– По благородному виду и по экипажу могу судить, что вы, сударь, человек благорождённый, – сказал он Черепову самым любезным тоном. – Смею спросить чин, имя и фамилию, а равно откуда и куда едете?
– Да что это за комедия, наконец! И кому какое до того дело! – досадливо воскликнул Черепов. – Если вы тутошний чудак помещик, то прикажите, сударь, вашему карабинеру поднять мне рогатку!
– Извините, государь мой, я не помещик, хотя и был таковым некогда; но я тутошнего помещика майор и послан персонально от Прохор Михайлыча дознаться о чине и звании проезжающей особы, а потому не посетуйте…
Чтобы поскорее отвязаться, Черепов сообщил ему, что требовалось, и повторил свою просьбу насчёт рогатки.
– Извините, сударь мой, но у нас таков уже порядок! – учтиво возразил лохматый чудак. – От имени моего шефа, – продолжал он, приподняв шапку, – смею просить вас оказать особую честь Прохор Михайлычу… По русскому обычаю от радушного хлеба-соли не отказываются… И ему тем паче будет приятно знакомство ваше, что вы лейб-гвардии офицер. Не откажите в чести!
«Что за чудаки! – подумал себе Черепов. – А впрочем, чего тут ломаться! не всё ль равно!» И он приказал кучеру поворачивать к крыльцу поплюевского дома, рассчитывая пробыть здесь самое короткое время и соображая, что всё равно надо же будет когда-нибудь познакомиться с этим Прохором, как с одним из своих ближайших соседей.
Меж тем чудачный майор чуть только услышал приказание, отданное кучеру, как уже поскакал во всю прыть обратно к дому, неистово махая кому-то рукой и крича во всё горло:
– Салют!.. Салют почтенному гостю!
И в это самое время раздались вдруг три выстрела из пушек. Графская четверня с испугу шарахнулась было в сторону, но ловкий кучер успел-таки справиться с ней без дальнейших неприятных последствий. Облако дыма тихо рассеивалось над тем местом, откуда сделаны были выстрелы, и Черепов, обратив глаза в ту сторону, заметил насыпной маленький редутец, на валах которого стояли четыре чугунных фальконета, а в одном из углов возвышался длинный шест с развевающимся флагом.
Едва экипаж подъехал к крыльцу, как со ступеней сбежали два заранее поджидавшие гайдука, одетые гусарами, и, поспешно распахнув дверцу, с почтением высадили Черепова под руки из кареты.
Сам хозяин очень любезно вышел к нему навстречу в большую приёмную залу с колоннами, украшенную громадной хрустальной люстрой и огромными картинами мифологических сюжетов, где преобладали какие-то обнажённые богини, Вакхи и Сатиры среди гирлянд из винограда, цветов и порхающих амуров.
Прохор Поплюев казался на вид мужчиной лет тридцати пяти или около. Это был небольшой кругленький человечек с одутловатым брюшком, на тоненьких ножках и с добродушным, несколько брюзгливым лицом, которое носило на себе следы какой-то лимфатической сонливости и апатии, чему в особенности помогало слабосильное опущенное правое веко. От этого века всё лицо его казалось не то плачущим, не то улыбающимся и вообще как-то кисловато куксилось, отличаясь скорее бабьим, чем мужским выражением. Волосы его были распудрены и тщательно завиты в букли, мягкие руки благоухали какою-то тончайшею парижскою эссенцией, а на толстеньких коротких пальцах разноцветно сверкали дорогие перстни. Одет был господин Поплюев в расшитый блёстками атласный палевый кафтан, каких в то время уже не носили более светские франты, и вообще всею наружностью своею являл он апатично-самодовольную и не лишённую некоторого комизма фигуру петиметра
[17] доброго старого времени. Судя по фальконетам и карабинерам, Черепов рассчитывал встретить в нём человека совсем иного характера и наружности.
– Позвольте поручить себя вашей благосклонности, – шаркнув ножкой, начал Поплюев, которому майор успел уже доложить о госте всё, что требовалось, – и тем паче, – продолжал он, – что мы не только соседи, но и камрады по оружию… Я тоже имею счастие быть военным, и при том гвардеец, но чин мой, к прискорбию, не высок: я успел достигнуть сержантского лишь ранга в Измайловском полку, ибо доселе ещё только числился, а не состоял на действительной службе.
И Прохор Поплюев, радушно взяв Черепова под руку, повёл его знакомиться с остальными гостями, которые, съехавшись частию сами, частию же попав случайно, как и Черепов, заседали в широкой гостиной, где у одной из стен с утра уже был накрыт длинный стол, отягчённый всевозможными водками и закусками. В этой гостиной на первом плане, посреди штофного дивана с позолотою, восседал в бархатной рясе архимандрит одного из ближних монастырей – человек далеко ещё не старый и видный собою. Около него сидели два монаха того же монастыря и несколько коломенских чиновников, капитан с офицерами армейской роты, квартировавшей в окрестности, да человек десять разнокалиберных помещиков.
Представив всей этой компании нового гостя, хозяин круто подвёл его к столу и неотступно стал приставать с угощениями, уверяя, что дорогие гости «пропустили» уже по пяти чарочек «чефрасу» и что ему необходимо надлежит догнать их коли не сразу, то как можно скорее.
– Я человек военный и во всём регулярность наблюдаю, – заметил при этом хозяин, – а «чефрас» это есть, государь мой, целебный настой моего собственного изобретения. Вот и отец архимандрит, и господин капитан довольно хорошо меня знают и все мои качества. Я дисциплину люблю, коя есть наипервое нашему брату основание… Отец архимандрит, господа гости! – воскликнул он вдруг, обращаясь ко всем присутствующим, – желаете ли, в сей час тревогу учиню?.. В сию секунду!.. Вы, отец архимандрит, в прошлом разе остались довольны, проинспектировав мои войска; не любопытны ли будете взглянуть, каковы они ныне?
Все гости поспешили заявить своё полное удовольствие на предложение хозяина. Майор находился тут же. Это был субъект родом из так называемой тогда «смоленской шляхты» и носил какой-то полупольский, полувенгерский костюм. Куцый паричок, осыпанный мелкими пукольками, прикрывал его небольшую клубнеподобную головку, а круглое лицо, напоминавшее маятник стенных часов, неизменно хранило в себе какую-то странную смесь подобострастия, комической строгости и самодовольного надутого чванства. При достаточном росте он держался прямо, словно бы аршин проглотил, и состоял при хозяине в качестве «майора» всем чем угодно: и шутом, и церемониймейстером. Под его ведением находились многие отрасли усладовского обихода; кроме гвардии, майору подчинялись ещё и капельмейстер, и балетмейстер, фейерверкмейстер, кухмейстер, шталмейстер и гофмейстер. Служив когда-то в военной службе, этот импровизированный майор давно уже предпочёл тревоги полевой жизни мирному существованию «на хлебах из милости», под кровом усладовского барина, и был даже необычайно горд и доволен своим настоящим положением. Получив приказание хозяина насчёт тревоги, он тотчас же выбежал из комнаты, и через минуту во дворе уже послышались звуки барабана. Гурьба гостей, надев шубы, высыпала на крыльцо любоваться тревогой поплюевской гвардии. Минут через пять на дворе выстроились человек тридцать дворовых людей, одетых мушкетёрами, и прискакали с конюшни двенадцать всадников, из которых одна половина называлась гусарами, а другая – карабинерами. Майор, в своей косматой папахе, начал ученье и по окончании каждой эволюции непременно подходил, по воинскому артикулу, к отцу архимандриту для принятия его приказаний. Отцу же архимандриту всё достодолжное в этом случае подсказывал армейский капитан, и таким образом архимандрит исполнял недурно свою роль военного инспектора. Надворная гвардия маршировала во все стороны и производила сильный ружейный огонь, кавалерия гарцевала на своих донцах, а артиллерия в грозном ожидании стояла с зажжёнными фитилями на валах редута, около своих фальконетов. Наконец архимандрит приказал «штурмовать крепость». Майор стремительно влетел вприпрыжку к своим войскам, замахал и саблей и шапкой, завопил неистовым голосом: «Урра-а! вперёд, россияне!» – и надворная гвардия бегом кинулась на валы редута. Тут уже поднялся гам и крик всеобщий; фальконеты гремели с валов, барабан бил «атаку», пехотинцы палили из ружей, кавалеристы, как ошалелые, гикали и кружились по всему двору, майор надседался что есть сил, ободряя своё воинство, карабкавшееся на бруствер, гости били в ладоши и кричали «ура», архимандрит пребывал в полном восторге, а хозяин, потирая себе ручки, весело и добродушно улыбался своей плаксивой улыбкой.
После этого победного штурма Прохор Михайлович пригласил гостей осмотреть хозяйство и повёл их в оранжереи, где для украшения и «оживления» южных плодовых деревьев торчали у него насаженные на шпильки и прикреплённые проволокой к ветвям живые плоды померанцев, персиков и абрикосов, которые еженедельно выписывались, по дорогой цене, из московских фруктовых лавок. Гостям при этом представлялось думать, будто эти все персики и померанцы выросли и созрели же в этих самых усладовских оранжереях. Из оранжерей компания гостей направилась в амбары, где у Прохора Михайловича было ссыпано в зерне множество разного хлеба, затем в кладовые, которые завалены были холстом, сукнами и кожами собственной, домашней выделки и где помещались целыми рядами кадки воску, мёду, масла коровьего и конопляного и проч. Показал он им и свою образцовую псарню, и свои конюшни, где стояло у него десятка четыре лошадей разных пород, и особое отделение собственного конского завода, и скотный двор, и наконец повёл в самый заповедный уголок своего хозяйства. Тут был винный погреб, помещавшийся в подвалах его обширного двухэтажного дома, выстроенного на прочном каменном фундаменте ещё в прадедовские времена. Здесь в многочисленных нишах устроены были ряды полок, уставленные разнообразными бочонками и бутылями, хранившими всевозможные сорта водок, наливок и медов, из которых многие носили на себе все наружные и несомненные признаки времён отдалённых. В этом погребе у Прохора стоял большой дубовый стол со скамейками и висел на стене серебряный дедовский ковш.
– Прошу, господа! – пригласил хозяин, сняв этот ковш. – Прошу пробовать, кому какой напиток более по вкусу придёт, тому мы такого и за обедом перед кувертом поставим. Ну-тка, отец архимандрит, благослови начинать по порядку!
И, приказав своему ключнику нацедить из заповедной бочки, Прохор подал монаху ковш, до краёв наполненный искромётной влагой душистого мёда.
– Как круг пойдёт? По тостам, что ли, аль просто? – спросил кто-то из обычных усладовских гостей и состольников.
– По тостам! По тостам! – в голос отвечали почти все остальные.
– Итак, первый тост, как есмы верные российские сыны, – подняв торжественно ковш, возгласил архимандрит, – да будет во славу и здравие, и во спасение, и во всём благое поспешение нашей матери-императрице.
– Виват! Ура! – закричали было гости, махая снятыми шапками, как вдруг Черепов выступил вперёд и остановил руку архимандрита, который готов уже был отведать от края.
Все переглянулись с недоумением.
– Сей тост невместен! – серьёзно сказал он.
– Как! Что такое?.. Почему невместен? Кто дерзостно смеет помыслить таковое? – напустились было на него гости.
– Да разве вы не знаете иль не слыхали ещё?
– О чём бишь слышать-то? Что загадки, сударь, гадаешь?
– Да ведь императрица-то… Волею Божией, шестого сего ноября скончалась.
Серебряный ковш выпал из дрогнувшей руки поражённого монаха.
Все отступили молча, в каком-то паническом испуге. Вопрос, недоумение, сомнение и недоверие ясно заиграли на лицах.
Несколько секунд прошло в полном молчании.
– Скончалась… мать скончалась… А мы здесь бражничаем! – с упрёком сказал наконец кто-то упавшим голосом; и гости печальной толпой один за другим стали подыматься наверх из погреба по широким ступеням каменной лестницы.
