Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Говорить о любви правду так страшно и так трудно, что я разучилась это делать раз и навсегда. Я говорю о любви то, чего от меня ждут.

— Вы мне скажите только одно — есть любовь на свете?

— Есть, ваше величество, если вам угодно. Я сама столько раз влюблялась!

— А может, нет ее?

— Нет ее, если вам угодно, государь! Есть легкое, веселое безумие, которое всегда кончается пустяками.

(Выстрел.)

— Вот вам и пустяки.

Я выписал эту длинную и очаровательную цитату не случайно. Я не предполагаю сейчас разбирать этическую диалектику Шварца, касаясь таких вопросов, как любовь, совесть, но если продлить этот список, то такое понятие, как «искусство», в руках этого автора приобретает свойства, сходные с любовью из только что процитированного диалога. Поэтому мне хочется, и как читателю, и как актеру и режиссеру театра и кино, отыскать это особое свойство драматурга, только ему присущее. Найти равноценные средства выразительности в актерской, постановочной и изобразительной областях.

Неуловимая трепетность построения его драматургии простирается и на игровые и постановочные приемы: концентрированный реализм вдруг, одним поворотом превращается в сказочную гиперболу и наоборот.

Особая иллюзорность Шварца — драматурга — это, безусловно, новая и очень своеобразная иллюзорность; она

предполагает интеллектуальную подготовленность, а потому ответственность зрителя — читателя.

Театр Шварца — театральный, он и не пытается подражать жизни, он не зеркало, не отражение, он, в подлинном смысле, — увеличительное стекло. И увеличивает оно до гигантского преувеличения: вдруг, неожиданно для нас, зрителей — читателей, обычные свойства человека становятся сказочными — сказочной верностью, сказочной подлостью и т. д. А попробуйте размасштабьте чувство, только что вами воспринятое из книги или со сцены, и оказывается — это жизнь, каждодневная и простая. Но простота ее не в средне — цифровом измерении, а в сложной, именно сказочной сфере жизнедеятельности.

Философская концепция Шварца глубоко советская, то есть оптимистическая.

Есть ли более мрачная сказка, чем андерсеновская «Тень»? Да и под пером Шамиссо она полна горечи. Добрые руки Шварца освобождают андерсеновских героев от фатальной обреченности и превращают их в победителей рока. Оружие героев: честность, ясность цели, неутомимая настойчивость и будничный героизм.

Так любовь у Шварца колеблется от страха и трудностей говорить о любви правду у Оринтии; от вопля министра — администратора: «то, что вы называете любовью, — это немного неприлично, довольно смешно и очень приятно», — до чувства Медведя и Принцессы, где оно достигает такого душевного совершенства, что невольно приходит сравнение с Ромео и Джульеттой. И так же, как любовь, само искусство драматурга, в зависимости от того, кто его смотрит, читает, кто его делает, — отражает все свойства зрителя — художника.

«Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, сказать во всю силу, во весь голос то, что думаешь», — говорит Шварц в прологе к одной из своих сказок для взрослых. Сколько раз на обсуждениях шварцевских пьес в театре или в кино появлялся всепонимающий «критик» и вопил, что у Шварца припрятан в кармане кукиш, и спешил опорочить шварцевскую правду.

Не случайно, конечно, что период узаконенных штампов всеми силами сковывал этого выдающегося драматурга, удерживал его на арьерсцене. Штамп ведь ее допускает думанья. Штамп не допускает совершенствования чувств.

Я раскрыл старый, архивный альбом. Пожелтевшая фотография показывала группу людей, сидящих в какой‑то полуофициальной комнате. Вглядываюсь в лица. Вот слева, по соседству со своим учителем и другом Борисом Эйхенбаумом — Евгений Львович Шварц. Он, как и все присутствующие, смотрит заготовки для кинокартины «Женитьба» в мастерской «Ленфильма», руководимой С. Юткевичем.

