогда вам не верил!» — беспощадно думал он.

Испытывал презрение, почти отвращение к преемнику, еще неизвестному, выжидающему, ловкому, цепкому, усвоившему новые веяния, новые словечки и термины. И к тем своим сослуживцам, торопливо от него отрекавшимся. И к себе самому, униженному, с двусмысленной ролью. Был готов погрузиться в огромную, на остаток жизни, обиду, в прозябание, в ворчливое неприятие, в быстрое дряхление вдалеке от этих станций и строек, из которых весь состоял, которые у него отбирали. «Старый хрыч… Устал и не нужен… Поведут тебя убивать…»

Но нет, еще не отставлен. Он еще был замминистра. И эти, за столом, не знали о его отстраненности. Он был, как и они, отягчен государственным делом, обременен непомерной заботой. II оно, это дело, оставалось превыше обид. Он смотрел на пляшущие зеленые цифры. Это был танец об огромных заводах, о рождаемых ежесекундно младенцах, о хирургах под операционными лампами, о стартующих на полигонах ракетах. И в этих биениях и ритмах стоязыкой страны был и его ускользающе малый пульс, готовый замереть и исчезнуть.

— Идемте на станцию! — сказал он, грузно вставая. Попробовал пошутить: — Посмотрим ваши стыки и ваши разъемы. Посмотрим, как вы перестраиваетесь…

Шли, не задерживаясь, по первому работающему блоку. Сначала по удобным чистым коридорам с одинаковыми дверями, за которыми скрывались эксплуатационные службы. Вышли в машинный зал, огромную туманно-голубую кубатуру, наполненную мерным гремучим рокотом. Равномерное слияние множества вращений, качений. Трение воды о стальные объемы труб. Давление раскаленного пара в летящие лопатки турбины. Уханье насосов, поршней. Умягченное маслами и смазками, подхваченное гулкими сводами, это гудение превращалось почти в тишину, в металлическую неподвижность туманного напряженного воздуха, в котором разноцветно изгибались ребристые трубы, взбухали цилиндры и сферы, уложенные, упакованные в незыблемое сложное единство.

Замминистра шагал через зал, не разумом, а всей своей инженерной сутью понимая конструкцию станции, ее мощь, красоту. Стекло и сталь отделяли внешний мир, нерукотворную, естественную природу от рукотворной, сотворенной разумом. Он думал с гордостью, как о деле своих собственных рук, о соизмеримости этих двух стихий.

«Болтуны! Писаки! — обращался он к кому-то, ненавистному, глумливо-болтливому, досаждавшему трескотней статеек, бесконечным бездарным лепетом, отнимавшему у него, инженера, это чувство красоты и могущества. — Не сметь! Не трогать руками!..»

Не умея отрешиться от своего едкого раздражения, выговаривал начальнику строительства Дронову:

— Вы повторяете ошибки, допущенные при строительстве первого блока! Сначала затянули бетонные и земляные работы. Потом, естественно, затянули монтаж и наладку. А теперь, когда навалились сроки, делаете и то, и другое разом. И вот вам неразбериха! Вот вам хаос! Вот вам ваша самостоятельность!.. Извлеките уроки из прошлого! Вы же опытный, тертый строитель!

Дронов хмурился, не отвечал на упрек. Сохранял на лице упрямое несогласие.

— Вам увеличили ресурсы, как вы просили. Пошли на увеличение рабочей силы! Дали вам людей. Дали заключенных, расконвоированных. К тому же у вас появились теперь новые рычаги и стимулы. Двигайте ими! Работайте по-новому! Это мы работали по-старому. А вы давайте по-новому!

«Да что это я лицемерю? — спохватился замминистра, косясь на Дронова. — Насквозь меня видит. Не любит! Валит меня!.. Я, старик, — про новые времена. Оно его, это время. Не мое, а его! Он меня им и валит! Он, Дронов, в мое седло пересядет. О нем поговаривают… Ну скачи, скачи, молодец! Посмотрим, далеко ли вы на новом коне ускачете!»

И эта едкая неприязнь и ревность сменились в нем смутной тревогой, посещавшей его теперь постоянно. Опасением — не за себя, а за все громадное любимое дело, за государство, которому верой и правдой служил, в незыблемость которого верил. И она, незыблемость, стала вдруг колебаться, породила страхи, сомнения. Новые времена, где ему не быть, куда отпускал от себя свое дело, сулили беды. И они, эти новые люди, оттеснявшие его, старика, сумеют ли справиться с бедами? Не напортят построенное с таким усилием? Не разбазарят накопленное с таким трудом?

Проходили диспетчерский пост — драгоценный стеклянный витраж, выполненный столичным дизайнером. В приоткрытую дверь мелькнул на мгновение округлый пульт в бессчетных миганиях и блестках. Бригада диспетчеров в голубых, словно скафандры, комбинезонах действовала среди кнопок и клавиш. Пульт искрился, мерцал, как небесный свод. Инженеры, как космонавты, вели гудящую станцию, и казалось, она одолевает гравитацию, отрывается от бренной земли, летит в мироздание.

И мгновенный, пугающий, затмевающий зрение образ. Другой — чернобыльский пульт. Среди недвижных погасших приборов— горящие вспышки тревоги. Сигналы аварии. Пылающее световое табло. Разгромленные, залитые жижей коридоры, ошметки обгорелого кабеля, чадящее зловоние пластика. Задыхаясь, сипя в респиратор, он грузно бежит, сторонясь застекленных окон, в которые бьет радиация всей мощью и ядом развороченного четвертого блока, яростью пекла, сжигающего сталь и бетон.

«Нет, погоди, не здесь! — суеверно, защищая станцию, запрещал он себе вспоминать. — Не теперь!.. Не об этом!..»

Подумал: он уйдет, устранится, унесет с собой свое время, уступит место другим. Но останутся его дела. Останутся станции.

«Говорили «надо» — и делали! Надо — и строили станции. Надо— и оборону! Вот так, в этих «надо», в этих надрывах, поставили государство, выиграли войну!.. Что ж, давайте, творите, делайте теперь по-другому!..»

Миновали зону первого безлюдного блока, наполненного автоматами. Уткнулись в металлическую сетку с турникетом, у которого стоял вахтер. Пост вооруженной охраны отделял действующую зону станции от стройки. Прошли турникет и оказались в другом пространстве и времени.

Черное, ржавое, из разрывов и провалов пространство окружило их. Тусклое железное небо, сконструированное из двутавров, нависло над ними, осыпало окалиной, сором. Двигались бесформенные пыльные тучи. Гремело и вспыхивало. Сочились длинные огненные ручьи, плоско разбивались о невидимые преграды, проливались водопадами, с треском гасли на мокром бетоне. Клубилось, мерцало и лязгало. Двигались в воздухе обрезки труб, бадьи с раствором. Шипели ядовитые огни автогена. Краснели ожоги сварки. И повсюду — внизу, наверху, в поднебесье и в темных провалах, — везде были люди. Толкали, точили, жгли, врезались и ввинчивались, кроили и резали. Вытачивали станцию. То ярко освещенные, то едва заметные. Складывали воедино бесчисленные разрозненные части. Приваривали искусственное небо к рукотворной земле. Наполняли их еще неживыми машинами. Соединяли, укладывали по невидимому, ускользавшему от понимания замыслу.

Едва вступив в этот едкий обжигающий воздух, едва глотнув этот огненный металлический дух, погрузившись в визги и скрежеты, в стенания и вопли рождавшейся в муке громады, замминистра испытал знакомое давнишнее счастье. Это был его мир. Нет, не тот мир, министерский, кабинетный, бумажный, — мир стройки. Здесь ему было хорошо. Здесь было ему понятно. Здесь, в этом хаосе, из которого выдиралась станция, обретая форму и контуры, уже просматривались ее будущие красота и могущество. В этих черновых стомерных усилиях, сочетавших людей и металл, неодушевленную материю и возвышенный дух, — здесь он был нужен. Был свой.

Начальник участка Язвин, в белой рубахе и галстуке под спецовкой, с перстнем на чистой руке, остановил его, не пуская под внезапный, пролившийся сверху огонь: «Эй, там, наверху! Осторожней! Дай пройти!»

На его окрик из железной стены выглянуло лицо, протянулась рука с держателем. Сварщик, прикованный цепью, с любопытством посмотрел на проходившее начальство. Едва оно прошагало, забыл о нем, снова вонзил электрод, откупорил в стене огненный шипящий источник.

