Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сомерсет Моэм



Край света

Джордж Мун сидел в своей конторе. Работу он закончил, но всё медлил, не хватало мужества отправиться в клуб. Близился час завтрака, и у бара будет толочься народ. Двое-трое непременно предложат выпить с ними. А его страшит их сердечность. Иных он знает уже тридцать лет. Они наскучили ему, и, в общем, не любит он их, но теперь, когда он видит их в последний раз, у него сжимается сердце. Нынче вечером они устраивают в его честь прощальный обед. Придут все и поднесут ему серебряный чайный сервиз, который совсем ни к чему. Будут произносить речи, превозносить его деятельность в колонии, уверять, будто им жаль, что он их покидает, и желать ему ещё долгие годы наслаждаться вполне заслуженным отдыхом. Он ответит как подобает. Он приготовил речь, в которой сделал обзор перемен, что произошли с тех пор, как зеленым юнцом он впервые сошел на землю Сингапура. Поблагодарит их за верную службу во все эти годы, когда он имел честь быть резидентом в Тимбанг-Белуде, и нарисует картину блестящего будущего, которое ожидает всю страну и в особенности Тимбанг-Белуд. Напомнит, что застал Тимбанг-Белуд захудалым поселком с несколькими китайскими лавчонками, а покидает процветающий город с мощеными улицами, по которым бегут трамваи, с каменными домами, с богатым китайским кварталом и великолепным зданием клуба, которое уступает только сингапурскому. Они споют «Наш славный малый» и «За дружбу старую…». Потом примутся танцевать, а из тех, кто помоложе, многие напьются. Малайцы уже устраивали в его честь прощальный вечер, а китайцы задали всем пирам пир. Завтра на станцию придет множество народу, и все окончательно с ним распрощаются. Интересно, что станут о нем говорить. Малайцы и китайцы станут говорить, что он был строг, но признают, что и справедлив. Управляющие плантациями всегда его не любили. Считали, что с ним трудно иметь дело — он не позволял жестоко обращаться с рабочими. Подчиненные его боялись. Он не давал им спуску. Он не выносил, когда работали неумело и спустя рукава. Себя он не щадил и не видел оснований щадить других. Они считали его бесчеловечным. Он и правда был не из обаятельных. Даже в клубе не забывал о своем чине, не смеялся, услышав неприличный анекдот, ни над кем не подшучивал и не допускал, чтобы подшучивали над ним. Он сознавал, что его появление омрачает непринужденную атмосферу клуба, а сесть с ним за бридж (он любил играть каждый вечер от шести до восьми) считалось не столько удовольствием, сколько честью. Когда за каким-нибудь столом молодые люди слишком шумно выражали свое хорошее настроение, он ловил брошенные на него взгляды, а иной раз кто-нибудь из мужчин постарше подходил к расшумевшимся членам клуба и вполголоса советовал им вести себя потише. У Джорджа Муна вырвался легкий вздох. По службе он преуспел, таких молодых резидентов еще не бывало, и за особые заслуги его наградили орденами св. Михаила и св. Георгия 3-й степени, но что он преуспел как личность, пожалуй, не скажешь. Его уважали, уважали за ум, работоспособность и надежность, но слишком он был проницателен, чтобы хоть на миг вообразить, будто пользуется любовью. Никто о нем не пожалеет. Через несколько месяцев о нём и думать забудут.

Он мрачно улыбнулся. Он не был сентиментален. Власть его радовала, и он испытывал суровое удовлетворение оттого, что держал всех в надлежащей форме. Сознание, что его скорее не любили, а боялись, нисколько его не огорчало. Свою жизнь он представлял как некую задачу из области высшей математики, для разработки которой требовалось напрячь все силы, но от результата практически ничего не зависело — интересна была сама сложность и красота решения. Как и подобает отвлеченной красоте, она никуда не вела. Будущее ничего ему не сулило. Ему исполнилось пятьдесят пять, он был полон энергии, и ему казалось, ум его сохраняет прежнюю остроту, а знание людей и дел огромны; однако теперь только и оставалось, что поселиться в провинциальном городишке в Англии или в недорогой части Ривьеры и играть в бридж с пожилыми дамами и в гольф с отставными полковниками. Во время отпуска он встречал прежнее свое начальство и заметил, с каким трудом оно приспосабливалось к изменившимся обстоятельствам. Все предвкушали, как, выйдя в отставку, обретут свободу, и представляли, как восхитительно станут проводить досуг. Пустые мечты. Не очень-то приятно оказаться в тени после того, как занимал высокое положение, поселиться в тесном домишке после того, как жил в просторном особняке, обходиться двумя служанками, когда привык пользоваться услугами полудюжины китайцев; а главное, неприятно понимать, что ни для кого гроша ломаного не стоишь, тогда как прежде льстило сознание, что похвала, услышанная из твоих уст, приведет в восторг человека любого звания, а недовольная мина — унизит.