Именно после этого своеобразного спектакля собственный корреспондент «Известий» Б. Эйхенбаум написал: «С тех пор как кино овладело звуком, старая борьба кино с театром вступила в новую, очень интересную фазу. Многим думалось, что превращение немого кино в звуковое ослабит его позиции… На деле происходит нечто другое; граница действительно стала менее резкой, но опасность грозит не кино, а театру…»

Прошел период съемок, и вот на экране «Женитьба». Евгений Львович в числе людей, приветствующих картину. В то время режиссеры заботились и о плакатах, и о рекламном ролике. И вот все мы сидим и выдумываем, как бы поинтересней сделать этот ролик. Шварц предлагает пригласить его друга, поэта Н. М. Олейникова. Евгению Львовичу кажется, что поэтическая манера его друга необыкновенно подойдет для короткого, рекламно — информационного сообщения о картине. Я приведу эти строчки, чтобы вспомнить ироническую нежность поэта и вспомнить доброту, заботы Евгения Львовича о начинающих свой кинопуть молодых кинематографистах.

При представлении героев картины шел кадровый стихотворный текст. Так, при первом появлении Подколесина:



Вот как начнешь подумывать да на
досуге размышлять,
То видишь, наконец, что точно, —
надобно жениться, —
Женатый человек способен жизни
назначенье понимать,
И для него все это как‑то движется,
все испаряется, и как‑то все стремится.
Жениться, обязательно жениться!



А после того как Подколесин сбежал из‑под венца:



Вот как начнешь подумывать да на
досуге размышлять,


То видишь, что женатый человек
тяжелое к себе на спину взваливает бремя.
А впрочем, может быть, наскучил вам…
Тогда не стану продолжать…
Позвольте… как‑нибудь… в другое время…



И в конце:



Все вышеперечисленное вы увидите в картине,
Которая еще не шла доныне.
На днях пойдет. Спешите видеть.
Чтобы добро понять и зло возненавидеть.



Вот так началось наше знакомство. То, что Шварц был актером, во мне вызывало симпатию и пристальное внимание (хотя вовсе не ко всем актерам я отношусь с симпатией и вниманием). Словом, это было просто человеческим знакомством. Суета и повседневные заботы раскидали нас в разные стороны, и только оказавшись актером в Ленинградском театре комедии, я снова встретился с Евгением Львовичем, но теперь уже как с автором «Тени».

Руководитель театра, режиссер — постановщик и художник спектакля Н. П. Акимов познакомил труппу с новым произведением нового драматурга. Пьесу разыгрывали самые сильные актеры труппы: Л. Сухаревская, Б. Тенин, Е. Юнгер, И. Гошева. Мне режиссер предложил играть роль Тени. Работали все с увлечением. Акимов необыкновенно эффектно сделал первый акт спектакля и первое появление Тени.

Общая оценка и зрителей, и критики была очень благожелательна, мне же все время казалось, что я не дошел до настоящего понимания пьесы и не понял ее значения как произведения драматургии. Время и раздумья над искусством Шварца, постепенное разгадывание игровых и постановочных секретов драматурга, накопление удач, находок выделяют мою встречу с Е. Л. Шварцем в особую главу.

Коллектив московского Театра — студии киноактера, первым поставивший его сказку «Обыкновенное чудо», которая шла почти ежедневно и с неизменным успехом, готовил альбом в подарок автору к его шестидесятилетию. Это событие подтолкнуло меня оглянуться на встречи с Евгением Львовичем. Я с нежностью вспомнил Царя — водокрута. Затем встреча со Шварцем в «Золушке» в роли короля. Первое знакомство с «Тенью» оставило какую‑то глубокую зарубку в душе. И потом, в московском Театре сатиры мне посчастливилось с молодежью театра довысказать то, что накопилось за это время и требовало выхода.

В среде актеров считается, что киноработа — это импровизационная комбинация из ранее сыгранных и серьезно проработанных ролей в театре. В кинокартине «Золушка» со мной произошло исключение из этого правила. Роль короля как‑то интуитивно совпала с желаниями актера и оказалась для меня ключом к разгадке многих тайн творчества Шварца.

Кандидатами на исполнение роли короля были очень многие и очень хорошие актеры, но автор и режиссеры картины Н. Н. Кошеверова и М. Г. Шапиро остановились в выборе актера на моей кандидатуре. По — видимому, они руководствовались при этом моими давними актерскими работами, в которых меня привлекала особого рода сложность человеческих характеров. Король в «Золушке» обрел черты, свойственные только шварцевской драматургии: безапелляционную наивность, присущую детям и безотказно убедительную для взрослых.

Спустя довольно длительное время, развивая эту находку, я поставил в московском Театре киноактера одно из наиболее совершенных и законченных произведений Евгения Львовича, комедию — сказку «Обыкновенное чудо», где мне выпало счастье сыграть роль короля, роль сложную, многоплановую.