Замминистра шел вдоль машинного зала, по звукам, по запахам и огням, по скоплениям людей угадывал движение стройки. Ее сбои, огрехи. Промахнувшиеся, несведенные стыки, где простаивали и курили бригады. Видел просчеты управления, утечку материалов, энергии. Видел взбухшие узлы напряжений, где работа удавалась и спорилась, рвалась вперед и люди упорно и жадно кидались на эту работу, загребали ее себе. В этом дыме и скрежете добывали заработки, благополучие семьям. В сверхплотном и страстном контакте с угрюмым непускавшим металлом одолевали его и сминали.

Он все это видел и знал. Понимал стратегию стройки. И снова — больная, пугающая, безнадежная мысль: ведь это его последняя стройка, последняя станция. И другая мысль, напоминавшая панику: «Не хочу уходить! Не уйду! Умру, не уйду! Здесь останусь!..»

Он и впрямь был готов здесь остаться. Отказаться от министерского кресла, от почета и власти, от «чайки», что поджидала его у подъезда и готова была умчать в своем длинном уютном салоне, от пайков, привилегий, престижа. Готов был работать здесь любым, самым малым прорабом. Хоть шлифовальщиком, сварщиком. Даже стоять на вахте, охраняя этот грохот и звон. Если нет — готов умереть. Превратиться в сталь водоводов, в асбестовый кожух турбины, в языки автогена и сварки, в ругань и хрип бригад. Любой ценой был готов сохраниться в сумрачном мире стройки.

«Не правы!.. Буду бороться!.. Ненавижу!.. Брехуны, краснобаи!»

Кругом продолжалось движение. Прошли монтажники в робах, с нашивками, в черных подшлемниках, перешнурованных белым крест-накрест. Несли на плечах рулоны сверкающей жести. В каждый рулон залетал блик света. Метался, крутился в раструбах на плечах у рабочих.

Неслась в высоте тускло-желтая балка крана. Под ней, в клетчатой стеклянной кабине, виднелось девичье лицо. Навстречу несся другой, красный кран. Они сближались, как в воздушной атаке, готовые протаранить друг друга. Замедлили движение. Замерли. Подняли на разных высотах связки стальной арматуры.

К грязным перекрестьям двутавров припал рабочий. Черный в измызганной робе, расставил сбитые кирзовые сапоги. Кричал, хрипло кашлял, кого-то материл. Коснулся электродом двутавра. Из-под рук ударили прозрачные голубые лучи, невесомые синие лопасти. Воздух вокруг наполнился чистым сиянием. И он вспорхнул на этих лучах, затрепетал на этих крыльях, как синий ангел среди железного гудящего неба. Погас электрод. Стал черный, замызганный. Только у лица с опущенной маской горела остывшая алая, зажженная им звезда. Гасла, входила в конструкцию станции.



Сопровождаемый свитой, вошел сквозь алюминиевую дверь в помещение диспетчерского пункта. Ярко горели лампы-времянки. Мерцала сварка. Штукатуры белили потолок. Электрики подвешивали плафоны. На полу ветвились многоструйные плети кабелей. Разделялись, расслаивались, подползали к пульту. Длинная выгнутая панель с пустыми глазницами, без циферблатов, была не похожа на соседнюю, в. рабочем блоке, горевшую, как галактика. Была еще погашенным звездным небом. Еще не оживленной вселенной.

Наладчики в белых халатах. Сварщики в грязных робах. Прибористка с паяльником, роняющая оловянную каплю на серебряный лепесток индикатора. Маляры, брызгающие краской на пульт. Одна работа настигла другую. Ворвалась в нее, мешала и путала. Люди нервничали. Нервность рабочих передалась инженерам. И они, забыв о высоком начальстве или, напротив, ему напоказ, затеяли перепалку.

— Вот, Афанасий Степанович, наше узкое место. — Начальник строительства Дронов ничего не скрывал, но и ни в чем не винился. Просто показывал узкое место, одно из многих, в которых застряла стройка. Игольное ушко, в которое проталкивали упиравшуюся многогорбую станцию. — Работаем внахлест. Мы посоветовались на штабе. Решили: пусть параллельно работают. Так мы выиграем несколько дней. Думаю, мы правильно поступили, Афанасий Степанович!

— Меня это не интересует! Не интересуют ваши мелкие решения в каждом отдельном случае! — сказал замминистра. — Меня интересует только твердый осадок. Только твердый осадок! Сдача второго блока! — И неожиданно повернулся к маленькому голубоглазому прорабу: — Устали люди? Я спрашиваю: люди устали?

— Да как сказать! — стушевался, спрятал за спину перепачканные руки прораб, — Работаем…

— Да это видно — устали! — Секретарь райкома Костров словно брал под защиту смутившегося инженера.

Замминистра недружелюбно, из-под бровей, посмотрел на молодого, с обветренными губами секретаря. Что он может знать о стройке, о станции, этот секретарь, далекий от инженерного дела, в чей захолустный, захудалый район, славный недородами, непроезжими проселками, обезлюдевшими деревнями, вкатила эта уникальная стройка? Осчастливила его, вывела из безвестности. И теперь он хозяин не чахлых нив, не обшарпанных скотных дворов, а этой красавицы станции, турбин и реакторов. Как он может чувствовать стройку?

— Конечно, устали, — повторил секретарь райкома. — На прошлой неделе вот отсюда, прямо от этого пульта, «скорая» увезла с инфарктом замначальника треста. Обширный инфаркт задней стенки.

— Срыв пуска — это инфаркт энергетики. Инфаркт экономики. Вот о чем надо знать! И главное — «скорую» здесь не вызовешь. Из Японии она не примчится. И из ФРГ не примчится. И из Штатов к нам не примчится. Так что лучше не доводить до инфаркта!

Его жесткий ответ был не им, инженерам. А другим, не знающим этих надрывов и пусков. Как тогда, в Экибастузе, на ГРЭС, когда стройка не давалась, опаздывала, оборудование шло нестандартное, рвались трубопроводы, сгорали обмотки и он, инженер, управленец, посылал ночные бригады в закопченное чрево котла. Стройка их сжирала, проглатывала. Выплевывала наутро обрезки труб, измочаленных, изможденных людей. И с первым поворотом турбины обрывается целая жизнь, целая судьба завершается. Дымит и клокочет станция. Блещет вал генераторов. Рапорты, телеграммы в столицу. А ты опустошенный и мертвый, как после изнурительных родов. Черно-белая казахстанская степь. Полосатые бетонные трубы. Твой электрический дымящий младенец.



Они шли по станции. Ныряли в полутемные глухие отсеки с грозными наледями, из которых торчали вмороженные короба и остовы, веяло стужей, и казалось, что это не стройка, а взорванный умертвленный объект. По узким коридорам переходили в освещенные яркие камеры, где дышали калориферы, ловкие наладчики свинчивали тончайшие драгоценные трубки, устанавливали приборы, похожие на хрустальные сервизы, и пахло здесь ароматными лаками, тонкими эфирами.

Он останавливался, задавал вопросы работающим, как бы незначительные, не связанные с технологией, а такие, чтобы услышать интонацию, не смысл, а звук ответа. По степени его разумности, связности угадать настроение людей, их готовность и желание работать. Находился в полутемном отсеке под выпуклыми цилиндрами баков, а видел всю станцию сразу, внутри и снаружи. Ее образ, ее голографию.

Вошли в гермозону, в герметичный громадный объем, отлитый из сплошного бетона. В огромный непроницаемый кокон, в котором за толщей монолита таился реактор, водяной первый контур, отбиравший тепло из урановой топки. Множество машин и приборов, управлявших работой реактора, уже стояли, сшитые на живую нитку. В оболочку гермозоны были врезаны многожильные тросы, стягивали бетонную корку дополнительным мощным усилием. Оболочка была настолько прочна, что выдерживала прямой удар упавшего самолета. В случае аварии, разрыва трубы держала давление раскаленного радиоактивного пара. Станция была не просто системой, отнимавшей от урана энергию, превращавшей ее в электричество. Она была комбинацией множества защитных систем, предотвращающих утечку ядов. Выброс ее радиации, ее внешнее радиационное поле были меньше, чем естественный фон земли, и намного меньше, чем выбросы радиации из труб теплостанций. Она отличалась от Чернобыльской иным проектом реактора, совершенной и мощной защитой. Но он, замминистра, запрещал сознанию воспроизводить тот злосчастный, взорванный блок, черное, источающее гарь дупло, повторял суеверно: «Не дай бог! Не дай бог!»