Джордж Мун протянул руку и взял из сигаретницы, что стояла на столе, сигарету. При этом заметил, как много морщин на тыльной стороне ладони и как усохли тонкие пальцы. Он с отвращеньем нахмурился. Рука была старческая. В кабинете висело расписное китайское зеркало, купленное давным-давно, увозить его с собой Мун не собирался. Он встал, посмотрелся в зеркало. Увидел тонкое желтое лицо, морщинистое, с поджатыми губами, седые волосы, усталые, невесёлые глаза. Был он довольно высокий, очень худой, узкоплечий, держался прямо. Он всегда играл в поло и даже теперь мог обыграть в теннис большинство молодых игроков. Когда с ним разговаривали, он пристально смотрел на собеседника, слушал внимательно, но выражение его лица не менялось, и невозможно было сказать, как он воспринимает услышанное. Вероятно, он не понимал, в какое замешательство это всех приводит. Улыбался он редко.

Вошел дежурный, подал визитную карточку. Джордж Мун бросил на неё взгляд и распорядился впустить посетителя. Потом снова сел в кресло и холодно смотрел на дверь, из которой должен был появиться посетитель. Это был Том Саффари, интересно, что ему надо. Скорее всего что-то связанное с вечерним торжеством. Занятно, что именно Том Саффари возглавляет комиссию, устраивающую обед, ведь в последний год отношения у них были не самые сердечные. Саффари — управляющий плантацией, и один из надсмотрщиков-тамилов подал на него жалобу за оскорбление действием. Надсмотрщик вёл себя весьма вызывающе, и Саффари его вздул. Джордж Мун понимал, искушение было слишком велико, но он всегда решительно выступал против управляющих, которые самочинно вершили суд и расправу, и когда разбиралось дело Саффари, приговорил его к штрафу. Но после окончания суда, желая показать Саффари, что не питает к нему недобрых чувств, пригласил его отобедать, однако Саффари, возмущенный, как он полагал, незаслуженным публичным оскорблением, резко отказался и с тех пор не желал поддерживать с резидентом никаких отношений, кроме официальных. Он отвечал Джорджу Муну, когда тот мимоходом, но с твёрдым намерением не выказывать обиду, заговаривал с ним, а вот ни в бридж, ни в теннис с резидентом не играл. Он был управляющим самой крупной в округе каучуковой плантации, и Джорджу Муну пришло на ум: уж не потому ли он устраивает обед и собирает для этого по подписке деньги, что полагает, будто этого требует его положение, а может быть, теперь, когда резидент уезжает, сей благородный жест приятен его сентиментальной натуре. Со свойственным Джорджу Муну холодным юмором он не без удовольствия думал, что Тому Саффари придется произносить вечером главную застольную речь, распространяться о превосходных свойствах отбывающего резидента и от имени всей колонии выражать сожаление по поводу столь невосполнимой потери.

Тома Саффари впустили. Резидент поднялся с кресла, пожал вошедшему руку и скупо улыбнулся.

— Здравствуйте. Присаживайтесь. Угодно сигарету?

— Здравствуйте.

Саффари сел в предложенное ему кресло, и резидент ждал, когда он заговорит о том, что его сюда привело. Ему казалось, посетитель смущён. Был он высокий, крупный, плотный человек, лицо румяное, с двойным подбородком, волосы кудрявые, черные, глаза голубые. Мужчина что надо, силен как бык, но сразу видно, слишком себе потакает. Много пьет, ест с отменным аппетитом. Однако человек деловой и работящий. Плантацией управляет умело. В колонии пользуется популярностью. По общему признанию славный малый. Щедр и попавшему в беду готов протянуть руку помощи. Резиденту пришло на ум, что Саффари явился перед обедом, чтобы уладить их ссору. К чувству, вызвавшему у Саффари это желание, резидент отнесся не без добродушного презренья. У него у самого врагов не было — слишком мало значили для него отдельные личности, чтобы он стал их ненавидеть, но уж если бы они были, он бы ненавидел их до своего последнего часа, подумалось ему.

— Мой приход, наверно, удивил вас, и вы, должно быть, очень заняты, ведь сегодня вы здесь последний день, и всё такое.

Джордж Мун не ответил, и Саффари продолжал:

— У меня к вам довольно щекотливый разговор. Дело в том, что мы с женой не сможем быть вечером на обеде, и я подумал, после нашей с вами прошлогодней размолвки будет правильно зайти и сказать, что она тут ни при чём. По-моему, вы обошлись со мной тогда чересчур сурово, штраф — бог с ним, а вот такого унижения я не заслужил, ну да что было, то прошло. Вы уезжаете, и я не хочу, чтоб вы думали, будто я всё ещё на вас в обиде.

— Я так и понял, когда услышал, что вы главный устроитель проводов, — любезно отозвался резидент. — Жаль, что не сможете быть вечером.

— Мне тоже жаль. Это из-за смерти Нобби Кларка. — Саффари запнулся было, потом продолжал: — Мы с женой очень расстроились.

— Очень печально. Он ведь, кажется, был ваш большой друг?

— Мой самый большой друг в колонии.

В глазах Тома Саффари заблестели слезы. До чего же толстяки эмоциональны, подумал Джордж Мун.

— Вполне понимаю, что в этом случае вам не может быть по душе нынешнее вечернее сборище, оно ведь, похоже, обещает быть довольно шумным, — мягко сказал он. — Что-нибудь об обстоятельствах вам известно?

— Нет, ничего, только то, что было в газете.

— Казалось, он был вполне здоров, когда уезжал.

— Насколько мне известно, он ни разу в жизни ни дня не хворал.

— Должно быть, сердце. Сколько ему было?

— Мы однолетки. Тридцать восемь.

— В таком возрасте умирать рано.