Понятно, что сообщением о смерти государыни Василий Черепов возбудил чрезвычайный интерес во всех гостях усладовской усадьбы. Опомнясь от ошеломляющего впечатления первой минуты, все они обступили его с разных сторон и закидали вопросами. Каждый стремился услышать прискорбное известие как можно обстоятельнее, в наибольших подробностях – и Черепову пришлось повторить им всё то же, о чём он рассказывал графу Харитонову-Трофимьеву. В конце концов разговор коснулся и того обстоятельства, по которому гвардии корнет прискакал царским курьером к опальному графу, и эта последняя новость едва ли не произвела впечатление ещё более сильное, чем весть о смерти государыни: большая часть этих гостей была соседями графа, которые, зная причины обстоятельств его продолжительной опалы, не находили нужным оказывать ему какое-либо внимание. Всяк понимал, что «песенка его спета», что он ни силы, ни значения не имеет и, стало быть, не может уже оказать ни пользы, ни милости, ни заступы, ни иного какого-либо покровительства, а потому большинство этих людей, выражаясь их же словами, «плевать на него хотело». Да многие и опасались дружить и водиться с опальным человеком, из страха, как бы не навлечь на себя через это знакомство каких-либо подозрений или невыгодного мнения со стороны представителей наместничьей власти. И вдруг теперь этот самый человек «в случай выходит»! Сам император на первых же минутах своего царствования за ним особого гонца посылает, «респектует его особым отличием», и – глядь – граф Харитонов из ничтожества мгновенно превращается в «силу», так что любого из этих самых своих соседей может теперь «осчастливить», «в люди вытащить», «деток пристроить», «в чины произвесть», равно как и в любом же из них может выместить за все сплетни и кляузы, за всё их пренебрежение, которое так гордо и равнодушно переносил в свои опальные годы. Как тут быть? Что теперь делать? «И кто бы мог когда таковое помыслить, и кто бы мог ожидать сего?» И тотчас же, наперерыв друг перед другом, стали все восхвалять графа Илию, превозносить его достоинства, его ум, его характер, удивляться ему и отдавать заслуженную дань справедливости и почтения тому величию духа, с каким он переносил свою опалу. «Мы-де всегда его чтили и любили! Мы-де всегда говорили, всегда предвидели, что его случай ещё настанет, что его вспомнят, потому что российское отечество нуждается именно в мужах толикого ума и достоинств, и спасибо-де государю, что он сразу отличает и ценит истинных сынов отечества, и мы-де так рады, так уж рады за графа, и дай-то ему Господь всякого благополучия, и тоже дочери его, „сей прекраснейшей и благороднейшей отрасли…“. И чего-чего не было тут сказано! И что всего замечательнее, многие высказывали всё это совершенно искренне, от души, от чистого сердца, так же точно, как прежде совершенно искренне, бывало, судачили того же самого графа. Но Василий Черепов мог бы теперь подумать, что он находится среди самых искреннейших друзей и почитателей графа Харитонова-Трофимьева.
Среди этих толков и разговоров появился вдруг парадный «гофмейстер» и объявил, что «кушать подано». Всё общество от закусочного стола перешло в обширную залу с двумя эстрадами, на которых во время усладовских пиршеств присутствовали обыкновенно домашний оркестр и домашняя «опера» Прохора Поплюева. Они и теперь помещались на своих местах, в ожидании выхода гостей к обеду. На одной эстраде капельмейстер внимательно пялил глаза на дверь, боясь, как бы не пропустить момент, в который появится Прохор Михайлович, торжествующий день своего рождения, чтобы встретить его величественным полонезом, сочинённым «нарочито для сего торжественного случая», а на другой эстраде регент-семинарист, даровитый пьяница и поэт, из бывших архиерейских певчих, всё прислушивался к своему камертону, приготовляя себя и свой оперный хор к той минуте, когда будут подняты бокалы «за здравие высокопочтенного рожденника», чтобы грянуть ему кантату, тоже «нарочито для сего случая скомпонованную». Певцы были разодеты в алые суконные кафтаны с позументами, кистями и вылетами, какие и до сего дня можно видеть на казённых церковных певчих, а певицы красовались в венках из фальшивых роз и в белых кашемировых туниках греческого покроя. Стол был сервирован роскошно. Посредине его возвышалась скала, сделанная из обсахаренного торта, на скале между сахарными цветами и ёлками ютилась сахарная хижина, около которой сидел сахарный пастушок с пастушкой и паслись сахарные барашки. В одном месте этой скалы помещалась особо приспособленная серебряная лохань, наполненная белым вином, что долженствовало изображать озеро, посреди которого бил фонтанчик, орошая своими брызгами пару плавающих сахарных лебедей. Одним словом, в отделке этой скалы поплюевский «кухмейстер» проявил верх своего кондитерского искусства и изобретательности.
– Отец архимандрит, ты как полагаешь, пристойно ли греметь полонезу в рассуждении толико горестного события? – отнёсся хозяин к своему почтенному гостю, ещё не вступая в столовую залу.
Архимандрит нашёл, что звуки музыки, коли они будут в светском, «аллегретном» характере, то лучше их удалить, как вовсе неподходящие; но если вокальный хор будет воспевать какие-либо кантаты строгого или маэстозного характера, то сие отнюдь не возбранно. Поплюевский майор, выслушав на ухо секретное распоряжение об этом, тотчас же полетел в столовую предупредить и регента, и капельмейстера, что как полонез, так и всеобщее «аллегретное» отменяется, чем несказанно огорчил обоих композиторов, которые совсем уже было приготовились блеснуть на славу и удивление своими талантами.
Гости сели за стол без музыки. Но здесь почти в самом начале обеда нежданно-негаданно для всех случилось обстоятельство несколько исключительного рода: сам хозяин оказался вдруг пьян. Как и когда успел он, по выражению архимандрита, «уготовать» себя – это для всех осталось непостижимой тайной.
– Проша!.. Эк тебя!.. С чего это ты, скажи, пожалуй? С горя аль с радости? – спрашивали его приятели.
– И с того, и с другого! – заплетаясь языком, меланхолически бормотал Поплюев.
– А что, Амфитрион-то наш холост иль женат?
[18] – тихо спросил Черепов у своего соседа, заметив полное отсутствие за столом дамского общества.
– Вдовый, – отвечал тот, – и к тому ж бездетен. Да и на что ему вдругорядь жениться, – продолжал он, – коли у него, как у шаха персиянского, – вон, видишь, сударь, – целый гарем: и балет, и опера… Затейник он! Несмотря, что с виду тихоня, а большой затейник!
Невзирая, однако, на нетрезвое состояние хозяина, который в тихой полудремоте слегка покачивался на своём месте, обед шёл своим чередом, по чину и порядку, благодаря зоркому глазу строгого майора. Для светских людей подавали скоромное, а для духовенства и для желающих – постные блюда, и каждое блюдо появлялось не иначе как изукрашенное разными штуками. Вокруг громадных осетров, например, красовался венок разнообразных цветов, которые были выделаны из свёклы, репы, моркови и картофеля; жареный барашек предстал целиком, с золотыми рожками, в бархатной зелени кресс-салата, что долженствовало изображать вокруг него зелёную лужайку; жареные гуси, индейки и куры явились в украшениях из страусовых и павлиньих перьев – и всё это было настряпано в громадных размерах, в поражающем изобилии. О винах и напитках нечего и говорить, кроме «ординарных столовых», которые стояли перед каждым «кувертом», гофмейстер после каждого блюда обходил всех гостей и потчевал их ещё особыми, тонкими, редкими винами. Всё это в совокупности, конечно, должно было производить на головы гостей надлежащее действие, так что к концу обеда лица уже рдели, и речи становились всё громче и непринуждённее.
Вдруг хозяин, безгласно дремавший и до тоста, и после тоста за его здоровье, как бы очнулся, откинулся на спинку своего кресла и крикнул:
– Гей!.. балет!.. жарь лезгинку!.. карабинеров сюда!.. вали развесёлую! «Варварушку-сударушку»… Утешай! С бубнами, с ложками! Ж-ж-жа!..
Архимандрит, как самый почтенный гость, сидевший рядом с Поплюевым на первом месте, дружески и солидным тоном стал урезонивать его, говоря, что таковое-де буйственное веселие вовсе неприлично, что сам же он пред обедом испрашивал дружеского совета насчёт аллегретной музыки, что надо-де вспомнить, каковы суть ныне события, и прочее.
Прохор уставился на него посоловелыми глазами.
– Как?! Что?! – закричал он, стукнув кулаком по столу. – Кто смеет запретить мне?.. Кто здесь хозяин, ты али я? Отвечай!.. Отвечай, кто хозяин?! Я тебя уважаю – ты меня уважай!
– Не дури, Прохор! Ей, говорю, не дури, а то обижусь! – дружески грозил ему архимандрит.
– Лезгинку желаю!.. Как пляшут-то, бестии! Как пляшут! Дрожит ведь вся!.. Ты погляди – душа выпрыгнет!.. Право!
– Невместно сие, подумай, пьянственный твой образ!
– Не перечь! Желаю!
– Ну, в таком разе мне и братиям не подобает уже здесь соприсутствовать.
И архимандрит обиженно встал из-за стола, кивнув за собой обоим монахам.
Поплюев тоже поднялся вслед за ними. Качнувшись раза два, он подступил к архимандриту:
– Батя!.. а, батя!.. Уважь!.. Прошу тебя, останься!
– Уважу коли дурость бросишь, а то прощай, брат!
– Н-нет, ты без кондиций… ты просто останься…
– Невозможно… Окаянный ты, говорю – невозможно!
– Не хочешь? – решительно подступил к нему Поплюев, ухватясь за широкий рукав его бархатной рясы.
– Не могу! – развёл тот руками.
– Вдругорядь пытаю: не хочешь?
– Ни сану, ни обстоятельствам не подобает.
– Эй, батя, в последний раз говорю: останься… Не хочешь?
Монах отрицательно покачал головой.
– Собак! Ату его! – неистово крикнул Поплюев, норовя схватить архимандрита за ворот, но потерял равновесие и грузно бухнулся на пол.
Гости переполошились. Кто кинулся к монахам, кто к хозяину – одни с желанием потешиться неожиданным «шпектаклем», другие с целью помешать дальнейшему «шкандалу», который становился чересчур уже непристойным. К счастью, распорядительный майор с несколькими гостями успели подхватить с полу барахтавшегося Поплюева и унесли его из залы. Воспользовавшись этой минутой, архимандрит тотчас же уехал вместе с монахами.
– Батюшки!.. Что я наделал!.. Ах, злосчастный! Чего натворил! – убивался и плакал Поплюев не далее как через полтора часа после разыгравшейся сцены, когда пришёл в себя и узнал, что обиженный архимандрит уехал из усадьбы. – Отца духовного… батю… Шутка ли!.. ведь он мне духовный отец, а я его… Боже мой, Боже!.. Ведь мне за это ни в сей, ни в будущей жизни… Духовную персону оскорбил… И кто смел его выпустить?.. Уехал!.. Что ж теперь?
И он поник на минуту в отчаянном раздумье.
– Ну, ништо! Дело житейское, – уговаривали его приятели. – Поедешь завтра к нему, прощения попросишь, и помиритесь.
– Завтра?.. А коли я помру до завтра?.. Тогда-то как?.. Ведь ни в сей, ни в будущей, поймите это!.. Гей! Майор! Чёртова перечница! – вскочил он с места. – Бей тревогу! Запрягать лошадей!.. Да живо у меня!.. В монастырь еду!.. В сей час! В сию минуту! Почтенные гости все со мной! Прошу!.. Все будьте свидетелями моего покаяния!.. Все!
Иные согласились на это приглашение с величайшей охотой, а некоторые, в том числе и Черепов, стали отговариваться под разными предлогами и просили уволить их от этой поездки.
– Нет, друзья мои!.. Нет! Не могу! – бил себя в грудь Поплюев. – Гей! Майор! Запрягать под всех только моих лошадей и в мои экипажи! Чужие все распрячь и без моего позволения не выпускать из сараев! Понимаешь?.. А вас, господин гвардии корнет, прошу в особливости! – искренно и усердно кланялся он Черепову. – Не покидайте меня!.. Пожалуйста, поезжайте со мной! Окажите истинно дружеское ваше расположение и внимание!.. Мне без вас невозможно.
– Да на что я вам, однако? Чем могу быть пригоден? – с невольной улыбкой пожал плечами Черепов.
– Ах, нет, не говорите!.. Вы мне великую пользу оказать можете! Вы человек корпусо-кадетский и учтивый, вы гвардии офицер, – он, батя-то мой, ведь он меня не послушает… Упросите его за меня… Он из решпекта к вам сие сделает с охотным сердцем!.. По христианству прошу!.. Ведь ни в сей, ни в будущей!..
– Ну ладно! Ин, быть так! – смеясь, согласился Черепов, которому после обеда, обильного столькими возлияниями, стало казаться, что в сущности решительно всё равно, куда ни ехать и где ни быть сегодня, а что в своё именьице и завтра проехать успеет.
– О, благодетель!.. Вот люблю! Уважаю! – с горячей благодарностью кинулся Поплюев, пожимая ему руки. – Гей, майор! Вина сюды! Хочу пить тост за господина гвардии корнета! И пущай при этом валяют из всех фальконетов! Салют в честь дорогого гостя и друга!.. Живо!.. Да вот что ещё, – приказал он, остановив в дверях своего майора, – захвати-ка походный погребец и подарки для отца архимандрита: двух жеребцов упряжных с моей конюшни, коляску, ту, что ему понравилась, четыре ковра… Мало? Пятый давай! Да ещё салфеточных и скатертных полотен дюжину с нашей фабрики… А для братии бочку мёда кати! Всё взять с собой! Да гляди ж ты, живей!