— Вот здесь мы потеряли два дня. Отсюда потянулась цепочка потерь, — пояснил ему замначальника стройки Горностаев.

Они вошли в отсек, где бригада с переносными лампами расселась, распласталась среди плетения труб. Ставили задвижки, сорили искрами, шипели газовым пламенем.

— Пожалуйста, ко мне бригадира! — попросил замминистра.

В ватнике, в торчащей из-под каски ушанке, в резиновых сапогах, держа в рукавице пучок электродов, бригадир предстал перед ним, спокойный, сдержанный, угадывая его должность и роль. В этих-бетонных промороженных стенах, дыша густым паром, он, бригадир, был хозяином.

— Почему на два дня отстали? — спросил замминистра, чувствуя сквозь бригадирский ватник силу мужского сутулого тела, привыкших к напряжению мускулов. И одновременно озноб сквозь свою шубу, не греющую ослабевшее стариковское тело. — Где вы два дня профукали?

— Кладовщица не выдавала резаки.

— Что, что?

— Кладовшица, говорю, резаки не выдавала. То учет, то отгул. «Я, говорит, плюю на твой пуск. У меня отгул, я не выспалась!» И ушла, заперла кладовую.

— Черт знает что! — охнул замминистра, ощутив знакомый гнев и бессилие. — А вы говорите — новый подход! — повернулся он к начальнику стройки. — Кладовщица, безмозглая баба, срывает пуск станции! Срывает постановление правительства! И вы не можете найти на нее управу? Мы здесь с вами будем принимать сверхмудрые решения, вспоминать партийные пленумы, а у нее отгул, она спать захотела!.. Почему не послали за ней ночью? Почему не подняли из постели? Почему не обеспечили бригаду инструментом? и — Да вы ведь знаете, Афанасий Степанович, какие у нас кладовщицы! — оправдывался Дронов. — Безмужняя, двое детей, сто рублей заработок! Чуть что не по ней — и уходит! Кто за такие деньги будет работать?

— Сами вместо нее встаньте! Другую поставьте! А инструмент у бригады должен быть! — выговаривал он все в том же бессильном гневе — на себя, на начальника, на безвестную кладовщицу, затурканную, злую, изведенную мыканьем по стройкам, по барачным углам, измученную мужем-пьяницей, с неумытыми, кое-как одетыми и накормленными детьми. Гневался и сдавался: все было давно известно. Как вчера, как годы назад.

Крикливая, остервенелая женщина, которой нечего больше терять, некуда отступать и скрываться, и была тем пределом, за который им всем не ступить. У порога ее каморки останавливалась вся экономика, все искусство управлять и планировать.

— Да мы нагнали по срокам, — сказал бригадир, ровняя пучок электродов, упирая иглы в ладонь. — Бригада собралась и решила — работать в три смены. Подравняли график. Даже на полсуток вперед идем.

— Спасибо, — сказал замминистра и прошел под нависшими трубами. Слышал, как кто-то сзади, то ли Язвин, управляющий с перстнем, то ли начальник строительства, благодарил бригадира:

Елена Ивановна Михалкова

— Спасибо, Семеныч, нашелся! Выручил! Спасибо тебе!

Тот, кто ловит мотыльков

— Резаки давайте! Старые совсем износились! Не могу больше на этих соплях работать! — шипел в ответ бригадир.

© Михалкова Е., 2021

Бригада из темных ниш смотрела на них. То и дело зажигала огни, вонзала электроды в железо. Подсвечивала путь замминистру.

© ООО «Издательство АСТ», 2021



Вышли на солнце, на яркий жесткий мороз. Взрывы пара. Тупые удары в грунт прокаленной тяжкой болванки. Криволапые рыжие «татры» с курчавыми гривами дыма. Башня реактора. Бетонный шершавый столп, спекшийся, покрытый коростой, с драгоценной, упрятанной в глубине сердцевиной.

Глава 1. Макар Илюшин и Сергей Бабкин

Оболочка реакторного корпуса была наспех, неровно покрашена в грязно-белый цвет. Наверху, незакрашенное, оставалось большое пятно, серо-синее, в подтеках, напоминающее медведя, поднявшегося на задние лапы. Замминистра смотрел на это пятно, похожее на старинный герб. Вставший на дыбы медведь, насаженный на невидимую, убивающую его рогатину, напоминал его самого: «Я, я медведь! Меня убивают!»

1

Они подошли к подъемнику, к просторной, продуваемой ветром клети. Уплыли вниз кабины самосвалов, разрытые парные котлованы, ползающие бульдозеры. Воспарили сквозь дым и гарь к холодному солнцу. Открывалась даль с перелесками. Белые с гулявшей поземкой поля. Замерзшие озера и реки. Высоковольтные мачты наполняли резным узором туманные просеки. Бетонки искрились моментальными вспышками солнца.

«Это наше последнее дело», – сказал себе Сергей Бабкин.

Оттуда, из лесов и полей, приближались стальные пути, катили составы, мчались машины. Стремились сюда, к станции, где кончалась белизна, зачерненная сором и гарью, застроенная, заставленная, заваленная, в копошении людей, механизмов. Из этого подвижного сгустка, как его ядро, вставала башня реактора. Центр гравитации, захватывающий в себя растревоженное сдвинутое пространство, наматывающий на себя поля, перелески, поземки, стягивающий провода и дороги. Все сжималось, вбивалось в ядро.

Он должен был сосредоточиться и не мог, потому что мешала снежинка. Вернее, сапог. Голенище сапога: ажурное, белое, вызвавшее в памяти бумажные снежинки, которые всем классом клеили на окна в начальной школе. На обычный мыльный раствор приклеивали, между прочим, и те отлично держались до конца зимы. Дома они с матерью использовали не мыло, а клейстер. Заливали крахмал кипятком, и белесый раствор задумчиво булькал в кастрюльке, созревал.

С мороза и стужи, исполосованные ветром, они нырнули в круглый люк башни. Скрылся внешний, блистающий солнцем мир. Они оказались в замкнутом сумраке, в недрах бетонного кокона. В реакторном зале.

После солнца здесь было тускло. Горели прожекторы.

Так вот, сапог. Ажурная белая кожа обхватывала голень до того туго, что, казалось, вот-вот лопнет либо сапог, либо нога. Вместо того чтобы записывать, Сергей пялился на икры клиентки. Без всякого подтекста пялился. Лучше бы с подтекстом – как-то естественнее, что ли, чем ломать себе голову над вопросом, зачем женщина теплым августовским днем влезает в кожаные сапоги, пусть даже и с дырками.

В косых, под разными углами, лучах сверкали элементы реактора. Драгоценные, выточенные из нержавеющей стали, напоминали прозрачные вазы, бокалы, чаши. Льдисто отражали прожекторы, лица монтажников, пылающие шары сварки. От стальных элементов исходило тихое сияние. Весь зал до высоких сводов был наполнен этим тихим непрерывным сиянием, чуть слышным, похожим на орган звучанием. Глыба стали прошла через столько рук; столько лиц и дыханий к ней прикасались, что она казалась живой, слабо дышала.

Кстати, и правда, зачем? Новая мода? Маша наверняка знает…

— Практически мы завершаем наладку реактора и главного контура, Афанасий Степанович. Не хватает нескольких клапанов и одного габарита задвижки. Завод-поставщик замешкался, но мы его поторапливаем. — Накипелов, похожий на кольчужного богатыря, рассказывал о наладке реактора. Замминистра слушал, но при этом почему-то вдруг вспомнил книгу, которую недавно листал. В этой книге, посвященной народному творчеству, говорилось об иконах и вышивках, о рубленых избах и храмах, о крестьянских песнях и свадьбах. «А это разве не творчество? — думал он, касаясь пальцами холодной стенки реактора. — А это разве не песня?»

Илюшин бросил на напарника вопросительный взгляд. О снежинках он догадаться не мог. Такой уровень сверхпроницательности даже Макару не под силу. Илюшин просто молча интересовался: «В чем дело? Что-то не так?»