Нобби Кларк был управляющим плантацией, расположенной по соседству с землями Тома Саффари. Муну он нравился. Был он довольно уродлив: рыжий, скуластый, с запавшими висками, бесцветными ввалившимися глазами и большим ртом. Но он славно улыбался и нрав имел легкий. Занятный был, притом мастер рассказать какую-нибудь интересную историю. Беспечный, всегда в хорошем расположении духа, он нравился людям. Хорошо играл в разные игры. Был не дурак. Джордж Мун сказал бы, что он личность довольно бесцветная. За время службы он много таких знавал. Они появлялись и исчезали. Две недели назад Нобби Кларк отправился в Англию в отпуск, и резидент знал, что в день его отъезда Саффари дал в его честь обед, пригласил множество гостей. Нобби Кларк был женат, и жена, разумеется, поехала с ним.

— Мне жаль её, — сказал Джордж Мун. — Для неё это, должно быть, ужасный удар. Его, кажется, похоронили в море?

— Да. Так написано в газете.

Новость дошла до Тимбанга накануне вечером. Сингапурские газеты доставили в шесть вечера, как раз когда люди отправились в клуб, и многие не принимались за бридж или бильярд, пока не просмотрят их. Вдруг один из присутствующих воскликнул:

— Подумать только. Вы видали? Нобби умер.

— Это какой же Нобби? Неужто Нобби Кларк?

В колонке общих новостей был абзац из трех строчек:

«Господа Стар, Моусли и К° получили каблограмму, сообщившую, что по дороге на родину внезапно скончался и похоронен в море Хэролд Кларк из Тимбанга Бату».

Один из мужчин подошел к говорящему, взял у него из рук газету и недоверчиво прочел сообщение своими глазами. Другой уставился в газету через его плечо. Те, что просматривали в эти минуты газету, нашли нужную страницу и прочли эти три бесстрастные строчки.

— Господи! — воскликнул один.

— Это ж надо, такой несчастный жребий, — сказал другой.

— Он когда уезжал, был совершенно здоров.

Дрожь смятения пронзила этих крепких, веселых, беспечных людей, и на миг каждый вспомнил, что и он смертен. Собирались и ещё члены клуба, и когда входили, взбодренные мыслью о предстоящей им в шесть выпивке и предвкушением встречи с приятелями, их встречали печальной вестью.

— Подумать только, вы слыхали? Бедняга Нобби Кларк умер.

— Не может быть? Какой ужас!

— Вот ведь горькая участь.

— Да уж.

— А до чего человек хороший.

— Из самых лучших.

— Я как увидел это в газете, — случайно наткнулся, меня прямо страх взял.

— Ещё бы.

Кто-то с газетой в руках прошел в бильярдную, чтобы сообщить печальное известие. Там играли решающую партию на кубок принца Уэльского. Августейшая персона преподнесла его клубу по случаю своего посещения Тимбанга-Белуда. Том Саффари играл против человека по имени Дуглас, а резидент, который проиграл предыдущую партию, сидел с десятком других членов клуба и наблюдал за игрой. Маркер монотонно объявлял счёт. Вошедший обождал, пока Том Саффари разбил фигуру, и тогда сказал ему:

— Послушайте, Том, умер Нобби.

— Нобби? Неправда.

Тот протянул ему газету. Его окружили трое или четверо, хотели прочесть сообщение вместе с ним.

— Боже милостивый!

На миг воцарилось испуганное молчание. Газету передавали из рук в руки. Странное дело, никто не хотел верить известию, пока сам не убеждался, что это написано черным по белому.

— Вот ведь жалость.

— Как это ужасно для его жены, — сказал Том Саффари. — Она ведь ждёт ребенка. А моя-то бедняжка как расстроится.

— Он уехал всего две недели назад.

— И был тогда совершенно здоров.

— В расцвете сил.

Толстое румяное лицо Саффари сразу как-то обмякло, он подошел к столу, рывком схватил стакан, отхлебнул.

— Послушайте, Том, — сказал его противник. — Хотите отменить партию?

— Да нет, пожалуй, — взгляд Саффари скользил по доске, он увидел, что идет впереди. — Нет, давайте доведём до конца. А потом пойду домой, скажу Вайолет.

Дуглас ударил и получил четырнадцать очков. У Тома Саффари был легкий шар, но он его не забил. Дуглас опять сделал удар, но безрезультатно, а Саффари опять не положил в лузу, хотя обычно при таком расположении непременно получал очко. Он чуть нахмурился. Он знал, что друзья поставили на него, и изрядно, и ему совсем не хотелось их подвести. Дуглас получил двадцать два очка. Саффари осушил стакан и усилием воли, что было совершенно очевидно сочувствующим наблюдателям, взял себя в руки и сосредоточился на игре. Он сделал неловкий удар по восемнадцатому, ему чуть не удалась длинная Дженни, и друзья наградили его аплодисментами. Сейчас он был в себе уверен и начал быстра набирать очки. Дуглас тоже был в форме, и теперь все взволнованно следили за поединком. Те несколько минут, пока мысли Саффари были далеко, дали возможность его противнику сравнять счет, и теперь была ровная игра.

— Даю фору двести тридцать пять, — выкрикнул малаец на своем странном, ломаном английском. — Против двухсот двадцати восьми. Играем.