Не прошло и часу, как майор доложил, что всё уже готово и экипажи ждут у подъезда. Прохор Поплюев уселся в свою парадную расписную карету вместе с Череповым и двумя дворянами, остальные разместились по разным экипажам и под эскортом конных карабинеров да гусар длинным поездом выехали из усадьбы. Впереди всех красовался всё тот же майор на горбоносом дончаке, а за ним восемь карабинеров, по четыре в шеренгу, которые с бубнами и тарелками отхватывали любимую поплюевскую песню:
Варварушка!Сударушка!Не гневайся на меня,Что я не был у тебя.
Остальные эскортёры ехали, по два, по бокам каждого экипажа и время от времени палили из пистолетов, отчего упряжные лошади нередко закидывались в стороны – обстоятельство, доставлявшее немалую потеху всем вообще путникам. Для этой-то потехи, собственно, и производилась пальба. В заключение кортежа четыре конюха вели под уздцы двух подарочных жеребцов, затем ехала подарочная коляска и, наконец, две подводы, из которых одна нагружена была тоже разными подарками, а другая вмещала в себя походный погребец, запас вин и закусок да ещё бочку мёда для монастырской братии.
Софрониевский монастырь, где игуменствовал отец архимандрит Палладий, столь обиженный Прошкой Поплюевым, отстоял вёрст на восемь от усладовской усадьбы. Торжественное покаянное «шествование» усладовского барина подвигалось вперёд не особенно спешно, так как ехали большей частью шагом. Путники наши не добрались ещё и до половины дороги, как настал уже вечер. Карабинеры позажигали смоляные факелы, а в передовом отряде время от времени жгли фальшфейеры и пускали ракеты. К счастью кающегося грешника, поезд его успел добраться до монастыря как раз в то самое время, когда привратник совсем уж было собирался замыкать на ночь святые ворота. Звуки «Варварушки-сударушки» и пистолетные выстрелы, конечно, смолкли ещё по крайней мере за версту от обители, так что торжественный поезд вступил на монастырский двор в полном молчании, которое время от времени нарушалось только шипением взвивавшихся ракет да распеканиями строгого майора.
Парадная карета Поплюева остановилась против домика, занимаемого отцом Палладием, и монастырский двор, словно заревом, озарился весь багровым светом пылающих факелов. Между монашествующей братией поднялся переполох необычайный. Кто в чём попало, выскакивали монахи из келий, не понимая, что бы могло значить внезапное появление в их мирной обители какого-то странного кортежа с вооружённым эскортом, факелами и ракетами. Иные в смятении думали, что уж не горят ли где монастырские строения, другие же опасались, что к ним нагрянуло нашествие иноплеменных, а кто и просто-напросто слёзно вопил, что это-де второе пришествие настало.
Игуменский служка выбежал на площадку узнать, в чём дело и что за смятение такое в обители.
Майор сейчас же объяснил ему, что приехал-де сам Прохор Михайлович Поплюев вымаливать у отца архимандрита пастырского прощения за свой великий грех и привёз-де с собой такие-то и такие-то подарки для «его высокоблагословенства».
Обстоятельно выслушав это, служка юркнул в дверь игуменской кельи и минут через пять возвратился с объявлением, что отец архимандрит гневаются и ни за что не желают принять господина Поплюева.
Тогда огорчённый Прошка вылез из кареты, кинул наземь шапку и опустился среди двора на колени.
– Отче! Согреших на небо и пред тобою! – воздев кверху растопыренные руки, искренно вопиял он в полный голос, с самым жалостным видом, и все свои слёзные вопли сопровождал земными поклонами. Это покаяние длилось минут десять по крайней мере, пока наконец в одном из архимандритских покоев раскрылась форточка, и в ней появилась торжествующая физиономия отца Палладия.
– Ага, сударик, пожаловать изволил! – заметил он кающемуся.
– Батя!.. Прости!.. Разреши, голубчик!.. Согреших, окаянный! – взывал, кланяясь, Прошка.
– То-то, «согреших»!.. А давеча что?! Проси, паршивая овца в стаде Христовом! Проси! Говори: «Сотвори мя яко единого от наёмник твоих».
– Сотвори мя яко единого от наёмник твоих! – жалостно повторил за ним Прошка, воздевая руки.
– А собаками будешь травить?
– Пьян был, батя! Ей-же-ей, пьян!.. Всё горячесть моя виной!.. А ты меня жупелом за это… Позволяю!.. Хоть канчуками
[19] валяй – слова не скажу! Только разреши ж ты меня!
– То-то, «канчуками»!.. Ну, да уж так и быть! Грядо семо, сын геенны! Бог с тобой! А я уж было и прошение настрочил на тебя! Все пункты намаркировал!.. Да уж и такое ж прошение-то! Не жить, да и только!.. Ну, да Господь с тобой, коли просишь и каешься… Я не памятозлобен. Ступай сюда, и с честной компанией, – гостьми будете.
Было уже далеко за полночь, когда поплюевский кортеж двинулся в обратный путь. Но уж стреляли ль на этом пути из пистолетов, жгли ль фальшфейеры, пели ль «Варварушку», пускали ль ракеты, того ни Черепов, ни Поплюев, ни кто-либо из гостей его уже решительно не мог себе припомнить, а на следующий день, едва только после полудня, Черепов успел выбраться в свою усадьбу из гостеприимной «Усладушки».
VII
ПЕРЕМЕНА ДЕКОРАЦИИ
Ознакомясь кое-как в течение одних суток со своим новым хозяйством, Черепов возвратился в Любимку, где к этому времени граф Харитонов-Трофимьев совсем уже изготовился к отъезду. Но Любимка, этот забытый, одинокий и всеми обегаемый уголок, была теперь неузнаваема. Взглянув на то обилие экипажей, кучеров и выездных гусаров, которое застал Черепов во дворе усадьбы, можно бы было подумать, что граф Илия задаёт пир на весь мир и что к нему со всех сторон съехались многочисленные друзья и приятели. Это действительно так и было, хотя никакого пира он не задавал и никаких друзей не рассчитывал у себя видеть, по той весьма простой причине, что таковых он не имел между окрестными дворянами. Тем не менее эти-то самые окрестные дворяне и наполняли теперь скромные приёмные покои графа Харитонова-Трофимьева. Тут застал Черепов и отца архимандрита, и двух соборных протопопов, бронницкого и коломенского, равно как и двух исправников и двух предводителей дворянства тех же уездов, и многих из тех дворян, с которыми третьего дня экспромтом пировал он у Прохора Поплюева. Даже и сам Прохор, окончательно «истрезвившийся», раздушенный, припомаженный и напудренный, предстоял тут наряду с другими и, по обыкновению, добродушно улыбался своей кисловато-бабьей улыбкой. Все эти гости присутствовали здесь либо в форменных мундирах, либо в самых нарядных своих кафтанах. Черепов не знал, чему и приписать столь блистательное стечение всей этой публики – мужчин и дам, юношей и старцев, но недоумение его разрешилось очень скоро, когда Прохор Поплюев объяснил ему, что весть о «случае» графа с замечательной быстротой успела распространиться в ближнем и дальнем околотках ещё третьего дня и что «все сии дворяне и чиновные особы» поспешили теперь явиться в Любимку не за чем иным, как «единственно токмо в рассуждении решпекта и поздравления графа с толикой монаршей милостью».
– Да ведь они же его знать не хотели?! – с невольной улыбкой оглядывая всю эту компанию, вполголоса заметил Прохору Черепов.
– То было одно время, ноне другое, – отвечал тот, потупясь, – то был человек в забвении, ныне стал в силе: кому чинишко, кому крестишко исхлопочет, кому детишек в кадетский корпус на казённое иждивение определит, о ком в Сенате по тяжбе слово замолвит, – всё это, государь мой, надлежит принимать в тонкое соображение; надо вперёд человека задобрить, чтобы он свой-то стал.
– И что ж, – спросил Черепов, – все эти господа мнят себе, что граф не сообразит или не догадается о том, каковые побуждения руководствуют ими в сём пресмыкании?
– И, полно! Чего там! – махнул рукой Прохор. – Все мы это отменно понимаем, но уж на том жизнь стоит. Да вот хотя бы я, к примеру, – продолжал он, ещё более понизив голос, – ныне богат я, банкеты задаю, фестивалы торжествую, и все ко мне на поклон стекаются, а прогори я – ну-ка! – да ни единой души во веки веков не залучишь! Обегать будут, узнавать не станут! И я это хорошо понимаю, но что ж поделаешь? Такова уж, сударь, филозофия нашего века.
Но как посгибалися спины, как закивали головы, какие улыбки заиграли на лицах, какие приветствия полились из уст всех этих дворян, иереев и чиновников, когда граф Харитонов-Трофимьев, в траурном простом кафтане без всяких украшений, появился между своими гостями! Ни один мускул не дрогнул на его спокойном лице, которое и теперь, как всегда, хранило печать строгой простоты, самодостоинства. Он не показал всем этим господам ни своего торжества над ними, ни тени кичливости счастливой переменой своей судьбы, равно как не выказал перед ними и особой угодливости. Он, как и Прохор Поплюев, понимал, что «такова уж филозофия нашего века», и потому нисколько не удивился появлению этих практических «филозофов» в своей тесной гостиной, даже нимало не возмутился в душе переменой их поведения в отношении к самому себе: «Всё сие так есть и всему тому так и быть надлежало». Эту мысль можно было прочесть в его глазах, когда он молча, спокойно и вежливо выслушивал льстивые поздравления, пожелания и изъявления радости, преданности и тому подобного.
– Уж позвольте нам, ваше сиятельство, – подобострастно говорили ему соседи и чиновники, – уж позвольте быть в надежде, что вы, при таковой близости к трону, не забудьте иногда своими милостями и нас, маленьких людей!.. Ведь мы с вами, так сказать, свои, все сограждане, все земляки, одноокружники, все коломенские, соседи-с! Уж мы за вами как за столпом гранитным; вы наш якобы природный защитник и покровитель… И ежели когда в случае чего, то уж позвольте надеяться!
– Господа, – отвечал им граф, – ежели государю императору благоутодно будет доверить мне какую-либо отрасль в управлении, то не токмо что землякам и соседям, но и каждому человеку, кто бы он ни был, я всегда окажу всякое доброе содействие, коли то не противно будет истине и справедливости. Всяк, кто знает меня, знает и то, что это не пустое с моей стороны слово.
– Может, ваше сиятельство, в прошедшем ежели изволили иметь какой-либо повод к неудовольствию против кого-либо из нас, – начал было коломенский исправник, – то поверьте, как пред истинным…
– Оставьте, – перебил его граф, – пренебрегите сим и не мыслите более такового. Кто старое помянет, тому глаз вон, – прибавил он с улыбкой и переменил тему разговора.
Ласково и даже дружески обратился он к Черепову, расспрашивал, хорошо ли ему съездилось в своё именьице, каково нашёл местность, дом, усадьбу и всё хозяйство, каково мужики его встретили.
– А вот я, сударь, – сообщил ему граф, – даже днём ранее данного мне срока совершенно уже изготовился к отъезду.
– Итак, стало быть, когда же вам угодно отъехать? – спросил Черепов.
– Да ежели вам то не вопреки, то думал бы даже сегодня; препятств ни с моей, ни с дочерней стороны никаких к тому нет.
– А я и тем паче, со всей моей охотой, – поклонился ему гвардеец.
После наскоро изготовленного завтрака, к которому радушно были приглашены все понаехавшие нежданные гости, граф с дочерью отслушали напутственный молебен, отслуженный причтом его сельской церкви, и стал прощаться с дворовыми. Эти люди, с которыми он неразлучно прожил столько лет в своём уединении, казались искренно тронутыми: и граф, и его дочь не раз почувствовали на своих руках горячие капли слёз, когда они подходили прощаться. На дворе ожидала большая толпа крестьян – мужики и бабы, от мала до велика – всё население любимковского села; даже убогая слепая старуха – и та притащилась с клюкой «проститься со своими боярьями». Впереди этой толпы, окружённой всеми любимковскими стариками, стоял староста и держал на блюде, покрытом узорчатым полотенцем, большой пшеничный каравай – «хлеб-соль» от крестьян на счастливую дорогу. Граф уже на крыльце перецеловался, по обычаю, со всеми стариками, снял шапку остальной толпе, откланялся ещё раз своим гостям и уселся с дочерью в широкий дормез,
[20] запряжённый целой шестёркой откормленных и весёлых коняшек. Целый обоз тронулся вслед за графским дормезом: тут были и кибитки с ближайшей прислугой, которая «при господах» отправлялась в Петербург, и несколько саней с тюками, сундуками и чемоданами, со всевозможной поклажей, с домашней рухлядью и съестными запасами. Кроме того, поезд этот увеличивался ещё экипажами понаехавших гостей, которые со всеусердием пустились провожать «новослучайного вельможу» до первой станции, а местные власти простёрли своё усердие даже до того, что проводили его до самой границы коломенской округи и никак не хотели удалиться от него ранее сей черты, несмотря на то, что граф несколько раз просил их не беспокоиться ради него понапрасну.