Все они были здесь: он сам, руководители стройки, рабочие в белых брюках и робах, — все они еще были здесь, пока не опустят в глухую шахту тяжкие литые конструкции, соединят многотонные слитки в сверхточную, начиненную горючим машину. Уран раскалится. Вода непрерывным потоком начнет омывать накаленное чрево реактора. Насосы погонят по трубам клокочущую перегретую воду. И весь зал, безлюдный и замкнутый, пронизанный лучами урана, станет подобием огнедышащего земного ядра, сконструированного инженерами.

«Примерно все не так, дружище».

— Ну вот здесь, я вижу, дело идет! Здесь бригады вцепились в работу! — Замминистра остановился перед рабочим, орудующим шлифовальной машинкой. Длинный звенящий вихрь вырывался из его рук, словно выскакивала и пропадала красная металлическая лисица. Калорифер, предназначенный для обогрева реактора, не работал. От металла веяло ледяным ветерком. Замминистра чувствовал резь под лопаткой. Но уходить не хотелось — так сильно, ловко и точно работал шлифовальщик.

В голову лезла всякая ерунда, потому что ностальгической бумажной метелью проще всего было временно изгнать, вымести подальше мысль о том, что перед ними сидит их последнее дело. Или вообще не случившееся, так как последнее уже было. В Карелии.

— Когда вы пускаете блок? — спросил он рабочего, который выпрямился, выключил инструмент, смотрел спокойно и выжидающе. Серые глаза, маленькие светлые усики, свежие губы, крепкие перепачканные кулаки, сжимающие шлифмашинку, — все нравилось в нем замминистру. — Сроки знаете? Когда у вас пуск?

— В мае, — ответил рабочий.

Даже не вслушиваясь в рассказ заплаканной женщины, Сергей мог почти наверняка сказать, что привело ее к частным детективам. Ажурные белые сапоги выдавали ее, и взбитая пена крашеных черных волос выдавала. Как они их так укладывают? И не кудри, и не локоны, а какой-то крупный овечий завиток, который на концах внезапно распрямляется, словно опомнившись, и зачем-то торчит в пространство с унылой дерзостью. Или с дерзновенным унынием, тут Бабкин не совсем определился.

Жила-была женщина. Встретила красавца, скорее всего, майора в отставке или даже генерала, очаровалась, провела с ним две недели, очаровалась бесповоротно, дала ему деньги на поддержку бизнеса, который из-за неудачного стечения обстоятельств потребовал разовых, ну, максимум двухразовых вливаний, и теперь не знает, где деньги, где майор, где счастье, – счастье где, господа детективы? А майор в отставке, он же генерал, тем временем улыбается другой кудрявой женщине за столиком ресторана «Живаго»: проходимцы любят известные рестораны в туристических местах и вообще обычно не дураки пожрать.

Значит – что? Блокнот доставать не обязательно. Разыскивать аферистов не то чтобы неблагодарная задача, можно, конечно, и разыскать, но Бабкин такие дела не любил. А в свете мыслей о полном прекращении сотрудничества с Макаром Илюшиным он не взялся бы за него ни за какие деньги. Если уходить, то оставив за собой раскрытого серийного убийцу, а не ушлого продавца женского счастья в кителе и при усах.

– …уже два дня прошло, – всхлипнула женщина. – Нет, погодьте… Двадцатое же сегодня? Значит, уже третьи сутки идут! И никто ее не ищет! Вы же знаете, как у нас все…

– Жанна Ивановна… – начал Макар. Бабкин мысленно закатил глаза: она еще и Жанна Ивановна!

– Просто Жанна, что вы…

– Расскажите, пожалуйста, что вы сделали, когда поняли, что ваша сестра не отвечает на звонки?

Макар подчеркнул «ваша сестра». Бабкин вздрогнул – и включился.

— Укладываетесь?

Женщина растерянно прижала к лицу растопыренную пятерню. Пальчики у нее были коротенькие и толстенькие, как у ребенка, с длинными заостренными ногтями под серебристым лаком, и этот лак смотрелся не как выбор взрослого человека, а как игра маленькой девочки, перебиравшей нарядные стеклянные баночки в мамином шкафу. Отчего-то эта некрасивая пухлая лапка в золотых кольцах заставила Бабкина посмотреть на нее другими глазами.

— Укладываемся, если дадут фронт работ.

– В субботу вечером Оксана все не отвечала, а в воскресенье я с утра побежала в полицию. Во сколько… Не прямо с утра, нет, я сначала думала: ну, загуляла где-то, сейчас проснется и позвонит. До одиннадцати подождала, до двенадцати… а потом телефон у нее и вовсе стал недоступен. Значит, в час я где-то пошла. Не утром, получается, а днем. В час я пошла, то есть поехала, у нас идти недалеко, но, как бы это сказать, дорога не очень приятная для пешеходов, обочины нет, я пешком мало хожу, все больше на машине…

— Правильно. Если фронт работ есть, есть и заработок. И настроение хорошее.

Она была не просто несчастна, она была испугана, именно как ребенок, потерявшийся в торговом центре, вглядывающийся в чужие взрослые лица и не обнаруживающий среди них маминого.

— Ребята хотят работать. Пусть дают фронт работ, мы будем работать сколько нужно.

– У вас приняли заявление? – спросил Макар.

— Слышите, что рабочий класс думает? — Замминистра повернулся к окружавшим его инженерам. — Дайте ему для работы все, что он требует, и дело пойдет! Вот вам и вся перестройка! Глупое управление приводит к простоям, к безделью. Все прогулы, пьянки, весь брак лежат на совести дурных управленцев. Я это буду всегда, во все времена утверждать!

Она закивала. Приняли, да, но вы ведь знаете, как они работают… Крышуют только и проституток даром дерут…

«Всегда? — охнуло в нем беззвучно и больно. — Это когда же всегда-то? На пенсии, что ли? В старых шлепанцах?»

На пассаже о проститутках Бабкин посмотрел на нее с пристальным вниманием. Что за сленг и откуда такие любопытные представления о буднях сотрудников органов охраны общественного порядка? Сам бывший оперативник, за годы службы повидавший многое, он, с одной стороны, мог понять граждан, ненавидевших полицию и боявшихся ее. С другой стороны, эти представления часто были основаны не на личном опыте, а на старательно расчесываемых страхах. Облако тэгов, как выражается Макар. Полицейские, воровство, взятки, убивать, пытать, лжесвидетельство, сажать, менты козлы.

Рабочий спокойно, терпеливо смотрел, ожидая, когда можно будет включить шлифмашинку. А замминистра не хотелось отходить. Хотелось спросить еще о чем-то. До чего-то еще дознаться.

— Откуда пришел на станцию?

С третьей стороны, а ты сам-то где, спросил себя Бабкин. В полиции? Метишь в следственный комитет, быть может? Нет? Вот и молчи.

— Из армии.

– …Юра мне говорит: подожди, давай в понедельник вместе пойдем, кто в выходной будет заниматься твоим заявлением? А у меня сердце не на месте… – Она приложила руку к груди.

— Где служил?

– Юра – это ваш муж? – спросил Макар.

— В Афганистане.

– Нет, Юра – он Оксанин… Я сама не замужем. У них и дочка есть, Леночка, хорошая девочка, дай ей Бог здоровья…

— Ах вот что!

– Раньше случалось, что ваша сестра исчезала на один-два дня? – спросил Илюшин. – Уезжала с кем-то, может быть?

Замминистра вглядывался в спокойное молодое лицо. Стремился угадать, что изведал молодой, почти во внуки ему годившийся парень, — какой жестокий и страшный опыт, неведомый ему, пожилому. И было неясное чувство вины и растерянности. Желание его защитить. И одновременно искать у него защиты.

– Никогда! Она мне всегда звонит! Да и видимся мы… В одном доме живем, как не видеться-то… То вечером столкнемся, то утром, дом большой, конечно, но кухня-то одна, то есть две, Оксана еще уличную кухню сделала, как это называется, мангальная зона, ею вообще-то только Лева пользуется, ну, он с детства готовить любил, такой способный мальчишечка, отец с матерью шутили, что он в кулинарный техникум пойдет! Ну, почему шутили-то – потому что у Левы умище, он МГУ закончил, а не кулинарный, хотя я против поваров ничего не имею, вы не подумайте…

— Тут же брат его работает сварщиком. Из Чернобыля прибыл. Ликвидировал аварию. — Секретарь парткома стройки Евлампиев мягко похлопал по плечу рабочего, по белой робе с цветной нашивкой. — Ну как, Ваганов, жена не родила?