Дуглас получил восемь очков, а следующим ударом Саффари довёл свой счет до двухсот сорока. Он перекрыл противнику удар двумя шарами. Дуглас промахнулся и дал Саффари следующий ход.

— Даю фору двести сорок три, — крикнул маркер. — Против двухсот сорока одного.

Саффари сделал три красивых удара от красного шара и закончил игру.

— Победа что надо! — закричали наблюдатели.

— Поздравляю, старик, — сказал Дуглас.

— Поди-ка, — позвал Саффари слугу, — спроси джентльменов, что они будут пить. Бедняга Нобби.

Он тяжело вздохнул. Принесли напитки, и Саффари подписал счёт. Потом сказал, что будет двигаться. За бильярдный стол уже встали двое других.

— Молодцом себя повёл, — сказал кто-то, когда дверь за Саффари закрылась.

— Да, выдержки ему не занимать.

— Я сперва подумал, его игра пошла прахом.

— Сумел взять себя в руки. Он знал, на него многие поставили. И не хотел их подвести.

— Такое узнать — это ведь не шутка.

— Они были близкие друзья. Интересно, отчего он умер.

— Что да, то да.

Вспоминая эту сцену, когда, услыхав о смерти друга, Том Саффари держался с таким самообладанием, Джордж Мун недоумевал, что сейчас это явно дается ему так тяжело. Быть может, как случается на войне, раненый сознает, что ранен, лишь спустя некоторое время, вот и Саффари ощутил, какой тяжкий удар для него смерть Нобби Кларка, лишь когда имел время подумать. Однако резиденту казалось, что предоставленный самому себе Саффари, скорее всего, вёл бы себя как обычно, искал утешения в компании приятелей, но его жена из традиционного чувства приличия настояла, что не годится им идти на праздничный обед, постигшее их горе требует на время избегать праздничных сборищ. Вайолет Саффари была славная женщина, небольшого росточка, года на четыре моложе мужа; не сказать, чтоб хорошенькая, но смотреть на неё было приятно, и одевалась она всегда к лицу; приветливая, похожая на настоящую леди и скромная. В ту пору, когда резидент был в дружеских отношениях с четой Саффари, он время от времени у них обедал. Он находил её милой, но не очень интересной. Разговаривали они лишь о предметах самых заурядных. В последнее время он редко её видел. Если им случалось встретиться, она дружески ему улыбалась, а он иногда говорил ей несколько любезных слов. Но всякий раз ему стоило труда узнать её, не спутать с полудюжиной других дам из их колонии, с которыми положение обязывало его поддерживать отношения.

Похоже, Саффари сказал всё, ради чего пришел, и резидент недоумевал, почему он всё сидит и не уходит. Саффари странно обмяк на стуле, и ощущение было такое, будто позвоночник перестал его поддерживать и грузные телеса обвисли и придавили его к стулу. Он тупо уставился на письменный стол, что отделял его от резидента. Глубокий вздох вырвался у него.

— Постарайтесь не принимать это так близко к сердцу, Саффари, — сказал Джордж Мун. — Вы ведь знаете, как ненадежна жизнь на Востоке. Приходится мириться с потерей тех, кого любишь.

Взгляд Саффари медленно оторвался от стола и устремился прямо в глаза Джорджа Муна. Не мигая, они уставились друг на друга. Джорджу Муну нравилось, когда люди смотрели ему в глаза. Возможно, ему казалось, что, когда он вот так приковывает их взгляд, они в его власти. И тут из глаз Саффари выкатились две слезы и медленно поползли по щекам. Вид у Саффари был непривычно недоуменный. Что-то его перевернуло. Смерть? Нет. Что-то, что казалось ему хуже смерти. Он был испуган. Выражение лица у него было такое, что на ум сразу приходил несправедливо побитый пес.

— Не в том дело, — запинаясь, пробормотал он. — С этим я бы справился.

Джордж Мун промолчал. Холодно, спокойно не отпускал взгляд этого крупного, сильного человека и ждал. И с удовольствием сознавал, что происходящее нисколько его не волнует. Саффари с тревогой посмотрел на бумаги на столе.

— Боюсь, я злоупотребляю вашим временем.

— Нет, я сейчас ничем не занят.

Саффари взглянул в окно. Его чуть передернуло. Казалось, он в нерешительности.

— Не знаю, можно ли спросить у вас совета, — произнёс он наконец.

— Разумеется, — ответил резидент, и тень улыбки промелькнула на его лице. — На то я сюда и посажен, это одна из моих обязанностей.

— У меня дело сугубо личное.

— Можете быть совершенно спокойны. Что бы вы ни сказали, всё останется между нами.

— Нет, в этом я не сомневаюсь, но дело деликатное, говорить о нём не больно ловко, и видеть вас после этого разговора мне было бы трудно. Но вы завтра уезжаете, и это всё упрощает, если вы понимаете, что я имею в виду.

— Вполне понимаю.

Саффари заговорил, негромко, угрюмо, словно стыдясь, и говорил с трудом, как человек, не привыкший к длинным речам. Он возвращался к уже сказанному, повторялся. Путался. Начинал длинную, искусно составленную фразу и вдруг обрывал её — не знал, как закончить. Джордж Мун слушал молча, лицо — ничего не выражающая маска, курил и отрывал взгляд от Саффари, только чтобы взять из стоящей перед ним сигаретницы сигарету и зажечь от той, которую уже докуривал. Он слушал, а перед его мысленным взором всплывал однообразный круг жизни этого управляющего плантацией. То был словно беззвучный аккомпанемент, когда в чёткий ритм мелодии неожиданно вплетаются намеренные диссонансы.