VIII
ПО ДОРОГЕ
В Москву приехали под вечер и остановились в Басманной в большом, но запущенном доме, принадлежавшем графу Илие. Здесь уже всё было готово к приёму, так как граф ещё заблаговременно отправил сюда нарочного с извещением о своём предстоящем приезде. Холодные комнаты были вытоплены, прибраны и освещены, когда графский дормез подкатил к крыльцу, украшенному двумя гранитными львами. Прислуга, на попечении которой постоянно оставались покинутые хоромы, встретила наших путников в сенях, облачённая в свои давно уже не надёванные ливреи, со знаками всего почтения, какое подобало в настоящем случае по старинному этикету.
Черепов, не желая стеснять собой, хотел было стать по соседству на одном из ближайших «подворий», но граф, узнав о его намерении, отнюдь не допустил этого.
– Чтой-то сударь, помилуй! – говорил он ему с дружеской укоризной, – комнат, что ли, нету?! Всё уже заранее для тебя приуготовлено, целый апартамент особливый; да это и мне-то, старику, в стыд бы было, коли б я от своего дома да пустил тебя по подворским нумерам притыкаться.
Намереваясь завтрашним утром пораньше тронуться в дальнейший путь, граф переоделся в свой мундир и, несмотря на вечернюю пору, поехал представляться к своему былому знакомому, престарелому генералу Измайлову, который в то время «главнокомандовал над Москвой». Экстренность случая могла служить достаточным объяснением экстренности вечернего визита.
Москва уже знала о смерти Екатерины и спешила по всем приходским церквам присягать новому императору.
Старик Измайлов, до которого тоже успела дойти быстролётная молва «об особливом случае графа Харитонова», встретил его самым дружеским образом. Он добродушно рассказал, в какой испуг был приведён вчера вечером, когда к нему во двор нагрянул вдруг целый отряд кавалергардов из Петербурга; думал было, что уж не брать ли его приехали под арест да в крепость, «ан оказалось, что кавалергарды присланы от „печальной комиссии“ за государственными регалиями, хранимыми в Москве; кои теперь потребны в процессию к погребальной почести и отправлены нынешним утром по назначению». Рассказал также старик и о том, что носятся тревожные слухи о многих реформах, затеваемых императором, что он повелел освободить из заточения известного Москве Новикова, князя Трубецкого
[21] и всех мартинистов и «франкмасонов», предписывал возвратить из Сибири Радищева,
[22] сам посетил в Петропавловском каземате «главного польского бунтовщика» Фаддея Костюшку
[23] и сам освободил его при этом, «а господину Московского университета куратору Хераскову, яко старейшему из наших стихотворцев и славнейшему пииту, пожаловал чин тайного советника» и что вообще, по слухам, везде и по всему большие перемены воспоследуют. Добродушный старик хотя и подхваливал при своём рассказе и то, и другое, но всё-таки было заметно, что перемены тревожат его втайне и что, пожалуй, по-старому всё было бы и лучше, и покойнее.
Часа три, по крайней мере, продержал Измайлов у себя графа Харитонова, беседуя с ним наедине в своём кабинете о разных «политических материях, нарочито важных по текущему времени», а «графинюшка Лизутка» в ожидании отца сидела пока в гостиной со своей старой нянькой. С дороги ли, с морозу или с чего другого свежие щёки её рдели ярким румянцем и глаза играли несколько лихорадочным блеском. Во всех движениях девушки порой проявлялось нечто нетерпеливое и порывистое: то она задумывалась о чём-то и становилась рассеянной или чересчур уж сосредоточенной, то вдруг вдавалась в совершенно безграничную весёлость и начинала тормошить Федосеевну, покрывая со смехом всё лицо её своими быстрыми поцелуями, то принималась торопливо ходить по комнате, как бы ожидая кого-то, но, не дождавшись, кидалась вдруг в кресло и, запрокинувшись на подушку, снова погружалась в тихое и мечтательное раздумье.
– Мамушка, а что я тебе скажу… Ты не рассердишься? – подняв с подушки головку, обратилась она вдруг к няньке после глубокого молчания и покоя, длившегося несколько минут без перерыва.
– Что мне сердиться? – ответила та, перебирая свои чулочные спицы.
– Мне бы хотелось… Нет, да ты не рассердишься?
– Да ну тебя, графинюшка! Чего ты и всамделе.
– Как бы, мамушка, поглядеть, что офицерик наш делает! – отчасти со смущённой улыбкой, отчасти же наивно, но, во всяком случае, не без девичьего лукавства проговорила Лиза.
– Кто-о? офицерик? – удивлённо подняла на неё Федосеевна свои взоры. – Тебе-то что до него?
– Ах, мамушка, он мне очень нравится… Такой красивый, право, да бравый такой!
– Ну да, болтай ещё!.. Чему в ем нравиться? Мужчина как мужчина, таков же, как и все, с руками, с ногами, костяной да жильный.
– Ан не таков!.. Я таких-то ещё и не видывала, коли ты знать хотела! – задорно и весело поддразнила её Лиза.
– Увидишь и лучше, ништо тебе! Время-то будет ещё, – зевая и крестя рот, апатично заметила старуха.
– Да я теперь хочу его видеть.
– Мало ль чего нет!.. Ишь ты!
– Мамушка! голубушка! – вскочила вдруг Лиза с кресла и ласково бросилась к няньке. – Ужасно скучно мне… Просто такая скука, что одурь берёт… С чего, и сама не ведаю… Знаешь что… Сходи-ка ты да погляди, что он делает, и коли ничего не делает, то позови сюда его…
– Что ты, что ты, шалая!.. Христос с тобой! Вот выдумщица-то! – замахала на неё нянька своими спицами.
– Не хочешь?.. Ну, так я и сама пойду! – бойко и решительно отклонилась от неё девушка.
– Лизутка!.. Ей-богу, графу скажу, – пригрозила Федосеевна. – Погоди, ужотко будет тебе, как приедет…
– Да что ж тут дурного-то?.. Мамушка! Подумай! Ведь мне со скуки только поболтать охота.
– Ну и болтай, коли хочется.
– С кем это? С тобой, что ли?
– Ну, и со мной болтай.
– Ах, мамушка, да уж мы с тобой-то всё ведь выболтали, всё до чуточки…
– Ну, коли всё, начинай сначала.
– Чего это? Болтать-то сначала? Да ведь с тобой скучно!
– Ну и поскучай маленько.
– Поскучай! Так-то ты меня любишь?! – с укором положила Лиза руки на плечи старухи.
– Ну, чего пристала, графинюшка? – начала та оправдываться. – Ну, коли хочешь знать, так его и дома-то нетути, офицера этого; ещё давеча на почтовый двор поскакал заказать, чтобы наутро под графа лошади с Ямской были, да и вперёд-то по дороге надоть кульера спосылать ему, чтобы там на всех станках под наш вояж подставы готовились. Мало ли ему делов да хлопот-то! Он ведь не до вашего сиятельства, а по царскому приказу действует! Есть, вишь, ему время с тобой тут турецкие разводы разводить! Как же! Дожидайся!
Лиза надула губки и, по-видимому, успокоилась. Но не прошло и пяти минут, как из смежной залы в открытую дверь послышались быстрые шаги, сопровождаемые звуком шпор. Графиня Лиза вздрогнула и чутко насторожила уши.
В открытой двери показался Черепов. Не ожидая встретить тут девушку, он на минуту невольно замедлился в проходе в гостиную в нерешимости, идти ли далее, вернуться ли назад.
– Войдите, сударь, – предупредительно пригласила его Лиза. – Вам, верно, батюшку надо?
– Да, я хотел доложить графу, что у меня всё уже распоряжено и готово на завтра к отъезду, – сообщил Черепов.
– Он ещё не вернулся… Коли угодно, то подождите его здесь, посидите с нами, буде то вам не в скуку.
Старая Федосеевна только взгляд один кинула на свою воспитанницу, удивляясь её бойкости. «Ишь ты, стрекоза! И откуда что вдруг взялося!» – ясно говорило выражение её лица, которому в эту минуту она старалась придать нечто строгое и недовольное.
Черепов не заставил повторять себе любезного приглашения и свободно вошёл в гостиную, где «был прошен садиться», вследствие чего и поместился на золочёном стуле в достодолжном и почтительном расстоянии от молодой хозяйки. Завязался разговор. Лизу очень интересовал Питер и его быт: как там живут и что делают, и какие там дома, какие улицы, – такие ль, как в Москве, или лучше, красивее? – что это там за «двор», балы, куртаги, феатры, маскерады, эрмитаж, гвардия, министры? какие там светские дамы и девицы, и что у них за наряды, что за моды? Всё это, доселе ещё не виданное и почти не слыханное ею в сельской глуши, представлялось её воображению чем-то блистательным, почти сказочным, всё это манило её своим радужным блеском и в то же время как будто пугало её душу. Черепов охотно отвечал на все расспросы девушки и, с удовольствием любуясь на её красивое, оживлённое личико, рассказывал как умел всё, что знал об интересовавших её предметах. И Лиза слушала его с жадным интересом и думала про себя о Черепове: «Какой он, в самом деле, добрый и хороший и как он всё это любопытно и занимательно рассказывает!» Даже нянька Федосеевна и та заслушалась его рассказов, хотя и не переставала по временам кидать на него из-за своих спиц недоверчивые взгляды. Часа через два, когда вернулся от Измайлова граф Илия, подан был ранний ужин, после которого все разошлись на покой, ввиду завтрашнего раннего отъезда.
По дороге в Петербург, проезжая деревнями и сёлами, путники наши нередко встречали на сельских улицах и площадях, пред церквами, толпы крестьян, которые то шли к присяге, то возвращались от неё, то собирали промеж себя свои мирские сходки и толковали о смерти царицы да о «переменах», про что и до них уже успели дойти кое-какие слухи и вести. Сказывали между крестьянами, что отныне уже не будет новых рекрутских наборов и даже последний набор приказано-де распустить по домам, потому что новый царь не хочет никакой войны, не желает для себя никаких приобретений, а намерен беречь своих людей и соблюдать своё государство; толковали также, что хлеб будет дешевле прежнего,
[24] что раскольников не станут гнать и дозволят им открыто отправлять все свои духовные обряды и требы и что крепостным людям в скором времени «полная воля выйдет», что царь очень доступен всем и каждому, что кто хочет, тот и волен идти прямо к нему с прошением о своих нуждах, о притеснениях ли от господ и начальства, и что царь кладёт на все такие прошения суд скорый и строгий: «Коли начальство аль господин виноват, сразу взыщет и на лицо не посмотрит, а коли челобитчик неправо просит, то берегись: за сутяжество худо будет». Все эти вести и новости разлетелись в народе с необычайной быстротой через тех проезжих курьеров из Петербурга в Москву и иные города, которые никогда ещё доселе не ездили по России в таком количестве и так быстро, как в эти первые дни воцарения императора Павла. Московско-петербургский почтовый тракт по преимуществу был поприщем этих курьеров, едва лишь на несколько минут делавших остановки на почтовых станциях для перемены лошадей, где каждого такого гонца старались принять как можно ласковее и угостить чем ни есть получше, лишь бы только выведать от него какую-нибудь петербургскую новость. В этом отношении в особенности старались станционные смотрители, сельские старосты и бурмистры, попутные помещики, деревенское духовенство и земские заседатели. Нередко и толпы крестьян осаждали станционные дома в ожидании курьерских новостей, которые с Московского тракта разносились молвой всё далее и далее, в заповедные глубины русских весей и дебрей. Этим курьерам в глазах народа в особенности придавало значение то, что их подорожные были подписаны самим наследником престола, великим князем Александром Павловичем.
[25]
На другой день своей дороги наши путники обогнали оригинальный поезд. Графиня Лиза в особенности заинтересовалась никогда ещё не виданным ею зрелищем и долго глядела на него, высунувшись из каретного окошка. По дороге шла шагом на статных, породистых конях толпа блестящих всадников, в стальных доспехах, в сияющих шлемах со страусовыми перьями, в красивых кирасах и налокотниках, с обнажёнными палашами в руках, а посреди этой толпы, которая казалась Лизе кавалькадой древних рыцарей, ехали пышно убранные дроги, где стоял длинный ящик, обитый драгоценной парчой. В нём были заключены государственные регалии, которые под эскортом кавалергардов перевозились теперь в Петербург для погребальной церемонии. Этих-то самих кавалергардов и испугался в Москве престарелый Измайлов, когда они неожиданно нагрянули к нему в дом чуть ли не целым эскадроном.
В течение этого путешествия Василий Черепов иногда целые станции ехал в одной карете вместе с графом и Лизой. Когда, бывало, графу станет скучно глядеть по дороге на однообразные, покрытые снегом равнины и перелески, а между тем ни дремать, ни читать не хочется, он останавливал экипаж и приказывал подбегавшему Аникеичу достать обыкновенно дорожную флягу венгерского вина да каких-нибудь лакомств и звать «господина гвардии корнета»: «Не угодно ли, мол, позабавиться различными лакомствами от дорожной докуки?»