— Пока еще нет.

Она торопилась, сбивалась, перескакивала с темы на тему, бессмысленной болтовней о каком-то Леве снимая напряжение. Илюшин наверняка сказал бы что-нибудь вроде «психотерапевтическое выговаривание».

— Через пару месяцев новый дом сдаем. В квартиру всем семейством въедешь.

– Сережа, запиши, пожалуйста, – сказал Илюшин.

— Хорошо бы, — кивнул рабочий. — Нельзя ли калорифер сменить? Третий день просим. Холодрыга! И реактор холодный!

Бабкин уже и сам вытащил блокнот.

— Все сделаем, спокойно работай!

Шлифмашинка опять заурчала, и длинная бегущая лиса заструилась под рукой у пария, отражаясь в зеркальной поверхности.

Вовсе не померкшее сияние генеральских звезд привело к ним эту женщину.

«Да нет, все мы ровня, и стар, и млад! — успокаивал себя замминистра. — Я ставил станции, а другие на моем электричестве строили истребители и подводные лодки, а третьи спускались в отсеки. Оборона не выбирает работников. Государство не выбирает работников. Все мы, и стар, и млад, в государственной, оборонной работе…»



Они покинули реакторный зал. Оказались на скрежещущей дымной земле. Ее давили и рвали ковши. Мяли гусеницы. Чернили копоть и гарь. Бетононасосы «Швинг» гнали сквозь трубы раствор. Бетон застывал в монолите среди тучи нагретого пара. «Татры» разматывали дымные шлейфы, сбрасывали со спины песок, заваливали траншеи с черными свитками труб. Бульдозер «Комацу» вонзал в ледяную коросту отточенный клык, драл грунт, выкорчевывал из него гнилые ребра древних безымянных построек. «БелАЗы» выворачивали квадратные морды, хрипя, выволакивали из котлована смерзшиеся глыбы. Машины всех мастей и расцветок, построенные на заводах Европы, Америки, Азии, сошлись на этой атомной стройке. Отдавали ей свои силы. Станция, которую они воздвигали на среднерусских суглинках, была детищем мировой экономики, мировой цивилизации. Ее энергия принадлежала всей земле. Бесцветная, бестелесная мощь электричества омывала землю, сотворяла ее новые оболочки, одевала ее сиянием.

…Она показала фотографии пропавшей сестры на телефоне.

Замминистра шагал тяжело, огибая рваные клубки тросов, обрезки алюминия, лужи гудрона, солярки. Навстречу быстро в подшлемниках, касках шли рабочие. Парни и девушки. Монтажники — смуглые, загорелые, переброшенные с азиатских строек. Верхолазы из Заполярья с малиновыми лбами. Все языцы сошлись на стройке. В тысячи рук поднимали ее из болот и лесов.

Оксана Баренцева.

— Я надеюсь, вы догадываетесь, этот блок для вас будет этапным, — сказал замминистра начальнику строительства Дронову, с которым вышагивал рядом, обогнав остальных. — Если все будет в срок, если не допустите срыва, уверен, вас возьмут в министерство. Открываются вакансии. Мы, старики, свое отработали. Нам пора на покой. Вы — наша смена. Вы новые люди. Вам — на наши места.

Лицо молодое, красивое, свежее, налитое. Черные густые брови под выкрашенными кудряшками, точно такими же, как у сестры – с прямыми прядями, торчащими из крутого бараньего завитка, только не черными, а белыми. Насмешливый круглый рот. Синие, широко расставленные глаза. Рост средний, телосложение среднее, особых примет нет. «Татуировки?» – уточнил Макар. Да, татуировка есть, спохватилась Жанна. На правой лодыжке – скорпион, в честь знака зодиака. «Шрамы?» Шрам от кесарева сечения. Ушла из дома в обтягивающих джинсах с дырками, розовом жакете и розовых туфлях на каблуке. Вокруг шеи – голубой шифоновый шарф. «Оксана любит голубое, ей к глазам хорошо». Большие солнцезащитные очки. И алая сумочка с кожей «под крокодила».

— Ну что вы, Афанасий Степанович, — ответил Дронов. — Вы еще поработаете. Прекрасно еще поработаете. У вас такой опыт, такой авторитет в энергетике. А я, если честно признаться, отсюда не хочу уходить. Стройка — вот мое место. После второго блока — третий, а там и четвертый. А на это, вы знаете, уйдет весь остаток человеческих сил. И не нужно мне ничего другого, поверьте!

«Приметы есть, – думал Бабкин. – Славно». Он не любил татуировки, но одобрял в том смысле, что они значительно облегчали опознание.

– Мы с Юрой звонили в морги и больницы, но называли фамилию, а не приметы. – Жанна испуганно взглянула на Макара. – Наверное, нужно было по-другому, да?

— Ну нет, не поверю! Вы достигли другого уровня. Ваш путь — в министерство.

Илюшин ее успокоил:

– Вы все сделали абсолютно правильно.

Он тонко его искушал и испытывал. Проверял и выведывал: знает ли в самом деле о том, что его на пенсию? Быстро, зорко взглядывал в крепкое, резкое лицо, на котором лежали линии и тени усталости, уже не смываемые, прочертившие в этом крепком лице другое — лицо старика.

– Жанна, будьте добры, повторите, где вы проживаете с сестрой?

Если на Илюшина она смотрела не отрываясь, то в Сергея метнула короткий взгляд – и уставилась на свои ногти. Руки у нее дрожат, заметил Сергей. Причин может быть много. Волнуется, пьет, принимает лекарства, испугалась или убила сестру, в конце концов… Правда, за их многолетнюю практику только раз убийца сам явился, чтобы нанять частных детективов и таким сложным способом замести следы. Наглец. И дурак, в общем-то.

«Да какие новые люди? Он ведь такой же, как я. Я его вырастил, выучил. Он знает то же, что я. Только, пожалуй, поменьше. Какие новые люди?..»

– У нас коттедж в поселке под Зеленоградом… ну, не совсем в поселке, рядом с поселком есть СНТ «Серебряные родники», мы там построились восемь лет назад, то есть не мы, конечно, а Оксана, но я тоже участвовала. Наш дом, еще гостевой и для водителя, правда, водители как-то не прижились, мы с сестрой сами любим рулить, понимаете…

И острая к нему неприязнь. Больная обида — на него, на станцию, на шофера в кабине «БелАЗа», на сварщика, несущего резак автогена, на все, что вытесняет его и выдавливает, готово забыть, отвернуться. На само государство, которое вручило ему огромное дело, отличило от многих, наградило орденами и премиями, а теперь от него отрекается.

— Вы думаете, если вы нас прогоните взашей и сядете на наши места, вы справитесь? Сделаете все лучше нас? Нет, говорю я вам, нет! Вы будете хлебать и хлебать то, что заварили. Хлебать и захлебываться! А мы, старики, из своих богаделен будем смотреть на вас, как другие, те, что моложе, будут выкидывать вас на помойку. Взашей, в богадельню! Нельзя безнаказанно бить и хлестать отцов. Вас будут бить и хлестать ваши дети! Вы прибежите к нам, если мы доживем, станете каяться, просить прощения. Но за вами будут гнаться с дубьем ваши дети!..

Сергей записывал за ней, практически стенографировал, изредка направляя вопросами. Голос мягче и тише, как учила его Маша. «Сережа, ты и так большой, а когда рычишь, дятлы падают замертво. – Как падают? – Клювом вниз». И ведь по-прежнему смешно, когда вспоминаются эти дятлы, попадавшие в траву, точно ножички, которые мальчишки втыкают в землю.

Умолк, задохнулся. Косо смотрел на изумленного Дронова. Жалел, что позволил себе сорваться.

Сбор и первичная обработка фактов. Для начала нужно понять, возьмутся ли они в принципе за дело и во сколько это может обойтись их клиенту.

Обогнули станцию и вышли на берег озера. Пустое, белое, с далекими берегами, с серой россыпью села, с хрупким церковным шатром. Все это так отличалось от бетонного бруска машинного зала, от башни реактора с косматым паром, от насосной станции, громадных промасленных труб, похожих на шеи многоглавого змея. Трубы пустые, не соединенные с озерной водой. Зачавкают береговые насосы, потянут озеро в железные трубы, омоют горячие валы и подшипники, ополоснут всю горячую станцию. Станция выпьет озеро. Половодья, рыбы, утонувшие старые лодки, далекий шатер колокольни станут частью громадной машины, системой ее охлаждения.