При том, по какой низкой цене шел сейчас каучук, нельзя было пренебречь малейшей экономией, и хотя плантация у Тома Саффари была большая, ему приходилось заниматься делами, для которых в лучшие времена у него имелся помощник. Он вставал затемно и шел к месту сбора всех кули. Едва рассветет и можно разобрать в списке имена рабочих, он выкликал их одного за другим и иных бранил за то, как они отзывались, и по группам рассылал на работы. Одних — устанавливать трубки для подсочки, других — полоть, а остальных — прочищать канавы. Потом он возвращался домой, плотно завтракал, закуривал трубку и опять уходил — поглядеть, что делается в поселке, где живут кули. Повсюду ползала малышня, резвились ребятишки. На обочинах дорожек тамильские женщины готовили всё тот же неизменный рис. Их черная кожа лоснится, тела у всех задрапированы в тускло-красный хлопок, в волосах — золотые украшения. Иные хороши собой, отличная осанка, тонкие черты лица и маленькие изящные руки; но всё равно они ему отвратительны. Из поселка он отправлялся в свой обычный обход. Высокие деревья, рядами высаженные на его плантации, вызывали дивное ощущение ухоженного леса из немецкой сказки. Земля была густо усыпана засохшими листьями. Тома Саффари сопровождал надсмотрщик-тамилец — длинные черные волосы его на затылке собраны в пучок, он босой, в саронге и баджу, с броским кольцом на пальце. Саффари шагал тяжело, перепрыгивал через канавы, что встречались на пути, весь покрывался потом. Он осматривал деревья, хотел убедиться, что подсочка сделана правильно, а когда подходил к работающему кули, смотрел, как сделан срез, и если находил его чересчур глубоким, разругав работника, лишал его половины дневного заработка. Если какое-либо дерево уже не надо было подсачивать, он велел надсмотрщику убрать чашу и проволоку, которой она была привязана к стволу. Полольщики работали группами.

В полдень Саффари возвращался к себе в бунгало и пил пиво — льда в доме не водилось, и потому пиво было тепловатое. Он сбрасывал шорты цвета хаки, фланелевую рубашку, тяжелые башмаки и носки — всё, в чём обходил плантацию, — брился и мылся. За второй завтрак садился в саронге и баджу. Полчасика отдыхал, а потом шел в свою контору и работал там до пяти; выпивал чаю и шел в клуб. Часов в восемь возвращался к себе в бунгало, обедал, а полчаса спустя ложился спать.

Но вчера вечером он вернулся домой, как только кончил партию на бильярде. В тот день Вайолет не пошла с ним в клуб. Пока Кларки не отправились в Англию, они все вместе встречались в клубе каждый вечер, а теперь она стала ходить реже. Говорила, что нет там никого, с кем было бы особенно интересно, а все тамошние разговоры она уже слышала и сыта ими по горло. В бридж она не играет, а слоняться по клубу, пока играет он, скучно. Она сказала Тому, чтоб не беспокоился, что оставляет её одну. Дома полно дел.

Увидав, как рано он возвратился, она решила, что он пришел рассказать о своей победе. От такого вот небольшого триумфа он, точно мальчишка, бывал исполнен самодовольства. Она знала, добрый и простодушный, он радуется своей победе не только за себя, но и потому, что думает, будто и ей доставил удовольствие. Очень мило с его стороны, что он поспешил домой, чтобы, не откладывая, сообщить о своем выигрыше.

— Ну, как прошел матч? — спросила она, как только он ввалился в гостиную.

— Я победил.

— Легко?

— Ну, не так легко, как хотел бы. Я его чуть опередил, а потом застрял, у меня руки опустились, а ты ведь знаешь, какой он, Дуглас, ничем особым не поразит, зато упорный, и он меня нагнал. Тогда я себе сказал — если не взбодрюсь, мне крышка. И вот мне один раз повезло, другой, а там… короче говоря, я обогнал его на семь очков.

— Замечательно! Теперь, должно быть, выиграешь кубок, да?

— Ну, мне осталось еще три партии. Если выйду в полуфинал, чем черт не шутит.

Вайолет улыбнулась. Ведь Том надеялся, что ей очень интересно, и она очень старалась показать ему, что так оно и есть.

— А ты почему тогда расстроился?

Лицо у него потемнело.

— Я потому сразу и пришел. Я бы отменил игру, только подумал, не годится подводить всех, кто на меня поставил. Не знаю, как и сказать тебе, Вайолет.

Она бросила на него вопрошающий взгляд.

— Почему, в чём дело? Неужто дурные вести?

— Хуже некуда. Нобби умер.

Долгую минуту она не отрывала от него взгляда, и её лицо, её милое, дружелюбное личико осунулось от ужаса. Поначалу казалось, будто она никак не может понять услышанное.

— Ты что хочешь сказать? — воскликнула она.

— Это напечатано в газете. Он умер на корабле. Его похоронили в море.

Она вдруг пронзительно вскрикнула и рухнула на пол. Она была в глубоком обмороке.

— Вайолет, — закричал он, опустился на колени, приподнял её голову. — Эй, кто там, ко мне!