Гвардии корнет, зная, что увидит ещё один лишний разок хорошенькие глазки и светлую улыбку «графинюшки», обыкновенно с большой охотой принимал эти приглашения, выскакивал из своего возка и подходил к раскрытому окошку дормеза, благодаря графа за его любезное к нему внимание.
Здесь он по большей части получал приглашение пересесть, не стесняясь, в графский экипаж, «буде на то есть охота», чтобы поболтать «малую толику» о том о сём пока до станции, и Черепов пересаживался на переднее сиденье, рядом с нянькой Федосеевной. Тут иногда подымался какой-нибудь разговор, граф расспрашивал либо про петербургские порядки прошлого царствования, либо предавался рассуждению разных дорожных слухов о столичных событиях и переменах последних дней, делал различные планы и предположения, что из всего этого может произойти и воспоследовать и какой блеск ожидает в будущем наше счастливое отечество при таком начале царствования нового монарха, либо же наконец переходил к воспоминаниям о своём прошлом времени, о дворце Елизаветы и Петра III, о жизни, о лицах и отношениях того давнего прошедшего времени. Графиня Лиза, эта единственная и потому балованная дочь опального вельможи, часто вмешивалась в разговоры своего отца и тоже строила свои полудетские радужные планы и предположения о его будущности, не раз вызывавшие на устах старика добрую и задумчивую улыбку. Иногда граф, убаюканный мягким качаньем дормеза, начинал дремать, причём обыкновенно ему вторила и старуха Федосеевна; разговор при этом, конечно, прекращался, и молодые люди, оставленные благодаря дремоте стариков как бы наедине и чувствуя каждый такую близость друг к другу, начинали испытывать в душе то приятное, сладкое, хотя и несколько неловкое смущение, которое всегда посещает в подобных обстоятельствах молодые сердца и является как бы предвестником невольно зарождающегося сближения и чувства. Они молчали, притаив дыхание и даже избегая встречи взорами, но глаза их всё-таки встречались порою, и в это мгновение каждый из них мог прочесть во взоре другого какую-то внутреннюю пытливость, обращённую на него и озарённую светлым лучом ожидания и надежды на что-то тёплое и хорошее, что как будто бы ожидает, манит и непременно должно сбыться в их будущем.
Таким образом, в течение пяти суток дороги старый граф и его дочь настолько успели привыкнуть к Черепову и сблизиться с ним, что стали считать его как бы совсем своим домашним человеком, совсем добрым, старым и хорошим знакомым. Граф Илия, привыкший в течение долгих лет своей опалы к жизни «по простоте» и к совершенно простым, непосредственным отношениям к окружающим его людям, от души полюбил молодого гвардейца и просил не забывать его дом и в Петербурге.
– Иди, сударь, ко мне за чем ни понадобится; чем богат, тем и рад для тебя буду. Человек ты, вижу, хороший, и мне по нраву пришёл, – сказал он Черепову на последней станции.
Его дочь ничего не промолвила при этом, но зато взглянула на молодого человека таким хорошим взглядом, что нетрудно было угадать и в её глазах не только желание видеть его почаще, но даже как бы приказание и полную уверенность в том, что он непременно должен и будет бывать у них в доме.
Едва графский поезд приблизился к заставе, как пред ним опустился полосатый шлагбаум, и дормез поневоле должен был остановиться ввиду этого неожиданного препятствия. Здесь к экипажному окошку подошёл дежурный унтер-офицер в новой форме по прусскому образцу и осведомился об имени и звании проезжающих.
– Что за остановка? В чём дело? – выпрыгнув из своего возка, крикнул Черепов.
– Позвольте, ваше благородие, чин, имя и фамилию, – доложил ему дежурный. – Надо знать, кто такие проезжающие.
– Да зачем тебе это надо?
– Так приказано. Новый приказ такой вышел, чтобы не пускать ни в Питер, ни из Питера без прописки на заставе. Пожалуйте в караульный дом расписаться в книжке.
Черепов вошёл в караулку и отметил в шнуровой тетради, что такого-то числа, в три часа пополудни, в столицу въехал по именному государя императора повелению генерал-майор граф Харитонов-Трофимьев с дочерью и в сопровождении курьера такого-то.
– Подвысь! – крикнул дежурный часовому, стоявшему у заставы, – и полосатый шлагбаум медленно поднялся пред экипажем графа.
Караул тотчас же выбежал «вон» на платформу и по уставу отдал въезжающему генералу достодолжную воинскую почесть, которую столько уже лет никто нигде не отдавал опальному графу.
IX
ПЕТЕРБУРГ ТОГО ВРЕМЕНИ
Всё великолепие Петербурга в 1796 году сосредоточивалось в очень ограниченном и небольшом пространстве, между Дворцовой набережной, которая известна была под именем «сюрлеке» (sur le quai), Луговой, Миллионной, обеими Морскими и Невским проспектом от Полицейского до Аничкина моста. Центр города составляли окрестности Зимнего дворца, но и в этой лучшей части Петербурга высоких, трёх – и четырёхэтажных каменных домов было очень немного. Почти все каменные дома покрывались черепичными кровлями, строились не выше как в два этажа или в один этаж с подвальным жильём, значительно углублённым в землю. Хотя на Морских и Миллионной да на упомянутом пространстве Невского проспекта деревянных построек почти уже вовсе не существовало или же таковые являлись как редкое исключение, но зато во всех прочих улицах каменные здания составляли едва лишь десятую часть в общем итоге жилых построек; остальные же дома были все деревянные, редко в два этажа, а всё более с мезонинчиком и с палисадником перед окошком.
В настоящее время
[26] на Невском проспекте сохранились в прежнем своём виде дом Васильчикова, где помещается «Английский магазин», уже около столетия существующий на одном и том же месте, дом Коссиковского (что ныне Елисеев) у Полицейского моста, тогда ещё новый и принадлежавший князю Куракину, дом графов Строгановых, известный в те времена под именем палаццо (palazzo), дом католической церкви и Гостиный двор. Все же прочие дома теперь либо уже сломаны, либо надстроены, так что от прежнего в них и следа не осталось. На Итальянской улице, против Михайловской площади, на правой стороне стояли частью каменные, частью деревянные постройки, а по левой, во всю длину улицы, тянулся каменный забор, который ограждал собой «дворцовый огород», принадлежавший к Летнему саду. На Литейной и Владимирской, в Конюшенных, в Троицком переулке, в Моховой и окрест лежащих улицах, равно как в Малой и Средней Мещанских, в Подьяческих, на Вознесенском и Екатерингофском проспектах – каменный дом, принадлежавшей частному лицу, являлся уже редким исключением. Здесь тротуары заменялись деревянными мостками, и мостовые вполне могли назваться убийственными. Части же города, известные и тогда, как теперь, под названием Московской, Рождественской и Коломны, были сплошь обстроены деревянными домами и вовсе не имели мостовой, а Козье болото в Коломне являлось действительно болотом непроходимым, смрадным и покрытым зелёной тиной. Таких болот в тогдашнем Петербурге было несколько: по Лиговке, в Грязной (ныне Николаевская), на Новых местах и за Каретным рядом, где в наши дни возвышается столько громадных и великолепных зданий. Васильевский остров по набережной Большой Невы сохранился и поныне почти в тогдашнем виде; но во всех остальных частях, за исключением Первой и Кадетской линий, он весь напоминал те окраины своих отдалённых линий за Малым проспектом, какие недавно ещё можно было видеть в окрестностях Чекуш и Смоленского кладбища. Что же касается Песков, Петербургской и Выборгской сторон, то их лучшие улицы напоминали самые плохие уездные городишки, а Ямская представлялась настоящей деревней. Каменных церквей в городе было очень немного, и великолепными могли назваться только Александро-Невская лавра да собор Смольного монастыря. Казанский же собор был ещё деревянным низким строением, выкрашенным жёлтой краской, с высокой деревянной колокольней. Собор Исаакиевский, далеко ещё не достроенный, представлял собой какую-то мрачную массу, без всякой архитектуры. Адмиралтейский шпиц со своим корабликом хотя и существовал, но башню его ещё не окружали колонны и статуи, да и само здание Адмиралтейства было низко, неоштукатурено и, не вмещая в себе никакого жилья, служило единственно складочным местом для кораблестроительных материалов. Водяной ров и прямолинейные земляные валы с трёх сторон окружали это здание там, где теперь красуется бульвар Адмиралтейский. На месте нынешнего Инженерного замка стоял ещё окружённый липами Летнего сада деревянный «Летний дворец» императрицы Елизаветы Петровны.
[27] Александрийский театр, известный тогда под именем Малого, представлял собой низкое и безобразное здание вроде сарая, без всякой архитектуры, а Большой театр, гораздо ниже нынешнего и не украшенный ещё портиком, тоже походил скорее на складочный казённый магазин, чем на храм искусства.
Дворцовую площадь окружали дома частных владельцев, между которыми отличался дом Кушелева, построенный полукругом, на месте нынешнего главного штаба. Арка тогда ещё не существовала. Этот дом являлся для Петербурга своего рода Пале-Роялем, где помещались и лучшие «лавки» (слово «магазин» при Павле было запрещено на вывесках), и лучшие трактиры, и маскарадная зала Фельета
[28] и немецкий театр.
[29] В Петербурге было тогда несколько театральных трупп: русская, французская, немецкая, итальянская опера и некоторое время даже польская труппа, существовавшая под управлением антрепренёра Кажинского.
[30] На русской сцене Малого театра, где давались трагедии, комедии, водевили и оперы, блистали тогда трагик Яковлев и трагическая актриса Екатерина Семёнова, комики Бобров, Рыкалов, Воробьёв, певцы Самойлов
[31] и Гуляев, певица Сандунова. В балете отличались Дюпор – европейская знаменитость того времени – и не менее знаменитый Огюст, балетмейстер Дидло и танцовщицы: Колосова, Данилова, Иконина. В итальянской опере приводила в восторг меломанов примадонна Маджолетти, а теноры Пасква и Ронкони, буффо Ненчини и Замбони почитались первыми в Европе. Французский театр тоже процветал в царствование Павла, несмотря на все предубеждения императора против Франции. На французской сцене в особенности отличалась m-me Шевалье (сестра танцовщика Огюста). Она занимала первые амплуа в комических оперетках и блистала своей игрой и пением, а главное, что делало её особенно сильной в различных столичных мирках, это её близость к Кутайсову, который был её безусловным поклонником. К ней прибегали за протекцией, просили о местах и пособии. Муж её сидел в передней и докладывал о посетителях, которых жена принимала как королева. Одно слово её Кутайсову, записочка Кутайсова к генерал-прокурору или другому сановнику – и дело решалось тотчас же. Француз Фельет в громадных своих залах давал публичные маскарады, посещаемые всем высшим сословием и нередко даже членами царской фамилии. За вход в фельетовский маскарад, равно как и за места в театральных партерах, куда ходила вся молодёжь лучших фамилий и всё гвардейское офицерство, взималось тогда по одному рублю медью. В этих маскарадах можно было и поужинать, причём, например, жареный рябчик стоил 25 коп. медью, а бутылка шампанского два рубля, обыкновенное же столовое вино весьма порядочного сорта от 40 коп. до полтины за бутылку. Лавки кушелевского дома были переполнены французскими и английскими товарами, которые тогда продавались необыкновенно дёшево; поэтому «панель» перед петербургским Пале-Роялем служила излюбленным местом прогулок для тогдашних щеголих и модниц, у которых здесь под рукой было всё, что лишь могла представить им самая изысканная мода.
За исключением набережных и Дворцовой площади, тротуаров в городе не было, а каменные мосты существовали только на Екатерининском канале, в том виде, как и теперь, да на Фонтанке, где они все были подъёмными и наружным видом походили на Чернышёв мост, существующий и до сегодня. Мосты же на Мойке, т. е. Полицейский, Красный, Синий и Поцелуев, были деревянные, и из них два средних получили название от цвета своей окраски. Многие улицы весной и осенью были почти непроходимы, а на других лужи не просыхали в самое жаркое лето. На этих улицах зачастую паслись коровы и расхаживали свиньи вместе со всякой домашней птицей. По ночам стаи бездомных собак бродили около рынков, нарушая покой обывателей своим вытьём и лаем, далеко разносившимся по окрестности. За исключением центра города по всем остальным улицам порой просто не было проходу от оборванных мальчишек, которые устраивали здесь свои игры в городки и в бабки. Эти мальчишки взимали своего рода копеечную контрибуцию с чисто одетых прохожих, которые в противном случае рисковали быть забрызганными грязью. На повороте с Невского проспекта во Владимирскую помещался «Обжорный ряд», где целыми рядами сидели торговки с хлебом, пирогами, жареным и варёным мясом, русаками и рыбой. Весь рабочий люд толпился тут непременно по два раза в сутки, обедая и полдничая на вольном воздухе. У Синего моста тоже постоянно толпились люди обоего пола и различных возрастов вместе с рядчиками, дворецкими и приказчиками. Здесь производились наймы прислуги и рабочих, а также купля и продажа в вечное и потомственное владение. Одним словом, Петербург показной, Петербург, щеголявший европейскими нравами и перенимавший европейские привычки, группировался только в «чистой» части города, т. е. около дворца, на Морских, на Миллионной да на Невском до Аничкова моста; остальной же весь Петербург жил по старинке и деревянной наружностью своей нимало не походил на европейскую столицу.