— Когда приступаете к переселению деревни? — спросил замминистра у секретаря райкома Кострова, сжимая глаза от морозной, дующей из озера поземки. — Перед пуском начнем потопление. Деревня должна быть пустой.

Итак, пропавшая: Оксана Ивановна Баренцева, тридцать пять лет. Проживает в коттедже под Зеленоградом со своей сестрой, Жанной Баренцевой, тридцати двух лет, мужем и пятилетней дочерью. С ними живет двоюродный брат Лев. «Семейные обстоятельства», – почему-то покраснев, уточнила Жанна. Дом принадлежит сестрам в равных долях. «А мужу?» – спросил Сергей. Женщина замялась. Он сделал пометку: разобраться, что с мужем. На момент приобретения недвижимости они с Баренцевой состояли в браке, однако недвижимость записана только на жену с сестрой. Кстати, после свадьбы муж взял фамилию Оксаны. Хм. Ну ладно. Может быть, он так богат, что лишние квадратные метры в ближнем Подмосковье его не интересуют. Кстати, сколько метров? Триста сорок. И это только главный дом.

— Через пару месяцев сдаем в городе дом. В него и переселяем людей, — ответил Костров, глядя в ту же сторону, через лед, через ветер, на белый, как перышко, церковный шатер.

— С этим нельзя тянуть. Еще одно узкое место…

– Чем занимается ваша сестра?

И пошел туда, где начиналась трансформаторная подстанция. Где рябило от множества серебристых лучей, соединенных в кресты и соцветия. Все было соткано из хрупкой готической стали. Небо, расчлененное проводами, шелестело, шуршало, сыпало на землю невидимые летучие ворохи.

– Она с прошлого года оставила бизнес, не совсем, конечно, но в основном отдыхает, уж наработалась за свою жизнь, она с детства пахала как проклятая… А так много чем занималась, разным. В последнее время покупала недвижимость, а потом ее сдавала.

Он стоял, пропитанный электричеством. Слушал звучание короны. Через это звучание соединялся со всеми сотворенными станциями — на водах, на угольных пластах и карьерах, на уране, на нефти и газе. Они, сотворенные им, через великие реки и горы посылали ему свои голоса. Окружали его электричеством.

– Квартиры?

…«Чайка» стояла перед зданием управления, длинная, лакированная. Поодаль, не приближаясь к ней, — зеленые измызганные «уазики». На башне реактора поднялся на задних лапах медведь. И замминистра еще раз увидел герб, увидел символ могучей, уставшей, убиваемой жизни, не желавшей умирать. Увидел себя.

– Коммерческая аренда, – коротко ответила Жанна.

Среди провожавших был один, к кому хотелось обратиться отдельно, поговорить не о делах, не о пуске. Замначальника стройки Горностаев, моложавый, с красивым лицом, не огрубевшим от наждачных сквозняков и морозов, от криков и ссор. Сын его умершего друга, с кем строил азиатскую гидростанцию Племянник видного работника Совмина, с кем часто встречался но службе. Помнил ею ребенком, помнил с отцом на станции. Вместе ходили в горы за первыми цветами, и он, мальчишка, срывал голубые, выраставшие из-под снега соцветья. Плотина внизу удерживала окаменевшую зеленую воду, опадала белыми недвижными космами…

— Ты уж, Левушка, меня прости. Не зашел к тебе, не посмотрел, как живешь. Дядьке твоему позвоню, отчитаюсь. Скажу, видел, — жив, здоров, чего больше?

Бабкин с Илюшиным переглянулись. Коммерческая аренда? В Москве? Даже при небольших объемах это означает потенциальную конкуренцию. И это не та конкуренция, к которой в газетных статьях обычно прибавляют эпитет «добросовестная». Бабкин знал, что Илюшин никогда не полезет в такую криминализированную сферу – не из страха, а потому что каждый должен заниматься своим делом. Они частные детективы, специализирующиеся на исчезновении пропавших людей. Но не на убийствах. Тем более связанных с бизнесом.

— В другой раз зайдете, Афанасий Степанович. Весной на пуск приедете, тогда и зайдете. Посмотрите мое житье-бытье!

Словно прочитав их мысли, Жанна Баренцева заговорила быстрее.

«Нет, не знают! Не знают, что весной не приеду. Кто-то другой, а не я».

— До весны далеко. Все может случиться, — ответил он. — Время на дворе быстрое. Каждый день — новое время! — И вдруг быстро, страстно, почти шепотом, чтоб не слышали другие, сказал: — Ты-то, ты-то будь тверд! Не верьтись, как флюгер. Есть же устои, есть же ценности. Мы-то с тобой энергетики до мозга костей, знаем дело. Знаем, чего оно стоит! Знаем, как управлять строительством. Как управлять государством. Не предавай! Никогда!

– Вы только не подумайте, что у сестры проблемы, она не из таких, и последний год ничем не занималась, хотела отдохнуть, примерялась, за что бы взяться, не подумайте, она не какая-нибудь… – Жанна перевела дыхание и добавила: – У нас все благополучно.

Быстро повернулся к нему, не поцеловал, а крепко прижал к себе, к своей старой, тяжелой груди его сильное, гибкое тело.

– Ей угрожали? – спросил Бабкин.

– Нет, что вы, откуда! Я бы знала!

Он пожимал руки, а сам смотрел на станцию, на ее серый, угрюмый облик, такой знакомый, понятный. И вдруг безнадежно и страстно захотелось стать молодым. Цепко взбегать но шатким, сваренным наспех стремянкам. Уклоняться от падающих огней автогена. Нырять в туманное, с голубыми снопами пространство, где сильные, шумные люди вращают валы и колеса, двигают поршни. Там его мир, его счастье.

– Она наблюдалась у психиатра? Может быть, работала с психологом?

Станция смотрена на него многоглазно и безмолвно прощалась.

Нет, нет и нет. Не наблюдалась, презирала психологов, не верила в депрессию. «Это еще ни о чем не говорит, – подумал Бабкин, – ты вот живёшь и не веришь в депрессию, а она в тебя верит: приходит, обнимает и шепчет на ухо, что теперь вы всегда будете вместе, до самой смерти». Но это, похоже, не случай Баренцевой.

— До свиданья, — повторил он, садясь в машину.

– Чем вы сами занимаетесь, Жанна Ивановна? – вступил Макар. Привычка обращаться к людям по отчеству в нем была неистребима.

«Чайка» мощно, мягко, брызнув из-под колес промороженным гравием, скользнула, помчалась. Все смотрели, махали вслед.

– У меня салон красоты.

Перестали махать. Облегченно вздохнули. Отворачивались от опустевшей дороги.

– В собственности? Или вы управляющая?

— Ну что ж, получили указания свыше, давайте их выполнять! — полушутливо сказал Дронов, смахивая с рукава белые брызги извести.

– Я хозяйка. – Она, кажется, стеснялась, признаваясь в этом.

— Авдеев — мужик крутой, но дельный, — сказал Накипелов. — Умеет взять за рога. Это он мягко сейчас. Погодите, весной приедет, стружку снимет поглубже!

Не билась у Бабкина ее внешность с образом хозяйки салона красоты. Такие салоны – прерогатива скучающих дамочек: бизнес-в-подарок, чтобы жена богатого мужа имела статус предпринимательницы, а не бездельницы. Жанна Баренцева была не замужем, и она не имела ничего общего с теми владелицами салонов, которых Сергею доводилось встречать. Невыразительное приятное лицо. Вздернутый толстоватый нос, начинающий оплывать овал, но свежая кожа и нежный природный румянец. Она походила на хорошо раскормленную добрую мышь. О таких обычно говорят: «Простая женщина». Баренцева выглядела старше своего возраста – не в последнюю очередь из-за дурацкой прически и одежды. Короткая замшевая юбка, ажурные белые сапоги, трикотажная кофточка цвета сливы. «Нету больше трикотажных кофточек, – сказал себе Бабкин с грустью. – Есть худи, пуловер, джемпер, толстовка, бомбер, лонгслив, свитшот и, господи прости, худлон. А кофточек нету. Зайди в магазин, спроси у консультанта: есть у вас кофточки? Погонят прочь веником и плюнут вслед».