Автор так предуведомляет актера и зрителя: «Король, вы легко угадаете в нем обыкновенного, квартирного деспота, хилого тирана, ловко умеющего объяснить свои бесчинства соображениями принципиальными. Или дистрофией сердечной мышцы, или психостенией. А то и наследственностью. В сказке сделан он королем, чтобы черты его характера дошли до своего естественного предела».

Традицию театральных сказок, подхваченную автором из глубины десятилетий у К. Гоцци и своеобразно, оптимистично трактованную Е. Шварцем, кажется, нам удалось нащупать.

Эта традиция театрального театра богата и современна в лучшем смысле этого понятия. Она была в руках Бертольта Брехта, Назыма Хикмета и Евгения Шварца, и каждый автор обогащал ее своим мировидением.

К пятидесятому спектаклю «Чуда» наш коллектив получил приветственное письмо от автора: «Дорогие Хеся[2] и Эраст! Ужасно жалко, что не могу я приехать двадцатого и объяснить на словах, как я благодарен вам за хорошее отношение. Эраст поставил спектакль из пьесы, в которую я сам не верил. То есть не верил, что ее можно ставить. Он ее, пьесу, добыл. Он начал ее репетировать вопреки мнению начальства театра. После первого просмотра, когда показали в театре Художественному совету полтора действия, вы мне звонили, и постановка была доведена до конца! И потом опять звонки от вас. Такие вещи не забываются.

И вот дожили до пятидесятого спектакля. Спасибо вам, друзья, за все. Нет человека, который, говоря о спектакле или присылая рецензии, письма, а таких получил я больше чем когда‑нибудь за всю жизнь, в том числе и от незнакомых, не хвалил бы изо всех своих сил Эраста. Ай да мы рязанцы! (Моя мать родом оттуда. — Э. Г.) Целую вас крепко. Привет всей труппе и поздравления, если письмо дойдет до пятидесятого спектакля. Впрочем, двадцатого еще буду телеграфировать.

Ваш Е. Шварц»

Увидеть автора на своих спектаклях, показать ему свои, как нам казалось, удачи, похвалиться своими находками нам не удалось. Здоровье Евгения Львовича ухудшилось.

X. А. Локшину и меня молодежь Московского театра сатиры пригласила поставить «Тень». Я поехал к Шварцу в Комарово. Когда я пришел, Евгений Львович отдыхал. Екатерина Ивановна собралась было его разбудить. Я уверил ее, что никуда не спешу и посижу на балконе и покурю в ожидании.

Вскоре появился Евгений Львович, необыкновенно свежий, румяный и подтянутый. Болезнь как бы перестала его терзать. Я, как мог, рассказал, что собираюсь ставить «Тень», рассказал, с каким неизменным успехом идет «Чудо».

Екатерина Ивановна поставила на стол кофе. Черный пес вертелся у стола и необыкновенно нежно тыкался носом в серого интеллектуального кота. Его умные глаза вполне могли допустить, что он и все понимает и способен к речи, только не хочет говорить.

«Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, чем копаться в неприятном будущем. Мяу!» — все же говорит этот кот, воплощенный Шварцем в «Драконе».

Осенью он праздновал свое шестидесятилетие. У нас в Театре киноактера в этот день шел шестидесятый спектакль. Мы выпустили специальную афишу:

«В день шестидесятилетия Евгения Львовича Шварца идет спектакль «Обыкновенное чудо» в шестидесятый раз». Вскоре был ликвидирован Театр киноактера. Прелестные декорации к этому времени уже покойного Бориса Эрдмана были сожжены, «чтобы не занимать места». Шварцевский кот на этот раз оказался прав.

Другой персонаж Шварца, придворная дама Эмилия, говорит: «Ничего не поделаешь. Жизнь идет, хоть ты тут умри».

Подходил к завершению длительный труд молодежи Театра сатиры над «Тенью». Весник, Васильева, Александров, Зелинская, Аросева блеснули настоящим актерским мастерством. Ленинградский художник Борис Гурвич нашел лаконичное и выразительное декоративное решение.