С первых же дней воцарения императора Павла весь строй и порядок петербургской жизни быстро и круто изменился.
В былое время вельможи Екатерининского века, бывшего по преимуществу «веком вельмож», соединяли в себе все утончённости европейских вкусов и привычек, всё величественное изящество манер века Людовика XIV и всю вольность нравов эпохи его преемника, полуазиатскую пышность польских магнатов и всё хлебосольство и щедрость старинных русских бояр с достаточной примесью самого широкого самодурства. Цель жизни заключалась в наслаждении: «наслаждайся сам и давай наслаждаться другим, чтобы вид нищеты и несчастья не отравлял собой полноты твоего наслаждения» – таков был девиз большинства этих магнатов. У них ежедневно накрывались обеденные столы на пятьдесят и более особ, куда могли являться не только званые и незваные, но часто даже и вовсе незнакомые люди, лишь бы только их костюм был мало-мальски приличен. Невские острова и Петергофская дорога в то время представляли собой оживлённые ряды аристократических дач со всевозможными затеями, где, бывало, в каждый праздничный день гремела музыка, сжигались фейерверки и вся незнакомая «публика» была угощаема чаем, фруктами, мороженым. Граф Строганов в своей даче устроил даже большой танцевальный павильон для этой «городской публики» и задавал для неё блистательные празднества. Кроме того, от имени Нарышкина и графа А. С. Строганова ежедневно раздавали пособие нуждающимся и милость убогим деньгами и провизией. Множество бедных семейств получали от них и от целых десятков других бояр ежемесячные пенсионы. Дома этих русских вельмож блистали драгоценными собраниями картин, богатыми библиотеками, горками серебряной и золотой посуды, множеством драгоценных камней и всяких редкостей. Императрица Екатерина, бывало, говаривала в шутку про Нарышкина и Строганова: «Два человека у меня делают всё возможное, чтобы разориться, и никак не могут!» В последние годы её царствования в Петербурге стали всё более и более появляться из присоединённых провинций магнаты польские, которые соперничали в блеске и роскоши с русскими боярами. Тут были князья Четвертинские, Чарторыйские, Любомирские, графы: Иллинский, Северин Потоцкий, Виельгорский, Ржевуский и др. Всё это старалось переблистать друг друга и богатством, и тороватостью, причём открывался достаточный простор и честолюбию, и интриге.
А в то же время весь Петербург вельможный, всяк по своему чину и состоянию, также старался «утопать в роскошах». Не только гвардейские офицеры, но даже нижние чины из дворян редко занимались службой, пренебрегали фронтом и ещё реже носили свои мундиры, а всё больше щеголяли во фраках да в тёплых шубах с меховыми муфтами, шатались целыми партиями по городу, зачастую «чинили уличные буйствы и дебоширствы» насчёт мирных обывателей, разбивали целые трактиры, погребки и «вольные дома», мотали не на живот, а на смерть, «показуя прилежность свою к бильярду и к азартным играм», и вообще вели себя «яко сущие шатуны и повесы» самым невозможным образом. Равно и в среду мелких гражданских чиновников и вообще в средний класс петербургского населения проник «дух фривольных нравов» и пьянство великое. Целые ночи, бывало, раздаются в трактирах, в игорных и иных «партикулярных» домах весёлые звуки музыки и песен, звон стаканов и бутылок, разбиваемых вдребезги, неистовые клики пирующих и вопли побиваемых. Следствием этого бывали еженощные драки, даже целые побоища партиями, нередко смертоубийства и пожары, особенно частые и опасные при тогдашних деревянных постройках. Страсть к «роскошам» и наживе посредством азартной игры, разоряя мелкое чиновничество, поневоле заставляло его взыскивать себе недостающие денежные средства в сугубом взяточничестве и во всяком роде незаконных поборах. Обязанности службы отправлялись кое-как, спустя рукава, дела залёживались по нескольку лет без всякого движения, и присутственные места столицы едва-едва наполнялись похмельными чиновниками только к полудню, а к двум часам были уже пусты, хоть шаром покати. Короче сказать, тогдашняя городская и в особенности столичная Россия, в упоении блеском и громом побед и всяческих торжеств екатерининского царствования, считая себя необъятной и страшной силой на всём земном шаре, в сущности, была-таки порядочно распущена и разнуздана халатным управлением вельмож-сановников, и это в особенности стало заметно для каждого трезвого и нелицеприятного глаза в последние годы царствования доброй и славной монархини, когда её энергия, неутомимость в государственных трудах и непреклонная воля под гнётом лет уже значительно ослабели. Всеми трезвомыслящими и прозорливыми людьми стала наконец чувствоваться настоятельная необходимость подтянуть эту военную, чиновную и чиновничью Россию, слишком уж разнуздавшуюся в тридцатилетнем своём упоении блеском российского могущества, силы и славы, и слишком уже привыкшую удовлетворять своим «роскошам и приятствам» на счёт крестьян и вообще нечиновных производительных классов народа.
Павел Петрович, будучи ещё наследником престола, как бы позабытый и заслонённый от столичного блеска пышными вельможами и временщиками, очень хорошо видел и понимал, среди своего гатчинского уединения, все расшатавшиеся винты и гайки тогдашнего государственного механизма. В противоположность людям того века он до педантизма был исполнителен, точен и верен своему долгу и обязанностям, прост и неприхотлив в своём домашнем обиходе, спартански скромен во всех требованиях и удобствах своей жизни и очень религиозен. Известно, что в его гатчинском дворце, в том месте, где обыкновенно стаивал он на коленях, погружённый в одинокую молитву и часто обливаясь слезами, паркет был положительно стёрт, а дежурные офицеры нередко слышали из смежной комнаты его глубокие вздохи во время молитвы. Кроме того, следует ещё заметить, что в противоположность эпикурейскому материализму XVIII века этот человек был вполне идеалист, сочувствовал масонству, склонен к высшему романтизму и пламенно любил всё то, что носило на себе рыцарский характер или даже оттенок. Ложь, притворство и криводушие способны были мгновенно выводить его из себя, и тогда он становился беспощаден. Один из самых неприязненных России писателей сознался, однако же, о нём, что «он был справедлив даже в политике». А это уже много для того времени… Что же мудрёного, если, видя общественную расшатанность и понимая её причины, он, со свойственной ему энергией, принялся, что называется, выбивать клин клином и резко впал в противоположную крайность? Так было надобно: состояние общества того требовало.
Но строгость своих требований он применял прежде всего и более всего к самому себе. Государь обыкновенно вставал очень рано, между четырьмя и пятью часами утра, и, обтеревшись куском льда, тотчас же принимался поспешно одеваться, затем посвящал некоторое время молитве, а затем уже выслушивал донесение о благосостоянии города и отдавал некоторые распоряжения относительно своих домашних дел. В шесть часов утра в его приёмной уже находились в сборе все те министры и начальники отдельных частей и управлений, у которых в тот день была очередь для доклада, а также и те лица, которым ещё накануне велено было почему-либо явиться к его величеству. Первым из числа должностных вельмож обязан был являться генерал-прокурор и первый министр, граф Безбородко. Ровно в шесть часов государь выходил в приёмную и до восьми занимался выслушиванием докладов и донесений, обсуждая некоторые безотлагательные дела и кладя свои резолюции. В восемь часов у его крыльца уже стояли в готовности одиночные санки и осёдланная лошадь. Отпустив своих министров и сенаторов, государь садился либо в санки, либо верхом, в одном сюртуке, невзирая ни на какую погоду, и в сопровождении очень немногих лиц, иногда Кутайсова или Обольянинова, а иногда Ростопчина, отправлялся подышать свежим воздухом и прокатиться по городу, избирая для этих прогулок не только людные, но и самые отдалённые, пустынные улицы и закоулки. Иногда при этом заезжал он неожиданно в казармы того или другого полка, пробовал пищу, осматривал удобства солдатских помещений, цейхгаузы и склады, а к десяти часам уже возвращался во дворец и, обогревшись несколько, выходил на площадку к ожидавшему его гвардейскому разводу. Тут, в сопровождении свиты, посвящал он час воинским экзерцициям и некоторое время на личное принятие челобитен и прошений, в одиннадцать же часов возвращался в свои комнаты, причём к нему свободно могли приходить все бывшие при разводе, не только высшее начальство, но даже простые армейские и гарнизонные офицеры до прапорщичьего чина включительно. Тут они находили уже расставленные столы с закусками, и государь, разговаривая с начальниками и офицерами, приглашал всех без изъятия к водке и закуске и сам закусывал тут же, вместе со всеми. Затем, ровно в полдень, он садился со своим семейством за простой домашний обед, который готовила ему кухарка-немка и к которому он приглашал иногда того или другого из приближённых или дежурных офицеров. Пообедав, император отправлялся в свой кабинет отдохнуть на некоторое время, а в три часа для него опять уже были готовы одиночные санки и верховая лошадь. С пяти же и до семи часов происходил вторичный приём министров с докладами, затем один час посвящался государем своему семейству, а в восемь часов он уже ужинал и ложился спать. В девять часов гауптвахтные караулы высылали рунды с барабанщиками, которые, обходя известный район города, били вечернюю зарю, а с этого времени во всём городе уже не было ни единой горящей свечи. Всякая наружная уличная жизнь тотчас же прекращалась: лавки, ворота и ставни замыкались на болт, и петербургские обыватели волей-неволей обязаны были спать или, по крайней мере, сохранять полнейшую тишину и спокойствие.
Но зато перед рассветом, ещё в ночной темноте, между четырьмя и пятью часами, петербургские улицы, прилегавшие к Сенату и иным присутственным местам, наполнялись гражданскими чиновниками, которые вереницами пробирались по дощатым мосткам, поспешая к местам своего служения. Боже избави, если бы кто из них осмелился хотя пятью минутами запоздать против урочного времени! Арест на «съезжей», а не то и выключка из службы тотчас же поражали неаккуратного. В пять часов утра во всех без исключения канцеляриях, департаментах и коллегиях на рабочих столах горели уже сальные свечи, и трезвые чиновники усердно скрипели гусиными перьями. Около этого же часа, проходя по апартаментам Зимнего дворца, государь мог уже видеть полную и блистательную иллюминацию всех окон «вице-канцлерского дома», что стоял на Дворцовой площади, по соседству с кушелевским «Пале-Роялем»: там уже ярко пылали все камины, блистали зажжённые люстры, лампы и кенкеты, а благообразные, чистенькие юноши дворянских фамилий – гражданская jeunesse doree
[32] того времени – вместе с чиновными старцами, дельцами и дипломатами сидели на своих местах за работой. Генерал-прокурор по окончании доклада у государя тотчас же спешил с высшими сановниками в тот или другой комитет, обыкновенно собиравшийся под председательством наследника-цесаревича. Одним только сенаторам, говоря относительно, дана была маленькая «поблажка»: они должны были заседать за красным столом не с шести, а только с восьми часов утра.
«Ad exemplum regis componitur orbis»,
[33] – с покорным видом и с подавленным вздохом говорили чиновные сибариты, которым стало куда как тяжко подыматься с постели в ту пору раннего утра, в какую они, бывало, только что ложились после изобильных и роскошных ужинов. Те же самые сибариты в официальных своих разговорах, конечно, восхваляли новый порядок жизни и службы, называя его «ренессансом», эпохой возрождения, а в дружеской беседе, с глазу на глаз, брюзжа на весь мир и вздыхая о прошлом приволье, дарили эту же эпоху «ренессанса» названием «затмения свыше».