— Да он не приедет весной! — белозубо улыбнулся Горностаев, поворачивая свое красивое лицо к пустой дороге. — Уже почти подписан приказ о его уходе. Старика отпускают на пенсию.

– Я должен вас предупредить, – сказал Макар. – Раз вы подали заявление, по нему будут производиться следственные действия. Полиция очень быстро определит местонахождение телефона вашей сестры…

— Быть не может? — сказал Язвин. — Он же непотопляемый!

– Так если он выключен!

— Я разговаривал с Москвой. К дядюшке звонил — он сказал. Последствия чернобыльских чисток. Он тоже несет ответственность.

– Это не имеет значения. Установят, где он находится, и вашу сестру отыщут. Вам не обязательно привлекать нас.

— Ну так что же мы тогда испугались? — Главный инженер Лазарев оживленно блестел глазами. — То-то я смотрю, клыков не показывал! Раньше-то круче был!

– Нет уж! Пока они зашевелятся, это ж сколько времени пройдет! Когда пропадает человек, каждый час на счету, я читала.

— Ну ладно, товарищи, хватит! — перебил секретарь райкома Костров. — Давайте все-таки осмотрим город. Меня волнует судьба восемнадцатого дома. Надо переселять деревенских.

В этом она была права.

Пошли к «уазикам». Усаживались, хлопали дверцами. Упругие, голенастые машины покатили по бетонке в город.

По реакции Макара Сергей видел, что Илюшин отнесся к ее рассказу всерьез. Что и логично: проживают в одном доме, у сестры нет привычки исчезать на несколько дней, зато есть муж и малолетняя дочь. По телефону она не отвечает с субботы, а сегодня… Что у нас сегодня? Вторник. Даже если предположить, что все-таки ударилась в загул, не сказав ничего сестре, в понедельник должна была вернуться.

«Чайка» тем временем мчалась в прозрачной пурге, пролетая пустые осинники, белые болота, утлые деревеньки. Замминистра ссутулился, погрузился в сиденье, тяжелый, усталый.

– Жанна, когда вы видели Оксану в последний раз?

«Вот она, Русь-то!» — думал неясно, углядев за стеклом семенящую лошадь, сидящего в санях мужичонку. Двигатель мягко ревел. Мелькало, белело. И чудилось: за всеми полями, за туманными лесами и далями звенит в снегах бубенец.

Она ответила не задумываясь:

– В субботу утром, в десять. Мы завтракали вместе, только я уже убегала, а она еще сидела, яичницу ела, лучком посыпала, она любит с лучком…

Глава вторая

Жанна резко поднесла ладонь к губам.

Бабкин знал, как это бывает. Люди начинают вспоминать, что делал их близкий человек, и вдруг их пронзает мысль о том, что его больше нет. Чем обыденнее воспоминание, тем сильнее удар. Яичница с лучком. Телефон выключен третий день.

Вереница «уазиков» обгоняла самосвалы, шаткие автобусы с рабочей сменой. В головной машине сидел секретарь райкома Костров, озабоченный, почти удрученный. Недавний обход строительства обнаружил множество огрехов, срывов, очередное невыполнение графиков. Станция снова ошеломила его своей огромностью, сложностью. Он, в прошлом школьный учитель, не мог ее себе объяснить. Не мог соперничать с инженерами, создавшими станцию. Строители, виновные в неполадках и срывах, он уверен, были сведущими, образованными, знающими дело людьми. И он, не умея понять мучительную технологию стройки, драму управления, вынужден был вмешиваться, требовать, контролировать. Воздействовать на это огромное дело, ставшее частью районной жизни, его главной секретарской заботой. И это вторжение в проблемы, которые были ему до конца не понятны, угнетало его.

У них с Макаром заранее были распределены роли на такой случай.

К тому же его не оставляло больное, тревожное чувство, возникшее недавно, на озерном берегу, у черных, похожих на многоглавого дракона труб. Село Троица на другом берегу, обреченное на затопление — серые избы, белый шатер колокольни, — было его родное село. Там жил его отец, стояла школа, находилась могила матери. Отец, старый учитель, не желал уезжать из села, попрекал сына, винил его в случившемся несчастье — в строительстве станции, в затоплении села, в погублении чудесного лесного и озерного края, посреди которого возводился котел с ураном, готовый взлететь и взорваться. Вечером Костров собирался в Троицу к отцу. Мучился предстоящей встречей с любимым больным стариком.

– Значит, она любит яичницу, – одобрительно кивнул Илюшин. – А какие у Оксаны увлечения? Плавание? Йога? Танцы? Кулинария?

Колеса месили нерасчищенный снег, буксовали, виляли в скользком желобе. Машины катили по Старым Бродам, плоским, деревянным, наклонившим веером свои темные заборы, осевшие трубы.

Молодец, мысленно сказал Сергей, теперь придерживай ее осторожненько, веди ее, милую, по краю истерики, только не дай сползти. Если она начнет плакать, то не сможет успокоиться, а сейчас им нужен свидетель с трезвой головой, свидетель, хорошо соображающий и отвечающий на вопросы, а не корчащийся от рыданий.

— Я, Владимир Григорьевич, вчера к своей тетке сюда заезжал, — говорил шофер, уставший молчать. — Она стонет, болеет. «Как эту станцию, — говорит, — построили, атом повсюду пустили, и здоровья не стало. Воду пьешь — в ней атом. Кашу ешь — в ней атом. На огороде морковка уродилась с тремя головками, с четырьмя хвостами — все атом. Спину ломит — атом в кости залез. Теперь, — говорит, — из лампочки атом прямо в дом идет вместе с электричеством»… Электричество боится включать, чтоб облучения не было. «Ну, купи, — говорю, — керосиновую лампу. Хоть темнее, зато здоровее!» Она и вправду купила! — Он смеялся, вертел баранкой, вилял по скользкой улице.

– Оксанка любит… Ну, покушать любит. – Жанна шмыгнула носом. – Йога – нет, это не для нее. По магазинам обожает таскаться, даже если ничего не покупать, просто поглазеть. Ну, ухаживать за собой, по женской части, ну, вы понимаете. Масочки всякие, обертывания, массажики, пилинги… Курорты, конечно! А! Еще фильмы часто смотрит!

Проезжали винный магазин, единственный оставшийся в округе, размещенный в старом лабазе. Длинный хвост мужиков в робах, спецовках, масленых рабочих одеждах протянулся от лабаза, смял сугробы, выстроился вдоль дороги. Костров, проезжая вдоль плотной, угрюмой, жилистой стены, чувствовал их нетерпение, раздражение, злобу, провожавшие его недобрые взгляды.

– Сериалы?

— Алкаши говорят — они дольше всех проживут! — ухмылялся шофер. — Водка, говорят, в крови атом в сахар превращает. А сахар опять в самогонку пускать можно!

– Нет, в кино. Мы с ней иногда покупаем попкорну или крылышек с пивом и идем на какой-нибудь иностранный фильм про любовь.

Миновали нитяную фабрику, разместившуюся в старой церкви. Куполов давно не было, церковь обросла кривыми уродливыми пристройками. В них гремело, скрипело, тянуло кислым парным зловонием.

Сергей отметил, что в кинотеатр Оксана берет сестру, а не мужа.

– Значит, в субботу Оксана позавтракала и уехала. – Макар мягко вернул ее к теме.

Потянулся высокий серый забор, за которым укрылся пансионат для душевнобольных. Их свозили из соседних областей и районов. Больные были не буйные. Тихо жили за высоким забором. Иные появлялись в городе.

– Нет, уехала я, у меня клиентка пришла недовольная, надо было разобраться. Оксана осталась. Сказала, что у нее дела.

– Она упомянула, что это за дела?

— А помните, Владимир Григорьевич, как перед пуском первого блока психи сбесились? Разбежались ночью! Что-то такое чувствовали психи, когда в реактор топливо загружали. Мы их по подвалам ловили.

Жанна покачала головой.

Этот унылый ряд — лабаз с хвостом мужиков, фабрика с закопченной стеной, приют для душевнобольных — усилил в Кострове чувство вины. Старый город, ветхий, заброшенный, был прибежищем болезней и бедности. Сам был похож на неизлечимо больного. Но больной был родной, дорогой. И от этого мука.

– В городе у нее есть квартира?