Слуга, испуганный потрясенным голосом хозяина, вбежал в комнату, и Саффари велел принести бренди. С трудом он влил немного меж сомкнутых губ жены. Вайолет открыла глаза, но едва вспомнила, что произошло, они потемнели от муки. Лицо скривилось, будто у ребенка, готового разразиться слезами. Саффари взял её на руки и положил на софу. Она отвернулась.

— Ох, Том, это неправда. Этого не может быть.

— Боюсь, что правда.

— Нет, нет, нет.

Успенский Михаил

Она разразилась слезами. Судорожно рыдала. Слушать эти рыдания было нестерпимо. Саффари не знал, что делать. Он опустился на колени подле жены, пытался её успокоить. Он хотел её обнять, но она неожиданно его оттолкнула.

По следам Бременских музыкантов

— Не тронь меня! — крикнула она, да так резко, что он испугался.

Михаил Успенский

ПО СЛЕДАМ БРЕМЕНСКИХ МУЗЫКАНТОВ

Он поднялся с колен.

\"Наш вояж\"

Нет, все-таки немцы - народ чудной и чудаковатый. Не зря писали классики, что немец обезьяну выдумал, а луну делают в Гамбурге. Должно быть, именно поэтому Бременский университет, точнее - отделение изучения культуры Восточной Европы - пригласил меня принять участие в Неделе русской литературы в Германии. На филфаке Красноярского государственного университета такая блажь сроду бы никому в голову не пришла - у советских собственная гордость. Это я оговариваю заранее, чтобы кто-нибудь не подумал, что я тратил на поездку казенные деньги. Все оплачивал фонд Рудольфа-Александера Шредера. Уж не знаю, кто он такой, но данке ему зер.

— Постарайся не слишком расстраиваться, дорогая, — сказал он. — Я знаю, это страшный удар. Нобби был один из самых лучших.

Поскольку немцы - народ основательный, готовиться они начали за полгода присылали факсы, уточняли, разъясняли и т.д. Да ведь и я выезжал за границу впервые, так что пришлось побегать.

Она зарылась лицом в подушки и горько плакала. Тому Саффари было мучительно видеть, как её сотрясают неудержимые рыдания. Она была вне себя. Он ласково положил руку ей на плечо.

Но все оказалось не так уж страшно и хлопотно. Без проблем взял в московском отделении \"Люфтганзы\" билеты туда и обратно, приехал в Шереметьево-2 и стал через плечо наблюдать, как люди заполняют таможенные декларации. Но московские таможенники (как, впрочем, и немецкие) сим документом интересоваться не стали. Народ там опытный, по глазам видят, кого шмонать, а на кого рукой махнуть.

На меня махнули, я уселся в самолет, пообедал, и только что приготовился путем вздремнуть, как очутился уже в Мюнхене. Там же, не выходя из аэровокзала, через полчаса сел в самолет до Бремена. И никаких наших \"накопителей\", никакой мороки. Все как в зарубежном кино.

— Милая, не надо так убиваться. Тебе это вредно.

В аэропорту Бремена меня встречал доктор Вольфганг Шлотт. Не врач, разумеется, а доктор. Это обозначает ученую степень. Он избрал простой и эффективный способ привлечь к себе внимание - держал в руках мою книжку. Потом, когда мы уже перешли на \"ты\", он сказал, что сроду бы на меня не подумал - типичный пузатый немец. Сам он тоже мало походил на арийца черный, лохматый и смуглый вроде нашего радиожурналиста Гунара Бамбаева, и тоже в очках. \"У нас в Шварцвальде все такие\", - объяснил Вольфганг.

Она стряхнула его руку.

Время было уже позднее, темнеет в Германии быстро, и он повез меня в отель \"Маритим\", где был, разумеется, забронирован номер.Там опять же меня очень быстро оформили (при этом я мог записаться в гостевой карте хоть Петром Великим, хоть Васисуалием Лоханкиным), доктор Шлотт довел меня до номера и велел отдыхать. Все-таки разница во времени шесть часов.

— Оставь меня, Бога ради, в покое! — воскликнула она. — О, Хэл, Хэл. Саффари никогда не слышал, чтобы она так называла его умершего друга. Конечно, его имя Хэролд, но все звали его Нобби. — Как мне быть? — причитала Вайолет. — Я этого не вынесу. Не вынесу я.

Номер был огромный. Кровать - гигантская, я себя чувствовал на ней, как принцесса на горошине. Или, вернее, как сама горошина: можно было кататься из угла в угол. На подушках лежали крошечные пакетики. Сперва я подумал на них нехорошо, а потом прочел надпись \"шоколад\" и немедленно съел. Вода в ванне была голубая - потом я узнал, что она поступает в город не из реки, а из горных ручьев Гарца.

Ну и проснулся по-ихнему ни свет ни заря. От нечего делать взял пульт и стал смотреть телевизор.

Теперь Тома Саффари взяла досада. Такое горе — это уж чересчур. Обычно Вайолет куда сдержанней. Видно, всё этот проклятый климат. Женщины тут делаются нервные, легко теряют равновесие, Вайолет уже четыре года не была дома. Теперь она больше не прятала лицо. Лежала на самом краю софы, того гляди упадет, от нестерпимого горя рот раскрыт, из глаз, что уставились в одну точку, катятся слезы. Совсем стала как безумная.