Обстановка присутственных мест тоже изменилась. Ещё так недавно даже в канцелярию Сената неприятно было войти мало-мальски брезгливому человеку, а о прочих второстепенных и третьестепенных местах нечего и говорить. Сальные огарки там были воткнуты в бутылки, чернила наливались в помадные банки, песок насыпался в черепки, в плошки или бумажные коробки; на полах лежала засохшая грязь, которую в редких экстренных случаях не отмывали, а просто должны были соскрёбывать заступами; закоптелые стены пропитаны были какой-то сальной грязью, так что чистоплотному просителю гадко было и прислониться к ним, а между тем в приёмных для посетителей не полагалось не только стульев, но даже и простых скамеек, и целые толпы несчастных ходатаев по собственным и чужим делам должны были по нескольку часов дожидаться на лестницах, в сенях и даже на улице. Чиновники торговались с ними в канцеляриях, как на толкучем рынке. Эта растрёпанная и оборванная чернильная рать просто ужас наводила на посетителей. Случалось иногда, что служители Фемиды и администрации не только без церемонии, но даже без всякого зазрения совести шарили у просителя по карманам и отнимали деньги при весёлом смехе похмельных сотоварищей. Павловская «подтяжка» быстро и резко изменила эти безобразные порядки. Народу дано было право приносить прошения и жалобы лично самому императору. У одного из подъездов Зимнего дворца, в окошке нижнего этажа, постоянно выставлен был ящик для опускания просьб на высочайшее имя, и ключ от него хранился у самого государя, который лично отмыкал крышку и прочитывал эти бумаги, немедленно кладя по ним резолюцию или назначая особые следствия. И сколько взяточников, вымогателей и казнокрадов в первые же дни его царствования было вышвырнуто из службы с опубликованием в «С.-Петербургских ведомостях» имён и поступков «исключаемых»! Дрожь не от стужи, а от страха всё более и более стала пронимать чиновников. С перекраской и очисткой присутственных мест, которым дана была приличная и опрятная обстановка, пришлось и дельцам волей-неволей оставлять старые привычки и нравы, орать «полегоньку», осторожно и с «опаской», а то и вовсе не брать, дела не затягивать, а решать быстро, да и самим понадобилось облекаться в новые форменные шляпы, мундиры и ботфорты со шпорами. Всё это было тяжело, и число недовольных новыми порядками с каждым днём возрастало. Зато простой, неслужащий люд в первые дни царствования Павла Петровича встречал его появление на улицах криками «ура» и изъявлениями своей благодарности за удешевление хлеба, соли и мяса, за назначение умеренных податей, окончание персидской войны и отмену рекрутского набора.
X
У ГОСУДАРЯ
– А что, граф Харитонов-Трофимьев не приехал ещё? – спросил государь при утреннем докладе у петербургского коменданта.
– Никак нет, ваше величество!
– Жду его с нетерпением. Как только приедет, доложить мне тотчас же.
– Слушаюсь и не премину исполнить, – почтительно поклонился комендант.
Это было сказано накануне того дня, в который граф Илия со своим деревенским караваном въехал в северную столицу.
Караульный офицер ещё на заставе сообщил Черепову высочайшую волю, о которой комендант, сейчас же по получении царского приказания, оповестил караул царской рогатки.
Граф Илия ещё с Москвы, по рекомендации старика Измайлова, решил «пристать» в Петербурге на первое время в Демутовой гостинице, куда и был препровождён Череповым, который, не теряя лишней минуты, помчался в ордонанс с «репортом» о прибытии графа. Это было в исходе третьего часа. В гостинице Демута, почитавшейся в то время лучшей в Петербурге, граф Харитонов-Трофимьев занял несколько лучших нумеров «под себя и свою услугу». Ещё далеко не успели перетаскать в его помещение чемоданов, вмещавших в себе наиболее нужные вещи, как вошедший Черепов доложил о приезде петербургского коменданта.
– Не далее как вчера государь император изволил интересоваться вашего сиятельства приездом, – начал гость после взаимной рекомендации и первых приветствий, которые со стороны графа Илии сопровождались извинениями, что, не успев переодеться, принимает его в чём есть, т. е. в дорожном длиннополом сюртуке, вроде шлафрока. – Н-да, – продолжал генерал тягуче-размеренным и несколько гнусливым голосом, – его величество повелело мне тотчас же, как приедете, известить его, и я несказанно счастлив, что благодаря вашему немедленному приезду могу столь скоро удовлетворить воле моего государя. Конечно, император пожелает, чтобы вы ему представились в самом непродолжительном времени, быть может, даже завтрашнего дня утром, но… извините, откровенный вопрос: имеете ли вы соответственную форму?
При этом комендант указал жестом на воротники и лацканы своего генерал-майорского мундира.
– Я имею только ту форму, с коей был уволен от службы, – сообщил ему граф Харитонов-Трофимьев.
– Н-да, но я обязан предупредить вашего сиятельства, что приказом, отданным на сих днях, при пароле, вы уже зачислены на действительную его величества службу, в состав генералитета, а потому имеете представиться в установленной форме одеяния.
– Но как же, если сие, как вы говорите, может воспоследовать завтра? – возразил Харитонов.
– О, это ничего не значит! – поспешил заверить генерал. – Я тотчас же пришлю к вам образцового закройщика из лейб-гвардии преображенской швальни, и наши портные наутро оденут ваше сиятельство как нельзя лучше. Тем более, – продолжал он, – что государь император, отечески входя во все нужды и экономию военнослужащих, а наипаче преследуя вредные излишества всяких роскошеств, соизволил повелеть, чтобы господа военные, от генерал-аншефа и до прапорщика, имели токмо один форменный мундир, каковой завсегда и носили бы, а дабы то было отнюдь не обременительно, то вместо прежних богатых мундиров повелел строить оные из недорогого тёмно-зелёного сукна, подбитые стамедом,
[34] с белыми пуговицами, и столь недорогие, что мундир не стоит более двадцати двух рублей.
Затем комендант стал рассказывать о некоторых переменах и новых порядках, о том, как ныне даже генерал-поручики и генерал-аншефы, украшенные георгиевскими звёздами, не исключая и самого графа Николая Васильевича Репнина, генерал-фельдмаршала и лейб-гвардии Измайловского полка батальонного командира, обязаны каждое утро ходить в манеж, учиться там маршировать, равняться, салютовать эспонтоном и изучать новый строевой устав, плутонги, эшелоны, пуань-де-вю, пуань-д\'аппюи и прочее.
– Но к чему же всё сие потребно генерал-аншефам и фельдмаршалам? – в некотором недоумении неосторожно спросил граф Харитонов.
– О, не судите так, ваше сиятельство, не судите! – возразил ему комендант с некоторым жаром неподдельного, по-видимому, увлечения. – В основании сего лежит идея сообщить в распущенные войска свежую силу, научить всех без изъятия тому, что каждому воину знать надлежит, научить их прежде всего слепо повиноваться и стройно действовать массами, и тогда недреманная бдительность и грозная взыскательность обратятся у нас в натуральную привычку, то это заранее приуготовит наши войска к победе и послужит к наивящей славе отечества! Таково моё искреннее и глубочайшее убеждение, – заключил он, подымаясь с места и берясь за шляпу.
– Куда же вы так скоро! – любезно остановил его граф.
– Не могу и не смею долее: служба, – неуклюже поклонился петербургский комендант, слегка пожимая протянутую ему руку. – Спешу к моему государю исполнить его священную волю и доложить о приезде вашего сиятельства, – пояснил он в заключение и тотчас же откланялся.
– Папушка, что это за урод был у тебя? – спросила у графа вошедшая Лиза, которая из смежной комнаты успела в дверную щель высмотреть гостя в ту минуту, когда он уже удалился.
– Какой урод, мой друг! – с некоторым укором возразил ей отец. – Это здешний комендант, господин Аракчеев, лицо очень близкое к императору.
– Пусть так, но всё-таки он препротивный, – утверждала девушка. – Ужасно мне не понравился, хотя я и одну лишь минуту одним глазком его видела: такое злое и неприятное лицо, и если бы ты знал, как он мне не по сердцу!
– Очень умный и, кажись, весьма обходительный человек, – возразил граф, на которого в глубине души тоже не совсем-то приятное впечатление сделала своеобразная фигура Алексея Андреевича.
Аракчеев сам по себе никогда не был исключительным человеком относительно вельмож и тузов своего времени, даже в начале своей карьеры. Но визит к графу Илие был сделан им «в том рассуждении», что неравно государь при докладе спросит, виделся ли он уже с графом и каково нашёл его. Выслушав донесение Черепова о благополучном прибытии графа Харитонова-Трофимьева, Алексей Андреевич сообразил, что государь в данную минуту находится ещё где-нибудь на верховой прогулке, и нашёл, что его комендантское достоинство не пострадает нимало, если он предварительно доклада воспользуется временем этой прогулки, чтобы заехать на несколько минут в «Демутов трактир» – «оказать честь и решпект» новоприбывшему «почтенному старцу» – давнишнему любимцу государя. «Таковое с моей стороны внимание, вероятно, будет приятно и его величеству, в угождение коему всю жизнь и всё существо моё посвящаю», – заключил своё размышление Аракчеев, отправляясь к графу Харитонову.
Через час по отъезде его из «Демутова трактира» приехал туда в придворной карете дежурный флигель-адъютант и объявил, что государю императору угодно немедленно же принять графа, и потому пускай граф едет, не стесняясь, в чём есть, т. е. в кафтане или в прежнем своём мундире.
Граф Илия спешно оделся, навесил на грудь ордена, жалованные ему ещё Елизаветой и Петром III, прицепил шпагу и поехал во дворец вместе с флигель-адъютантом.
Вечерний приём докладов ещё не кончился у государя, когда граф Илия был введён в приёмную, примыкавшую к кабинету его величества. Здесь с портфелями и папками под мышкой дожидались несколько приближённых лиц, министров и статс-секретарей, которые шёпотом разговаривали между собой, обращая порой боязливые взгляды на запертую дверь кабинета. Из старых знакомцев своих граф Илия заметил здесь гр. Н. И. Салтыкова, гр. Александра Строганова и Льва Нарышкина. Первые два раскланялись с ним молча, но очень вежливо, и по этому поклону можно было заметить, что обоим им несколько неловко в душе за свою прежнюю холодность к опальному приятелю их молодости, который теперь вдруг подымается на высоту милостью монарха и, быть может, будет играть очень видную и сильную роль в государственной и придворной жизни. Зато открытый и добродушный Нарышкин сразу же подошёл к нему на цыпочках с выражением самой искренней радости и удовольствия.
– Сколько лет, граф!.. сколько лет не видались! – взволнованно и шёпотом говорил он по-французски, горячо пожимая руку Харитонова. – Да, граф! Достойное поведение и честный образ мыслей (верный или неверный – это всё равно, лишь бы честный!), судя по вашему примеру, не всегда пропадают на земле втуне и бесследно!.. Вы снова в нашей среде, после тридцати лет забвения и немилости, и снова такой же, как и были, каким вынуждены были покинуть нас… Вы здесь нужны, граф, а главное – пример ваш нужен, – нужен именно теперь, когда и «время переходчиво», как говорится по-русски, и «люди переменчивы…». Вы один из немногих, которые не переменились.
Граф Илия слушал его с равнодушно-спокойной и грустно-приветливой улыбкой.
– Нет, Лев Александрович, моя песня, кажись, уже спета: стар стал, да и отстал от всего в своей медвежьей берлоге за тридцать лет…
– Что за старость ещё! Полноте! – махнув рукой, перебил его Нарышкин. – Поглядите: Салтыков, Строганов, да и мало ли других, пожалуй, постарше вас будут, а и не думают о старости.
– Большим кораблям большое и плавание, – сказал по-русски граф Харитонов.
– Ну, вы тоже не из мелких судёнышек.
– Молодёжи пора место уступать… Вон сколько здесь молодых… Скажите, пожалуйста, кто такие?
– Новые люди, новые силы, граф, – ещё тише заговорил Нарышкин. – Это вот, у самой двери в его кабинет стоит, Иван Павлович Кутайсов.
– Как?.. Кто такой? – наставив ухо, переспросил Харитонов.
– Кутайсов… Он турецкого происхождения; доселе брил государю бороду, а теперь, если захочет, то так отбреет нашего брата, что ай-ай!.. Сила, большая сила! В аристократы метнул…
– Какими судьбами?
– Не судьбами, а высочайшей волей… Государь изволил прямо высказать, что в России нет аристократии, что здесь только тот аристократ, с кем он говорит, и до тех только пор, пока он говорит с ним.
– Абсолютный монарх был вправе это высказать, – сдержанно заметил Харитонов. – А эти кто такие? – спросил он, указав глазами на группу из трёх-четырёх человек, стоявших в нише у окна.
– Это наша деловая «молодёжь», то есть, конечно, молодёжь относительная. Это вот – статс-секретарь Нелединский-Мелецкий, известный стихотворец, это – граф Ростопчин, а подле него Обольянинов и Плещеев.
Вдруг растворилась дверь из кабинета – все невольно вздрогнули, вытянулись и замолкли. На пороге, опираясь на трость, появился император, за спиной которого виднелась фигура Аракчеева.
– Граф Илия Дмитриевич!.. Пожалуйте, приблизьтесь… Душевно радуюсь видеть вас! – громким голосом и со светлой улыбкой сказал государь, выходя на середину приёмной комнаты и протянув по направлению к графу свою правую руку.
Харитонов-Трофимьев, отдав глубокий поклон, почтительно выступил на три шага вперёд и, прежде чем принять поданную ему руку, хотел было, сообразно этикету того времени, преклонить перед монархом колено, но государь не допустил его до этого и быстрым движением предупредил склонявшегося старика.