И этот спектакль не суждено было показать автору. Но бывают в жизни такие совпадения, что хоть пиши сценарий. Неожиданно приехавшая в Москву вдова драматурга, Екатерина Ивановна, позвонила X. А. Локшиной и сказала, что очень хочет посмотреть «Тень». Локшина знала, что в репертуаре «Тень» не значится, но на всякий случай позвонила в Театр сатиры, и оказалось, что по болезни одного из артистов, назначенный на этот день спектакль заменяется «Тенью», а день этот был днем именин Евгения Львовича.

Еще раз пришлось мне встретиться с творчеством Шварца при работе над фильмом «Обыкновенное чудо». Все шире и увереннее входит драматургия Шварца в нашу духовную жизнь.

Михаил Шапиро

«От Нью — Йорка и до Клина На устах у всех клеймо Под названием: Янина Болеславовна Жеймо…»
Так начинается шуточная поэма, которой Евгений Львович Шварц приветствует актрису, празднующую двадцатипятилетие своей творческой деятельности (юбилярше в ту пору лет двадцать восемь). Читает Шварц серьезно и торжественно, и зал очень смеется. Затем он вручает всхлипывающей виновнице торжества экземпляр поэмы и держит речь. Жеймо в то время «специализировалась» на ролях травести, и Шварц заговаривает о глубине душевного мира маленьких детей. Он намерен говорить совершенно серьезно, но делает это без всякого перехода, а зал, им же самим настроенный на смешливый лад, считает, что шутка продолжается, и реагирует по инерции. Не всякий сумел бы выкрутиться из такого положения. Но оратор владеет аудиторией. «Ти — и-хо!» — рявкает он с такой неожиданной силой, что лампы замигали бы, будь они керосиновыми. Взрыв хохота, аплодисменты, и вслед за тем — мертвая тишина. Шварц как ни в чем не бывало развивает свою мысль: сила чувств у ребенка не меньше, чем у взрослого.

Он вспоминает свое детство: однажды он стоял у входа в кино, мимо проходил отец с каким‑то своим знакомым. Тот погладил маленького Шварца по голове и сказал: «Счастливый возраст! Никаких забот!..» «Я с негодованием посмотрел на него! — говорит взрослый Шварц. — В этот момент я испытывал страшные душевные терзания, потому что никак не мог решить — идти ли мне в кино или отправиться домой и сесть делать уроки…» Сила дарования Жеймо и заключается, по мнению Шварца, в том, что она с величайшей серьезностью и уважением относится к своим героиням.

Это в полной мере относится к самому оратору. Уважение к своим персонажам превращает его труд в пытку (по крайней мере, на посторонний взгляд). Из‑за этого он работает очень медленно, добиваясь точности, переписывает без конца уже готовые куски и приводит в отчаяние режиссеров, томящихся без дела.

Иногда он удостаивает вас чести и читает что‑нибудь вслух из того, что находится в работе. Жаль, что никто не догадался записать на пленку его чтение. Много раз я старался понять, в чем состоит сила его исполнения, но так и не открыл секрета. Помню только, что читает он медленно и тихо. Голос чуть дрожит. Персонажей он не изображает, ничего не выделяет, читает ровным голосом. Но слова становятся какими‑то выпуклыми, мысль отчетливой. Иногда он замолкает, макает перо в чернильницу и тут же правит что‑то в рукописи. Потом продолжает читать тем же глуховатым и сдавленным голосом. Это совсем не похоже на то, как играют Шварца. И не знаю, можно ли так играть. Но того ощущения цельности, торжественности и вместе с тем непринужденности, гармонии всех частей и единства настроения, какие присутствуют в чтении, никому никогда не удавалось добиться.

Находки, особенно любимые, он с удовольствием рассказывает. В «Дон Кихоте» зубодер пытается заставить пациента открыть рот. Он всячески расхваливает свое умение; но пациент непреклонен: «Если мужчина сказал — нет, значит нет». Эту фразу Шварц повторяет так, словно он ее не сочинил, а где‑то услышал и очень развеселился. В течение работы над сценарием я слышу рассказ об этом стойком мужчине несколько раз, и всякий раз Шварц хохочет от удовольствия. Вообще он обожает рассказывать. Среди его историй есть, мягко говоря, довольно неожиданные. Рассказ о том, как поэт К. Р. отвадил знаменитого актера, назойливо пытавшегося втереться к нему в дом… Или странное открытие князя монакского — крупного биолога… Передать на бумаге эту странную смесь мог бы только сам рассказчик, который, кстати говоря, обладает завидным умением не только рассказывать, но и слушать; слушать с каким‑то благодарным вниманием, заставляющим собеседника лезть из кожи вон, чтобы заинтересовать такого слушателя. Впрочем, он, по — моему, никогда не использует слышанного. Да и зачем? Он сам умеет сочинять. Ему просто доставляет удовольствие общаться с людьми. А может быть, это наталкивает его на какие‑то мысли? Кто знает.