Всех каналов, конечно, не перебрал. Немецкое телевидение, по сравнению с нашим, довольно провинциально. На одном канале беспрестанно выступают депутаты Бундестага (сокровенная мечта наших думцев), на другом бесконечный \"Сельский час\" (как раз тогда в Европе началась какая-то свиная чума, про нее одну и толковали), на третьем пели народные песни и плясали народные же пляски. Довольно вяло веселились, любой наш фольклорный ансамбль перепел и переплясал бы их в пять минут. Шли, само собой, сериалы - в большинстве свои, немецкие. И рок-музыка была тоже немецкая. Имелась еще парочка кабельных каналов, но за них следовало платить отдельно. А в выпусках новостей про Россию не было ни слова, ни кадра.

И реклама-то у них другая. Во-первых, она не занимает столько времени, сколько у нас и не прерывает фильмов и передач. Во-вторых, она короткая, яркая и остроумная.

— Выпей еще немного бренди, — сказал он. — Постарайся взять себя в руки, дорогая. Сколько ни убивайся, Нобби всё равно уже ничем не помочь.

На мое счастье, немцы тоже встают ни свет ни заря, согласно своей пословице: \"Рано ложиться и рано вставать - горя и бедности не будете знать\".

Наскоро позавтракав в ресторане (завтрак входит в стоимость проживания), я пошел в город. Никаких экскурсий мне никто не устраивал, поскольку дни были рабочие, а люди там за свои места держатся крепко. К гостинице примыкал гигантский культурно-зрелищный комплекс - несколько залов для выставок, концертов и прочего. Шоу трансвеститов, негритянские блюзы, оркестр Джеймса Ласта.

Вайолет вдруг вскочила и оттолкнула его. И с ненавистью на него посмотрела.

Перешел вокзальную площадь, прошел через огромное здание вокзала - и очутился в старом городе.

— Уйди, Том. Не нужно мне твоё сочувствие. Я хочу побыть одна.

Хотя \"старый\" в случае Бремена - понятие весьма условное. Во время войны авиация союзников превратила город в кучу щебня. Но, поскольку каждый дом был уже давным-давно сфотографирован и обмерен, дотошные бременцы восстановили его до мельчайших деталей. Только памятник Бременским музыкантам настоящий - он маленький, его просто сняли с пьедестала и спрятали в подвале.

В сущности, Бремен - это сильно разбогатевшая Рига. Видимо, все города Ганзейского торгового союза строились по одному типу: Домский собор, ратуша, Народный дом и какой-нибудь памятник на площади. В городах германской Ганзы это статуя Роланда - покровителя торгового союза. Вокруг статуи толпились школьники в больших количествах - то ли у них каникулы, то ли знакомство с городами Фатерланда входит в школьную программу. То и дело натыкаешься на памятник очередному кайзеру. Один из кайзеров сидит на коне вообще голышом.

Она метнулась к креслу, опустилась в него. Откинула голову, несчастное побелевшее лицо исказила мучительная гримаса.

День стоял какой-то петербургский, промозглый. А летом там, надо думать, совсем хорошо. Автомобилей много, но никакой бензиновой вони. Дышится легко (вообще \"зеленые\" в Германии крепко прижали фабрикантов и заводчиков в смысле окружающей среды).

— Ох, как несправедливо, — простонала она. — Что теперь будет со мной? О Господи, лучше б мне умереть.

— Вайолет.

Потихоньку-помаленьку я забрел в район, именуемый \"Шнур\" - очень узкие улочки и множество лавочек, ресторанчиков, пивнушек, закусочных. В таких переулочках у нас бы обязательно ошивались какие-нибудь подозрительные типы, норовя обидеть случайных прохожих. Здесь же - ничего подобного. Впрочем, на всякий случай повсюду стоят видеокамеры, а ни одного живого полицейского я в Бремене не видел. Может, в порту Бремерхафен, расположенном неподалеку, в устье реки Везер, им и хватает работы, а здесь тихо в любое время суток, как я потом убедился.

В его голосе прорвалась боль. Он тоже был на грани слёз. Она нетерпеливо топнула ногой.

Гигантоманией немцы не страдают. Стоит небольшой домик, на нем вывеска театр \"Шнур\". Другой домик - \"Институт верхненемецкого диалекта\". Ни в театре, ни в институте штаты, по-видимому, не раздувают.

Бременский университет - здание современное и серое. Внутри и снаружи он весь исписан всяческими лозунгами и картинками с помощью аэрозольных баллончиков. Видимо, это не возбраняется. Огромная библиотека. Самая большая в мире коллекция \"самиздата\", которой заведует наш бывший соотечественник и бывший диссидент по фамилии Суперфин. Пошли с ним обедать в студенческую столовую. Студентов кормят бесплатно, по карточкам, а прочих - за деньги, хоть и небольшие. А вот порции как раз большие. Ну, про еду разговор отдельный.

— Уходи. Я же сказала, уходи.

Возраст студентов колеблется от пятнадцати до пятидесяти лет. Правда, совсем седые такие хиппари сидят за одним столом с пацанами. Видимо, здесь, по завету Ильича, можно всю жизнь \"учиться, учиться и учиться\". Студенты более шумный народ, чем все остальные.