Избы резко кончились. Среди рассыпанных сугробов, вырубленных садов поднялись башни нового города. Высоко, нарядно блестели окна. Пестрели дорожные знаки. По бетону мчались машины. Иные люди, в других одеждах, с иным выражением лиц торопились по тротуарам. Новый город вломился в старый, как бульдозер. Раскраивал, раздирал стальными гранями обветшалые срубы. И они отступали без боя.

– Есть. Даже две. Только там сейчас люди живут. Это квартиры под сдачу.

Линией встречи и гибели был дымящийся ров. На дне, над трубой теплотрассы сварщики мерцали огнем, чадили, гремели. Казалось, они минируют еще один ветхий, подготовленный к взрыву ломоть. И эта линия взрыва пролегла через него, Кострова. Он чувствовал в себе этот больной, незаживающий рубец.

Вереница машин катила по Новым Бродам, вдоль объектов, что были уже сданы, входили в действующий фонд города. И мимо тех. что строились и вводились. Костров смотрел, пересчитывал, словно боялся, чтобы они не исчезли, вновь и вновь убеждаясь в нарастающем богатстве.

– Оксана могла зайти к арендаторам?

Вдруг испуганно и нежно подумал: в это время в Троице на заснеженном дворе перед домом — его упрямый родной старик, задыхаясь, кашляя, хватаясь то и дело за грудь, строит лодку. Сорит желтыми стружками, вгоняет в тес гвозди. Строит свой Ноев ковчег, готовится к потопу. И надо скорей к нему, к его любимому худому лицу, к частому, в перебоях дыханию — успеть, обнять, усадить.

Станция, возникая мощно и грозно, возводимая множеством людей, в каждом завязывала свой узел, в каждого внесла свое напряжение. Его беда, его двойственность были в том, что он, секретарь, торопил возведение станции, желал ее скорого пуска. Но это желание приближало разорение села. Он сам насылал на село потоп. На отчий дом, на отца, на могилу матери, на белый шатер колокольни. Вот в чем была его мучительная действительность.

– Она бы меня предупредила… Хотя вообще-то вряд ли Оксана к ним поехала бы. Зачем ей? Они платят исправно, вопросов у них к нам вроде нету. Месяц назад телевизор сломался у одних – так мы ремонт оплатили, и все. Они, правда, хотели, чтобы мы им новый купили, но это что-то больно жирно. Нет, у нее были другие дела, – убежденно закончила Жанна.

Об этом и думал теперь, разговаривая с инженерами у высокого шестнадцатиэтажного дома, еще не достроенного, в лысых панелях, с забрызганными известкой окнами.

— Ну что, опять будем ссориться? Опять все в те же места носом тычемся? Строительство этого дома должно вестись в пусковом режиме основного объекта, станции. А мы все возимся, возимся! Райком старался не вмешиваться, проявлял корректность. Вы обещали на бюро выкарабкаться из прорыва. И вот карабкаетесь, скребетесь, как мыши! А стройка лишена управления. Хромает куда-то сама собой! — Он говорил жесткие, обидные для них слова. Обветренные губы болели от этих слов, но он сквозь боль выталкивал их в лицо главному инженеру Лазареву.

– У вас есть предположения, какие именно?

Он воздействовал на главного инженера, на его бледный лоб, мигающие темные глаза, на его волю и ум. И это воздействие, как казалось Кострову, через невидимый поршень должно было передаться на стройку. Ускорить вращение поворотных кранов, стыковку труб и конструкций. Выдавить из снегов громаду станции еще на вершок. И она подымалась, увеличивалась, расталкивала грунт, раздвигала небо, вытесняла из берегов воду. Гнала ледяной пенный вал на сельскую околицу. Валила заборы, заливала проулок, где стоит душистая круглая липа с коричневым теплым стволом. А под ней — круглый стол, и отец, держа на длинных руках самовар, боясь опадающих угольков, выносит из огорода легкий пахучий хвост дыма. Мать ставит белые чашки, сахарницу, миску с горячими пышками. Втроем они сидят в прозрачной тени, и дерево гудит, благоухает, роняет на стол жужжащих, отяжелевших от сладости пчел.

Она покачала головой.

— Вы простите, но я удивляюсь позиции парткома стройки! — Теперь он обращался к Евлампиеву, глядя в его спокойное, хорошее, крепкое лицо, наполняясь сдержанной к нему неприязнью. Выталкивал сквозь больные губы угловатые, дерущие слова. — На станции я не видел ни одного призыва и лозунга, связанного с пуском второго блока. Рабочие не знают конкретных сроков, конкретной цели! Не удается создать в коллективах морально-политической обстановки, когда все понимают цель, охвачены единым порывом. Ведь в войну люди делали невозможное, потому что понимали: быть или не быть стране! Сейчас положение не проще!

– Я думала, может, она в торговый центр поехала, развеяться… И Юрик тоже не знал, муж ее, я спросила, но он даже растерялся: я, говорит, вообще думал, что она к тебе поедет в салон, она и правда подстричься хотела.

Станция набухала, наращивала высоту, наполнялась тяжелым железом. Наваливалась на берега и на воды. Потоки пены и льда врывались в село, крушили избы и бани, подбирались к родному крыльцу, точеному, с покосившимися резными колонками, под которыми сидела мать. В светлом линялом платье, в косынке, с мокрыми руками, устала копать, поливать. И такая к ней нежность, к ее загорелому светлобровому лицу, к тихим вздохам, к долгому взгляду сквозь кусты шиповника, на озеро. Далеко, за красивыми красными розами, в синем разливе — остроносая лодочка, рыбачит отец.

Правильно, правильно. Осторожно, исподволь. От общего к частному, как всегда. Сначала заставь ее вспомнить картинку. Кухня или столовая, запах яичницы и порезанного зеленого лука. Затем – настроение. Детали. Бубнил ли телевизор? Прибежал ли ребенок, напевая песенку, в пижаме задом наперед? От деталей и настроения – к речи. Человек, собирающийся уезжать по делам, почти наверняка упомянет о них. Вскользь, мимоходом, но обронит что-нибудь о шарфе, который нужно не забыть, потому что в «Карусели» почему-то вечно лютый холод. Или о наличных – оставить чаевые мастеру. «Жанка, у тебя есть пятисотка?» Сложность лишь в том, чтобы вытащить эти воспоминания из свидетеля. Эта часть их работы всегда нравилась Сергею. Но еще больше ему нравилось смотреть, как с ней справляется Илюшин. Он чувствовал себя ребенком, прижавшимся лицом к стеклянной стенке, за которой к разноцветным мягким игрушкам сверху опускается металлическая клешня. Вот уже схватили плюшевого бегемота… вот поднимаем, поднимаем… Эх, упал! Ладно, давай заново.

Он обращался к начальнику строительства Дронову. Смуглый, с проступавшим на скулах румянцем, с блестящей сединой на висках, накрытый пушистой шапкой. Водил раздраженно белками, дрожал ноздрями. Был похож на пушного чуткого зверя. Костров чувствовал его силу и ум. его сопротивление и протест.

Бережное, участливое внимание Макара раскрепощало свидетелей. А в его понимающем взгляде читалось, что он как будто заранее отпускает им все грехи, вольные и невольные.

— Не понимаю, хоть убей, почему вы, опытный строитель, имеющий за плечами несколько крупных строек, почему не можете держать в руках вожжи управления? Вы, простите, беспомощны! Вас не слушается стройка, и вы не можете ее схватить под уздцы. Есть же наука, теория! Вам сейчас не мешают, вы самостоятельны, так воспользуйтесь новыми методами управления! Убежден, чернобыли закладываются уже на стадии строительства, на стадии неумелого управления!

Маша однажды сказала, что от Илюшина исходит ощущение безопасности. Бабкин тогда хохотал в голос, испугав прохожих. Но это действительно была смешная шутка. Ощущение безопасности, ха! Да рядом с Илюшиным он даже черной мамбе посоветовал бы не терять бдительности.

Вода срывала наличники, ломала тонкие стекла. Врывалась в дом, где темнели потолки, растресканные, из хрупкого дерева шкафы и комоды. Часы с медным маятником и фарфоровым циферблатом мягко, бархатно ухали, и он, не просыпаясь, слушал ночами их сладкие удары. Книги в библиотеке отца, учительский стол с тетрадями, кафельная печка с медной начищенной вьюшкой. И в тихих, струящихся по дому запахах медленно, чудесно течет его детство в предчувствии, в ожидании огромного, небывалого счастья.