Считается, что великие люди сохраняют в себе на всю жизнь черты детской непосредственности, искренности и веры во «всамделишность» игры. Если так, Шварц велик.

…Из‑за забора его дачи несется яростное рычание. Хозяин и его гость — драматург И., огромный, страшно близорукий человек в очках с толстенными стеклами — прыгают на одной ноге и с размаху сшибаются чугунными животами, стараясь опрокинуть противника (Шварцу под шестьдесят и у него больное сердце). Гость конфузливо смеется, а Шварц яростно рычит, заложив по правилам игры руки за спину и подскакивая, словно мустанг. Он дерется, как Ланцелот, с полным самозабвением. Ошеломленные прохожие глядят из‑за штакетника. Наконец, гость теряет очки. Пока их извлекают из кустов черемухи, куда их заслал пушечный удар живота маститого драматурга, победитель, пыхтя и приговаривая — «Будешь?.. Будешь?..» — показывает побежденному язык. Сколько ему лет в этот момент?..

Затем Шварц садится отдыхать. На его коленях оказывается кот. Если бы коты играли в баскетбол, из‑за этого наглого верзилы перецарапались бы команды всех ленинградских помоек. Он был бы ихним Круминьшем. Чудище зовется — котик. Он ходит по головам (в точном смысле этого слова), ложится посреди накрытого к обеду стола. Если хозяин работает, кот глядит в рукопись. Когда ленивого бандита купают, сообщает Шварц, он сначала цепенеет от ужаса, а потом лихорадочно кидается лакать воду из корыта. «Он рассчитывает, что если выпьет всю воду, его не в чем будет мыть!» — комментирует, давясь тихим смехом рассказчик. Про котов он знает все. Как‑то я спрашиваю, почему мой кот не выносит закрытых дверей: он долго кричит, но стоит его выпустить из комнаты, как через минуту он просовывает лапу в щель под дверью и пытается проникнуть обратно. «Да, — рассеянно подтверждает Шварц, думая о другом, — коты думают, что люди запираются от них, чтобы тайком есть мышей». Можно побиться об заклад, что он не шутит. Коты в «Драконе» и «Двух кленах» написаны с котика. Автор это не очень отрицает.

…Шварц похож на римлянина. Гордо посаженная голова, великолепный нос, атлетическое сложение, хоть и располнел с годами. Весь облик его совершенно не вяжется с его почерком. Можно подумать, что он пишет в идущем поезде или даже в дилижансе и все время пытается перехитрить дорожную тряску. Буквы плоские, угловатые, непривычно широкие, прерывающиеся какими‑то узелками. Они мучительно скачут и прихрамывают одновременно. Так маленькие дети рисуют морские волны. Знаток почерка сделал бы, наверное, какие‑то обескураживающие выводы о душевном строе писавшего. На самом деле — Шварц человек редкого душевного здоровья, хотя и способен огорошить любого неожиданностью поступков. Своим мощным медным голосом он заглушает гул банкета в сто человек. Говорит же он тихо, не быстро. Весь он — воплощение деликатности и предупредительности. При этом он совершенно лишен ханжеской скромности. Когда на каком‑то обсуждении хваливший его оратор на мгновение запинается, Шварц с места кричит ему ободряюще: «Давай еще!» Можно подумать, что он делает только то, что ему нравится; вероятно, это так, но, странным образом, это одновременно приятно всем окружающим. Он необыкновенно «контактен». Прощаясь с ним, каждый думает: как он хорош! А потом ловит себя на неожиданной мысли: а ведь и я ему понравился!.. Пусть это покажется суетным, но человек, умеющий внушить такую уверенность своему собеседнику, многого стоит. И Шварц при этом не позирует, не хитрит. Рассказывая что‑нибудь, он обязательно назовет фамилию того, от кого слышал эту историю, и не упустит случая добавить о собеседнике несколько хороших слов. Он берется экранизировать книгу, которую считает заведомо слабой. Делается это из глубокого уважения к автору, очень хорошему человеку, чтобы не обидеть того отказом. Конечно, из этой затеи ничего не выходит. Больше года Шварц трудится впустую. Кто осудит его за такое донкихотство?..