– Нет, нет! Не так, граф! – быстро заговорил он. – Старые друзья не так встречаются… Обнимите меня.
И государь сам обнял и поцеловал графа Илию, глубоко потрясённого и растроганного таким неожиданным проявлением царской милости и внимания.
– Пойдёмте в мой кабинет, мы давно не видались, а мне есть о чём поговорить и посоветоваться с вами, – сказал император, приглашая Харитонова следовать за собой.
Кабинетная дверь наглухо затворилась за ними.
Аракчеев остался в приёмной и, подозвав к себе дежурного флигель-адъютанта, пошептал ему что-то на ухо с тем деловым видом, с каким обыкновенно передаются приказания свыше. Флигель-адъютант выслушал его с вниманием и озабоченно поспешил удалиться куда-то.
Встреча государя с опальным вельможей и приём, ему оказанный, произвели заметное впечатление на всех присутствующих.
– Однако! – с многозначительным видом исподтишка мигнул соседу один из сановников с портфелем, видимо, озадаченный происшедшей сценой.
– Н-да!.. – сквозь зубы и шёпотом процедил тот в ответ, раздумчиво закусив нижнюю губу. – Но только в каком же разуме надлежит понимать это?
– Да так и понимать, что сила, большая сила.
– И замечайте, даже его превосходительство Алексея Андреича не пригласил за собой…
– Поистине примечательно!
– И ведь никого ещё из самых приближённых не удостоивал публично такового приёма! Даже вопреки этикету. Н-да… А за какие заслуги, любопытен бы я знать, за какие подвиги? Что сделал? Чем ознаменовал себя?.. Вот и служи после этого.
– Тсс… осторожней: нас могут слышать.
– А пускай! Мне-то что! – с независимым видом слегка мотнул головой сановник. – Однако как бы узнать, где он пристал и когда принимает? – с некоторой озабоченностью заметил он после минуты раздумья.
– То есть кто это? – переспросил сосед.
– Да всё он же, граф Харитонов-Трофимьев.
– Хм… Во дворце, чай, знают; надо справиться. А почто вам?
– Н-н… да так… Всё же надо будет некоторый респект оказать ему, визит сделать, – пояснил чиновник, напуская на себя тон маленькой небрежности.
– Да, это не мешает, – согласился сосед, думавший в душе то же самое, – а тем паче в рассуждении сего приёма, – продолжал он. – Как знать, что может быть и как ещё обернётся фортуна!
Придворные более или менее разделяли всяк про себя и мнение, и ревнивое чувство двух этих сановников. Чем долее оставалась замкнутой дверь кабинета, тем более вырастало в их глазах значение графа Харитонова и тем настоятельнее сознавалась необходимому в предупредительном оказании ему всяческого «респекта». О чём беседовал с ним государь – это осталось обоюдной тайной, но беседа в замкнутом кабинете длилась более получаса, и когда наконец дверь растворилась снова, император вышел в приёмную, ласково положив свою руку на плечо графа.
– Готово? – мимоходом вскинул он вопросительный взгляд на Аракчеева.
Тот предупредительно метнулся в сторону и жестом пропустил мимо себя двух камер-лакеев, которые приблизились к государю, держа перед собой массивное серебряное блюдо. На этом блюде, сверкая алмазами, красовались орденские знаки.
– Поздравляю тебя кавалером ордена святыя Анны 1-го класса, – милостиво сказал государь графу Илие и собственноручно возложил на него звезду, а потом ленту.
– Я слыхал, у тебя есть дочь; ты, конечно, привёз её с собой? – спросил он после того, как Харитонов принёс ему благодарность за новый знак высокой милости. – Она должна быть представлена императрице, – продолжал государь, – и я укажу, когда сие должно будет исполнить.
– Благодарю, ваше величество, но заранее прошу для неё милостивого снисхождения, – заметил граф с глубоким поклоном. – Она у меня родилась и возросла в деревне одиноко, и для того опасаюсь, что обычаи большого света весьма мало ей знакомы.
– Это ничего; я поручу её такой особе, которая живо сообщит ей надлежащий лоск. А благополучно ли вы доехали, не спросил я ещё тебя? – продолжал государь.
– Как не надо лучше и спокойнее, ваше величество.
– А что, ординарец, которого я послал к тебе в провожатые, хорошо ли он исполнил свою обязанность?
– Офицер самый достойный и вполне расторопный, – похвалил граф Черепова.
– И ты, стало быть, остался им доволен?
– Как нельзя более, государь!
– В таком разе, коли угодно, можешь взять его к себе в личные адъютанты.
И вслед за тем государь милостиво отпустил от себя графа. Очередной статс-секретарь отправился в кабинет с докладом, а остальные из присутствовавших, знакомые и незнакомые, обступили Харитонова и кланялись, и рекомендовались, и знакомились, и пожимали руки, и, сияя улыбками, по-видимому, от всей души поздравляли его «с толикими милостями монарха».
Граф Илия, выйдя из приёмной комнаты, прежде всего пожелал поклониться праху усопшей императрицы. Один из камер-лакеев почтительно повёл его по дворцовым коридорам и залам. Весь двор был в глубоком трауре. Множество лиц, одетых в чёрное, толпилось и проходило взад и вперёд по всем покоям, и только шелест женских шлейфов да лёгкий звук шагов нарушали глубочайшую тишину, которая царила в громадных залах и галереях. «Кавалергардская комната» сплошь была обита чёрным сукном: и потолок, и пол, и стены. Камер-лакей препроводил графа Илию в Малую Троицкую залу, куда 15 ноября торжественно перенесено было тело императрицы, покоившееся дотоле в её опочивальне, при полном дежурстве фрейлин и придворных кавалеров. Здесь перед глазами Харитонова предстало зрелище, невольно поражавшее каждого своим мрачно-роскошным величием. Посреди залы на возвышенном тронном помосте стояла кровать, богато и пышно драпированная малиновым бархатом, который покрыт был серебряным флёром, оторочен золотой бахромой и украшен тяжёлыми золотыми кистями. Российский императорский герб, расшитый чернетью, шелками, серебром и золотом, блистал в головах этой кровати, а по бокам её на ниспадающих драпировках красовались вензельные шифры Екатерины. Вокруг помоста стояло несколько массивных бронзовых канделябров, на которых в вышине, сквозь туманные волны ароматного курения, трепетно сияли целые клубки огней и заливали своим струящимся светом смертный одр, на котором в особенности резко выделялся строгий и величественный профиль покойницы. Тело императрицы облечено было в русское национальное платье из серебряной парчи, отделанное золотой бахромой и драгоценным кружевом, известным под названием «Point d\'Espagne». Необычайно длинный и роскошный шлейф этого платья, ниспадая по ступени, изящно и пышно распростёрт был до самого аналоя, на котором положен был образ, сверкавший драгоценными каменьями. Малиновый бархат и белый серебристый глазет с золотым позументом драпировали и аналой, и орденские подушки, и подзоры,
[35] и тронный помост. В головах кровати, обвитые чёрным флёром, сверкали сталью два эспонтона, на которые опирались двое гвардейских офицеров, капитан и капитан-поручик, поставленные сюда в виде почётной стражи. Вдоль смертного ложа по обе стороны, отступя на несколько шагов, неподвижно, как изваяния, с карабинами на плече, стояли шесть кавалергардов в своих рыцарских доспехах и в шишаках, повитых траурным флёром. У обеих дверей этой залы, внутри комнаты, на часах поставлено было тоже по два кавалергарда, а у ног покойницы в нескольких шагах находились четыре камер-пажа. Шесть почётных дам первых четырёх классов, две фрейлины и восемь придворных кавалеров днём и ночью находились на дежурстве при теле императрицы. Духовенство, облачённое в чёрные бархатные ризы, ежедневно от 9 часов утра до часу дня, а потом от 3 и до 8 вечера, совершало при теле церковную службу. Священники, чередуясь друг с другом, читали вместо Псалтири Евангелие, и чтение это производилось непрестанно, днём и ночью, на особом аналое. Лица всех сословий, за исключением одних только крестьян, беспрепятственно были допускаемы к руке покойной императрицы.
Эти волны фимиама и струящийся свет множества восковых свечей, блеск парчи и воинских доспехов, эта тишина, среди которой внятно раздаётся глухой низкобасовый и монотонный голос читальщика, эта неподвижная стража и множество одна за другой преклоняющих колена мужских и женских фигур, которые от контраста огней и чёрного цвета своих одежд все кажутся бледными и, как тени, тихо двигаясь в тумане ладана, напоминают собой скорее каких-то призраков, чем людей, наконец, этот величаво-спокойный вид усопшей на возвышении – всё это обвеяло душу графа Илии благоговейным трепетом и поражало её мыслью о таинственном и суровом величии смерти. Он долго стоял в немом созерцании пред неподвижным телом той, которую помнил ещё во всём увлекательном блеске её красоты, молодости, характера и силы воли, когда, тридцать четыре года тому назад, она смело и гордо шла на рисковое предприятие в Петергоф, впереди полков императорской гвардии. И восстал пред ним весь контраст её громкого, славного царствования и своей собственной опальной жизни, но ни чувство горечи, ни чувство упрёка не шевельнулись теперь в душе старого графа.
– Прости мне, если я был не прав пред тобой! – тихо прошептали его уста, когда он с земным поклоном повергся у подножия смертного ложа великой женщины и великой императрицы.
XI
ПОХОРОНЫ ИМПЕРАТОРСКОЙ ЧЕТЫ
Государственные регалии, под эскортом кавалергардов, были наконец перевезены из Москвы в Петербург и доставлены императору. Сыновное чувство побуждало Павла Петровича воздать достодолжную почесть смертным останкам его родителя, который тридцать четыре года назад был погребён в склепе Александро-Невской лавры. Местом погребения российских императоров служит обыкновенно Петропавловский собор с. – петербургской крепости, но Пётр III положен был в усыпальницах лавры на том основании, что он умер лицом некоронованным, то есть отрёкшимся от престола. Настоящую минуту император Павел нашёл благопотребною для того, чтобы исправить ошибку его покойной родительницы. Он задумал перенести останки Петра III сначала в Зимний дворец, с тем чтобы похоронить их рядом с гробом Екатерины в Петропавловском соборе. С этой целью государь самолично с обер-церемониймейстером Петром Степановичем Валуевым составил церемониал перенесения гроба своего родителя во дворец и его вторичного погребения обще с Екатериною II. Собственною рукою намечал он имена высших чиновников, назначенных им к несению императорских регалий. При этом граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский написан был «к императорской короне Петра III». Это было жестоко, но никто не имел возразить что-либо против справедливости возмездия, заключавшегося в той мысли, которая внушила государю дать это поручение именно графу Алексею Орлову. Князь Платон Александрович Зубов был приглашён к участию в совете по случаю перенесения останков Петра III. В это время он жил уже не во дворце, а на Английской набережной, в доме сестры своей, Жеребцовой, и между придворными мало кто интересовался теперь знать, обретается ли ещё в живых его светлость, хотя Зубов всё ещё продолжал пользоваться должностью и званием генерал-фельдцейхмейстера. Фельдмаршал князь Репнин послал к нему своего адъютанта Лубяновского доложить о назначении его в «совет» и спросить, угодно ли его светлости пожаловать в собрание. Лубяновский ни души не нашёл ни на лестнице, ни в прихожей и уже в одной из смежных комнат наткнулся в сумрачном углу на частного пристава. Удивлённый нечаянным появлением адъютанта, пристав осмотрел его с ног до головы и, допросив, кто он, от кого и зачем прислан, сначала позамялся, а потом бросился в переднюю и исчез где-то. Минут пять спустя пред Лубяновским растворилась дверь траурной гостиной. Князь Платон, читавший лёжа на диване книгу, встал при его появлении. На бледном и унылом лице его, по-видимому, пробегала лёгкая улыбка неожиданного удовольствия, когда он услышал, зачем был прислан к нему адъютант фельдмаршала. Зубов поблагодарил за внимание и просил передать князю Репнину своё сожаление, что, по причине болезни, он не может участвовать ни в совете, ни в церемонии. Алексей же Орлов, оповещённый повесткою из «печальной комиссии» о своём назначении к короне Петра III и никак не подозревая, что здесь участвовала личная воля государя, приехал в собрание совета «вполпьяна» и стал шуметь и браниться с Валуевым, в полном убеждении, что Валуев самовольно, по собственному усмотрению делал расписание и дал ему такое «невместное» назначение, от которого Орлов решительно отказался, ссылаясь на слабость в ногах. Раздосадованный Валуев не без особого намерения положительно умолчал о своём столкновении с Орловым и об его отказе. Наконец печальный церемониал был окончательно составлен, и государь заранее самолично сделал «рекогносцировку» для войск от Зимнего дворца до лавры. Все наличные войска, предназначенные к участию в церемонии, отданы были под команду князя Репнина, по его «фельдмаршальскому рангу».