Вечером надо было выступать. В здании, именуемом \"штадтваген\". В ганзейские времена в этом здании местные торговцы ежегодно удостоверяли точность своих весов и гирек. Я хотел было спросить: как же так, ведь купцы, заранее зная день проверки, запросто могли подменить жульнические весы верными? Но потом сообразил, что здешний народ понятия не имеет о русской смекалке.

Переводчик Вилли Сечкарек перетолмачил пару глав из моего романа \"Дорогой товарищ король\" на немецкий, актер Лутц из бывшей ГДР читал (после моего небольшого зачина по-русски). Примерно половина слушателей - а собралось человек семьдесят, что для Германии немало - тоже понимали по-русски. Смеялись именно там, где положено. Да и читал Лутц мастерски. Потом задавали разные вопросы, кроме политических. Немцам интересна наша культура, а не состояние здоровья русского президента. (Кстати, во многих магазинчиках продаются карикатурные скульптурки канцлера Гельмута Коля - то он в виде Санта-Клауса, то в виде бычка, то в римской тоге).

Он вздрогнул. Уставился на неё, и вдруг у него перехватило дыхание. По его массивному телу прошла дрожь. Он шагнул к ней, остановился, но всё не спускал глаз с её белого, исполненного мукой лица; он так на неё смотрел, будто что-то в её лице его ошеломило. Потом опустил голову и, ни слова не сказав, вышел из комнаты. Прошел в маленькую гостиную в глубине дома и тяжело опустился на стул. Сидел и думал. Скоро прозвучал гонг, призывающий к ужину. А он ведь не искупался. Кинул взгляд на руки. Нет, не до мытья ему. И медленно направился в столовую. Велел слуге пойти сказать Вайолет, что ужин готов. Слуга вернулся и объявил, что она ничего не желает.

Ну, тут я соловьем разлился о великом и могучем сибирском городе на великой и могучей реке Енисей. И убедился, что кулик хвалит свое болото независимо от того, приставлен к нему стукач или нет. Думаю, что не хуже официального лица выступил.

— Ну ладно. Тогда подавай мне, — сказал Саффари.

В общем, все прошло хорошо, а потом мы пошли опять-таки в Шнур и посидели в уютном ресторанчике \"Дер кляйне Олимп\". Тамадой был кавказский человек, писатель Чингиз Гусейнов, так что и там все было в порядке.

Он налил Вайолет тарелку супу, положил тост, а когда подали рыбу, положил кусок на тарелку для неё и велел слуге ей отнести. Но тот мигом всё принес обратно.

Следующий день у меня был свободный, я обошел практически весь город, побывал в музее динозавров (фотографировать там было, к сожалению, запрещено), подкрепился в закусочной сосисками с кислой капустой и вернулся в гостиницу \"без ног\". И сразу под душ. Крепко напугала меня, видно, реклама \"Запах пота!\". Черт его знает, вдруг и вправду выкинут из лифта?

— Мэм говорит, она ничего не хочет, — сказал он.

Русской речи я в Бремене за три дня не слышал, кроме как от переводчиков. С продавцами изъяснялся на каком-то англо-немецком (или немо-английском) наречии. Но, поскольку продавцы были материально заинтересованы в том, чтобы меня понять, они меня и понимали. Вообще достаточно двух слов: \"danke\" да \"bitte\". Вежливость в Германии так же проста и естественна, как у нас хамство.

Пару соотечественников все же увидел. Один сидел на городской площади с аккордеоном и наигрывал, как уж мог, мелодии из репертуара Валентины Толкуновой - явно в рассчете на русских туристов. Другой не играл, а просто сидел рядом с кепкой, в которую изредка падали пфенниги. Он оказался более проницательным, чем доктор Шлотт, потому что прохрипел мне вслед: \"Браток...\".

Саффари ужинал один. Ел по привычке, вяло, одно знакомое блюдо за другим. Выпил бутылку пива. Когда кончил, слуга принёс ему чашку кофе, и он закурил черуту. Он сидел не шевелясь, пока не кончил. Он думал. Наконец встал и вернулся на большую веранду, где они всегда сидели. Вайолет, по-прежнему съежившись, полулежала в кресле. Глаза её были закрыты, но, услышав его шаги, она их открыла. Он взял легкий стул и сел напротив неё.

Кстати, домашние животные из сказки братьев Гримм направлялись в Бремен отнюдь не для того, чтобы побираться. Они хотели стать, как сказано в оригинале, \"Die Bremer Stadtmusikanten\", то есть официальными городскими музыкантами на твердом окладе.

А на следующий день я попрощался с милейшим Вольфгангом, познакомился с писательницей Людмилой Петрушевской и мы в сопровождении переводчицы подались на вокзал, чтобы ехать в славный город Брауншвейг.

— Кем был тебе Нобби, Вайолет? — спросил он.

Она чуть вздрогнула. Отвела глаза, но ничего не сказала.

— Я никак не возьму в толк, почему ты пришла в такое отчаяние, услыхав о его смерти.

— Это ужасный удар.

— Конечно. Но как-то странно, чтобы из-за смерти просто друга вот так совсем потерять себя.

— Не понимаю, что ты говоришь, — сказала Вайолет.

Она с трудом произносила слова, он видел, губы её дрожат.

— Я никогда не слышал, чтобы ты называла его Хэл. Даже его жена звала его Нобби.

Вайолет ничего не ответила. Глаза её, полные горя, уставились в пустоту.

— Посмотри на меня, Вайолет.