…Если он сталкивается с подлостью, предвзятостью или злонамеренной глупостью, Шварц резко меняется. Он начинает говорить тихо, без интонаций, словно через силу. Он старается переменить тему. Подлость просто оскорбляет его, точно так же, как что‑то хорошее его радует. Чувства его всегда открыты, хоть он и сдержан безупречно. Из себя выходит редко. Помню только один случай, когда он просто растоптал своего оппонента за допущенную им недобросовестность. Присутствующие при этом сидели, втянув головы в плечи, до того Шварц был страшен в эту минуту. Через полчаса он приносит извинения «за непарламентский способ разговора». Не дай бог кому бы то ни было выслушать такое извинение.

Сегодня творчество Шварца завоевывает все новых и новых почитателей, его фигура все отчетливее вырисовывается во весь свой рост. А ведь было время, когда его усиленно пытались «подровнять», натянуть на общую колодку. А колодка была мала, и он соскальзывал с нее, словно туфелька, которая была Золушке «чуть великовата». Он тоже оказался «чуть великоват», и чем больше проходит времени, тем его «великоватость» становится заметней и радостней.

Е. Юнгер

Милый, милый Евгений Львович! Как написать об этом умном и тон ком, веселом и грустном, остроумном и добром человеке?

О том, какой он талантливый, какой замечательный писатель и драматург, уже написано немало.

А мне хочется рассказать один маленький конкретный случай, в котором, как мне кажется, очень сказывается одна из сторон характера этого удивительного человека.

Евгений Львович был человек невероятно общительный. Эта общительность часто даже мешала ему работать. Вечно у него был полон дом людей. Все и всё его интересовало. Так что его друзьям, да еще особенно заинтересованным в его работе, приходилось иногда принимать кое — какие меры.

1949 год. Жаркие, солнечные дни в Сочи. Идут гастроли Театра комедии. Евгений Львович пишет для театра пьесу. Первые дни, по приезде в это пекло, конечно, невозможно сразу сесть за стол. В театре у него много друзей, со всеми хочется пообщаться. Наконец решено. Надо приниматься. «Сегодня до вечера не выйду из гостиницы», — говорит он.

Излюбленное место актеров, когда они не на репетиции или не на пляже, — задняя колоннада театра у служебного входа. Своего рода клуб, — «паперть», как ее прозвали. Душа общества — конечно, Евгений Львович. Сегодня его не будет. Сегодня он работает. Но совсем немного времени спустя после начала репетиции (когда художественный руководитель театра Н. П. Акимов занят) появляется из‑за угла противоположной улицы Евгений Львович. С милой своей лукавой улыбкой приближается он к «паперти», и сразу же раздаются взрывы веселого смеха. Однако, когда стрелки часов показывают скорое окончание репетиции, Евгений Львович предпочитает временно удалиться, чтоб не попадаться на глаза главному режиссеру, который торопит его с пьесой. И так почти каждый день. Не всегда удается вовремя улизнуть, и Евгению Львовичу приходится очаровательно оправдываться.

Наконец терпение Николая Павловича истощается. Мы жили тогда, не помню почему, в каком‑то странном громадном помещении напротив театра. Две большущие комнаты во втором этаже и колоссальный балкон, выходящий на улицу.

Как‑то утром, уже после ухода Николая Павловича в театр, вдруг слышу его шаги по лестнице и чьи‑то еще. Смотрю — смущенный Евгений Львович.

— Вот что, — говорит Николай Павлович, — я его сейчас запру в нашей комнате. Пусть сидит и работает. Иначе мы никогда не получим пьесу.

Огромным ключом (соответствующим помещению) запирается дверь, и наступает тишина. Я, стараясь не шуметь, чтоб только не помешать, на цыпочках спускаюсь по лестнице и ухожу на пляж. Возвращаясь с моря, перед самым поворотом к нашему дому, слышу знакомые раскаты смеха. Подхожу — большая группа актеров весело хохочет, а на балконе, во втором этаже, запертый Евгений Львович им что‑то с удовольствием рассказывает.

Самое интересное, что пьеса все‑таки была окончена. Называлась она «Один год». И другие пьесы были написаны, и сказки тоже.